Read the book: «Свободная. История взросления на сломе эпох», page 10

Font::

Михал нахмурился. Потом повернулся ко мне с крайне серьезным, даже строгим лицом.

– Иди-ка сюда, – велел он, нарушив молчание, и поманил меня к себе на колени. – Я думал, что ты умная девочка. Я только что похвалил тебя за то, как умно ты себя сегодня повела. То, что ты сейчас сказала, умные девочки не говорят. Это была большая глупость, самая большая глупость, какую я от тебя слышал.

Я вспыхнула и почувствовала, как от жара горят щеки.

– Твои родители любят дядюшку Энвера. Они любят Партию. Ты не должна больше никогда и никому говорить такие глупости. В противном случае ты не заслуживаешь того, чтобы играть с моими медалями.

Я кивнула. Меня начала бить дрожь, и я была готова удариться в слезы. Михал, должно быть, почувствовал это и пожалел о своем резком тоне. Его голос смягчился.

– Ну-ну, только не плачь, – сказал он. – Ты же не младенец. Ты храбрая девочка. Ты будешь бороться за свою страну и за Партию, когда вырастешь. Твои родители иногда допускают ошибки, как с банкой от кока-колы, но они хорошие, трудолюбивые люди, и они хорошо тебя воспитывают. Они выросли при социализме, и они любят и Партию, и дядюшку Энвера. Понимаешь? Ты никогда не должна повторять то, что сейчас сказала.

Я снова кивнула. Остальные по-прежнему молчали.

– Давайте, – сказал Михал, – поднимем еще один тост. За ваше будущее без раздоров из-за кока-колы.

Он поднял свою стопку, но, прежде чем выпить, перебил сам себя, словно ему пришло что-то в голову, что-то очень важное.

– Ты должна пообещать мне, что, если у тебя снова возникнут подобные глупые мысли о твоей семье, ты придешь и расскажешь мне. Только мне – никому другому, даже тетушке Донике. Поняла?

6. Товарищ Мамуазель

– Товарищ Мамуазель, стой, ты арестована!

Фламур воздвигся передо мной, широко расставив руки и ноги, держа в левой руке бамбуковую палку втрое выше его самого, а в правой – что-то маленькое, что я никак не могла разглядеть.

– Гони сюда свою «джуси фрут», – приказал он.

– Подожди, я сейчас посмотрю, – отозвалась я, сдергивая шелковую красную ленту с волос, потом суя руку в ранец. – Я посмотрю. Но, мне кажется, «джуси фрут» у меня нет. Может быть, есть «ригли спирминт» или «хубба-бубба».

– Есть, – настаивал он. – Я видел, тебе Марсида ее вчера дала.

– Нет у меня «джуси фрут», – возразила я. – Могу дать тебе «хубба-буббу». Они похоже выглядят.

Я вытащила из кармана платья очередную сплюснутую разноцветную обертку и на пару секунд поднесла к носу, демонстрируя, какая она свеженькая. Эта бумажка пахла не обычной смесью резины и пота – гораздо лучше, почти так же, как настоящая жвачка. Фламур выпустил из руки палку и разжал правый кулак, демонстрируя собственную коллекцию оберток и проверяя, что в ней есть.

– Совсем свежая, – заверила я. Он выхватил у меня обертку и понюхал ее.

– Хорошоооо, – протянул Фламур. – Как думаешь, сколько ей?

– Точно не знаю, – ответила я. – Но не больше трех месяцев. Ну, может, четырех. В зависимости от того, у скольких ребят она успела перебывать, и к тому же…

– Ну да, ясное дело! – агрессивно перебил он меня. – Уж не думаешь ли ты, что единственная в этом разбираешься, потому что умеешь говорить по-французски?

Я уже научилась не поддаваться на такие провокации. Только продолжала умоляюще смотреть на него. Подкатывали слезы, но если и был на свете кто-то, кого Фламур ненавидел сильнее, чем девчонок с лентами в волосах, то это были «плаксы». Я знала, что стоит мне заплакать, и я лишусь всей своей коллекции оберток.

– Будешь освобождена из-под ареста, когда скажешь мне пароль, – заявил Фламур, забирая «хубба-буббу». – Не думай, Мамуазель, что я не видел, как ты сняла эту ленту.

– Пароль, – прошептала я. – Пароль – «смерть фашизму, свобода народу».

Это одно из моих первых воспоминаний. Наверное, я помню эту сцену с такой точностью потому, что она повторялась примерно в одной и той же форме почти каждый день. Фламур был вторым из самых опасных сорвиголов в нашем районе. Самый опасный, Ариан, который был на пару лет старше нас, редко появлялся на улице, когда мы играли. И появлялся только для того, чтобы конфисковать чью-нибудь скакалку или прервать игру в классики, велев детям разбегаться по домам, потому что становится темно, или чтобы приказать нам перестать играть в вышибалы и начать в «фашистов и партизан». После того как все повиновались, он уходил домой. Мы же продолжали делать то, что нам было сказано. Никто не мог предсказать, что случится, если мы не станем повиноваться его приказам. Никто никогда не пытался это узнать.

Фламур был сорвиголовой другого сорта. Он вечно торчал на улице, патрулируя ее с окончания школьных уроков и до позднего вечера. Он был младшим из пятерых детей в семье и единственным сыном. Три его старшие сестры жили дома и работали на местной сигаретной фабрике. У них были разные фамилии, но все начинались с буквы «Б»: Бариу, Билбили, Балли. Фламур был единственным, чья фамилия не начиналась с «Б» и была такой же, как у его матери: Меку. Фламур утверждал, что его отец в отъезде, сражается с римлянами и турками-оттоманами. Когда Марсида однажды имела неосторожность заикнуться о том, что мы перестали воевать с этими империями давным-давно, он отхватил ей хвостик ножницами.

Когда Фламур был один, он сидел на крылечке чьего-нибудь дома, колотя по кастрюлям и громко распевая меланхоличные цыганские любовные песни, пока остальные дети не выходили из домов, собираясь на общей игровой площадке. Он решал, с каких игр нам следует начинать, кто будет водить, кому придется пропустить круг, потому что его поймали на жульничестве, и какие исключения следует сделать под меньших братьев и сестер – которых он тоже терроризировал, натягивая на голову старый бурый мешок с дырками, притворяясь привидением и неожиданно их хватая. Как правило, он носил мешковатую желто-зеленую куртку с бразильским флагом, которая была ему велика, и бродил по улицам в сопровождении своры бродячих собак, которым давал клички в честь знаменитых игроков бразильской национальной сборной по футболу: Сократеса, Зику, Ривеллину. Его любимцем был Пеле, полуслепой и страдавший от какой-то кожной болячки. Фламур ненавидел кошек и, если ему попадался бродячий котенок, чаще всего он бросал несчастного в кучу мусора в конце улицы и поджигал ее. Еще он ненавидел девочек с лентами в волосах. Это он подучил всех называть меня Товарищ Мамуазель и требовать пароль.

Одну из старших сестер Фламура Партия однажды вызвала на разбирательство в местный совет, потому что она так сильно ударила брата по спине стулом, что стул сломался. Когда об этом узнала моя бабушка, она завопила, вне себя от гнева, что насилие против детей ничем не отличается от насилия против государства.

В детстве я догадывалась, что чем-то отличаюсь от других, но не могла понять, чем именно. Мои родители, в отличие от родственников Фламура, никогда меня не били. Мать обычно не ввязывалась в скандалы: она дисциплинировала незримым авторитетом. Для моего отца дисциплинировать меня значило отослать на пару часов «подумать» в родительскую спальню – или, как я называла это, по-детски преувеличивая, в «тюрьму», потому что там не было игрушек. Иногда мне позволяли взять с собой книгу, и в эти моменты обиды и гнева я выбирала какой-нибудь роман про сирот, типа «Отверженных», «Без семьи» или «Дэвида Копперфилда». Но я никогда не позволяла страданиям главных героев отвлечь меня от моих собственных мучений или свести на нет несправедливость действий, жертвой которых я себя воображала. Эти истории подогревали дикие фантазии о моей семье, и через пару часов погружения в жизнь других детей у меня возникало еще больше вопросов о том, кто я на самом деле такая. Как и персонажи, о которых говорили книги, я мечтала о переменах в судьбе, о неожиданном вмешательстве доброжелательного незнакомца или об обретении утешения в лице внезапно нашедшегося дальнего родственника.

Из родительской спальни я писала длинные письма Кокотт, одной из двоюродных сестер бабушки, которая жила в одиночестве в Тиране и часто приезжала к нам на зиму. Я называла их «тюремными», нумеровала и часто делила содержание по темам. В своих письмах я жаловалась на суровость родителей, на их манеру разговаривать со мной на улице по-французски, не заботясь о том, что это могут услышать мои друзья, и что они всегда требуют, чтобы я успевала лучше всех в школе, в том числе и по физкультуре, к которой у меня не было вообще никаких способностей.

Официальное имя Кокотт было Шюкюри, но ей оно не нравилось. Она говорила, что оно звучит слишком обыденно. У каждого в бабушкиной семье было и настоящее имя, и французское прозвище. Кокотт и бабушка вместе росли в Салониках. Он были из арнаутов – так турки-оттоманы называли албанские меньшинства в империи, – но друг с другом разговаривали по-французски, как Нини со мной. Приезжая погостить, Кокотт жила с нами в одной комнате. Они с бабушкой вели долгие разговоры, засиживаясь далеко за полночь, вспоминая дальние края и незнакомых людей: пашу из Стамбула, эмигрантов из Санкт-Петербурга, паспорта в Загребе, продуктовые рынки в Скопье, бойцов в Мадриде, корабли в Триесте, банковские счета в Афинах, лыжные курорты в Альпах, собак в Белграде, выборы в Париже и оперные ложи в Милане.

В эти морозные зимние вечера наша крохотная спаленка превращалась в целый континент – континент с изменчивыми границами, забытыми героями уже не существующих армий, смертоносных пожаров, пышных балов, имущественных распрей, свадеб, смертей и новых рождений. Я ощущала потребность понять, связать свое детство с детством Нини и Кокотт, представить себе их мир, переставить годы, которые, казалось, существовали вне времени, вспомнить людей, которых я никогда не знала, или приписать смысл событиям, которым я никогда не была свидетельницей. Я терялась, а порой и пугалась совершеннейшего хаоса того, что слышала: взрослых, потерявших друг друга из виду, кораблей, так и не вышедших в море, детей, которые так и не родились. Но как раз когда мне казалось, что мои усилия что-то понять вот-вот принесут результаты, Нини и Кокотт внезапно переставали говорить по-французски и переключались на греческий.

Они безмерно любили друг друга, но более разных людей надо было еще поискать. Они впервые приехали в Албанию уже взрослыми, Нини – чтобы работать на правительство, а Кокотт – чтобы искать мужа. Кокотт не нравились ни греки, ни турки, и евреи ее тоже не устраивали – хотя она неохотно признавала, что они были «последними интеллигентными людьми, оставшимися в Салониках». Оказалось, что и албанцы ей тоже не по нраву, или, по крайней мере, ее родители продолжали возражать, говоря, что такой-то и такой-то некультурен, или недостаточно богат, или политически ненадежен, и в результате она так и не вышла замуж. У нее был воображаемый муж, которого она называла Реджепом, или по-французски Реми. «В отличие от твоего деда, – говорила она мне в присутствии бабушки, – Реми никогда не доставлял мне никаких проблем».

Те недели, когда у нас жила Кокотт, были единственными, когда я без сопротивления говорила на французском. А так-то я его терпеть не могла. Это был не мой язык. Моя бабушка не была француженкой. Я не понимала, зачем мне его навязывают, почему меня учили говорить сперва по-французски, а потом уж по-албански. Я терпеть не могла, когда Фламур подбивал детей на улице насмехаться над моим корявым албанским – как тогда, когда я назвала ломтики яблок, которые мы ели, des morceaux de pommes. Их родители обычно были снисходительнее, но даже у них были озадаченные лица, когда бабушка под конец дня звала меня домой, и они слышали, как я отчитываюсь о том, чем мы занимались, на языке, которого они не понимали. «Почему именно по-французски? – услышала я однажды вопрос, который задала бабушке одна из соседок. – Почему не по-русски, не по-английски, не по-гречески? Ведь столько возможностей». «Греки мне не нравятся, – отвечала моя бабушка. – А по-русски или по-английски я не говорю», – добавила она, наверное, чтобы обозначить свое враждебное отношение к империализму.

The free sample has ended.

$5.47
Age restriction:
16+
Release date on Litres:
20 January 2026
Translation date:
2026
Writing date:
2021
Volume:
320 p. 1 illustration
ISBN:
978-5-04-238571-1
Publishers:
Copyright Holder::
Эксмо
Download format: