Read the book: «Последний штрих к портрету»
© Мартова Л., 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Лилии Сенченко,
увлеченной своей работой и помогающей найти все, что скрыто.
Пусть мертвое прошлое хоронит своих мертвецов.
Э. М. Ремарк «Три товарища»
На улице шел дождь. Это лето в Москве вообще оказалось щедрым на дожди, они всё шли, затапливая улицы, словно насмешливо напоминая о далекой Венеции, кажущейся сейчас из-за карантинных ограничений несуществующей. Как, к примеру, Луна. Хотя Луну по ночам хотя бы в окошко видно.
Впрочем, для пожилой женщины, сидящей сейчас на мокрой скамейке, наклонившись вперед, чтобы не чувствовать спиной влажную деревянную спинку, и кутающейся в непромокаемый плащ, Венеция и Луна были равно далеки от реальности. И то и другое она видела только на картинке и даже не мечтала никогда, что может оказаться там на самом деле. Она же не Илон Маск.
Кто такой Илон Маск, она тоже не очень понимала. Про него и его полет на Луну что-то говорила внучка Тонечка. Или это не сам Маск полетел на Луну, а только корабль, строительство которого он оплатил? Или вообще не на Луну, а просто в космос? Ежащуюся от сырости женщину эти детали совершенно не интересовали. Все ее мысли сейчас были сосредоточены на том, что, наконец-то, она сможет дать Тонечке все, чего та заслуживает. Больше кровиночке не придется мыкаться по съемным квартирам, потому что бабушка купит ей свою собственную. Не надо будет сниматься в третьесортных сериалах, чтобы заработать, а можно будет спокойно тратить время на пробы, чтобы получить настоящую роль. Ту, что прославит девочку навсегда. А для этого нужны деньги. Большие деньги, которые у нее теперь будут. Совсем скоро.
Женщина посмотрела на часы – маленькие золотые часики, подаренные давным-давно на окончание школы, на долгую память – и нахмурилась. Человек, которого она ждала, опаздывал, а это было неправильно. Что ж, то, что у нее действительно оказалась долгая память, – к лучшему. И ее непунктуальный визави за это заплатит. Щедро заплатит. Так, что хватит и Тонечке на баззаботную жизнь, и ей самой на безбедную старость. Что ж, это хорошо. Это славно.
Боль, нежданная, а от того особенно пугающая, возникла ниоткуда. Вот только что она сидела на мокрой лавочке, подставив лицо потокам влажного воздуха, и думала о внучке, и у нее ничего не болело, а мгновение спустя острое жало ввинтилось под левую лопатку и тут же заполнило собой грудь, разрывая ее на части. Еще через миг пожилая женщина осознала, что умирает.
Это было так неправильно и настолько не вовремя, что она попыталась жалобно вскрикнуть от терзающей ее бессмысленной несправедливости. Не сейчас, пожалуйста, не сейчас. Пусть не будет никакой безбедной старости, пусть вообще больше ничего не будет, лишь бы успеть получить деньги, которые она заслужила по праву. Получить и передать Тонечке. Она не может сейчас умереть, оставив девочку без всего. Не может. Не должна.
Человек, стоящий за ее спиной, усмехнулся тому, что эта глупая курица, осмелившаяся на банальный шантаж, даже не успела ничего понять. То, что она сидела, наклонившись, существенно облегчило задачу. Опирайся она на спинку скамьи, пришлось бы импровизировать, а так все получилось как нельзя лучше. Тихо скользнуло в карман просторного плаща сделавшее свою работу шило. Чувства триумфа от восстановленного порядка не возникало. Чувства удовольствия от совершенного убийства – тоже. Кто говорит, что убивать приятно? Только маньяки. Маньяком человек в плаще себя не считал и убивать ему не нравилось. Он просто делал то, что было необходимо. Вот и все.
Бросив последний взгляд на пустынный в такую погоду бульвар, человек пошел прочь. У скамейки, на которой все так же сидела одинокая старушка, убийца провел не больше двадцати секунд.
