Read the book: «Шляпу можешь не снимать. Эссе о костюме и культуре»

Font:

УДК 391:008

ББК 71.063.2

Г67

Составитель серии О. Вайнштейн

Редактор серии Л. Алябьева

Линор Горалик

Шляпу можешь не снимать: Эссе о костюме и культуре / Линор Горалик. – М.: Новое литературное обозрение, 2025. – (Серия «Библиотека журнала „Теория моды“»).

В книге Линор Горалик* собраны ее развернутые эссе, созданные за последние двадцать лет и опубликованные преимущественно в журнале «Теория моды: одежда, тело, культура». Автор не раз подчеркивала, что занятия теорией и историей костюма (ключевые интересующие ее темы – «современный костюм и идентичность» и «костюм в периоды кризиса») плотно связаны с аналогичной работой, проводимой ею в своем художественном творчестве. Речь идет об исследовании индивидуального опыта проживания ситуаций внутреннего вызова, порожденного напряженными внешними обстоятельствами. Эссе, вошедшие в эту книгу, демонстрируют не только примеры этой работы, но и обращения автора к темам трансгрессии, этники, социального искусства, лидерства, болезни и больничного пространства. Сборник делится на три части: в первую («Мальчик в кофточке с пуговицами») вошли тексты, посвященные вестиментарным практикам позднесоветского периода и постсоветской эмиграции; второй раздел («Шляпу можешь не снимать») посвящен бытованию одежды в различных смысловым контекстах – от антуража fashion-съемок до современного эротического костюма; третью часть («Но ты, моя любовь, – ты не такая!») составляют эссе о важных трендах современной культуры – от карантинных практик, связанных с телом, до ностальгии по СССР в брендинге продуктов питания. Линор Горалик – прозаик, поэтесса и журналистка, автор вышедших в издательстве «Новое литературное обозрение» книг «Имени такого-то» и «Тетрадь Катерины Суворовой».

*Включена Минюстом РФ в реестр иностранных агентов.

В оформлении переплета использована © Photo by Kathy Cat on Unsplash.com

ISBN 978-5-4448-2833-5

© Л. Горалик, 2025 © С. Тихонов, дизайн обложки, 2025 © ООО «Новое литературное обозрение», 2025

18+

НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ ГОРАЛИК ЛИНОР ДЖУЛИЯ, ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА ГОРАЛИК ЛИНОР ДЖУЛИИ

От автора

Эта книга – сборник моих эссе на темы, которые я определила бы (с большим волнением и некоторым смущением) как «костюм», «культура» и «общество». Здесь объединены эссе за последние пятнадцать лет, выходившие в первую очередь в журнале «Теория моды: одежда, тело, культура», сотрудничество с которым для меня – огромная честь и огромная радость и которому я исключительно благодарна за поддержку и доверие, – как благодарна «Новому литературному обозрению» и «Коммерсант Weekend»: тамошние эссе тоже есть в этом сборнике. Спасибо, дорогие коллеги: Людмила Алябьева, Ирина Прохорова, Елена Нусинова – вы придали мне храбрости и вдохновили на работу, на которую без вас я, скорее всего, просто никогда не решилась бы. И спасибо всем, кто был причастен к публикации этих текстов – кто редактировал и корректировал их. Я знаю свои недостатки и знаю, насколько лучше вы сделали в итоге мои исходные материалы.

Собирая эти эссе в единую книгу, я сделала две вещи: прошлась по ним с минимальной, но значимой для меня редактурой и разместила тексты в определенном порядке, отличном от хронологического. Главным элементом моей редактуры было подчеркивание собственных слабостей: я шла по текстам и терпеливо расставляла такие слова, как «мне кажется», «на мой взгляд», «наверное» и «создается впечатление, что…», везде, где (как мне кажется) я звучала слишком уверенно и директивно, – хотя выяснилось, что подобных слов и выражений в моих текстах, к счастью, и так немало. Это было очень важно сделать: мне хотелось всячески обозначить, что каждое мое эссе представляет собой не попытку убедить читательниц и читателей в чем бы то ни было, но попытку пригласить их к размышлению на предложенную тему. Я очень надеюсь, что мне это удалось.

