Free

История русской революции. Том II, часть 2

Text
0
Reviews
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

Услышав о земле, встрепенулись крестьяне. Съезд представляет по уставу лишь советы рабочих и солдат, но в нем принимают участие и делегаты отдельных крестьянских советов: теперь они требуют, чтобы и о них было упомянуто в документе. Им тут же предоставлено право решающего голоса. Представитель петроградского крестьянского совета подписывается под воззванием «руками и ногами». Молчавший до сих пор член авксентьевского исполкома Березин сообщает, что из 68 крестьянских советов, откликнувшихся на телеграфный опрос, половина высказалась за власть советов, другая половина – за переход власти к Учредительному собранию. Если таково настроение губернских получиновничьих советов, то можно ли сомневаться, что будущий крестьянский съезд поддержит советскую власть? Теснее сплачивая рядовых делегатов, воззвание пугает и даже отталкивает кое-кого из попутчиков своей бесповоротностью. Снова дефилируют на трибуне мелкие фракции и осколки. В третий раз порывает со съездом кучка меньшевиков, очевидно, самых левых. Они уходят, оказывается, только для того, чтобы сохранить возможность спасать большевиков: «иначе вы погубите и себя, и нас, и революцию». Представитель польской социалистической партии Лапинский хоть и остается на съезде, чтобы «отстаивать свою точку зрения до конца», но по существу присоединяется к декларации Мартова: «Большевики не справятся с властью, которую они берут на себя». Объединенная еврейская рабочая партия воздержится от голосования. Точно так же и объединенные интернационалисты. Сколько, однако, все эти «объединенные» составят вместе? Воззвание принимается всеми голосами против двух, при 12 воздержавшихся! У делегатов еле хватает сил на аплодисменты.

Заседание закрыто, наконец, на исходе шестого часа. Над городом занимается серое и холодное осеннее утро. В постепенно светлеющих улицах блекнут горячие пятна костров. Посеревшие лица солдат и рабочих с винтовками сосредоточенны и необычны. Если в Петербурге были астрологи, они должны были наблюдать важные небесные знамения.

Столица просыпается под новой властью. Обыватели, чиновники, интеллигенты, оторванные от арены событий, набрасываются с утра на газеты, чтобы узнать, к какому берегу прибила их ночная волна. Но нелегко уяснить себе, что произошло. Правда, газеты сообщают о захвате заговорщиками Зимнего дворца и министров, но лишь как о мимолетном эпизоде. Керенский выехал в ставку, судьба власти будет решена фронтом. Отчеты о съезде воспроизводят только заявления правых, перечисляют ушедших и обличают бессилие оставшихся. Политические статьи, написанные до захвата Зимнего, дышат безоблачным оптимизмом.

Слухи улицы не во всем совпадают с тоном газет. Как-никак министры сидят в крепости. От Керенского подкреплений пока не видно. Чиновники и офицеры волнуются и совещаются. Журналисты и адвокаты перезваниваются. Редакции собираются с мыслями. Оракулы гостиных говорят: надо окружить узурпаторов блокадой всеобщего презрения. Купцы не знают, торговать или воздержаться. Новые власти приказывают торговать.

Рестораны открываются. Ходят трамваи. Банки томятся дурными предчувствиями. Сейсмографы биржи чертят конвульсивную кривую. Конечно, большевики долго не продержатся, но, прежде чем свалится, они могут наделать бед.

Реакционный французский журналист Клод Анэ писал в этот день: «Победители поют песнь победы. И с полным правом. Посреди всех этих болтунов они действовали… Сегодня они пожинают плоды. Браво! Славная работа». Совсем иначе оценивали положение меньшевики. «Сутки всего прошло со дня „победы“ большевиков, – писала газета Дана, – и исторический рок уже начинает жестоко мстить им… вокруг них пустота, созданная ими самими… они изолированы от всех… весь служебный и технический аппарат отказывается им служить… Они… проваливаются в самый момент своего торжества в пропасть».

Ободряемые чиновничьим саботажем и собственным легкомыслием, либеральные и соглашательские круги странным образом верили в свою безнаказанность. О большевиках говорили и писали языком июльских дней: «наемники Вильгельма», «карманы красногвардейцев полны германских марок», «восстанием командуют немецкие офицеры…» Новая власть должна была показать этим людям твердую руку прежде, чем они начали верить в нее. Наиболее разнузданные из газет были задержаны уже в ночь на 26-е. Несколько других были конфискованы в течение дня. Социалистическую печать пока щадили: надо было дать левым эсерам, да и некоторым элементам большевистской партии, убедиться в беспочвенности надежд на коалицию с официальной демократией.

Среди саботажа и хаоса большевики развивали победу. Организованный ночью временный военный штаб приступил к обороне Петрограда на случай наступления Керенского. На телефонную станцию, где началась забастовка, отправлены военные телефонисты. Армиям предложено создавать свои военно-революционные комитеты. На фронт и в провинцию отправлялись пачками освободившиеся после победы агитаторы и организаторы. Центральный орган партии писал: «Петроградский Совет выступил, – очередь за другими советами».

В течение дня пришло известие, особенно всполошившее солдат: бежал Корнилов. На самом деле высокий арестант, проживавший в Быхове под охраной верных ему текинцев и державшийся ставкой Керенского в курсе всех событий, решил 26-го, что дело принимает серьезный оборот, и, без малейших затруднений, покинул свою мнимую тюрьму. Связь между Керенским и Корниловым снова получила в глазах масс наглядное подтверждение. Военно-революционный комитет призывал по телеграфу солдат и революционных офицеров поймать и доставить в Петроград обоих бывших верховных главнокомандующих.

Как в феврале Таврический дворец, так теперь Смольный стал средоточием всех функций столицы и государства. Здесь заседали все правящие учреждения. Отсюда исходили распоряжения или сюда являлись за ними. Отсюда требовали оружия и сюда доставляли винтовки и револьверы, конфискованные у врагов. С разных концов города приводили арестованных. Уже стекались обиженные, ища правды. Буржуазная публика и напуганные извозчики обминали район Смольного по большой дуге.

Автомобиль – гораздо более действительный признак современной власти, чем скипетр и держава. При режиме двоевластия автомобили распределялись между правительством, ЦИКом и частными собственниками. Сейчас все конфискованные моторы стягивались в лагерь восстания. Район Смольного походил на гигантский полевой гараж. Лучшие автомобили чадили плохим горючим. Мотоциклы стучали нетерпеливо и угрожающе в полутьме. Броневики завывали сиренами. Смольный казался фабрикой, вокзалом и силовой станцией переворота.

По тротуарам прилегающих улиц тянулись люди сплошным потоком. У наружных и внутренних ворот горели костры. При их колеблющемся свете вооруженные рабочие и солдаты придирчиво разбирали пропуска. Несколько броневиков сотрясались во дворе действующими моторами. Никто не хотел остановиться, ни машины, ни люди. У каждого входа стояли пулеметы, обильно снабженные патронами на лентах. Бесконечные, слабо освещенные, угрюмые коридоры гудели от топота ног, от возгласов и окриков. Приходящие и уходящие катились по широким лестницам вверх и вниз. Сплошную людскую лаву прорезывали нетерпеливые и повелительные одиночки, работники Смольного, курьеры, комиссары с мандатом или приказом в высоко поднятой руке, с винтовкой на веревочке за плечом или с портфелем под мышкой.

Военно-революционный комитет ни на минуту не прерывал работу, принимал делегатов, курьеров, добровольных информаторов, самоотверженных друзей и мошенников, направлял во все уголки города комиссаров, ставил бесчисленные печати на приказах и полномочиях, – все это среди перекрестных справок, чрезвычайных сообщений, телефонных звонков и лязга оружия. Выбившиеся из сил люди, давно не спавшие и не евшие, небритые, в грязном белье, с воспаленными глазами, кричали осипшими голосами, преувеличенно жестикулировали и если не падали замертво на пол, то, казалось, только благодаря окружающему хаосу, который вертел и носил их на своих необузданных крыльях.

Авантюристы, проходимцы, худшие отбросы старых режимов тянули носом в воздухе и искали пропуска в Смольный. Некоторые находили. Они знали какой-нибудь маленький секрет управления: у кого ключи от дипломатической переписки, как пишутся ассигновки, откуда достать бензин или пишущую машинку и, особенно, где хранятся лучшие дворцовые вина. В тюрьму или под пулю они попадали не сразу.

Еще от сотворения мира не отдавалось столько распоряжений, устно, карандашом, на машинке, по проводу, одно вдогонку другому, – тысячи и мириады распоряжений, – не всегда теми, кто имел на это право, и редко тому, кто способен был исполнить. Но в том и состояло чудо, что в этом сумасшедшем водовороте оказывался свой внутренний смысл, люди умудрялись понимать друг друга, самое важное и необходимое все же оказывалось выполнено, на смену старому аппарату управления натягивались первые нити нового, – революция крепла.

Днем работал в Смольном Центральный Комитет большевиков: решался вопрос о новом правительстве России. Протоколов не велось или они не сохранились. Никто не заботился о будущих историках, хотя для них как раз подготовлялось немало хлопот. На вечернем заседании съезда предстоит создать кабинет министров. Ми-ни-стров? какое скомпрометированное слово! От него воняет высокой бюрократической карьерой или увенчаньем парламентского честолюбия. Решено назвать правительство Советом народных комиссаров: это все же звучит свежее. Так как переговоры о коалиции «всей демократии» не привели пока ни к чему, то вопрос о партийном и личном составе правительства упрощался. Левые эсеры жеманничают и упираются: только что порвав с партией Керенского, они сами еще не знают хорошо, что им с собой делать. ЦК принимает предложение Ленина, как единственно мыслимое: сформировать правительство из одних большевиков.

В двери этого заседания постучался Мартов, в качестве ходатая за арестованных министров-социалистов. Не так давно ему доводилось ходатайствовать перед министрами-социалистами об освобождении большевиков. Колесо совершило изрядный поворот. Через высланного к Мартову на переговоры одного из своих членов, вернее всего Каменева, ЦК подтвердил, что министры-социалисты переводятся на домашний арест: по-видимому, о них между делом забывали, либо же сами они отказывались от привилегий, соблюдая и в Трубецком бастионе принцип министерской солидарности.

 

Заседание съезда открылось в 9 часов вечера. «Картина в общем немногим отличалась от вчерашней. Меньше оружия, меньше скопления народа». Суханов, уже не в качестве делегата, а в числе публики, нашел даже свободное место. В этом заседании предстояло решить вопросы о мире, земле и правительстве. Всего три вопроса: покончить с войной, дать народу землю, установить социалистическую диктатуру. Каменев начинает с доклада о произведенных президиумом за день работах: отменена смертная казнь на фронте, введенная Керенским; восстановлена полная свобода агитации; отдано распоряжение об освобождении из тюрем солдат, посаженных за политические убеждения, и членов земельных комитетов; отстранены все комиссары Временного правительства; приказано задержать и доставить Керенского и Корнилова. Съезд одобряет и подтверждает.

Снова выступают, при нетерпении и недоброжелательстве зала, какие-то осколки осколков: одни сообщают, что уходят, – «в момент победы восстания, а не в момент поражения», – другие, наоборот, хвалятся тем, что остаются. Представитель донецких углекопов торопит принять меры, чтобы Каледин не отрезал север от угля. Пройдет немало времени, пока революция научится принимать меры такого масштаба. Наконец, можно перейти к первому пункту порядка дня.

Ленин, которого съезд еще не видел, получает слово для доклада о мире. Его появление на трибуне вызывает несмолкаемые приветствия. Окопные делегаты смотрят во все глаза на таинственного человека, которого их учили ненавидеть и которого они научились заочно любить. "Крепко держась за края пюпитра и разглядывая своими небольшими глазами толпу, Ленин стоял в ожидании, не обращая, видимо, внимания на непрекращающуюся овацию, длившуюся ряд минут. Когда овация закончилась, он просто сказал: «Мы теперь приступаем к строительству социалистического порядка».

Протоколов съезда не сохранилось. Парламентские стенографистки, приглашенные для записи прений, покинули Смольный вместе с меньшевиками и эсерами: это был один из первых эпизодов саботажа. Секретарские записи потонули бесследно в пучине событий. Остались лишь спешные и тенденциозные газетные отчеты, писавшиеся под звуки артиллерии или под зубовный скрежет политической борьбы. Особо пострадали доклады Ленина: вследствие быстроты речи и сложной конструкции периодов, они и в более благоприятных условиях нелегко поддавались записи. Той вступительной фразы, которую Джон Рид вкладывает Ленину в уста, ни в одном из газетных отчетов нет. Но она вполне в духе оратора. Выдумать ее Рид не мог. Именно так должен был Ленин начать свое выступление на съезде советов, просто, без пафоса, с несокрушимой уверенностью: «Мы теперь приступаем к строительству социалистического порядка».

Но для этого прежде всего надо покончить с войной. Из швейцарской эмиграции Лениным брошен был лозунг: превратить империалистскую войну в гражданскую. Теперь надо победоносную гражданскую войну превратить в мир. Докладчик прямо начинает с оглашения проекта декларации, которую должно будет издать подлежащее избранию правительство. Текст не роздан: техника еще очень слаба. Съезд слухом впивается в каждое слово документа.

«Рабочее и крестьянское правительство, созданное революцией 24–25 октября и опирающееся на советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, предлагает всем воюющим народам и их правительствам начать немедленно переговоры о справедливом, демократическом мире». Справедливые условия исключают аннексии и контрибуции. Под аннексией надлежит понимать насильственное присоединение чужих народностей или удержание их против их воли, в Европе или в далеких заокеанских странах. «Вместе с тем правительство заявляет, что оно отнюдь не считает вышеуказанные условия мира ультимативными, т. е. соглашается рассмотреть и всякие другие условия», требуя лишь скорейшего приступа к переговорам и устранения всякой тайны при их ведении. С своей стороны, советское правительство отменяет тайную дипломатию и приступает к опубликованию тайных договоров, заключенных по 25 октября 1917 года. Все, что в этих договорах направлено к доставлению выгод и привилегий русским помещикам и капиталистам, к угнетению великороссами других народов, «правительство объявляет безусловно и немедленно отмененным». Для приступа к переговорам предлагается сейчас же заключить перемирие, по возможности не менее чем на три месяца. Со своими предложениями рабочее и крестьянское правительство обращается одновременно «к правительствам и народам всех воюющих стран… в особенности, к сознательным рабочим трех самых передовых наций» – Англии, Франции и Германии, в уверенности, что именно они «помогут нам успешно довести до конца дело мира и вместе с тем дело освобождения трудящихся и эксплуатируемых масс от всякого рабства и всякой эксплуатации».

Ленин ограничивается краткими пояснениями к тексту декларации. «Мы не можем игнорировать правительства, ибо тогда затягивается возможность заключения мира… но мы не имеем никакого права одновременно не обратиться и к народам. Везде правительства и народы расходятся между собою, мы должны помочь народам вмешаться в вопросы войны и мира». «Мы, конечно, всемерно будем отстаивать нашу программу мира без аннексий и контрибуций», но мы не должны ставить наши условия ультимативно, чтобы не облегчить правительствам отказ от переговоров. Мы рассмотрим и всякие другие предложения. «Рассмотрим – это еще не значит, что примем».

Изданный соглашателями манифест 14 марта предлагал рабочим других стран свергнуть банкиров во имя мира; однако сами соглашатели не только не призывали к свержению собственных банкиров, но вступили с ними в союз. «Теперь мы свергли правительство банкиров». Это дает нам право призывать к тому же и другие народы. У нас есть все надежды на победу: «надо помнить, что мы живем не в глубине Африки, а в Европе, где все может быть скоро известно». Залог победы Ленин, как всегда, видит в превращении национальной революции в интернациональную. «Рабочее движение возьмет верх и проложит дорогу к миру и социализму».

Левые эсеры выслали своего представителя для присоединения к оглашенной декларации: ее «дух и смысл им близок и понятен». Объединенные интернационалисты – за декларацию, но при условии, если она будет исходить от правительства всей демократии. Лапинский от польских левых меньшевиков приветствует «здоровый пролетарский реализм» документа, Дзержинский, от социал-демократии Польши и Литвы, Стучка, от социал-демократии Латвии, Капсукас, от литовской социал-демократии, присоединяются к декларации без оговорок. С возражениями выступил только большевик Еремеев, который требует, чтобы мирным условиям был придан ультимативный характер: иначе «могут подумать, что мы слабы, что мы боимся».

Ленин решительно, даже неистово возражает против ультимативной постановки условий: этим мы только «дадим возможность нашим врагам скрыть всю правду от народа, спрятать ее за нашу непримиримость». Говорят, что «наша неультимативность покажет наше бессилие». Пора отказаться от буржуазной фальши в политике. «Нам нечего бояться сказать правду об усталости»… Будущие брест-литовские разногласия уже просвечивают сквозь этот эпизод.

Каменев предлагает всем, кто за обращение, поднять свои делегатские карточки. «Один из делегатов, – пишет Рид, – поднял было руку против, но вокруг него разразился такой взрыв негодования, что заставил и его опустить руку». Обращение к народам и правительствам принято единогласно. Свершилось! И этот акт охватывает всех участников своим непосредственным и близким величием.

Суханов, внимательный, хотя и предубежденный наблюдатель, не раз отмечал на первом заседании вялость съезда. Несомненно, делегаты, как и весь народ, устали от собраний, съездов, речей, резолюций, от всего вообще топтания на месте. У них не было уверенности, сможет и сумеет ли этот съезд довести дело до конца. Не вынудит ли грандиозность задач и непреодолимость сопротивлений отступить и на этот раз? Прилив уверенности принесли известия о взятии Зимнего дворца, а затем о переходе самокатчиков на сторону восстания. Но оба эти факта относились еще к механике переворота. Только теперь раскрылся на деле его исторический смысл. Победоносное восстание подвело под съезд рабочих и солдат несокрушимый фундамент власти. Делегаты голосовали на этот раз не за резолюцию, не за воззвание, а за правительственный акт неизмеримого значения.

Слушайте, народы! Революция предлагает вам мир. Ее будут обвинять в нарушении договоров. Но она гордится этим. Разорвать союзы кровавого хищничества – величайшая историческая заслуга. Большевики посмели. Они одни посмели. Гордость собою рвется из душ. Горят глаза. Все на ногах. Никто уже не курит. Кажется, что никто не дышет. Президиум, делегаты, гости, караульные сливаются в гимне восстания и братства. «Внезапно, по общему импульсу, – расскажет вскоре Джон Рид, наблюдатель и участник, хроникер и поэт переворота, – мы все оказались на ногах, подхватив бодрящие звуки Интернационала. Седой старый солдат плакал, как ребенок. Александра Коллонтай быстро моргала глазами, чтобы не расплакаться. Мощные звуки расплывались по залу, прорываясь сквозь окна и двери и вздымаясь к высокому небу». К небу ли? Скорее к осенним окопам, пересекающим несчастную распятую Европу, к ее опустошенным городам и деревням, к женам и матерям в трауре. «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов!» Слова гимна освободились от своего условного характера. Они сливались с правительственным актом. Оттого они звучали силой непосредственного действия. Каждый чувствовал себя больше и значительнее в этот час. Сердце революции расширялось на весь мир. «Добьемся мы освобожденья…» Дух самостоятельности, инициативы, отваги, те счастливые чувства, которых угнетенные в обычных условиях лишены, – это принесла теперь революция. «Своею собственной рукой!» Всемогущая рука миллионов, опрокинувшая монархию и буржуазию, задушит теперь войну. Красногвардеец Выборгского района, серый фронтовик со шрамом, старый революционер, отбывший годы каторги, молодой чернобородый матрос с «Авроры» – все клялись довести до конца свой последний и решительный бой. «Мы наш, мы новый мир построим!» Построим! В этом слове, рвавшемся из человеческих грудей, заключались уже будущие годы гражданской войны и грядущие пятилетки труда и лишений. «Кто был ничем, тот станет всем!» Всем! Если действительность прошлого не раз превращалась в песни, почему песне не стать завтрашней действительностью? Окопные шинели уже не кажутся нарядом каторжников. Папахи с рваной ватой по-иному поднимаются над светящимися глазами. «Воспрянет род людской!» Мыслимо ли, чтобы он не воспрянул из бедствий и унижений, из грязи и крови войны?

«Весь президиум, во главе с Лениным, стоял и пел с возбужденными, одухотворенными лицами и горящими глазами». Так свидетельствует скептик, с тяжелым чувством взирающий на чужое торжество. «Как бы я хотел присоединиться к нему, – признается Суханов, – слиться в едином чувстве и настроении с этой массой и ее вождями. Но не мог…»

Отзвучал последний звук припева, но съезд все еще стоял слитной человеческой массой, завороженный величием того, что переживал. И взоры многих остановились на невысокой коренастой фигуре человека на трибуне, с необыкновенной головой, с простыми чертами скуластого лица, измененного сейчас бритым подбородком, с этим насквозь видящим взглядом небольших слегка монгольских глаз. Четыре месяца его не было здесь, самое имя его почти успело отделиться от живого образа. Но нет, он – не миф, вот он стоит среди своих, – как много теперь «своих»! – с листками мирного послания к народам в руках. Даже самые близкие, те, которые хорошо знали его место в партии, впервые полностью почувствовали, что он значит для революции, для народа, для народов. Это он воспитал. Это он научил. Чей-то голос из глубины собрания выкрикнул слова привета по адресу вождя. Зал будто только и ждал сигнала. Да здравствует Ленин! Пережитые волнения, преодоленные сомнения, гордость почина, торжество победы, великие надежды – все слилось в вулканическом извержении благодарности и восторга. Скептический свидетель сухо отмечает: «Несомненный подъем настроения… Приветствовали Ленина, кричали ура, бросали вверх шапки. Пропели похоронный марш в память жертв войны. И снова рукоплескания, кричали, бросали шапки».

То, что переживал в эти минуты съезд, на следующий день, хоть и не так сгущенно, переживал весь народ. «Надо сказать, – пишет в своих воспоминаниях Станкевич, – что смелый жест большевиков, их способность перешагнуть через колючие заграждения, четыре года отделявшие нас от соседних народов, произвели сами по себе громадное впечатление». Грубее, но не менее отчетливо выражается барон Будберг в своем дневнике: «Новое правительство товарища Ленина разразилось декретом о немедленном мире… Сейчас это гениальный ход для привлечения солдатских масс на свою сторону; я видел это по настроению в нескольких полках, которые сегодня объехал; телеграмма Ленина о немедленном перемирии на три месяца, а затем о мире, произвела всюду колоссальное впечатление и вызвала бурную радость. Теперь у нас выбиты последние шансы на спасение фронта». Под спасением загубленного ими фронта эти люди уже давно понимали только спасение собственных социальных позиций.

 

Если бы революция нашла в себе решимость перешагнуть через колючие заграждения в марте – апреле, она могла бы еще спаять на время армию, при условии одновременного сокращения ее вдвое или втрое, и создать таким образом для своей внешней политики позиции исключительной силы. Но час мужественных действий пробил только в октябре, когда спасти хотя бы часть армии, хотя бы на короткий срок, было уже немыслимо. Новый режим должен был взвалить на себя расплату не только за войну царизма, но и за расточительное легкомыслие Временного правительства. В этой страшной для всех других партий безнадежной обстановке вывести страну на открытую дорогу мог только большевизм, открывший, через октябрьский переворот, неисчерпаемые источники народной энергии.

Ленин снова на трибуне, на этот раз со страничками декрета о земле. Он начинает с обвинений по адресу низвергнутого правительства и соглашательских партий, которые затягиванием земельного вопроса довели страну до крестьянского восстания. «Фальшью и трусливым обманом звучат их слова о погромах и анархии в деревне. Где и когда погромы и анархия вызывались разумными мерами?» Проект декрета не размножен для раздачи: у докладчика в руках единственный черновой экземпляр, и он написан, по воспоминанию Суханова, «так плохо, что Ленин при чтении спотыкается, путается и, наконец, останавливается совсем. Кто-то из толпы, сгрудившейся на трибуне, приходит на помощь. Ленин охотно уступает свое место и неразборчивую бумагу». Эти шероховатости ни на йоту не умаляют, однако, в глазах плебейского парламента величие совершающегося.

Суть декрета в двух строках первого пункта: «Помещичья собственность на землю отменяется немедленно без всякого выкупа». Помещичьи, удельные, монастырские и церковные земли, с живым и мертвым инвентарем, переходят в распоряжение волостных земельных комитетов и уездных советов крестьянских депутатов, впредь до Учредительного собрания. Конфискуемое имущество, в качестве народного достояния, ставится под охрану местных советов. Земли рядовых крестьян и рядовых казаков ограждены от конфискации. Весь декрет не насчитывает и трех десятков строк: он разрубает гордиев узел топором.