Глава первая
1969 год, Магадан
Старуха вызывала восхищение, граничащее с ненавистью. До того, как Иринка ее узнала, она даже не догадывалась, что можно восхищаться и одновременно ненавидеть, и что эта ненависть, вызванная чужим превосходством, недостижимой элегантностью и породистостью, что ли, может быть такой сладкой и острой одновременно. Практически как оргазм.
Потерю девственности в пятнадцать лет, да еще в сугробе за одним из деревянных бараков, на кои так щедр был город, старуха точно не одобрила бы, но рассказывать о своем первом сексуальном опыте Иринка и не собиралась. Меньше знает, лучше спит.
Распеканий и выговоров она не боялась и скучных нотаций тоже. Старуха никогда не орала, Ира вообще ни разу не слышала, чтобы она когда-нибудь повышала голос. В минуты недовольства чьим-то несовершенством – Иринкиным, Нюркиным, Глашкиным ли, неважно, – она лишь изгибала красивую холеную соболиную бровь, немыслимую в местных широтах, словно не недовольна была, а изумлена. И от этого движения брови собеседник тут же превращался в раздавленную, распластанную на стекле муху, уже обреченную, но еще живую, вяло перебирающую лапками в преддверии неминуемой кончины.
В старухе вообще все было немыслимым, невозможным для Магадана: высоко забранные в ракушку на затылке густые волосы, брошь-камея у тонкого горла, длинные пальцы в перстнях, которые старуха не снимала, даже когда мыла в холодной воде посуду, длинные, чуть шуршащие юбки до пола, из-под которых никогда и ни при каких обстоятельствах не показывался даже краешек чулка, спокойный взгляд серых глаз, никогда не темневших от ярости, боли или разочарования. Спокойными как вода подо льдом были эти глаза, как будто никогда не знавшие страсти. Вечно обуреваемую страстями Иринку это спокойствие бесило.
Каждый раз, оказываясь у Глашки в гостях, она внутренне собиралась, скручивалась в тугой узел, чтобы тщательно контролируемые эмоции не вырвались наружу, не сорвали маску бедной, но вежливой девочки из очень простой семьи, которая готова на все, лишь бы получить образование и вырваться из той мерзости, в которой проходила ее жизнь.
Она и правда была готова на все, чтобы уехать из Магадана, поступить в институт в далекой, никогда не виданной Москве, а потому и в школе училась яростно, не давая себе ни малейшей поблажки, и к Глашке таскалась каждый день, глуша ярую ненависть к старухе, потому что та натаскивала их обеих на поступление в институт, хваля Ирину даже больше внучки. И за усердие, и за талант.
Да, старуха говорила, что одетая в перелицованное материнское пальто и сшитую из старых штор юбку девчонка, чей отец отбывал наказание за то, что снял скальп с конвоира, очень способна к наукам. Иринке хотелось верить, хотя иногда она нет-нет да сомневалась, что Глашкина бабка говорит правду. Вдруг просто жалеет? Впрочем, жалостливой Аглая Дмитриевна не была, наоборот, выглядела жесткой, как металлическая балка, и закаменевшей, как сверхпрочный кусок гранита. Что ж, на то у нее, надо признать, было предостаточно причин.
Насколько старуха была твердой, настолько Ольга Александровна, ее дочь и Глашкина мама, была пластичной, напевной, текучей. Иринке нравилось смотреть, как Ольга распускает волосы. Достает шпильки из тяжелого узла на затылке, чуть встряхивает головой, и шелковый водопад все льется на узкую спину с выступающими ключицами, словно и не кончится никогда.
Острое несоответствие между высеченным из камня профилем матери и неуловимым, постоянно меняющимся выражением лица дочери, словно выполненного из мягкой, тающей под пальцами глины, цепляло и завораживало Иринку так остро, что иногда, приходя в дом к Колокольцевым, она забывала дышать.
Любопытно, что неспешная, вялая, слишком худая красавица Ольга с ее пшеничными волосами и тихим, всегда немного извиняющимся голосом Иринке нравилась, несмотря на полное отсутствие в ней характера, огня, внутренней силы. А вот старуху с ее железным стержнем внутри она ненавидела, хотя и восхищалась ею.
Бушевавших в Иринке страстей Глашка не замечала. Для нее Ира Птицына была просто верной подружкой, самой близкой, той, что в начальной школе защищала от нападок одноклассников-хулиганов и однажды даже огрела по голове портфелем Диму Зимина, который Глашку истово ненавидел, а потому задирал с особой жестокостью, какая встречается только в детстве.
Иринке Зимин нравился, точнее, она его любила, но не вступиться за Глашку не могла, потому что это было бы не «по понятиям». В Магадане, где все население, пожалуй, делилось на зэков и конвоиров, не вступиться за своего считалось позором и слабостью.
Иринка и сама не знала, когда так случилось, что Глашка стала для нее своей. Точнее, это она стала своей в доме Колокольцевых. Между нею и ее подругой зияла пропасть, которую было не перепрыгнуть. Тихон Колокольцев долгое время был начальником прииска, на котором работали заключенные, и, хотя Иринкин отец там не сидел, для нее этот факт все равно должен был быть основополагающим. Но почему-то не стал.
К тому моменту, как Иринка и Глашка встретились за одной партой, чтобы больше не расставаться, прииск был уже закрыт, а Колокольцев переведен на партийную работу. Второй секретарь обкома… Его нынешняя должность делала разверзшуюся между двумя девочками пропасть еще более широкой, однако Иринка, понимая, что перепрыгнуть через нее невозможно, шла над пропастью по туго натянутому канату, ежеминутно осознавая, что может сорваться и погибнуть, но все-таки умудряясь балансировать и мечтая только о том, чтобы канат нечаянно не провис.
Глашку назвали в честь бабушки, что вызывало у Иринки легкое недоумение. Как жить в одной квартире людям, которых зовут одинаково, и не запутаться? Впрочем, если хорошенько рассудить, в этом не было ни капли странности. Аглая Дмитриевна – божество, совершенство, тигр с головой античной статуи – отравляя своим существованием все вокруг, оплетала, как многощупальцевый спрут, слабовольную дочь и могущественного зятя, соседей и знакомых, школьных учителей и педагогов театральной студии, в которой занимались Глашка, Нюрка и Иринка. Внучку же она и вовсе подчинила себе целиком и полностью, и общее имя было лишь малой толикой этого глубинного обладания.
Однажды Иринка попробовала обсудить это с Нюркой, третьей их подружкой, конечно, не такой близкой к Глашке, как сама Иринка, но тоже входящей в узкий доверенный круг «своих», которым позволено было приходить в квартиру Колокольцевых. Так эта дуреха даже не поняла, о чем Иринка толкует.
– Ты что, Ир, – спросила она, смешно округляя глаза, почти лишенные ресниц. Из-за этого Нюрка была немного похожа на сову, но никто не смел ее дразнить, потому что не хотел получить от Иры Птицыной портфелем по голове. – Ты что, считаешь Аглаю Дмитриевну злой? Но она ведь очень добрая. И Глашку любит, и Ольгу Александровну, и к Тихону Ильичу с уважением относится, понимает, что он их с Ольгой от верной смерти спас, а теперь обеспечивает так, как в Магадане мало кому удается. И мы с тобой от нее ничего, кроме доброты, за все эти годы не видели. Она же нас практически вырастила.
– Вырастила… Скажешь тоже, – фыркнула Иринка.
– Ну, может, и не вырастила, но кормила наравне со своей внучкой, и книжки давала читать, и на все вопросы всегда отвечала, о чем ни спроси. Почему ты ее не любишь?
– А с чего мне ее любить, она не моя бабушка, а Глашкина, вот пусть та ее и любит, – независимо шмыгнула носом Иринка, хотя Аглая Дмитриевна запрещала так делать, уверяя, что врожденное отсутствие хороших манер проявляется именно в таких вот мелочах. Обычно Иринка за собой и своими манерами следила, а сейчас не сдержалась, с ужасом понимая, что практически спалилась. – И вообще, с чего ты взяла, что я ее не люблю? Я Аглаю Дмитриевну очень уважаю и благодарна ей за все, что она для меня делает. Если бы не она, у меня бы даже призрачного шанса на поступление в институт не было.
– Счастливые вы с Глашкой, – завистливо протянула Нюрка. – В Москву поедете. Как бы я хотела хотя бы одним глазочком на Москву взглянуть. Но с моим аттестатом мне только на хлебозавод дорога. Хотя вот поступите вы с Глашкой, будете в Москве жить, а я к вам в гости приеду. Хотя бы ненадолго. И вы мне все-все в Москве покажете.
– Ага, приедешь ты, тебя мамка не отпустит, – насмешливо сказала Иринка, чувствуя, что опасный поворот разговора пройден.
– Конечно, не отпустит. Ей ни за что денег на самолет не собрать, да и оробеет она меня отпускать. Тебе хорошо, у тебя мамка смелая.
Иринка, прекрасно знавшая, что мама свое отбоялась много лет назад, дипломатично промолчала. Молчать было спокойнее. Правильнее. И с чего это ее сегодня на откровения про Аглаю Дмитриевну потянуло? Привычная застарелая ненависть к старухе вспучилась, как трясина, раздираемая болотными газами, и тут же послушно улеглась на положенной ей глубине. Никто не должен догадаться о раздирающих душу Иринки страстях. Никто. Когда она снова подняла на подругу глаза, они были ясны и прозрачны, как морская вода весной. У нее нет повода ни для ненависти, ни для беспокойства. Если бы кто-нибудь в тот момент сказал семнадцатилетней Иринке Птицыной, что совсем скоро она умрет, она бы удивилась и ни за что не поверила. В ее возрасте молодые люди обычно думают, что будут жить вечно.
– Пойдем цветов нарвем, – сказала она Нюрке беззаботным тоном. – Аглая Дмитриевна любит георгины, вот мы ей их и принесем.
* * *
Наши дни, Москва
Нужно не забыть купить цветы. Катя всегда помнила, что Аглая Тихоновна любит георгины. Конечно, для них пока не сезон, но, слава богу, в Москве круглый год можно купить любые цветы, поэтому с георгинами проблем не будет. Впрочем, во всем, что касалось Аглаи Тихоновны, проблем быть в принципе не могло. Она была самым беспроблемным человеком, когда-либо в жизни встреченным Катей, актрисой Екатериной Холодовой, привыкшей разбираться с любой проблемой на счет «раз».
Аглаей Тихоновной Катя искренне восхищалась. Не внешностью, нет, хотя к 68 годам пожилая женщина сохранила и роскошную густоту волос, которые носила высоко забранными в ракушку на затылке, и соболиный размах бровей, тщательно подкрашенных самую малость, и бездонность глаз, серо-голубых, похожих на воду под толщей льда, и точеную фигурку, легкую, подвижную, как у юной девушки. Аглая Тихоновна носила только юбки, считая «штаны» исключительной прерогативой мужчин. Длинные, шуршащие юбки из тафты, мягкие, струящиеся из трикотажа, теплые твидовые, шаловливые ситцевые, парадно-выходные из шелка – все они красиво обтекали фигуру, оставляя легкую недосказанность. Из-под юбки мог выглядывать только носок элегантного ботинка или туфельки на каблуке, но никогда краешек чулка или, упаси господь, полоска кожи.
Длинные пальцы в перстнях, умело и небрежно державшие мундштук со вставленной в него сигаретой, казались трепетными и робкими, как у юной девушки, но Катя не давала этим пальцам себя обмануть, поскольку знала, что Аглая Тихоновна сорок лет отработала хирургом, а значит, движения ее пальцев умели быть четкими и скупыми, такими, от которых зависит жизнь.
Аглая Тихоновна вообще скупа на движения, слова и эмоции, как и положено потомственной аристократке, прекрасно знающей себе цену. Завершала идеальный образ брошь-камея у тонкого горла, старинная и наверняка дорогая. И Катя даже самой себе не признавалась, что ходит в гости не к Глашке, юной своей коллеге по театральному цеху, над которой взяла своеобразное шефство, а к Аглае Тихоновне, ее бабушке.
С Глашкой они делили гримерку в театре. Так уж получилось два года назад, что в театр пришли сразу две выпускницы Щепкинского училища – Аглая Колокольцева и Анна Демидова, и их подселили к Екатерине Холодовой, которая после ухода на пенсию одной из актрис театра получила гримерку в полное свое распоряжение.
Сначала из-за шумного соседства «птенцов», как про себя называла старлеток Катерина, она немного огорчилась, но быстро успокоилась. Во-первых, она никогда не переживала из-за того, что была не в силах изменить, а во-вторых, девчонки оказались веселыми, добрыми, трудолюбивыми и совершенно ненапряжными. С ними Катерина всегда чувствовала себя моложе, словно исчезали шестнадцать лет, пропастью лежащие между ней и «птенцами». В компании Глашки и Ани она чувствовала себя молодой и беззаботной, и это давно забытое чувство было, черт подери, приятным.
Так, надо не забыть заказать георгины. Странно, но Аглая Тихоновна действительно походила на эти цветы, простые и изысканные одновременно. Впрочем, сама она утверждала, что георгины напоминают ей о детстве, проведенном в Магадане. В том суровом климате выживали лишь петунии, бархатцы, ноготки и георгины. И именно они стали для Аглаи Тихоновны символом роскоши.
– Папа всегда дарил их маме, – рассказывала она Кате за чашкой чая. – Он вообще баловал ее страшно, потому что очень любил. Трудно было представить рядом двух более не подходящих друг другу людей. Дочь потомственной дворянки и зэка, отпущенного на поселение, вышла замуж за начальника прииска, представляете, Катенька? Это был немыслимый мезальянс, совершенно невозможный. Конечно, мама его не любила, но бабушка настояла на том, чтобы она приняла предложение, потому что это давало им шанс выжить: бабушке и маме. И мама пошла на эту жертву, представляете? И папа понимал, что это именно жертва, мне всегда казалось, что она выглядит в его глазах этаким жертвенным оленем, который лежит на алтаре со связанными ногами и ждет, пока ему в шею вонзят острый нож. Но он действительно ее любил и баловал безмерно. Как, впрочем, и меня.
Когда Аглая Тихоновна начинала говорить о прошлом, в глазах ее всегда мерцал странный свет, как отблеск какого-то внутреннего пламени, причину которого Катерина все силилась разгадать, но не могла. В Аглае Тихоновне ей вообще виделось что-то таинственное, мистическое, что влекло Катерину к пожилой женщине с неведомой силой, отчего она напрашивалась к юной подружке на чай в любую свободную минутку. Впрочем, она знала, что в доме Колокольцевых ей всегда рады и ее присутствием не тяготятся.
Ее удивляло, что Анна ходить к Глашке домой не любила, более того, всячески избегала там бывать, придумывая любые предлоги, чтобы отказаться от предложения и откровенно изнывая во время визитов, от которых уклониться не удалось, сводя их к допустимому приличиями минимуму.
Как-то Катя полюбопытствовала почему. Они в тот день были в гримерной вдвоем, потому что Глашка приболела и на работу не пришла, и Катя собиралась после репетиции заехать ее проведать, что, естественно, было просто поводом поболтать с Аглаей Тихоновной.
– Поедешь со мной? – спросила она у Анны и, заметив, что ту перекосило от подобного предложения, спросила, что не так.
– Я не знаю, – честно сказала тогда Анна, – но я в присутствии старухи ужасно неуютно себя чувствую. Как будто она знает про меня что-то такое, что может разрушить всю мою жизнь.
– Что за глупости? – рассмеялась тогда Катя, потому что в словах Анны не было ни грамма здравого смысла. – Что такого она может про тебя знать, если ты вся как на ладони. Прости. И не называй ее старухой. Ей это слово совершенно не подходит.
– Да не во мне дело, – с досадой ответила Анна, предпочтя проигнорировать легкую выволочку за «старуху». – Я не знаю, как тебе объяснить, чтобы ты поняла. Наверное, все дело в том, что я человек творческий, мне свойственны смятение, колебания, внутренние сомнения. А у Аглаи Тихоновны все кристально ясно и понятно. Все по полкам разложено, в том числе и в голове. Ей несвойственны терзания, она к своей цели идет по прямой, не сворачивая.
– Ну, она хирург, – заметила Катя. – Это, знаешь ли, действительно накладывает некоторый отпечаток на личность. В плане цельности натуры ты совершенно права. Но именно это мне в ней и нравится. Она после такой трагедии уцелела, практически из пепла восстала. Это же ужасно – потерять в юности всю семью, но не пропасть, а состояться. И потом, ты же знаешь, что она единственную дочь похоронила, но после этого тоже не позволила себе развалиться и Глашку вырастила, заменив ей родителей.
– Да знаю я это все, – махнула рукой Анна. – Может быть, именно потому, что знаю, она мне кажется роботом, а не человеком. Запрограммированной бездушной машиной, неспособной на эмоции. А я – актриса. Я без эмоций не могу. Да и аристократизм этот… Голубая кровь, белая кость… Кать, я из простой семьи. Мне все эти выкрутасы не по нутру.
– Ну да, конечно, – Катерина рассмеялась звонко и весело, потому что так ловко поймала Анну, которая по привычке опять играла. Актрисам трудно удержаться от переноса игры в повседневную жизнь, нет-нет да и очутишься на подмостках, чтобы наиболее выигрышно произнести ту или иную фразу. – А то я не знаю, что твой папа – вице-адмирал Тихоокеанского флота. Из простой семьи… Ну надо же…
– Можешь не верить, но у меня бабушка поваром в столовой для моряков работала. То, что папа военную карьеру сделал, только его заслуга и ничья больше. Точнее, еще бабушкина, потому что она жизнь положила на то, чтобы отца выучить и в люди вывести. Так что я жизнь простых людей очень хорошо знаю, с детства на бабулю смотрю. Вот она у меня – настоящая. А Аглая Тихоновна словно роль играет.
– Она в детстве играла в драматическом кружке, – сухо сообщила Екатерина. Все, что говорила сейчас Анна, было сущим вздором. Кате это было совершенно очевидно. – Она нам с Глашкой рассказывала. А аристократизм… Знаешь, Аня, гены – такая штука, что пальцем не выковыряешь. И если справедлива поговорка, что от осинки не родятся апельсинки, то это правило и наоборот работает. Бабушка Аглаи Тихоновны была дворянкой, Смольный, между прочим, заканчивала. Ее, кстати, тоже Аглаей звали. Это традиция у них в семье – внучку называть в честь бабушки. И они ее свято чтут, как и многое другое. У меня это вызывает только уважение, потому что преданность корням нынче редкость. Но я тебя ни в чем не убеждаю. Ты вправе относиться к другим людям так, как считаешь нужным.
Неприятный для них обеих разговор Катя тогда замяла, умело переведя его на другую тему, и больше они с Анной к этому вопросу никогда не возвращались. Анна дружила с Глашкой в театре, вместе бегала на пробы, чтобы сняться в каком-нибудь сериале, они ходили в общие компании, которые собирались в каком-нибудь кафе, но домой к подруге она старалась не попадать. В отличие от Катерины, которую в ее молодой подружке больше всего прельщала возможность скоротать вечер вместе с ее необыкновенной бабушкой.
В последний раз Катерина была у Колокольцевых в середине марта. Потом ворвавшийся в их размеренную жизнь коронавирус лишил ее привычных посиделок на большой, с любовью и вкусом обставленной кухне. Аглая Тихоновна была в группе риска, и, хотя к возможности заразиться она относилась с легкой улыбкой, Катя считала себя не вправе рисковать чужой жизнью, а потому в гости ходить перестала.
За прошедшие три месяца она, конечно, пару раз разговаривала с Аглаей Тихоновной по скайпу, но это было совсем не то, что живое общение. Именно поэтому сегодняшнего вечера она ждала с особым нетерпением. 25 июня Аглая Тихоновна отмечала день рождения и собиралась впервые с начала пандемии открыть дом для гостей.
Так, не забыть заказать георгины. Зайдя на сайт любимого цветочного бутика, в котором всегда можно было выбрать что-то необычное, Катерина с головой погрузилась в составление флористической композиции, достойной изысканного вкуса Аглаи Тихоновны и ее сегодняшнего дня рождения.
* * *
1969 год, Магадан
Свой день рождения Глаша любила. С самого раннего детства он означал подарки – книжку от бабушки, какой-нибудь странный пустячок типа начатой коробки конфет от мамы и что-то очень желанное от папы: новая кукла, когда Глаша была еще ребенком, отрез шерсти на платье, модные ботинки или ювелирное украшение, когда она стала старше.
У папы – серьезного, занимающего ответственный пост, видевшего в этой жизни такое, что Глаше даже и не снилось – дочка была главной, а точнее, единственной слабостью, ради которой он был готов на все. К счастью, у папы хватало ума внешне никак этого не показывать. О его безграничной любви к дочери, пожалуй, знали только они двое. И еще, конечно, бабушка, потому что та знала вообще обо всем на свете.
Кроме подарков, была еще одна причина, по которой Глаша любила свой день рождения. К последним числам июня в Магадане устанавливалось короткое и не очень щедрое лето, которого Глаша всегда ждала с нетерпением. Это трепетное и сладкое ожидание начиналось с последних учебных дней, когда в школе подводились итоги года, выдавались дневники с оценками, а затем наступали каникулы.
Учеба давалась Глаше легко, в ведомостях годовых оценок у нее не было ничего, кроме пятерок, поэтому итоговых контрольных она не боялась, реакции родителей на принесенный домой дневник тоже. Даже сами каникулы ей были, по большому счету, неинтересны, потому что учиться она любила и в школу ходила с удовольствием.
Просто с началом каникул так получалось, что как-то враз, практически за одну ночь зеленели сопки, а это означало, что пусть и ненадолго, но в Магадан пришло тепло. Относительное, конечно, всего-то плюс двенадцать-пятнадцать, максимум двадцать градусов. Но и они означали, что можно будет поваляться с книжкой на пляже, даже не надеясь, конечно, искупаться в холодном море.
В начале июня на берегу Нагайской бухты было принято собираться компаниями и ждать, когда пойдет на нерест мойва, которую местные, и Глаша тоже, называли уёк. Глаша как зачарованная смотрела, как вместе с накатом волны рыба устремляется к берегу, отражая солнечный свет переливчатой спинкой, отчего блики шли по воде так, что слепило глаза.
На мелководье мойва быстро сбрасывала икру и торопилась успеть обратно вместе с убегающей волной, а если не успевала, то приходилось ждать следующей, и мойва лежала на обнажившемся песке, жалобно открывая рот, словно пела в преддверии смерти, но волна приходила и уносила ее обратно в море – непобежденную и свободную.
Почему-то нерест мойвы напоминал Глаше о революции. Она даже как-то поделилась с бабушкой своим наблюдением за пламенной революционеркой – мойвой, но бабушка только усмехнулась и постучала Глашу по лбу согнутым указательным пальцем, что делала всегда, когда была внучкой недовольна.
– Слишком много фантазий у тебя, – только и сказала она. – А фантазии до добра не доводят. В жизни преуспевает только тот, кто живет в ее реалиях. Запомни это.
С последним постулатом Глаша была несогласна. Не было в мире более далекого от реалий человека, чем ее мать, но, тем не менее, никто не мог сказать, что ее жизнь в чем-то не удалась. Замужем за достойным человеком, обеспечивающим ее всем необходимым, дом – полная чаша, муж обожает, дочь – умница и отличница. Ольга Колокольцева никогда не работала, но помогала придумывать костюмы для областного музыкально-драматического театра.
При постановке очередного спектакля именно она рисовала эскизы для всех костюмов, которые потом шились в мастерских театра. Здесь же одевалась и Ольга. Наряды для себя, уникальные, ни на что не похожие, она тоже придумывала сама, после чего муж доставал ей необходимые ткани, а портнихи шили блузки и юбки, платья и шубки, изготавливали шляпки и перчатки, броши и шарфы, которые Ольша обожала, считая без них образ незавершенным.
Мама всегда напоминала Глаше Спящую царевну. Она плыла по жизни словно в полусне, оживая только тогда, когда рисовала свои эскизы. Глаша знала, что мама вышла замуж без любви, и отчаянно ее жалела, потому что любовь представлялась семнадцатилетней Глаше обязательным условием счастливой жизни. Но и назвать мамину жизнь несчастной язык не поворачивался, потому что у Ольги Колокольцевой было все, о чем большинство жительниц Магадана могло только мечтать. В том числе и безусловная любовь мужа. В том, что папа любит маму, глубоко, беззаветно, пусть и без взаимности, а лишь с тихой покорностью в ответ, Глаша была уверена. И знала, что за эту любовь бабушка бесконечно ему благодарна, несмотря на то, что Ольге Тихон был не ровня, с какой стороны ни смотри.
Дней через десять-пятнадцать после нереста мойвы и наступал Глашин день рождения, который всегда отмечали шумно и большой компанией. Из Магадана никто из одноклассников не уезжал на лето, некуда было отсюда уезжать, поэтому нехватки гостей не наблюдалось. Бабушка пекла обязательные пироги, папа приносил соленую рыбу и икру, варилась картошка и на хлебных корках настаивался настоящий домашний квас.
Гостей звали к обеду, а после пяти часов, когда все расходились, дома оставались только «свои»: бабушка, папа, мама, Глаша и две ее самые близкие подружки, Иринка и Нюрка. К ужину до золотистой корочки запекалась курочка в духовке, открывалась бутылка вина или шампанского, и девчонкам наливали тоже, пусть и по чуть-чуть. И папа произносил обязательный тост за Глашино здоровье, а все торжественно чокались, и звон бокалов напоминал Глаше Новый год.
Новый год тоже был ее любимым праздником, перед которым на площади, разделяющей областной музыкально-драматический театр, в котором «работала» мама, и школу № 1, в которой учились Глаша и ее подруги, всегда ставили елку и насыпали горку для детворы. Но день рождения Глаша все равно любила больше, именно за то, что он приходился на короткое магаданское лето.
В этом году день рождения совпадал еще и с выпускным балом. Глаша заканчивала школу. Позади были выпускные экзамены, естественно, сданные с блеском, и отличный аттестат, к которому полагалась еще и золотая медаль. Такое же точно «золото» было и у Иринки, и за подругу Глаша была рада даже больше, чем за себя, потому что отличный аттестат был для Иры Птицыной единственным шансом вырваться в «другую» жизнь.
Глаша не признавалась даже самой себе, что их скорый отъезд в Москву для поступления в медицинский институт был вызван, скорее, необходимостью помочь Иринке, чем искренним желанием уехать в столицу самой. Отъезд из Магадана, расставание с семьей страшили Глашу, потому что она не представляла, как сможет просыпаться по утрам без запаха бабушкиных пирогов, шелеста ее длинной юбки, аромата маминых духов, ее отсутствующего взгляда, папиных объятий, поездок на его машине, из окон которой открывались потрясающие виды на сопки и море, рассказов обо всем на свете.
Она и врачом быть не хотела, мечтала стать актрисой, и это ее желание, втайне от отца и бабушки, подогревалось мамой, видевшей в театре смысл жизни. Ходить в театральный кружок при театре Глаше позволяли, но всерьез думать об актерской профессии, разумеется, нет.
Дочери второго секретаря обкома полагалось выбрать более серьезную специальность, и медицинский институт подходил как нельзя лучше. Врачом хотела стать Иринка, и о Москве она мечтала истово и яростно, и Глаша не спорила, понимая, что не сможет в далекой столице остаться совсем одна. Уж если ехать учиться, то только вместе.