Я разделила сборник на три части. В первую часть, «Мальчик в кофточке с пуговицами», вошли эссе, посвященные позднесоветским вестиментарным практикам и вестиментарным практикам ранней постсоветской эмиграции. Иными словами – это эссе о том, как люди справлялись с одеждой на излете эпохи СССР, в период его медленного и тошнотворного издыхания – и сразу после. Меня остро интересует эта тема – костюм советского и постсоветского «переходного периода» – и в двух других частях этого сборника ясно слышны ее отголоски. Вторая часть называется «Шляпу можешь не снимать» и объединяет несколько эссе, так или иначе связанных с разнообразными вестиментарными практиками: здесь собраны разговор об определенном типе антуража fashion-съемок, эссе о коммуникативной функции современного эротического костюма, и другие работы, связанные с бытованием костюма и его смысловым пространством. Наконец, третья часть книги – «Но ты, моя любовь, – ты не такая!» – это эссе на темы, связанные с культурными и общественными феноменами, интересующими меня: от маркетинга до критических онлайн-коммуникаций.

Тексты этой книги могут показаться очень разными, если смотреть исключительно на их подзаголовки, в высушенном виде обозначающие центральный тематический стержень каждого эссе. Но для меня все эти работы, в сущности, об одном и том же: о том, как частные лица каждый день решают частные проблемы, связанные с вестиментарными (а иногда – просто культурными) заботами. Я думаю, это единственное, что по-настоящему захватывает меня, что заставляет меня жадно расспрашивать, фиксировать, предпринимать попытки анализа и, наконец, писать тексты (а пишу я такие эссе мучительно, переписывая по десять раз и испытывая терпение редакторов повторными срывами дедлайнов из страха сдать ужасную, кривую, косую, бесконечно слабую работу). И здесь я хочу вернуться к благодарностям: огромное спасибо Людмиле Алябьевой, всегда поддерживавшей этот мой узкий интерес, всегда терпевшей мои «завтра сдам!» и ставшей инициатором этой странной книги. И не могу передать, как я благодарна моим информантам – тем, без кого были бы невозможны эти эссе, тем, кто писал и рассказывал мне о своем глубоко личном опыте, тем, кто доверял мне свои воспоминания, истории, впечатления. Невозможно перечислить здесь всех поименно, но я безмерно благодарна каждой, каждому, всем. Спасибо огромное.

Часть I
Мальчик в кофточке с пуговицами

Эссе о позднесоветских вестиментарных практиках и практиках ранней постсоветской эмиграции

Антресоли памяти: воспоминания о костюме 1990 года

1990‑й. Опыт изучения недавней истории. Сборник статей и материалов. В 2 томах. Том 2. М.: Новое литературное обозрение, 2011

В последний день ноября 1989 года я улетала из аэропорта Шереметьево-2, где у моих родителей навсегда отобрали советские паспорта, в настоящем джинсовом комбинезоне, надетом поверх связанного мамой свитера с рукавами летучая мышь, и в немыслимых, ненавистных зимних сапогах-дутиках – на два размера больше, чем мне нужно, потому что они перешли мне по наследству от сына друзей друзей родителей. Наши чемоданы старательно и брезгливо шмонали, и один шмонатель сказал другому: «Хрена себе у них какие шмотки!» Шмотки у нас были – купленные на рынках у рома, поляков, кооперативщиков, поддельщиков, – «набор отъезжающего», который ни при каких обстоятельствах не носили перед отъездом: лучшее, с муками добытое, предназначенное для новой жизни там – и выброшенное через полгода, потому что даже чистенькие поношенные вещи из даримых нам безымянных пакетов с помощью эмигрантам оказались в сто раз лучше всего этого бесценного, втридорога купленного богатства, по диковатости которого «русских» можно было углядеть за три километра на протяжении нескольких лет. Впрочем, несколько лет эти вещи, к счастью, не выдерживали. 1 января 1990 года мне пришло письмо от одноклассника из родного города: «Как ты? Уже освоилась? Можешь узнать, сколько стоит кожаная куртка?» Это была совершенно понятная и совершенно уместная последовательность вопросов: меня тоже интересовало, сколько стоит кожаная куртка.

