Free

Никишин берег

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

Обступавший часовню молодой вишняк внезапно и мощно зашумел листвой от резкого порыва ветра, спугнув семейство неугомонных белок. Солнце потускнело и будто бы погасло. Гремя крупными каплями по дощатой крыше, на землю сорвался свежий и тяжелый летний ливень.

Федор встал перед иконой святителя, развел в стороны опущенные руки, и с мягкой застенчивой улыбкой произнес:

– Ну, вот и свиделись, – таким голосом, каким говорят с близкими людьми после разлуки. – Благодарствую тебя, батюшка, что спрятал от дождя, знаешь про мою ушную болезнь.

И опять перекрестился и поклонился.

Дождь лил таким плотным водопадом, что будь он сорокадневным, пожалуй, начался бы второй Потоп. Однако, пошумел он для важности да и поослаб. Мелькнуло солнце в облачной прогалинке. Тучи посветлели, и дождик присмирел, заморосил вполсилы.

– Ну вот, – обратился Федор к иконе, все это время стоя перед нею молча, ровно и торжественно. – Благодарствую, батюшка.

Он еще немного постоял, заглядывая в потемневший от времени лик, и начал:

– Взбранный Чудотворче и изрядный угодниче Христов, миру всему источаяй многоценное милости миро и неисчерпаемое чудес море… – его лицо преобразилось и просветлело, и само уже походило на икону древнего русского святого.

На крест, завершающий обналичку двери, вспорхнула знакомая иволга, и вступилась вторить Федору своим свиристельным восклицанием. Дождь притих, и целый мир пробудился к пению: яркие переливы иволги, веселые и пестрые посвистывания дрозда, журчащие трели жаворонка и неподражаемые щелканья царственного соловья. Все эти трепетные возгласы сливались воедино, собираясь в хор и подбирая по пути прочие, малоприметные по отдельности россыпи.

Всептичье ликование насыщенной волной задрожало над рекой. Казалось, это оно сгущается над водою паром, туманом расстилается вдоль луговины, чтобы вобрать в себя самые мельчайшие звуки и ароматы цветущего луга и вознестись, наконец, на небеса. А уж там, благословившись у своего Творца, сгуститься в облако и обрушиться на землю живительным и радостным дождем.

И внутри этого первозданного потока естественной нитью вплетался голос человека, восклицающего своему другу и покровителю на небеса и прославляющего с ним Творца:

– Радуйся, избавление от печали; радуйся, подаяние благодати…

– Радуйся, обуреваемых тихое пристанище; радуйся, утопающих известное хранилище…

– Радуйся, многих от погибели исхитивый; радуйся, бесчисленных неврежденно сохранивый…

Дойдя до края горизонта, юркая летняя туча развернулась и двинулась обратно тем же путем. Дождь набрал силу, забарабанил по крыше, а потом и загудел. Вода шла всплошную, будто реки теперь текут не от горизонта до горизонта, а от неба до земли.

Окончив акафист и положив двенадцать земных поклонов, Федор поднялся и заговорил со свойственной ему простотой:

– Вот, батюшка, про Агафью знаешь. Так ты, батюшка, подсоби, помолись Господу. А то ведь останется в девках. А парень-то хороший, золотой парень! Но задал управляющий за него на выкуп столько, что едва за год собрали. А как собрали, так удвоил. Еще год собирать? А как и еще через год удвоит? Уж подсоби, отче Николае!

– И помоги рабу Божию Игнатию, что-то не ладится у них. Эдак недалеко и до греха какого… Знаю, батюшка, что поможешь… И благодарствую, что пригласил в гости. Аминь.

Тишина наступила внезапно, будто ничего и не было, и о дожде напоминали лишь напористые потоки, устремившиеся с бугров в низины, да залитая водой дорога, больше похожая на обмелевшую реку.

Когда Федор вышел из часовни, уставший и промокший Игнатий уже подходил к мосту, таща колесо на спине.

– Ох… Не столько тяжелое, сколько неудобное, – он поставил колесо на землю и с трудом распрямился. – Если б еще раз пришлось пойти, так и не осилил бы.

Колесо сменили без затруднений, впрягли лошадку и вывели телегу на дорогу. Струи желтоватой от песка речной воды полились на размоченную дождем землю.

Как вода стекла, отправились в путь. Слизкая дорога не пускала торопиться, налипая грязью на колеса, и лошадка с нею не спорила, шла тихо и дремотно.

Игнат устал, руки его легли на коленки, сам он сгорбился и приуныл.

– Что ты, брате, опечалился, не лихо какое, – Федор не мог видеть страданий брата.

– Да знаю… – ответил Игнатий задумчиво. Слева от дороги тянулась река, а справой стороны телеги, где сидел Игнатий, плотно стоял лес, и мокрые ветки встречных деревьев хлестал Игната по лицу и плечам, обдавая брызгами дождевых капель, если он не успевал увернуться. – Просто все к одной куче. Баня эта, вино. Жена… Вишь как: в день нашей свадьбы, когда уж остались мы одни, говорю я ей: «Акулинушка, люб ли я тебе?» А она говорит: «Нет, не люб». «Да почто нелюб-то», говорю? «Да по то нелюб, Игнат, что рыжий ты бородою, и на людях мне совестно с тобою». Тут я свету белого не взвидел от обиды, что уж двенадцать лет как не найду себе покою.

– Ну что ж ты, братец, – Федор приобнял братца. – Нешто за двенадцать лет она не поправилась умом? Ведь дитя была совсем… Простил бы ты ее. Ты, когда в бане-то горел, так она в огонь за тобою пошла! Гибель верная, а не убоялась. Ты сама, говорю, едва что не сгинула! А она мне отвечает: мне без Игната не жизнь, с ним бы и сгорела, нет печали.

Игнатий недоверчиво искоса взглянул на брата и дернул плечами:

– Может просто боится остаться вдовою? Я так думаю, что в этом деле сразу не пошло, то уж потом не соединить. Не люб – так не люб. Борода рыжая! И где она рыжая!? – воскликнул он, выставив лицо вперед и кося книзу глазами, потянул себя за короткую рыжую бороду, стараясь оглядеть ее всю. Потом, успокоившись и поразмыслив, добавил: – Ну, может самую малость…

– Да чего ей вдовства-то бояться? Девка видная и без детей. Просто уж детские-то глупости повыветрило, и теперь уж она настоящею женою стала, – Федор прихлестнул вожжами и смешно чмокнул на лошадь, поторапливая ее. – Это все свыкается и сживается так, что все равно что два куска смолы на солнце, поди разорви. А что сразу должно… Так то у «просвещенных» господ такое: влюбятся, поженятся, и сразу у них все, вроде как, по-настоящему и навеки. А через год уж по сторонам глядят.

Река юльнула в сторону от дороги, разлившись на прощанье широкой излучиной, и оставила густо заросшую, заболоченную старицу, бывшую когда-то той же самой рекой Тихой.

Дорога мягко вкатилась в низину. Густая рослая трава, смятая и сбитая проливным дождем, наполнила тенистую прохладу терпким запахом подкошенной зелени, одолевшим даже настойчивость притоптанных ливнем петушков. Вдруг в это облако вкралось что-то постороннее, удушливое и назойливое, и ложбина подернулась сизоватым стелящимся туманцем.

– Дым? – принюхался Игнатий.

Попутный лес внезапно окончился, и огибающая его дорога круто увела вправо, открыв путникам вид на их Мокрую балку. Здесь и их делянки. Обе они теснились обособленно, захватив сухие части опавшего и оплывшего ложка. Вся эта впадина затянулась остывающим дымом, льнущим к мокрой земле. Большая часть делового леса была спилена, и лежала тут же, побитая на бревна. Среди этой странной вырубки суетились те самые казаки: собирали инструменты и разбросанные всюду вещи, ладили на чьи-то телеги невесть откуда взявшиеся лишние седла.

Один из казачков, вероятно тот самый, что напугал их лошадь, подошел верхом к остановившимся поодаль мужикам:

– Кто такие?

– Братья Никифоровы, – ответил за двоих Федор. – Это наши делянки лесу. Вот, пришли осмотреть, а тут… А что тут… делается?

– «Хранцузы» лес ваш свалили, задумали через болото мостков накидать, – ответствовал казачок. На вид ему не было и тридцати. – Тут, ежели перебраться, такая дорога по долине откроется, что твоя мостовая. Ну а мы их отговорили. Да, вишь, в суматохе пожару наделали, тот лесочек, – и он указал на делянку Игнатия. – Весь, почитай, выгорел. Но, слава Богу, дождь. Троица скоро, на Троицу завсегда люто дождит.

Казаки торопливо погрузились и, не мешкая, двинулись в обратный путь, уводя за собою и брошенный французский обоз.

– Да, эт откуда ж здесь взяться французам? – удивился Игнатий. – Это ж сколько верст?

– А они здесь не по военному делу, – объяснил казачок, пропуская товарищей с богатыми трофеями вперед. – Видать, втайне от своих вывозили награбленное, да здесь увязли, басурмане.

– А ваше войско как тут? – продолжил недоумевать Игнатий, потрясенный близостью войны.

– Дело есть. А попутно зашли к вашему барину, он из наших, – казак тронулся, пришпорил и, перейдя на галоп, отправился прочь. Но, проскакав сотню шагов, казачок, не сбавляя ходу, осадил коня, круто развернулся и пустился в обратную, к мужикам. Вихрем приблизившись, он так внезапно остановился, что обдал ошалевших мужиков мелкими комьями сырого чернозема и вздыбил раздышавшегося с бегу коня.

– Раз это ваш лес, так и возьмите свою долю! – крикнул он и щелчком пальцев отправил в полет небольшой, блеснувший в лучах солнца предмет, развернулся вновь и понесся по просыхающей дороге вдогонку за обозом, уже исчезнувшим в зарослях старицы.

Федор поймал обеими руками, раскрыл ладони – золотая монета. Большая. Глаза Игнатия, и без того раскрытые от удивления больше обыкновенного, раздались еще пуще. Он, не глядя, сел на сваленное бревно.

– Звать-то тебя ка-ак? – крикнул Федор удаляющейся фигуре, лодочкой приставив к лицу ладони.

– Никола-ем! – откликнулся казачок, обернувшись, и с поворотом исчез за лесом.

Странное зрелище представляла собою выделенная мужикам леснина: почти вся годная в стройку сосна спилена, разрезана на бревна и свалена в стопки, густая и выше пояса высокая болотная трава сбита и стоптана, как и не было ее, а следы копыт, оставленные доброй сотней казачьих лошадей и десятком захваченных у французов телег, превратились в подобие широкой, хотя и вязкой от проливного дождя, дороги. Просохнет.

Братья прошлись вдоль вырубки, оглядели свои владения.

 

– Нужно теперь прийти ветки побить на хворост, – уныло озвучил Игнатий очевидную мысль. Он снова присел на ближайшее бревно, оперся локтями о колени, и задумчиво уставился в землю. – А моя-то делянка выгорела… Уж не знаю, как ты все это разумеешь, а я не пойму этого. Что такое происходит, почему – то в лоб, то по лбу?

– Не печалься, Гнаш, – Федор подсел к брату. Лицо его снова раздобрилось, глаза наполнились теплой грустью. – Слава Богу же? Так оно все, потому как нету пути сделать по-другому.

– Нету пути в реку не свалиться на всем скаку? Нету пути колесом в яму не вбиться, чтоб мне в реку упасть? Или не лопнуть спицам? Или купить колесо в Кривянке? Или… чтоб у меня борода не рыжею была? – от безделицы он нагнулся за веточкой, но, заметив небольшой обрывок нетолстой веревки чуть в стороне, потянулся, поднял ее, распрямил, рассмотрел – малопригодный обрывок, крепко связанный в петлю.

– Стало быть, нельзя было, – Федор задумался, с сомнением повел плечами и, вслед за Игнатием разглядывая теребимую тем веревку, предположил: – Я не знаю, как оно на самом деле-то. Ну, вот подумать, кабы не казаки, так и не улетели б мы в реку. А что плохого? Они француза прогнали, нам-то это к ладу, и дождь, что остановил пожар.

Братья посмотрели в сторону выгоревшей делянки. Уже не дымит.

– А в реку упали, чтоб задержаться нам подольше, чтоб не встретиться с «мусье». Ну, перекосилась телега на яме – так задрало ж поломанное колесо кверху, значится, чтоб менять-то навесу полегше было, – убежденно продолжил Федор. – Так нам тут и лес свалили, и место притоптали. Даже дорогу набили.

– А колесо как же?

– То же и колесо: мы ж тогда хотели в Обуховку ехать за колесами, помнишь? А почему в Кривянке купили? Даша же там. Много ли мы заплатили в той реке горя, что выбрали похужее купить? Зато с сестрицею свиделись, помогли овдовевшей сироте, а на остаток гостинцев набрали детишкам.

Он улыбнулся, прихлопнул Игнатия по плечу, приобнял, и по-отечески прижал к себе. Тот бросил на брата быстрый взгляд искоса, нерешительно улыбнулся, вздохнул и согласился:

– Ну, может оно и так, не знаю… А как же это выходит: нешто Бог для одного только человека может дождь извести, казаков с французами собрать, и все так устроить? Как же тогда мир-то стоит?

– Да не-ет… Так я и не знаю, чтоб… Ну как бы тебе… Да, к примеру, веревка эта, – Федор взял в руки ее свободный кусок. – Видишь вот, одна жилка в ней темнее, вот, черненькая, смотри, – он, согнул веревку между пальцев так, чтоб лучше виднелся самый темный в общей скрутке жгутик. – Это ты, все твои дела и беды, то, в чем тебе помочь надобно. А остальные жилы – это другие люди и всякие Божии дела. И все они так скручены, что выходит хорошо и прочно. Но веревка ж не для этой черной жилки есть, а вся она – одно к одному. Так и это – дождь для тебя, но и всем людям он к сроку, каждому по-своему. А выходит хорошо.

Игнатий поднес веревку ближе к глазам и с пристальным любопытством вгляделся в обозначающую его черную нить в сероватом веревочном свитке, будто разглядывал свою жизнь с Божиих высот. Лицо его озарилось, он повеселел глазами, улыбнулся и бережно, чуть ли не с благоговением, свернул веревку, сунул за пояс и удивленно качнул головой:

– Хм… Эко мудрено. Но, кажись понял. Дошло, вроде, Федь?

– Ну, и Слава Богу. Пойдем, оглядимся.

Братья еще раз обошли делянку, сочли все бревна – каких сколько, прикинули прибыток по хворосту, осмотрели и Игнатов закуток. Работать здесь действительно было бы сподручнее – место ровнее, дорога вплотную.

Игнатий вошел в хрупкое, хрустящее под ногами, остывшее пожарище, огляделся скучно, уперев руки в боки и крикнул оставшемуся на дороге Федору:

– Это только снаружи кажется, что тут беда, а на деле только опушка обгорела, а внутри все цело! – в голосе его звучало облегчение.

– Так оно всегда так… – пробормотал Федор себе под нос.

Игнатий развернулся было идти обратно и чуть не наступил на бельчонка – уж больно непуглив этот лесной народец.

– Экий ты! – воскликнул он, когда зверек взобрался к нему на сапог. Мужик взял зверька на руки, осмотрел: – Вот ты дерзкая мордаха! Гляди-ка, подгорел, видно, скакнул на головешку. Возьму, выхожу небось.

Обратной дорогой забавляющиеся ветки уже тянулись к Федору, будто для приветствия. И он морщился с улыбкой, если на него обрушивались капли дождевой воды, отодвигал встречную листву, и поглаживал, как живую, приветствуя в ответ. Заметив взгляд Игнатия, он смутился и пояснил:

– Люблю я деревья, травы всякие. Скотину я тоже люблю, но те разные бывают, то глупые, то своенравные. А деревья – они без греха. А ведь тоже живые. А, Гнаш?

Игнатий дернул плечами:

– Да, эт… Не знаю я. Я и не думал-то о них никогда, – он заметно поуспокоился и, видимо, несколько примирился с собою. – И «слава Богу» это твое… Это ж надо такое… И вот думаю я: и как тебе в голову столько входит эдакого?

– Да сколько ж его входит? – Федор улыбнулся, увернулся от очередной приветливой ветки и грустно заметил:

– Это кажется так… Я, хотя грамоте и обучен кое-как, книг не читаю за неимением, разве на службе богослужебные. А есть у меня только эта маленькая правда – коли порадуешься беде, прославишь Бога, так Он и продолжит свою работу, какую начал, да и вывернет все в доброе. А коли поропщешь на свое дело, то тем Бога и проклянешь. Он отойдет от тебя, и кукуй потом со своею бедою один на один.

Был у меня по молодости такой случай: служил я у старого барина, у Оттовича, извозчиком. И случилось с ним нездоровье, вроде бы сердечное. Погрузился он в коляску, да и помчались мы с ним в город к доктору. Очень уж он смерти боялся, прям вот ужасом боялся. И приказал мне лететь напрямую, по старой-то насыпной дороге.

Я говорю ему, мол, никто уж по ней-то не ездит. Да куда-а там… Вот мы и опрокинулись на всем скаку – ямы-то там, вишь, повыбило, да крапивою их затянуло, не разглядеть. Коляска в щепки, лошадь моя лежит, не встает: живая, но расшиблась сильно. Мы тоже поби-итые.

Уложил я барина поудобнее, а сам не знаю, что и делать-то. Уйти за помощью – не пущает он, боится оставаться.

Но, не долго я пробыл с ним. Кричал он, глазищи выпучил, зыркает, будто видал кого. Может родню свою покойную, иль еще кого. Да так и застыл.

Как разыскали нас, так меня под суд и взяли. Уж больно, говорят, покойный лицом ужасен. Видно, мол, что боялся он перед смертью, стало быть смерть насильственная. Вот и выходит, что, вроде, я его сгубил.

Ограбления не открыли, потому решили, что отомстил по злопамятствию.

Бумажные дела – долгая работа. И пробыл я там с полгода. А дома жена – сама дитя, и вы с Дашкой, тогда еще мал-мала. О-ох…

Ну а закончилось тем, что новому барину понадобился извозчик, про меня и вспомнили. Приехал управляющий: не было, говорит, у него вражды на барина. А судья не отпущает. И так, и эдак. Уж и управляющего стал подозревать. Раз, говорит, за мужика заступаешься, стало быть, в сговоре с ним. Потому как порядочный человек, мол, на такое бесчестие не пойдет без особой причины, мужика-то защищать.

Пришел тогда управляющий меня допросить, да и избил. Да так, что и не знаю, как Богу душу не отдал. А сам говорит, это я бью тебя, мол, чтобы судья меня под суд не взял за сговор. А еще, говорит, посмотрит он, что ты избитый весь, разжалобится и отпустит тебя.

Вот тогда я дошел до беды – такое на меня нашло уныние, что и не могу описать: ни надежды какой, ни сил, ни веры уже нету. Донырнул, прям, до самого дна.

Собрался я с духом, да в последний раз, думаю, помолюсь, а там уж и не буду. Господи, помилуй, говорю. И тут пришла мне в голову мысль, что Господа Иисуса Христа так же избили, и поболее, чтоб разжалобить через то судителей, и не казнить Его чтоб. Так, Его-то за наши грехи, а меня-то…

Стыдно мне стало за мое маловерие, но, и радостно, что сподобил Господь пострадать-то по-Божьи.

Лежу, значит, я всю ночь, и помираю. Отбил он мне внутрях что-то. Болит все. А я радуюсь, слава Богу! Смотрю, а оно и притихает. И куда я «слава Богу», там уж и не болит. Вот, думаю, какое дело!

Утром судья приходит, на каторгу тебя, говорит. А я думаю, слава Богу, что так говорит. И радостно мне так.

А к обеду меня уж и забрал управляющий. И все удивляется, что это я такой бодрый и веселый после такого-то избиения. А я только «слава Богу» и отвечаю на все.

Вот так я и стал с тех пор славить Бога. И ни разу Он меня не оставил.

К хутору подъехали не скоро – после дождя дорога превратилась в вязкое и липкое препятствие, которое никак не миновать, кроме как терпением. Но, чем дальше они выезжали из тех диких мест, тем земля становилась тверже, пока, наконец, не дошли и вовсе до сухой местности.

– Гляди-ка, а здесь не было дождя, – весело заметил Федор, и повернувшись к Игнатию, добавил: – Ну что, все ли слава Богу?

– Да, слава Богу, – кивнул Игнат, улыбнулся и, надвинув шапку на глаза, заговорщицки подмигнул: – Ты вот чего: золото ни мне, ни тебе, а сплатим управляющему за вольную, да уж справим Агашке добрую свадьбу, она у нас одна девка-то.

Подступал вечер. Солнце приблизилось к верхушкам высоких деревьев где-то далеко позади, над Никольской часовней, которую отсюда ни за что не увидать, над густым темным лесом, над рекой, казаками, французами, чудесно спиленными бревнами, над старым барином, над судьей, над горьким и веселым уходящим днем.

У двора Федора суетилось заждавшееся семейство. Завидев впряженную лошадку, детишки бегом бросились встречать родителя, поднимая легкие клубы придорожной пыли. Федор со смехом спрыгнул с телеги и, согнувшись в полуприсяд, выставил руки, разведя их в стороны. Один, второй, третий – врезались в раскрытые объятия ребята, «слипаясь» с отцом в тот самый неразрывный кусок смолы, согретый солнцем. Поднялся на ноги, облепленный детьми, и принял в «слепок» подбежавшую босую и простоволосую Агашку и, наконец, подоспевшую жену.

Игнат въехал во двор, «тыркнул» на лошадь и крикнул:

– Фе-дя! Смотри-ка кто у нас в гостях!

Федор вопросительно взглянул на жену. Та принялась торопливо объяснять, пока этого не сделал кто-нибудь еще: