«Рыцари чести и злые демоны»: петербургские учителя XIX- н. XX в. глазами учеников

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Z, 1841 – 1848 гг.

Пятидесятилетие 2 С.-Петербургской гимназии. СПб., 1880. Вып. 1. С. 22.

***

«При автократических наклонностях Постельса Пернер был совершенным нулём. По крайней мере, мы от него редко слышали решительные ответы. Настойчивые приказания, а чаще, наоборот, видели морщины на его лбу, сжатые его губы, слышали нёбные звуки «гм, гм…» и слова «я посмотрю», «потом я вам скажу», «этого нельзя» и т.п. Словом, встречали выражения неизвестности, отрицания, самоуничижения».

А.С. Вирениус, 1840-е – н. 1850-х гг.

Пятидесятилетие 2 С.-Петербургской гимназии. СПб., 1881. Вып. 2. С. 8.

***

«Совершенную противоположность Постельсу (директору – Т.П.) представлял инспектор Хр(истофор) Ив(анович) Пернер. Хотя и тоже немец, но Пернер был прежде сего бестолков: никогда нельзя было понять, чего он хочет, когда приходилось ему покричать на нас. При этой бестолковости Пернер был до крайности добр, и все мы его любили. Если бы Пернер умел и захотел, он мог почти всецело распоряжаться нашим поведением: до такой степени мы его любили. Любили же его прежде всего, конечно, за его сердечность, а потом как противуположение Постельсу. Хотя Пернер старался подражать Постельсу и не прочь был иногда покричать на нас, но этот крик как-то сразу приводил нас в доброе расположение, потому что мы наперёд знали, что крик должен кончиться шуткой, улыбкой и затем спокойны удалением Хр. Ив. Особый вид представлял собою Пернер в те моменты, когда должен был ассистовать Постельсу при каких-либо особенно грозных мероприятиях Постельса. Помню раз произошло в гимназии чрезвычайное событие: Постельс при общем собрании всех гимназистов наказал двух-трех из нас розгами, которые вообще у него не практиковались. Это было в начале пятидесятых годов, когда в петербургских гимназиях, а может и в других, введено было обучение шагистике. Последней нас учил какой-то преображенский унтер, довольно ревностно относившийся к своей задаче. Замечая, что мы нерадиво относимся к его преподаванию и шагаем с улыбками, унтер пожаловался Постельсу. Последний нашел нужным показать нам, что шагистика не шутка и приказал отвести старшие классы в «сборню», где уже приготовлены был розги и около них стоял памятный нам красноносый унтер-офицер Луников, ведавший гимназических служителей. Сказав предварительно краткую речь на тему о необходимости послушания, Постельс указал какую-то жертву, которая мигом подверглась самому краткому, впрочем, сечению. Затем указал на старшего Слонецкого-Михайловского, но этот отвечал, что он не ляжет, чувствуя себя больным. Произошло смятение. Пернер пришёл в ужас от такой смелости. Постель смешался, но тут же вышел из затруднения: в первом ряду стоял седьмой класс и в числе их сын близкого приятеля Постельса Темьянский. Последний стол как-то свободно, выставив, кажется, ногу. «А вы, Т-ский, как стоите? Не знаете, как следует стоять при начальстве? Я покажу вам, что я помню дружеские отношения к вашему отцу – ложитесь!» Двумя – тремя розгами Постельс сорвал своё сердце на сыне приятеля. Экзекуция кончилась длинным увещанием, произнесённым грозно и громко, которое окончилось словами: «Луников! Положи розги в соль!» Повернувшись затем, Постельс ушёл, сказав Пернеру отпустить нас из сборной. Нужно было видеть беднягу Пернера, когда, по уход Постельса он обратился ко всем нам со словами: «Как можно доводить себя до такой меры! И как вам, господа, не жаль себя! За что пострадал бедный Темьянский?» (юноша вообще скромный и серьёзный). А затем погрозив пальцем Михайловскому, видимо. Одобряя в душе его смелость, приказал идти пансионерам в камеры, а приходящим домой: этот случай наказания розгами был при мне, сколько знаю, единственный. Может быть, когда какого-нибудь маленького» и посекли, но это уже делалось келейно; до общего сведения такие случаи не доводились».

1850-е гг.

Лазаревский А.М. Отрывки из биографии // Киевская старина 1902. Т. 77. № 6. С. 486 – 487.

***

«Инспектором нашим в то время был Христофор Иванович Пернер. Это был добродушный и невозмутимый человек, полнейший оптимист. Его любили, но никто не боялся. Вообще у нас, во 2-й гимназии, в то время совершенно отсутствовал тип «грозного начальства». Если в каком-нибудь классе слишком развозятся, расшалятся мальчики, Христофор Иванович являлся туда. «Что это вы, господа, шумите, точно пьяные матросы! Будьте тише!» И благодушно уходит, вполне сознавая, что молодому организму шум и возня также необходимы, как птичке прыганье с ветки на ветку. Не знаю, укрощало ли это буйные (и, в сущности, невинные) порывы молодых натур, но вполне уверен, что приёмы Христофора Ивановича были гораздо лучше «строгих» приёмов иных педагогов, которые воображают, что они должны быть грозою для учеников, что при их приближении всё должно утихать. Нам позволялось (в старших классах) приносить в гимназию посторонние книги, большею частью беллетристику. Но требовалось, чтобы эти книги предварительно были предъявлены инспектору для просмотра. И вот, ученик приносит добродушному Христофору Ивановичу какую-нибудь книгу. Х.И. делает вид, что просматривает её, хмурит брови, перелистывает страницы…Но ученик очень хорошо видит, что он не читает н одной строчки: глаза его неподвижно устремлены на раскрытые страницы книги. Просмотрев книгу таким образом, Христофор Иванович делает надпись: «просмотрел, Пернер». Юноша всё это видел и хорошо понимает, но я не помню, чтобы кто-нибудь злоупотребил доверием и добротою Христофора Ивановича».

Маев Н. Из прошлого 2-й Петербургской гимназии // Русская школа. 1894. № 2. С. 34 – 35.

***

«Много поколений перешло через его руки; воспитанников его приходится считать тысячами, и между ними наверное не было ни одного, который бы не любил Христофора Ивановича всею душою в то время, когда пользовался его наставлениями; но и вышедши из-под его руководства, всякий сохранял потом о нем навсегда самое отрадное воспоминание. Кроткий и, вместе с тем, весёлый характер, младенчески чистая душа и исполненное достоинство обращение делали личность его привлекательною для всех, кому приходилось иметь с ним сношения. Если прибавить к этим свойствам живую любовь к делу воспитания, то будет понятно, почему воспитанники так любили и ценили Христофора Ивановича и почему эта любовь не угасала в них и потом, в течение целой жизни…».

Некролог Х.И. Пернера // Голос. 1867. № 89.

МОИСЕЙ ГОРДЕЕВИЧ ПЛИСОВ

(1783 – 1853 гг.)

В 1807 г. окончил Главный Педагогический институт. Учитель прав С.-Петербургской губернской гимназии в 1818 – 1822 гг.

Курганович А.В. Историческая записка 75-летия С.-Петербургской второй гимназии. Ч.1. СПб., 1880. С. 127.

Биографика СПбГУ https://bioslovhist.spbu.ru/person/844-plisov-moisey-gordeyevich.html

«Плисов, профессор правоведения, или, лучше, права, ученик Лейбница и Гейнзиуса, сбивался от всякой мелочи. Когда окна на двор были открыты, и петух предвещал дождь, Плисов останавливался всякий раз перед кикирику и снова начинал свою фразу, которая на том же месте прерывалась новым кикирику. В оправдание свое он говорил нам, что Лейбниц привык, читая лекции, устанавливать взор на граненые стальные пуговицы, бывшие на одежде одного из слушателей. Когда это заметили, тот слушатель спорол одну или две пуговицы. Профессор несколько раз смущался, однако оправился. Тогда тот же студент спорол все пуговицы и явился с суконными. Лейбниц стал запинаться и вдруг, вскочив с кафедры, закричал студенту: «Сударь! Пришейте пуговицы, или – я не читаю! <…>

На следующем экзамене, в 1821 году, плохо отплатил я бедному моему профессору Плисову: это было в разгаре пиетизма в высшем кругу. Князь А. Н. Голицын был министром народного просвещения; Рунич – попечителем учебного округа; Кавелин – директором училищ; а Магницкий, этот известный иезуит, – ректором университета. Из университета были изгнаны лучшие таланты; профессору эстетики Галичу грозили отставкою за его либерализм. Галич, человек ограниченный, бедный, обременённый семейством, струсил и решился объявить Руничу, что он постиг своё заблуждение и сознает, что все учение эстетики – вздор. Рунич объявил это на конференции и вздумал тут же вознести благодарение Господу, что сподобил возвратить заблудшую овцу на путь истины. При этом случае выдумали, будто Галич подошёл к Руничу и поправил его речь вполголоса: «Ваше превосходительство! Я – баран!» В это-то странное время я держал экзамен по естественному праву. Добирались до Плисова. Мне только что минуло 16 лет, но я был мал ростом, с детским лицом и звонким детским голосом, меня и выбрали за оселок учения Плисова. Экзамен происходил в большом зале; нас было только 16 человек; экзаменаторы: попечитель, директор училищ, ректор университета, потом разные sub (замы): всего человек семь, сидевших за столом.

Позвали меня к столу и спросили, как я объясню, что государь может награждать, наказывать, рубить головы своим судом, а он, Рунич, такой же человек, этого права не имеет.

Товарищи шипели мне издали: «Помазанник», – но я не дослыхивал и потерялся. Между тем Плисов заметил попечителю, что он не имеет права делать такие вопросы и что они могут только навести юношей на мысли, какие им не пришли бы в голову. Рунич смешался.

– Ну, пожалуй, – сказал он, – я вас спрашиваю не об Александре I, а о Франце II.

Я между тем подзадумался и в убеждении, что сделаю отлично, объяснил конференции, что Франц имеет власть по праву наследства.

– А как же приобрёл первый монарх такое право?

Я стал объяснять, что сначала люди избирали себе сами главу только на время войны с соседями, но избранные укрепили за собою власть с помощью войска.

Рунич слушал меня с удовольствием; тем более удивился я, когда Плисов дрожащим голосом уверял, что он никогда подобного не говорил своим слушателям. Рунич же доказывал, что ребёнок не может сам выдумать подобные вещи.

Завязался спор о том, ребёнок ли я или нет. Инспектор докладывал, что мне 16 лет; Рунич и Магницкий утверждали, что мне не может быть более 13 лет; инспектор побежал за метрическим моим свидетельством. Профессор просил разрешения выйти, а я, изумлённый, раздосадованный на самого себя, стоял перед этими фарисеями!

 

Когда я увидел, что профессор мой собирается выйти, я возмутился и тоном негодования объявил, что профессор никогда не говорил того, что я сказал; что я читал это в сочинениях исторических, и между прочим – истории Галетти, которая была нашим официальным учебником. Потребовали историю Галетти, велели мне отыскать то место, в котором выражена мысль, мною высказанная. Я нашёл фразу, выражавшую почти то же; однако же Плисов вышел в отставку и потом определился в комиссию составления законов. История Галетти отобрана у всех и запрещена.

По выходе Плисова из залы Рунич подошёл к нам и сказал, что мы учились прекрасно, но что нам внушались понятия превратные; что естественное право мы знаем без профессора, если знаем десять заповедей и Символ веры, потому что в этом заключается все естественное право, и другого права нет.

Затем стал спрашивать нас заповеди. На беду – никто не знал твёрдо второй заповеди; мы перетрусили, но попечитель уверил нас, что все будем переведены в 8 класс, и что он даст нам профессора умнее Плисова».

1815 – 1820-е гг.

Фишер К.И. Записки сенатора. М., 2008. С. 22 – 25.

АЛЕКСАНДР ФИЛИППОВИЧ ПОСТЕЛЬС

(1801 – 1871 гг.)


Сын лютеранского пастора. Окончил Главный Педагогический институт, в 1823 г. был удостоен звания старшего учителя гимназии, степени кандидата по физико-математическому факультету, серебряной медали и оставлен при Университете для исправления должности магистра по минералогии и геогнозии; одновременно выполнял обязанности помощника инспектора студентов. В 1826 – 1829 гг. совершил кругосветное плавание на шлюпе «Сенявин» в качестве члена учёной экспедиции под руководством капитана Ф.П. Литке. В 1831 г. был утверждён в звании адъюнкт-профессора Университета по кафедре минералогии и геогнозии. С 1833 г. был назначен на такую же должность в Главном Педагогическом институте, а в 1836 г. был утверждён в звании экстраординарного, затем, в 1839 г., – ординарного профессора. Состоял хранителем Минералогического музея при Академии наук, инспектором частных пансионов и школ в С.-Петербурге. С 1836 по 1848 гг. преподавал естественные науки в Училище правоведения. В 1837 – 1856 гг. – директор С.-Петербургской Второй гимназии. С 1855 г. был назначен воспитателем при детях е.и.в. принца П.Г. Ольденбургского и оставил службу в гимназии. С 1863 г. и до смерти, последовавшей в 1871 г., состоял членом Совета министра народного просвещения. Автор нескольких научных трудов.

Курганович А.В., Круглый А.О. Историческая записка 75-летия С.-Петербургской Второй гимназии. СПб., 1894. Ч. 2. С. 316 – 323, 354.


«Для приходящих (учеников – Т.П.) в обеденное время и для сбора их перед утренними классами никакого помещения отведено не было; шинельная отворялась за четверть часа до начала классов, а потому те, которые приходили утром ранее этого срока, или оставались на время обеда в гимназии, должны были проводить это время на дворе. Только впоследствии, при вступлении директора Постельса, устроен был сборный зал для приходящих и взят особый гувернёр для надзора за ними. Мера эта заметно повлияла на нравственное состояние приходящих учеников: значительно уменьшалось число разбитых носов, фонарей под глазами и синяков на других местах».

«С его вступлением начались в гимназии существенные преобразования, обращено было внимание как на преподавание учителей, так и на занятия учеников; в младших классах образованы были параллели, чрез что было уменьшено многолюдство в классах; учреждено дежурство гувернёров, которые сквозь стеклянные двери могли наблюдать за поведением учеников, стоило учителю выслать ученика из класса, и тот уже подвергался наказанию за шалость.

Такими и многими подобными распоряжениями учителям предоставлена была возможность заниматься преподаванием.

Вообще с поступлением Постельса в гимназию поднялся нравственный уровень ее, многие предметы стали преподавать новые учителя, более знакомые с делом преподавания; обращено было внимание на изучение новейших языков. Языки французский и немецкий читались параллельными; нередко случалось, что ученик III класса сидел по языкам в IV или V классе (всех классов по языкам было шесть) и наоборот ученики старших классов не шли далее IV класса.

Постельс стал требовать, чтобы оканчивающие курс гимназии выдерживали экзамен и по языкам в VI классе. Наш класс первый испытал настойчивость Постельса. Нас в VII классе, в 1839 году, было восемь человек; из них только двое (Бульбенко и Гершельман) по языкам были в VI классе, а остальные шесть человек оставались в IV классе. По окончании экзаменов, на торжественном акте объявляют: оканчивают курс и удостаиваются похвальных аттестатов пансионер Бульбенко Алексей и приходящий Гершельман Владимир. После акта мы обратились к директору узнать, почему мы не получили аттестатов, и он нам объявил, что мы не окончили курса по языкам. По предметам ни у кого из нас шестерых не было менее 4 в среднем выводе. Поступить в университет по экзамену мы не могли, так как в то время обо всех вышедших из гимназии до окончания курса давалось знать в университет и держать вступительный экзамен дозволялось им не ранее, как по прошествии того числа лет, которое оставалось им до окончания курса в гимназии».

А. Родионов, 1832 – 1840 гг.

Пятидесятилетие 2 С.-Петербургской гимназии. СПб., 1880. Вып. 1. С. 6 – 7, 10 – 11.


***


«В 1839 г. я поступил во 2-ю гимназию, где в это время известный А.Ф. Постельс, в качестве директора, деспотически распоряжался очисткою интерната от воспитанников, которых перевоспитывать он вероятно не надеялся, а видя их дурное влияние на товарищей бесцеремонно сек или исключал из заведения. Тяжело было нам всем быть свидетелями такого деспотизма; но нельзя не отдать Постельсу справедливости в том, что поставил он гимназию на отличную ногу».

1840-е гг.

Воспоминания Ф.А. Оома. М., 1896. С. 15.


***


«Дух добра и зла окружал нас и в административных сферах гимназии. Предстателем бесконечного идеального добра был бесспорно добрейший из добрейших инспектор наш – Христофор Иванович Пернер; зло же, в смысле лишь неуклонной строгости, представлял собой один из лучших директоров своего времени Александр Филиппович Постельс. При поразительном добродушии и изумительной мягкости любвеобильного Христофора Ивановича, Александр Филиппович нередко казался нам демоном-Юпитером, даже тираном…

В сущности же Александр Филиппович был человек вовсе не злой, но человек неуклонного порядка и строгой дисциплины: первый, сдержанный и формальный, он производил поглощающее впечатление не только на воспитанников, но чуть ли не большее ещё на наших, увы, весьма плачевных воспитателей, которых никогда не удостаивал даже пожатием руки.

По общему отзыву, первый период его управления гимназией был лучшим временем этого заведения: он окружил себя небольшой группой поименованных только что преподавателей (Алимпиев, Иващенко, Шакеев, Эвальд – Т.П.), при посредстве которых весьма скоро с корнем вырвал ужасные во всех отношениях порядки его предместника Шипилова; а для достижения того были необходимы самые крутые и энергические меры. Он был образцовый и деятельный администратор с некоторым деспотическим оттенком, но в то же время человек правдивый, тактичный и с особенной любовью поощрявший всякие хорошие проблески и зародыши, подмеченные им в воспитанниках. Примеров тому было немало. Я укажу, между прочим, на один, случившийся со мной…

Надо заметить, что с IV класса гимназии у меня начала проявляться способность к рисованию, и я, в качестве самоучки, шутя рисовал портреты. Раз, бывши в отпуску, мне удалось из бубнового туза сделать на память портрет Александра Филипповича сзади, портрет этот понравился моим товарищам, потому некоторые просили нарисовать для них. Я обещал, но требовал, чтобы каждый желающий принёс мне по бубновому тузу. И вот на следующей неделе в оно из немецких дежурств во время вечерних занятий лежит передо мной пачка эти тузов. В большой камере тишина. Аякс № 2 (гувернёр – Т.П.) мерно расхаживает по средине её и от времени до времени, в силу привычки, протяжно произносит столь памятное нам: «П-а-а-тише, га-а-спада!»

Преспокойно предавшись невинной фабрикации портрета Александра Филипповича, я узнаю от соседа (Драбовича или Янковского), что Аякс № 2 заметил карты и приноравливается сделать нападение. Но так как я в то время был в V или VI классе, то и был совершенно спокоен, думая, что если он и увидит их, – то тут нет ничего такого, за что можно было бы подлежать какой-либо ответственности. Тем не менее и я стал незаметно наблюдать за хищным зверем, обычно мерная походка которого изменилась, равно как и направление его пути: он стал ближе ходить к скамейкам, а не посреди камеры, как прежде. Вот он пришёл раз мимо меня – ничего, два – тоже, только по его пристальному взгляду видно был желание убедиться, что действительно ли лежат около меня карты, и вот только на третий раз он бросается как тигр на жертву, и испуганно-искусственно-ласковым голосом произносит: «Что это у вас, карты-с!!» Убедившись в том, что это были действительно карты, он с быстротой схватывает их и тут же, увидя портрет, с ужасом отступая шаг назад, восклицает: «Что это-с?! Der Her Direktor!!!», и, как бы ужаленный, отскакивает от меня.

Портрет, значит, действительно был похож; мое художественное самолюбие торжествовало.

«Уж извините-с, – продолжает Аякс с той же искусственной лаской, – я должен-с, я обязан-с доложить об этом господину директору». И не смотря на то, что я ни полусловом не возражал ему и ни о чем не просил его, бессмысленно добавил: «Извините-с; это нельзя-с; не могу-с; я должен!; не могу-с». Затем застегнув свой вицмундир на несколько пуговиц и поправив причёску, он лисьими шагами с контрабандными тузами направился к квартире директора. Через несколько минут он вернулся, видимо довольный таким честным отправлением своих воспитательных обязанностей.

Перед ужином пришёл Александр Филиппович, в руках его были злополучные тузы…Положение мои было щекотливое, только, конечно, не по части тузов, а потому, что я не знал как поступит в этом случае Александр Филиппович, и как он отнесётся к моему произведению, которое в сущности составляло карикатуру.

Подозвав меня, он спросил, указывая на рисунок, моя ли это работа, и, по получении утвердительного ответа, сказал: «Нарисуйте мне, пожалуйста, штучки две».

Коварный Аякс слышал это (глаза наши встретились) и должно быть не верил своим ушам, его лоснящаяся физиономия выражала полное недоумение; лицо его побагровело <…>

Кстати, вот и другой пример тактичности и находчивости Александра Филипповича. Между моими товарищами по одновременному со мной поступлению в гимназию и по классу был один милый во всех отношениях юноша лютеранского вероисповедания с немецкой фамилией, который почему-то сильно претендовал на кровного русского. В силу такой его особенности, меткий взгляд лихих товарищей окрестил его кличкой «немца», что ему, конечно, весьма не понравилось и потому немудрено, что прозвище это не только постоянно возмущало юнца, но и сильно раздражало его, а вследствие сего оно постепенно укреплялось за ним и оставалось присущим ему навсегда. Как-то раз перед обедом и ещё более во время самого обеда приставанье к нему в этом смысле перешло всякую меру. Раздражённый до слез (тогда он был в III классе), нервный юноша встал и с плачем обратился к Александру Филипповичу (который всегда присутствовал при обеде), но волненье и слезы мешали ему говорить.

– Что с вами? – спросил его с участием Александр Филиппович.

– Меня обижают! – с трудом проговорил он.

– Кто?

– Товарищи.

– Кто же именно?

– Все.

– Чем?

Молчание.

– Так чем же? – повторил директор. Да вы успокойтесь и скажите: чем же вас обижают?

– Да они меня называют…

– Как вас называют? – допытывался с видимым участием директор.

– Немцем!! – чуть не с воплем воскликнул юноша.

Будь этот пустяк при других обстоятельствах, будь Александр Филиппович не немец, – неудержимый всеобщий хохот был бы аккомпанементом на такое заявление. Но тут было совсем иное дело, и потому не мудрено, что воцарилось полное и весьма неловкое молчание…

Александр Филиппович на мгновенье был озадачен, но весьма скоро нашелся и спросил юношу: «Что же, русские вас так называют?»

– Русские, – сквозь слезы проговорил жалобщик.

– Прекрасно. Так вы им скажите, что они – русские.

 

Характеристика Александра Филипповича была бы не полна, если бы я не закончил её собственными его словами, сказанными им 25-го февраля 1848 года, в день его юбилея, в ответ на принесённое ему всем составом гимназии поздравление:

«В заключение благодарю вас всех за укрепительное для меня поздравление и прошу всех вас идти вперёд по пути, указанному вам совестью. Директор ваш всегда будет впереди вас, с вами, за вами и – за вас!»

Слова эти он смело и открыто мог сказать, как выражение правды, и с полным достоинством сказал их, вызвав ими взрыв неподдельных к нему симпатий, выразившихся в единодушном и громогласном «уррра» всего персонала гимназии как учащего, так и учащегося. Таков был Александр Филиппович в весь период сороковых годов».

Z, 1841 – 1848 гг.

Пятидесятилетие 2 С.-Петербургской гимназии. СПб., 1880. Вып. 1. С. 22, 25 – 28.


***


«Покойный император (Николай I – Т.П.), сколько я могу припомнить, посещал гимназии всегда до Нового года, да и то не ежегодно; так что начальству нашему довольно трудно было заранее приготовиться, чтобы не быть захваченным врасплох! Если наш директор, почтенный Александр Филиппович Постельс, услышит, бывало, о посещении государем какого-либо учебного заведения, то немедленно соберёт нас всех в кружок и обратиться с следующей речью: «Дети! Его величество государь император удостоил посетить такое-то заведение; очень легко быть может, что и мы удостоимся этого счастия и потому прошу вас, дети, обратите особенное внимание на вашу причёску, одежду и обувь, которые должны быть в безукоризненной опрятности! Гг. гувернёры, надеюсь, с их стороны приложат всю свою заботливость о проверке вверенных им питомцев», – говорил он, обращаясь в сторону, где стояла группа гувернёров. «Кроме внешней стороны, которая должна быть в высшей степени чиста, мы должны предстать перед нашим монархом с чистыми сердцами, как лети перед отцом! Бодро стоять и весело глядеть в глаза его величеству! Потуплять же глаза и задумчиво смотреть это отнюдь не должно быть» (любимая фраза Постельса, которая сильно врезалась мне в память) <…>

Так как выше приведённая речь произносилась ежегодно, а иногда и по несколько раз в год, когда государь бывал во многих заведениях, служивших нашими предвестниками, то она приняла стереотипный характер и возбуждала, по окончании оной, в некоторых юных зоилах – критический анализ … Но почтенный Александр Филиппович, говорил хотя ежегодно одно и то же, но говорил «от сердца», как добрый семьянин и как опытный педагог, всецело посвятивший себя великому и святому делу – воспитанию юношества …».

Н. Каратыгин

Пятидесятилетие 2 С.-Петербургской гимназии. СПб., 1880. Вып. 1. С. 29 – 30.


***


«Директором у нас был А.Ф. Постельс, совершивший в качестве естествоиспытателя кругосветное путешествие, кажется, с Литке. С немецкою пунктуальностью исполнял он свои обязанности, кажется, ни на час не оставляя без своего надзора и учащих, и учащихся. Учителя его побаивались, а гувернёры и просто трепетали. Поэтому, как внешний, так и внутренний порядок в гимназии был образцовый. Особенно следил Постельс за жизнью пансионеров, не оставляя их без надзора ни днём, ни ночью. Следил он также и за пищею, почти постоянно присутствуя при наших обедах. Нельзя сказать, чтобы мы, гимназисты, особенно боялись Постельса, но чувствовалось, что этот человек, посвятив всего себя исполнению долга, не имел в своей природе той сердечности, без которой наставник юношества никогда не будет пользоваться привязанностью последнего: не завоевав сердец, наставник никогда не достигнет благих результатов. Мы уважали Постельса, но никогда не умерили бы наших шалостей из-за одного того, что Постельс этим будет недоволен; всегда готовы были мы и обмануть его. Никакой духовной связи межу им и нами не было. Тем не менее Постельс считался в С.-Петербурге образцовым педагогом и впоследствии были воспитателем детей у принца Ольденбургского <…>.

Помню раз произошло в гимназии чрезвычайное событие: Постельс при общем собрании всех гимназистов наказал двух-трех из нас розгами, которые вообще у него не практиковались. Это было в начале пятидесятых годов, когда в петербургских гимназиях, а может и в других, введено было обучение шагистике. Последней нас учил какой-то преображенский унтер, довольно ревностно относившийся к своей задаче. Замечая, что мы нерадиво относимся к его преподаванию и шагаем с улыбками, унтер пожаловался Постельсу. Последний нашёл нужным показать нам, что шагистика не шутка и приказал отвести старшие классы в «сборню», где уже приготовлены был розги и около них стоял памятный нам красноносый унтер-офицер Луников, ведавший гимназических служителей. Сказав предварительно краткую речь на тему о необходимости послушания, Постельс указал какую-то жертву, которая мигом подверглась самому краткому, впрочем, сечению. Затем указал на старшего Слонецкого-Михайловского, но этот отвечал, что он не ляжет, чувствуя себя больным. Произошло смятение. Пернер пришёл в ужас от такой смелости. Постель смешался, но тут же вышел из затруднения: в первом ряду стоял седьмой класс и в числе их сын близкого приятеля Постельса Темьянский. Последний стол как-то свободно, выставив, кажется, ногу. «А вы, Т-ский, как стоите? Не знаете, как следует стоять при начальстве? Я покажу вам, что я помню дружеские отношения к вашему отцу – ложитесь!» Двумя – тремя розгами Постельс сорвал своё сердце на сыне приятеля. Экзекуция кончилась длинным увещанием, произнесённым грозно и громко, которое окончилось словами: «Луников! Положи розги в соль!» Повернувшись затем, Постельс ушёл, сказав Пернеру отпустить нас из сборной. Нужно было видеть беднягу Пернера, когда, по уход Постельса он обратился ко всем нам со словами: «Как можно доводить себя до такой меры! И как вам, господа, не жаль себя! За что пострадал бедный Темьянский?» (юноша вообще скромный и серьёзной). А затем погрозив пальцем Михайловскому, видимо. Одобряя в душе его смелость, приказал идти пансионерам в камеры, а приходящим домой: этот случай наказания розгами был при мне, сколько знаю, единственный. Может быть, когда какого-нибудь маленького» и посекли, но это уже делалось келейно; до общего сведения такие случаи не доводились».

1850-е гг.

Лазаревский А.М. Отрывки из биографии // Киевская старина 1902. Т. 77. № 6. С. 485– 487.


***


«Директор А.Ф. Постельс был человек военной выправки. Ordnung und Zucht у него были руководящими звёздами. Для него воспитанник был живым механизмом, который двигался, говорил, стоял, лежал и пр. по строго определённым правилам. Все лица служащие, начиная с учителей и гувернёров, кончая дядьками и швейцаром, даже служителями, – были для гимназистов представителями власти, облечёнными только разными степенями прав и обязанностей. Слово швейцара или дядьки брало перед лицом директора верх над слезами и уверениями гимназиста <…>.

Постельс был начальником старого закала, в полном смысле этого слова, т.е. автократом, даже деспотом. Во все входил, всем заправлял, никому не доверял, за все хотел отвечать. Он считал себя солнцем; а служащих лишь лучами, связующими его с окружающим живым миром. Чтобы угодить ему, понравится, надо было отречься от собственного мнения, от самостоятельности, а показывать из себя орудие его власти, его могущества. И этим пользовались. Люди без особого ума, но лукавые и практичные уживались часто лучше с ним, чем люди прямые, открытые.

С начальником-деспотом (я говорю: вообще) обыкновенно поступают так: если бы желая, например, защитить провинившегося гимназиста, гувернёр говорит: «Ваше превосходительство, Х хотя нагрубил преподавателю У, но он добрый, честный мальчик, притом ответил резко оттого, что учитель навал его безмозглым», то начальник наверное турнёт защитника так, что тот, как говорится, может и своих не узнать. Но если гувернёр подойдёт скромно (допустим с наклонённой на бок головой и руками слегка откинутыми назад) и заговорит, мало по малу повышая голос: «Ваше превосходительство, ученик Х нагрубил преподавателю У. Да, дурной, испорченный мальчик! Но, ваше превосходительство, знаете ли что? Господин У сказал один раз в классе: «Что мне директор; я знать никого не хочу: я сам здесь начальник». А другой раз сказал: «Не боюсь я никого, когда я дело своё делаю». И начальник делает серьёзную мину. «Хорошо, – говорит, – я это буду иметь в виду». Через некоторое время начальник как бы случайно подзывает проходящего мимо провинившегося гимназиста. «Г. Х. вы должны были отсидеть 8 часов в карцере; но принимая в уважение ваше раскаяние и то, что вы делаете грубость в первый и последний раз, я наказываю вас двумя часами карцера и лишением третьего блюда».