Когда я начала расспрашивать знакомых (а затем и незнакомых) людей о том, что носили в 1990 году, мне немедленно стало ясно, что дискурс памяти здесь оказывается много интереснее дискурса фактов. Восстановление точной датировки в вопросе появления легинсов на территории позднего СССР может быть полезным и занимательным для историка, занимающегося проблемой того, как мировые модные тенденции просачивались сквозь дыры в ржавеющем железном занавесе (кстати, в опросе участвовала дама, утверждающая, что она была первым человеком, надевшим легинсы «по эту сторону [железного] занавеса»). Но для восстановления общей вестиментарной картины 1990 года мне кажется куда более интересным рассмотреть другие вопросы: каким тогдашний костюм предстает сегодня в памяти тех, кто его носил? Где и почему память, в ходе разговора на эту тему, «схлопывает» даты и подменяет одни понятия и факты другими? В каких терминах люди описывают одежду того времени? Какие эмоции вызывает сама эта тема? Как в 1990 году изменился вестиментарный язык – и как он изменился с тех пор? Оговорю заранее, что далее в тексте я буду опускать слова «по воспоминаниям моих респондентов», «в описании участников опроса» там, где речь идет о сухих фактах (в основном – о точной дате появления в тех или иных регионах тех или иных конкретных элементов костюма).

Нижеследующий текст есть описание реконструированного мира, и факт того, что этот мир именно реконструированный, ретроспективно исследованный, важен и принципиален: смещения и «схлопывания», подмены и контаминации оказываются главными элементами этого мира, его весомыми составляющими, из которых можно делать выводы куда более интересные, чем из подлинных фактов истории. Аналогичное явление характерно для работы психотерапевта: «что запомнилось» и «как запомнилось» зачастую оказывается важнее того, что происходило в жизни клиента на самом деле. Один из ста пятидесяти с лишним участников опроса писал вслед собственным ответам на вопросы моего интервью: «Внезапно я понял, что часть того, что я рассказал, относится к году, наверное, 89‑му, а что-то и позже происходило, но почему-то склеилось в один пельмень». Сам факт возникновения этой агломерации-«пельменя» крайне интересен: тема недифференцируемости 1990 года в вопросах о костюме (в отличие от проверочных вопросов о, скажем, заработках или политике, на которые респонденты часто отвечают довольно точно) всплывает примерно в каждом десятом интервью – вплоть до радикальных утверждений наподобие следующего: «Мои впечатления от того времени и примерно до 1998–1999 годов, что вообще никакой особой моды не было». Обратная сторона этого явления – очень точные ответы, твердо разделяющие 1990 год и годы последующие и предыдущие, обычно построены на привязке событий личной жизни к периоду обладания тем или иным конкретным элементом гардероба (тема «отдельного предмета гардероба» сама по себе является принципиальной и рассматривается ниже довольно подробно).

Этот текст построен на материале более чем полутора сотен интервью, частью (около сорока) – устных, в большинстве своем – письменных, полученных в результате проведения подробных опросов online (в основном посредством блог-сервиса LiveJournal). Подавляющее большинство опрошенных относится к так называемой «наиболее активной части населения»: за редкими исключениями (приблизительно 8%), в 1990 году они находились в возрасте 10–25 лет со вполне представительным распределением по возрастным группам (до 12 лет в 1990 году – около 20%, от 12 до 16 лет – приблизительно 30%, от 17 до 21 года – примерно 27%, старше 21 года – приблизительно 15%). Различие ответов в зависимости от возраста опрашиваемого само по себе оказалось интересным (о чем подробно написано далее). В качестве других разделительных линий можно назвать социальный статус отвечающего и регион проживания: большинство опрашиваемых жили в 1990 году в СССР, некоторые в настоящее время проживают за границей.

Двойственная эмоциональная окраска большинства услышанных мной воспоминаний крайне характерна (это, вероятно, будет прослежено и в других материалах данного номера) для воспоминаний о 1990 годе в целом: в этих нарративах, за редкими исключениями, нет ни однозначной ностальгии, ни однозначного неприятия: «Эх, было время! Вспоминать не хочется, но было и весело тоже». Амбивалентное отношение, как будет видно из дальнейшего материала, распространяется почти на любой аспект темы «одежда 1990 года»1: от значений одежды до возможности одеваться по желанию, от свободы в выборе костюма до «парадной формы». Такая двойственность образует поразительно точную рифму к двойственности, а то и к множественности смыслов, возникшей в тот момент в другом языке: языке самой одежды.

«Прежде нежели рассеемся по лицу всея земли»: язык костюма в 1990 году

Отталкиваясь от часто применяемого в теории костюма подхода к наряду (outfit) индивидуума как к высказыванию, которое интерпретируется другими в рамках «языка костюма», общего для всех представителей данного среза социума (с очевидными оговорками касательно социального слоя, географической общности и ряда других параметров), можно говорить о том, что самым ярким, на мой взгляд, явлением в языке костюма 1990 года оказывается эффект «вавилонской башни», возникший почти на всем позднесоветском пространстве2.

Этот эффект возник в первую очередь по причине нарушения логики и временного цикла бытования одежды на всех социальных уровнях. Во-первых, традиционный для Советского Союза дефицит и связанные с ним практики ношения и приобретения одежды в конце 1980‑х – начале 1990‑х годов приобрели крайние формы. В результате люди практически потеряли возможность следовать принятым и допустимым в той или иной среде вестиментарным нормам, совершать привычное «высказывание» на языке костюма. Во-вторых, новые источники приобретения одежды (например, увеличение числа тех, кто совершал поездки за границу) и новые ориентиры в моде (иностранные фильмы и телесериалы, распространившиеся в СССР западные каталоги готовой одежды – такие, как Otto и Neckermann, – и одежда тех же «выездных») привнесли в язык позднесоветского костюма принципиально новые средства выражения, которые часто фетишизировались и подвергались непредсказуемому переосмыслению по сравнению с исходной средой бытования. Эти «знаки новой одежды» были редки, им приписывалось особенно высокое значение.

В-третьих, в конце 1980‑х годов в СССР происходила «ползучая» отмена униформы. Постепенное ослабление неписаных требований к одежде в целом ряде областей социальных практик (отмена школьной формы; ослабление категорических требований к костюму на целом ряде предприятий; появление общественных деятелей-«неформалов», нарушавших все правила внешнего вида и поведения, ранее обязательные для «застегнутых на все пуговицы» советских функционеров) привело к резкому расширению возможностей языка одежды в тех областях советской жизни, где он был априорно редуцирован. Однако одновременно шел и противоположный процесс: терялись или размывались значения элементов одежды в случаях, в которых до того костюмные коды считывались совершенно автоматически, были привычными и понятными.

В-четвертых, стремление к свободе, к самостоятельному высказыванию в костюме (к этому, как и к любому проявлению нонконформизма, в советские годы относились крайне настороженно) привело в конце 1980‑х годов многих людей к проявлению большей индивидуальности в одежде, зачастую – подчеркнутому, даже вызывающему.

Все эти причины в совокупности привели к распаду общего «языкового» пространства костюма – а за этим у многих сформировались недоверие к любым костюмным кодам, общая неуверенность в том, что они адекватно считывают «высказывания» в одежде, совершаемые окружающими людьми, и страх перед тем, что окружающие не поймут их собственные «высказывания» (зачастую остро не устраивающие самих «носителей» костюмных кодов в силу ограниченности доступных выразительных средств – и ограниченности средств финансовых).

Мне не удалось найти более или менее подробных описаний того, как конкретно решали «проблемы коммуникации» строители этой семиотической «вавилонской башни» и, главное, как восстанавливалось взаимное понимание в первичный период исчезновения общего языка. Исчезновение же единого костюмного кода на позднесоветском пространстве запустило, на мой взгляд, долгосрочный (в некоторых аспектах – не завершенный и по сей день) процесс создания принципиально нового вестиментарного языка. Однако в первое время – в качестве реакции на распад – был быстро, но конвульсивно, с заметными социальными усилиями выработан необходимый для переходного времени «новояз», в некоторых отношениях очень редуцированный по сравнению с советскими временами, а в других, напротив, намного более богатый значениями.

Одним из методов сохранения коммуникаций в нарушенном языке костюма стала, по-видимому, острая зависимость от немногих сохранившихся общих «слов», выдвижение их на первый план, обострение и расширение их смысла. Например, таким важнейшим «словом» стало понятие «вкус» (чаще всего воспоминание моих респондентов о том, как в 1990 году в сознании людей активизировалась идея «вкуса», сопровождается тем, что и само слово «вкус» становится в ответах максимально «нагруженным»). Параметр «вкуса» можно было сохранить в костюме даже при крайней бедности и чудовищном дефиците. «Вкус в одежде» считывался как общее «послание», был сравнительно универсален и мог защитить от агрессии «новояза» тех, у кого не было возможности следовать моде. Он же был и способом самоограничения для тех, кто имел возможность пользоваться новыми выразительными средствами, но не понимал, как применять их на практике: «Ангорские пушистые свитера с люрексом и стразами на груди, которые были тогда просто писком и шиком, у нас дома считались моветоном»; «…я отбрыкивалась от лосин, от свитеров с люрексом и ободков на голову»; «…очень благодарна отцу за его хороший вкус. В моем гардеробе не было ничего вульгарного никогда…» (респондентку, в то время – подростка, «одевал» выезжавший за границу отец). Другим примером ужесточения смыслов немногих сохранившихся «слов» может служить лексикон «богатства» и «бедности», хотя и здесь случались ситуации сбоя, нарушения коммуникаций в силу того, что одежда и предметы косметики приобретались по случаю: «…морда в „Ланкоме“, а стрелки на колготках клеем замазаны». Ярчайший пример интерпретации сигнала «богатство/бедность» – следующая ситуация (респондентка и в 1990 году могла позволить себе одеваться по своему вкусу и выбору): «Как-то раз всей этой кооперативной тусовкой поехали в лес на турбазу <…> Было холодно и очевидно грязно, но обещали полный гламур и обманули, конечно, так что я, одевшись для леса, чувствовала себя в самый раз. <…> Зато были там две парикмахерши, прихваченные в последний момент для четности, – так вот они были в вязаных люрексовых платьях, кружевных колготках и на каблуках, и одна из них дружелюбно спросила меня: „Тебя привезли картошку чистить, да?..“». Эта тема – постоянного ношения всего «самого лучшего», вне зависимости от обстоятельств, – повторяется в воспоминаниях очень часто – в качестве необходимости делать свое «костюмное выказывание» понятным, пусть хотя бы по одному параметру.

Помимо привязанности к немногим сохранившим свои смыслы «словам» и «высказываниям» в костюме, в качестве метода сохранения коммуникаций нередко использовалось ужесточение используемого языка одежды, создание нерушимого, пусть и небольшого, пространства смыслов, внутри которого высказывания оставались понятными и легко интерпретируемыми. Естественно, такое пространство могло искусственно поддерживаться в основном внутри малых групп: «Законодательницей мод в нашей компании была девочка, которая косила под бизнесвумен. Она придумала дресс-код, отступление от которого считалось „вульгарным“. Носить можно было только короткие юбки или брюки и куртки. Длинные юбки, платья и длинные пальто/плащи были объявлены „вульгарными“. Краситься и носить золотые украшения, а также туфли на каблуках тоже было „вульгарно“». Здесь отчетливо видно построение этого малого, но легко «верифицируемого» смыслового пространства; существенно, что оно строится вокруг сохранившего понятность «слова» («вульгарность») и напрямую соотносится с уже затрагивавшейся темой «вкуса». Вот другое воспоминание о таком искусственно созданном групповом коде: «В сентябре 1990 года я перешла в новую школу в центре города. Там мода очень сильно отличалась от моды окраины: те девочки, кто носил яркую одежду или яркие аксессуары (резиночки, шнурки…), а также лосины, назывались „лохушками“. Также нельзя было подворачивать джинсы, завязывать шнурки на обуви и заправлять свитера в джинсы». Здесь жесткость «дресс-кода» куда выше, чем в обычном подростковом мире: она подчеркивает возникавшую в тот момент сложность дифференциации «свой – чужой» по признаку одежды. Жесткость, социальная принудительность этого кода напоминает отношение к одежде и косметике в молодежных субкультурах (о которых речь идет далее), – но здесь ни о какой субкультуре речи не идет: подростки в описанном классе осознавали себя, вероятно, как «девочек из центра», не более того. Поддержание такого «регламента» в подростковой среде, не связанной с субкультурами, – по-видимому, вообще характерная черта второй половины 1980‑х и особенно 1990 года.

Часто создание нового языка одежды затрагивало и вербальные коммуникации: «„Правильные“ дети носили все навыпуск и главное – одежду называли жаргонными словечками: рюкзак назывался „бэг“ (от английского „сумка“), майка – „тишка“, джинсовая куртка – „джакет“, носки – „сырки“, пуховик – „даун“ и т. д.»

Интересным аспектом общей костюмной дискоммуникации стала зависть, которую респонденты, по их воспоминаниям, испытывали к группам, тем или иным образом выработавшим общий язык в одежде раньше или успешнее других. Безусловными лидерами на этом пути были именно представители субкультур, тогда называвшиеся в официальной речи неформалами. В особенно выгодном положении оказались те, кто имел возможность наследования или заимствования кода у групп, существовавших до распада общего языка. Например, новая волна молодых хиппи, возникшая на позднесоветской территории, получила щедрое, прекрасно структурированное наследство первой волны хиппи, так называемой Системы. Панки и металлисты заимствовали язык аналогичных западных движений. Даже гопники находились отнюдь не в пустом семиотическом пространстве: они, насколько можно судить, воспроизводили в своей одежде устоявшийся язык рабочих районов3. Люди, ассоциировавшие себя в тот период с той или иной неформальной субкультурой, были среди немногих респондентов, чьи ответы говорят не о распаде костюмного языка, а о его уверенном поддержании: «Как одеты другие, рассматривалось с точки зрения свой/чужой»; «Да, это (одежда. – Л. Г.) было важно для меня, поскольку я был вроде как неформалом. Одежда была своего рода отличительным знаком». Респондент, который в те времена «хипповал, естественно», сегодня пишет: «Одежда практически совпадала с идеальным о ней представлением, ни до, ни после подобного не было», – высказывание крайне редкое, почти невероятное среди опрошенных. Другое в высшей степени интересное высказывание – «…в школе и „на районе“ – очень важно (как ты одевался. – Л. Г.). В среде хиппарей и панкующих, с которыми я общалась, – очень не» (то есть совсем неважно). Такие ответы прямо указывают на то, что в описываемых группах существовал вполне устоявшийся язык одежды, противостоявший языку широкой среды.

Те, кто не причислял себя к неформальным группировкам, часто указывают не просто на понимание их влияния и на соблазнительную понятность их языка («Неформалы тогда сильно влияли на моду – кто к какой тусовке относился, можно было определить сразу»; «Огромное влияние на моду оказывала гопническая культура – шапки-пидорки, спортивные костюмы…»), но и на прямую зависть, вызванную этой простотой и наличием стабильных, принятых ориентиров в этой среде: «Очень завидовала „хипповавшей“ сестре и ее подружкам. Очень важно было не выглядеть вульгарно-„пошло“».

Из-за распада общего языка костюма к этой «глухоте» (то есть к неспособности правильно интерпретировать чужой костюм как «высказывание») прибавилась и «немота», невозможность сконструировать внятное «высказывание» из доступных средств, создать понятный другим костюм, – поскольку семантическое пространство многих новых предметов одежды оказывалось смещенным или не вполне определимым: «Помню, что жутко завидовала барышне из соседнего подъезда, которая носила тренировочные штаны „Адидас“ из такой шелковистой ткани с полосками по бокам – и к ним лаковые лодочки с бантиками»; «Мы ходили парадно гулять по Невскому в спортивных костюмах»; «…у моей подруги были „мыльницы“ (пластмассовые пляжные туфли в дырочку, пользовавшиеся бешеной популярностью в конце 1980‑х. – Л. Г.), она их обула на классную вечеринку зимой с шерстяными колготками»; «…мы доставали длинные кожаные пальто „а-ля Штирлиц“ с погонами, не понимая, что во всем мире это была как бы гейская униформа»4. Наряд переставал быть связным высказыванием, зато высказыванием, хотя бы в самой общей форме сообщавшим о «модности» носителя, могла становиться одна-единственная вещь, как если бы в предложении необходимо было опустить все слова, оставив одно, и не обязательно главное – например, обстоятельство времени (невольно думаешь об аналогичной технике чтения советских газет, применявшейся советскими интеллигентами в более ранние десятилетия). О разных аспектах этой «власти одной вещи» в тогдашнем гардеробе речь заходит очень часто; мы рассмотрим этот феномен в одной из следующих глав.

Языковые нарушения в костюме 1990 года и его хронологических «окрестностей» касались не только непосредственно «высказываний», то есть построения и понимания индивидуального костюма, но и целых «языковых модальностей», то есть типов костюма; хорошим примером здесь, видимо, может послужить смутность и искаженность представлений о парадном, «выходном» костюме. Во все времена (и по сей день) парадный костюм обладал удивительной дуальностью свойств, одновременно сохраняя архаическую, традиционную ноту в одежде (что часто свойственно официальному языку в целом) и в то же время демонстрируя наиболее ярким способом представления носителя костюма о «лучшей», «самой модной» одежде5. Однако, когда речь заходит о парадном костюме 1990 года, респонденты в очень большом числе случаев буквально не могут вспомнить хоть какие-нибудь элементы одежды, зарезервированные именно для торжественных случаев. Причин этого «вытеснения» сразу несколько: элементарный дефицит; износ старой парадной одежды, автоматически переводивший ее в категорию обыденной, а то и непригодной, и, безусловно, все то же разрушение общепринятого языка костюма, из‑за которого прежнее парадное платье оказывалось чрезмерно архаичным, в то время как новых представлений о выходной, нарядной или «формальной» одежде не было вовсе. Интересно наблюдать, как участникам опроса запомнилась часто возникавшая необходимость поступаться одним из параметров пары «традиционное/новое и лучшее» в пользу какого-либо другого, чтобы их выходной костюм выполнял хотя бы одно из требований. Либо, как сформулировал один из опрошенных, «…парадная – это была просто любая новая одежда»: «…очень условно-парадная. То есть обычно комбинировалось что-то из повседневной носки»; «верхние части от (импортных. — Л. Г.) спортивных костюмов носились как выходные или даже нарядные вещи, с джинсами или юбками». С другой стороны, в качестве «выходного» костюма могли использоваться предметы парадные, но заведомо устаревшие или взятые у старших родственников: «платье, сохранившееся с выпускного»; «мамино платье из семидесятых»; «реквизированный у папы костюм». Мы опять наблюдаем ситуацию, в которой «высказывание» должно было зачастую восприниматься только по одному параметру, говорить о носителе костюма «хоть что-нибудь».

Нам мало известно о том, как строители вавилонской башни воспринимали постигшую их разноголосицу, но жители позднесоветского пространства, насколько можно судить по проведенным мной интервью, воспринимали поразительную эклектичность тогдашнего костюма с удивительным стоицизмом. Как сформулировал один из участников опроса, «не было представления, что эта дикость безвкусна; вообще [было] спокойное отношение к мешанине». Другой участник останавливается на этом же эффекте подробнее: «То есть были и весьма приличные американские джинсы, привезенные знакомыми, и тут же турецкие джинсы-„пирамиды“6. Еще свитера хипповские соседствовали с финской ярко-зеленой курткой, а кроссовки – с кожаными полусапожками с Рижского рынка. <…> В общем, что нашел, то и надел». Этот стоический тон свойствен большинству опрошенных. Вероятно, все они интуитивно понимали, что пространство смыслов в области одежды разрушается необратимо, и поэтому смирялись с нарастающим «языковым» хаосом, но одновременно с этим – пытались выработать новый язык (или, по крайней мере, поддерживали групповой «диалект»), а не грустили по поводу утери старого советского стиля: он был заведомо скучным и казенным и – по крайней мере, в 1990 году уж точно – не вызывал ностальгии.

Достать, доделать, доносить: парадоксы потребительских практик

Общепринятый взгляд на 1990 год как на год стремительного распада советских социальных практик, год отказа от нарабатывавшихся десятилетиями навыков и разрушения устоявшихся методов ведения быта и решения повседневных проблем входит в поразительное противоречие с тем, что происходило в этот момент в области костюма. Классическое представление о том, что платье способно поразительным образом «консервировать» черты былых эпох и отживших социальных установок, воплотилось в одежных привычках 1990‑го в максимальной степени. Этот год в области костюма оказывается апофеозом советских практик, моментом напряжения всех сил и демонстрации всех умений, приобретенных в сфере добывания и ношения одежды в период советской власти.

Опыт советского дефицита (который на фоне окончательного опустения магазинов в 1990 году начал казаться многим чем-то вроде ограниченного изобилия) оказался стартовой площадкой для развития выдумки, на которую голь оказывается особенно хитра именно в тяжелые времена. Если в предыдущие годы те, кто не умел доставать одежду или создавать ее самостоятельно, могли одеваться – пусть плохо, пусть скучно, пусть социально-презренно, но все-таки одеваться – в советских магазинах, то в 1990 году эта возможность почти исчезла: для обладания минимальным набором одежды, не говоря уже об одежде модной, новой или качественной, почти каждый из опрошенных должен был прилагать нетривиальные и значительные усилия.

1.См. также на эту тему: Oushakine S. In the State of Post-Soviet Aphasia: Symbolic Development in Contemporary Russia // Europe-Asia Studies. 2000. Vol. 52. № 6. P. 991–1016.
2.Это показывают и мои более поздние занятия данной темой. – Л. Г.
3.См.: Исламшина T.Г. с соавт. Молодежные субкультуры. Казань: КГТУ, 1997; Молодежные движения и субкультуры Санкт-Петербурга: социологический и антропологический анализ / Под ред. В. Костюшева. СПб.: Норма, 1999; Омельченко Е. Молодежные культуры и субкультуры. М.: Институт социологии РАН, 2000.
4.Подробно о «gay leather culture» см., например: The Gay World’s Leather Fringe // Time. 1980. March 24. P. 74–75; Graham M. Identity, place, and erotic community with-in gay leather culture in Stockholm // Journal of homosexuality. 1998. № 35 (3–4). P. 163–183.
5.См.: Cox C. I Do: 100 Years of Wedding Fashion // Watson-Guptill Publications. 2002. February; Vollmer J. Dressed to Celebrate: Evening Wear in the Twentieth Century. Houston: Museum of Fine Arts, 1988.
6.Широкие в бедрах, зауженные книзу джинсы турецкого производства с вышитыми на заднем кармане египетской пирамидой и верблюдом.
Age restriction:
18+
Release date on Litres:
29 April 2025
Writing date:
2025
Volume:
520 p. 1 illustration
ISBN:
9785444828335
Copyright holder:
НЛО
Download format:
Text
Средний рейтинг 2,9 на основе 7 оценок
Audio
Средний рейтинг 5 на основе 3 оценок
Text PDF
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Text
Средний рейтинг 1 на основе 1 оценок
Text, audio format available
Средний рейтинг 4,8 на основе 8 оценок
Text
Средний рейтинг 4,1 на основе 8 оценок
Text
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
Text, audio format available
Средний рейтинг 4,5 на основе 17 оценок
Text, audio format available
Средний рейтинг 3,7 на основе 186 оценок
Text, audio format available
Средний рейтинг 4,3 на основе 86 оценок
Text PDF
Средний рейтинг 4 на основе 45 оценок
Text
Средний рейтинг 4,3 на основе 12 оценок
Audio
Средний рейтинг 4,6 на основе 22 оценок
Audio
Средний рейтинг 4,4 на основе 19 оценок
Podcast
Средний рейтинг 5 на основе 4 оценок
Audio
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок