Цесаревна думает: гибель, кажется!
Ей смешно, ей воздух вином морозным
наполняет лёгкие. Кучер, пока не поздно -
вожжи, дурень! Ништо – натянул, опомнился.
Царь тепло укрыт меховою полостью.
Паровоз вздыхающий под парами – так усталые кони стали.
Царь задумчив, и кажется, что едва ли
он заметил скачку.
Уснул калачиком
на коленях Августа
серый кот.
Так вот: по столице слух – перебои с хлебом
(как огонь подпущенный в сухостой!),
и народ, сойдясь, не царя, так небо
костерит и требует новый строй.
Околоточным велено расходиться,
чёрт-тe что в столице, угар и чад,
и толпу стегает по спинам, лицам
пулемётной очередью солдат.
И другой. И третий. Давно готовы!
Пулемёты втащены на чердаки.
Нянька старая карты мешает снова
и сдаёт колоду не с той руки.
А в заснеженной столице,
где на флюгере тощий рыцарь
то сюда повернёт копьё, то в сторону,
из карет вылезают вороны.
В лакированных туфлях и чёрных крылатках;
отдают на входе слуге перчатки
и по-птичьи ступают в дверной проём -
у посла приём, у посла приём!
У посла приём: зеркала, конфеты,
томный вечер, женщины полураздеты.
У посла приём: и начальник стражи
беспокойно ломает в руках фуражку,
и украдкой думает про лебяжий
поворот головки.
Посол неловко
разбивает бокал, но, другой наполнив,
поднимает тост: За свободу, братцы!
Принуждённо пьют и скалятся, будто больно
улыбаться.
Пьют игристое, но давно
передержанное вино.
А в ночную метель, в рыбьем свете мутного фонаря
мужики угрюмо, ничего уже не говоря,
на телеги кидают трупы.
Двух лошадок вздрагивают крупы,
и если бы клячи не фыркали, боже мой, как бы тихо было!
А так хоть какой-то звук, но темно, – так метёт, что темно, – и стыло.
Ну а что ждёт царя, что ждёт усача этим вечером?
Жирный тетерев с чесноком, в растолчёных орехах, наперченный.
К дичи терпкое вино цвета бычьей крови.
Вот умеют же повара готовить!
От Москвы купеческой самовар, кренделя
и стерляжья икра на блюдечке.
Апельсины! В самый разгар февраля
будничны.
Цесаревна сядет читать стихи
и укроет плечи расшитой шалью
будто с неба хлопьями – так легки —
вечера кружащиеся опали.
Не такая ночь государя ждёт, не такая!
Мятежу в столице давно уже потакают.
Эшелоны стали, штыки солдат
треплют город,
перебои с хлебом, и, говорят, – голод.
Под откос пустились – какие там тормоза!
Животы подводит уже неделю.
У штабных посверкивают глаза
золотыми пуговицами шинелей.
Шелестят плащи будто крылья в пещере карстовой,
щелкают, щелкают нетопырьи пасти:
Ваше Величество, полно царствовать!
Отрекайтесь.
Генералы супятся и молчат,
телеграфист выстукивает морзянку,
новость кричит и летит в печать,
страна взбудоражена спозаранку -
зевает спросонок, лохматит волос проседь,
читает, трясёт головою, очки просит,
гадает – удача или потеря,
читает, веря но и не веря.
Что за чудо? В зимний месяц
по-весеннему вскрылись льды.
Что за чудо? Мы все вместе
освобождены!
Ни ярма теперь, ни ремня в портах;
открывайте клетки, выпускайте птах!
Не держи, старик, в услуженьи душу —
отпускай-ка её наружу!
Молоку, хозяйка, позволь сбежать;
не в размер, поэт, сочиняй балладу.
Столько сеяли – вышло время жать!
Радоваться надо!
Целый город выстужен: дров нет -
споры, споры.