К основному тексту присоединена более обширная инструкция, целиком заимствованная у самих крестьян. В «Известиях крестьянских советов» напечатана была 19 августа сводка 242 наказов, данных избирателями своим представителям на первом съезде крестьянских депутатов. Несмотря на то что разработку синтетического наказа производили эсеры, Ленин не остановился перед приобщением этого документа, целиком и полностью, к декрету «для руководства по осуществлению великих земельных преобразований». Сводный наказ гласит: «Право частной собственности на землю отменяется навсегда». «Право пользования землею получают все граждане… желающие обрабатывать ее своим трудом». «Наемный труд не допускается». «Землепользование должно быть уравнительным, т. е. земля распределяется между трудящимися, смотря по местным условиям, по трудовой или потребительской норме».

При сохранении буржуазного режима, не говоря уже о коалиции с помещиками, эсеровский наказ оставался безжизненной утопией, если не превращался в сознательную ложь. Он не становился во всех своих частях осуществимым и при господстве пролетариата. Но судьба наказа радикально менялась вместе с изменением отношения к нему со стороны власти. Рабочее государство давало крестьянству срок проверить свою противоречивую программу на деле.

«Крестьяне хотят оставить у себя мелкое хозяйство, уравнительно его нормировать… периодически снова уравнивать… – писал Ленин в августе. – Пусть. Из-за этого ни один разумный социалист не разойдется с крестьянской беднотой. Если земли будут конфискованы, значит, господство банков подорвано, – если инвентарь будет конфискован, значит, господство капитала подорвано, то… при переходе политической власти к пролетариату, остальное… подсказано будет самой практикой».

Очень многие, не только враги, но и друзья, не поняли этого дальнозоркого, в значительной мере педагогического подхода большевистской партии к крестьянству и его аграрной программе. Уравнительное распределение земель, возражала, например. Роза Люксембург, не имеет ничего общего с социализмом. Но на этот счет и большевики не делали себе, разумеется, иллюзий. Наоборот, самая конструкция декрета свидетельствует о критической бдительности законодателя. В то время как сводный наказ гласит, что вся земля, и помещичья, и крестьянская, «обращается во всенародное достояние», основной доклад вообще умалчивает о новой форме собственности на землю. Даже и не слишком педантичный юрист должен прийти в ужас от того факта, что национализация земли, новый социальный принцип всемирно-исторического значения, устанавливается в порядке инструкции к основному закону. Но тут нет редакционной неряшливости. Ленин хотел как можно меньше связывать априорно партию и советскую власть в неизведанной еще исторической области. С беспримерной смелостью он и здесь сочетал величайшую осторожность. Еще только предстояло определить на опыте, как сами крестьяне понимают переход земли «во всенародное достояние». Рванувшись далеко вперед, надо было закреплять позиции и на случай отката: распределение помещичьей земли между крестьянами, не обеспечивая само по себе от буржуазной контрреволюции, исключало во всяком случае феодально-монархическую реставрацию.

Говорить о социалистических перспективах можно было только при установлении и сохранении власти пролетариата; а сохранить эту власть нельзя было иначе, как оказав решительное содействие крестьянину в проведении его революции. Если раздел земли укреплял социалистическое правительство политически, то этим он, как ближайшая мера, оправдан полностью. Надо было брать крестьянина таким, каким его застала революция. Перевоспитать его сможет только новый режим, не сразу, а в течение многих лет, в течение поколений, при помощи новой техники и новой организации хозяйства. Декрет в сочетании с наказом означал для диктатуры пролетариата обязательство не только внимательно относиться к интересам земельного труженика, но и терпеливо – к его иллюзиям мелкого хозяйчика. Было ясно заранее, что в аграрной революции будет еще немало этапов и поворотов. Сводный наказ меньше всего был последним словом. Он представлял лишь исходную позицию, которую рабочие соглашались занять, помогая крестьянам осуществить их прогрессивные требования и предостерегая их от ложных шагов.

«Мы не можем обойти, – говорил Ленин в своем докладе, – постановление народных низов, хотя бы мы были с ними несогласны… Мы должны предоставить полную свободу творчества народным массам… Суть в том, чтобы крестьянство получило твердую уверенность в том, что помещиков в деревне больше нет, и пусть сами крестьяне решают все вопросы и сами устраивают свою жизнь». Оппортунизм? Нет, революционный реализм.