Заседает временный кабинет -
тот, который
обжигается чаем, глотает дым,
чей френч изношен,
кто в учебниках хочет быть молодым
и хорошим.
Об него газетчики точат перья,
как кухарки об оселки – тесаки
Если кто поначалу в него и верил,
их теперь по пальцам одной руки.
Ну как бросились писать кому не лень -
то памфлеты, то заметки, каждый день
трескотню продают за копейки
разворотами стены оклеивать.
Чахоточный город харкает кровью,
на полотнищах мокнет багряный цвет,
потаённые деятели подполья
с непривычки щурят глаза на свет.
Вон агитатор треплется на ветру,
рубит рукою воздух, блестит пенсне
голосом сбитым до волдырей про труд
и про войну, законченную к весне
с жаром хрипит в шумящий камыш штыков:
“Что нам терять помимо своих оков?”
Город – в кумач, лозунги, околесица;
с боем разогнан временный кабинет.
Время не вскачь, а кубарем с лестницы,
директива выходит: времени больше нет.
Спросишь прохожего – который час?
Винтовку скидывает с плеча.
И вот тут-то у старой няньки пасьянс сошёлся -
побледнела старуха, перекрестилась,
прошеплата сухими губами молитву -
уж она-то знала, Господь не слышит,
а Господь услышал и сошёл на землю,
сошёл на землю и сказал: “Не бойся!”
Но от этого стало ещё страшнее.
Поэма медного колосса
Услышанным быть нельзя в шуме толпы городской.
Способ единственный – визгом скрипичным визжать,
громом небесным гремя, перекрикивать рой,
тюремные своды, как зубы собачьи разжать;
охранников распустить,
проволоку смотать,
бросить мостки на ров,
выпустить ветер в степь.
Сознанья слабы' пути,
сила его не та —
давай, шестерня, сорвись!
Вольно пора бы петь
многоголосьем.
На веру приняв слова,
голос себе сковал
громкий как грома треск,
слышнее чем "Братья-сестр…"
в речи вождя. Слышней
зова последних дней,
но даже ангельская труба
без партитуры трубной —
сколь ни прикладывала б труда,
как ни вжималась б в губы, —
не может сыграть такое,
чтоб мёртвые встали вровень
с живыми, одевшись в плоть —
но сочинит Господь
нот, закорючек свору,
и даже плохому впору
оркестру музыка та:
ноты сыграв с листа
сделают то, что ангелы не смогли.
А он загудел как бла'говест всей земли!
И люди замерли, слушая.
Каждый, имевший уши, и
даже глухие замерли;
осами телекамеры
слетелись к нему: "Слушайте!"
Будто бронзовый колосс заговорил.
Протрещало, прокатилось – разбери
слово одно понятное —
не понять.
Грома гремит раскатами,
будто рать,
клацая сапожищами на парад
песню поёт раскатисто, да не в лад.
А он понимает с ужасом и тоской,
что говорить ему нечего – он пустой.
Полый внутри колосс.
Голос один возрос
столь непомерно, что
прочее, лишнее, скрылось в тени, сбежало…
Было же, было! Помнится, что сначала
было томов на сто
прописи мелкой, каллиграфической…
Чугунка гремит, локомотив ревёт,
перекрывая шум, голос гудит стоически:
"К первой платформе, хвостом вперёд
поезд ползёт.
Кто не расслышал, тому повторяю:
поезд на первую прибывает
и скоро прибудет, вагонов счёт
задом вести наперёд".
Такой голос не зря откован —
сгодится в хозяйстве!
Медный колосс звеняще, голо
гудит в пространство
вокзальной площади, объявляя
пригородные, дальнего следования, электрички,
мешается с ветром, собачьим лаем,
криком разносчика быстрой пищи.
Народу радость – потеха, братцы! —
такой не сломаешь, чему там ломаться?
Мелочь
*1*
запрягают, милая. Поедем.
оберни свои плечи платком;
я в столицу – схваченным медведем,