Free

От руки, как от сердца…

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

Третий глаз

Во лбу неба, драгоценной бинди сиял Сириус. Выцветший на ветрах тысячелетий, он давно уже из красного сделался бело-голубым, утерял бОльшую часть своего яда, но не перестал быть приметой правды17, привлекающей внимание.

– Та-ак… Третий глаз у вас ещё не открыт…

– У-у… жалко-то как! А я уж думал, что я не как все, особенный.

– Радуйтесь, что так, живите спокойно! Третий глаз это вам не украшение.

На заношенные пластыри сугробов, поросшие прошлогодней травой, сыплется разноцветная пудра бабочек: крупные жёлто-лимонные хлопья и мелкие, цвета густого южного загара.

В сочной ещё, незаветренной пыли, тупятся о камни насыпи золотые иголки травинок, утерянных прошлым годом.

Пук травы спешит по дорожке, перебирая тонкими паучьими ножками, вязнет в лакированной слякоти, как в краске, цепляется за игольницу мха.

В чаще леса то ли учат кого, то ли любят, то ли ненавидят, либо крутят руки сломанному, но не сломленному суку, и тот силится не выказывать боли своей, да не всегда оно можно, вот и стенает от того на всю округу.

Берёзовые полешки лежат крест на крест барабанными палочками подле натянутого полотна поляны. Дятел дразнит их с притолоки берёзы, подначивает, того и гляди, не сдержатся, да как почнут топотать, да перестукивать, аж до земляной кашицы.

Пока суть да дело, день зашёл за спину ночи и, встав на цыпочки, принялся любоваться через плечо той бело-голубой звездой, на которую засматривались многие и до него. И ведь это не потому, что взору не на чем больше отдохнуть. Причина в другом, но вот её-то без третьего глаза и не разглядеть.

Это нравилось нам…

Ворон, утвердившись на громоотводе, говорил громко, вещая на всю многострадальную округу, которой предстояло вскоре перенести весеннее столпотворение, нестрой и разноголосицу птичьего пения, совершенного каждого в отдельности и откровенно фальшивого в хоре.

Ворон старался увлечь громоотвод к небесам, звал с собой, но тот оказался верен себе и стоек. Отчаявшись добиться своего, птица принялась насылать проклятия и на него, и на землю, что по обыкновению покорно ожидала своей участи. Не в силах повлиять ни на что, земля, как мать, которая, рождая помногу, отдаёт, сколь может от себя, глядит после опустошённая, измученная волнениями, готовая сделать и превозмочь всё, что угодно, но только не пережить собственное дитя.

Ворон сидит выше всех, смотрит мимо зорь и криком своим призывает на округу грозу или понуждает её идти прочь…

Слом пня рыж от стаявшего едва сугроба и задран лисьим хвостом. Он умудрён и радуется той жизни, которая есть. Свежие, недавние его собратья, мокры от того, что напрасно гонят весенний сок земли, ибо ещё не знают, не поняли, не верят, что они уже пни, и не к чему больше трудиться тяжело.

Зелёные от лишайников стволы орешника отливают изумрудом, гордые тем, что зелены и без листвы. Слабые их предплечья немощны только на вид. Придёт пора, и покажут они округе, на что способны. Осталось совсем немного обождать.

А округа сама… Дабы говорили про неё только хорошее, платит золотыми червонцами прошлогодней листвы закату. В медовых волнах его света заметно, что ветер, усердный городошник, оставил после себя раскиданные стволы, промеж которых, там и сям пробиваются пролески, как пушок над губой.

Передом к лесу стоит косуля, и была бы незаметна совсем, коли б не белоснежные её подштанники, что чудятся нестаявшим с коры сугробом.

Покуда я уверял округу в том, что она хороша, как никто другой, из-под порога выбралась жабка. И… она не забыла меня!

Жаба улыбалась человеку, как собрату, как своему, да не спросонок, не из вежливости или благоразумия, а просто – помнила о нём, видела во снах, под колыбельную метели.

Так что теперь мы стояли бок о бок втроём. Над лесом скандалили на лету скворцы. Они закапали всю землю своими голосами, но кажется, ей нравилось это, впрочем, также, как и нам всем.

В самом деле

Сова звала кого-то из-за занавеса ночи. Побитый в нескольких местах молью, он просвечивал звёздной пылью, но это свечение никак не мешало дремать округе. И спала бы не только она, если бы не настойчивый, всё более громкий от раза к разу оклик совы, который откровенно тревожил, так как звучал иначе, не то, что прежде, когда свежий и ясный её голос возвещал о своём неизменном согласии с мыслями и чувствами того, кому был слышен.

Седая с рождения осина молча грустила птице в ответ. Плотно сжав серые губы дупла, она раскачивалась после каждого уханья, словно колокол, в надежде сопроводить просьбу совы дальше, туда, в темноту, покуда не отзовётся тот, кому был предназначен этот её призыв. Осине казалось, что бедная, отверженная всеми птица18 вопиет неспроста, и будет продолжать делать это бесконечно.

В самом же деле… Ну, конечно, коли кому важно знать про то, сова сторожила огороженный её чаяниями участок леса и голосила, отгоняя соседок, дабы не вздумали они притязать на то, что принадлежит ей по праву… По какому именно, она не понимала сама, но принимала его, как данность, и кичилась им при случае. А каковые они, случаи, могут произойти у совы? Да, почти что никаких. Вскрикнет разве когда в полдень, с самого дна своего сна, вот тебе и всё. Не с кем ей разделить своё благополучие, нет охотников ни в этот час, ни на эту быль.

– У-гу! – Соглашалась с кем-то невидимым сова во сне. Сороки открыто хохотали над нею, будто над собой, и лишь осина, сжав губы, всё раскачивалась неслышно, баюкала совушку в тёплой колыбели дупла, жалея её по-прежнему, – больше, чем себя.

В тумане

Раннее утро. Туман. Летят журавли. Не клином идут, а эхом. Им не видно дороги, но для того, чтобы понять, что вот она, твоя Родина, карта не нужна. Ты чувствуешь биение её сердца, как и она – твоё. Ты лежишь у неё на груди с рождения, вы – одно целое, и не до поры до времени, а навсегда.

Кресты православного собора тоже увязли в болоте тумана. Но разве это помеха для уверенности в том, что вот они, там, над чистым пламенем куполов!? Или мешает это внутреннему согласию с тем, кто знает про тебя больше, чем ты сам.

В тумане молчат скворцы, и покуда оставили смеяться над всеми, кто не они. Не молчит один лишь филин, ибо считает себя вправе направить путников в нужную сторону. И, словно сделавшись маяком, он повторяет без устали из тумана:

– И-ди сюда… И-ди сюда… И-ди сюда…

А чага машет ему оленьим хвостом с берёзы. Просто так.

Дерево стоит по пояс в растаявшем сугробе. Оно словно вросло в небо. Облака, будто нарисованные, парят на воде тенями сгинувших в одночасье снежных валов.

Голуби, сидя в ряд, пережидают туман на ветке карниза, не решаясь взлететь, как тот отважный селезень, что частит крылами низко над водой вослед за уткой… И на мокром, холодном ото льда берегу реки, у ног рыбаков ожидают подачки серые вороны. Или нет, не так, они слишком горды для того, птицы тоже рыбачат, но иначе. Удочка, она у каждого своя.

Горшочек с мёдом

Если я вдруг чувствую, что простыл, то поскрипев дверцами старинного шкапа, раздвигаю коробочки, пакеты и туесочки, дабы дотянуться до дальнего угла, в котором, привалившись сытым боком к стенке, стоит глиняный, обожжёный жаром печи горшочек. На одну треть он полон густым мёдом. Коли бы я не знал про то определённо, то ни за что не смог бы догадаться, ибо глиняная же, притёртая крышка засахарилась, плотно закупорив горлышко.

      Прижав к груди горшок, я делаю усилия, чтобы добыть себе хотя ложечку волшебного лекарства, но сосуд упорен в своём нежелании поддаться. Порешив более не предпринимать попыток, способных повредить посудину, – обернуть крышку тряпицей, смоченной в горячей воде, к примеру, я возвращаю горшок на его место в тёмном углу, и отдаю должное горькому соку калины, что переливается всеми оттенками рубина на самом виду.

Всего пара ложек и напрочь позабыта простуда, а ещё три – обманутые надежды и даже на что именно были они. Калина помогает не помнить о многом, только не про тот самый горшочек и живущий в нём мёд. Он достался мне от одного пчеловода, белобрысого голубоглазого грузина, со звучной фамилией, оканчивающейся, как полагается на -дзе, который любил в своей жизни всего двух женщин – строгую, сухощавую, молчаливую маму, да русскую жену, статную красавицу с лучистыми глазами и ямочками на щеках.

Наш грузин работал столяром-краснодеревщиком, жил в выстроенном собственными руками доме на Родине жены. Скучая по теплу и простору, с весны до осени он спал в саду под деревьями, а просыпался, когда пчёлы, вылетев из ульев поутру, щекотали его щёки.

Мёд, который выгонял -Дзе, будем называет его так, сохраняя инкогнито, обладал независимым характером, подстать хозяину. В разное время дня, он мог вдруг загустеть от задумчивости, или растрогаться до мягкости, что не могло не потешить горячую грузинскую кровь. Перенимая повадки друг друга, мёд делался терпким, а человек излучал нежность и доброту. Не то, чтобы в нём их было недостаточно прежде, но всё же… Не всегда возможно сдержать досаду, а коли в тебе нет больше места для недовольства, чем, кроме сердечности, способна поделиться душа?..

 

-Дзе с лёгкостью вручал и её, и свой мёд. Он отдавал его с ласковой улыбкой, но просил только не тратить понапрасну:

– Если просто хочется сладкого, купите лучше конфет. Мёд не для забавы. Чтобы он не причинил вреда, к нему надо прислушаться, и вкушать лишь тогда, когда будет на то настроение у вас обоих. – Напутствовал -Дзе новых обладателей своего мёда. Старинным же друзьям не требовалось лишний раз напоминать, как услышать желание мёда разделить с ними свою силу.

В тот день, когда -Дзе заснул своим последним сном, пчёлы впервые не покинули своих уютных домов. Горстью золотых лепестков осыпались они на заполненные мёдом соты, и небо умылось дождём, будто слезами, а тот мёд почернел, как лица крепко любивших -Дзе людей… Но розданный ранее, из тёплых ещё рук, был жив! Он сохранил сладость дыхания своего друга, цвет его волос и трепетность, тщательно сокрытую от прочих.

К счастью, у меня осталось немного этого мёда. На треть заполнив собой глиняный горшочек, временами мёд то сердит и важен, то подозрительно ласков. Так что – пускай заперт до поры, но то по своей воле! Зато он жив, и не даёт позабыть о прекрасном Человеке, светловолосом и голубоглазом грузине, фамилия которого, как водится, оканчивается на -дзе.

Шмель за щёки цветок целовать притянул…

19

Река, прикрытая вкусной, сладкой на вид, серой ноздреватой, как сыр, коркой льда, спала. Точно такая же обыкновенно бывает на ягодах вишни, засыпанных на ночь сахаром. Низко над этим льдом летел шмель. От того, что медленный, основательный его полёт был едва слышен, чудилось, что я сделался вдруг на ухо тугим.

– Эй, шмель! Ты чего? – Окликнул я шмеля.

– А что я? – Прошептал тот в ответ.

– Да уж слишком тихо ты летишь!

– Как иначе? Речка-то ещё спит! Не хочу мешать.

– Ну и что? Ей давно уже пора вставать.

– Спорить не берусь, может оно и так, да не я её укладывал, не мне и буживать20.

Месяц, что в этот утренний час подглядывал в щелку неба за ветром, который шалил, раскидывая на ковре горизонта вату облаков, расслышал ответ шмеля, и кивнул согласно:

– Шмель не ошибся, ибо реку разбудит солнце. Оно поднимет каждого в свой черёд и будет сердито, коли вмешается кто в сей порядок.

Я осмотрелся. Брошь вороньего гнезда скалывала кружевной ворот кроны берёзы. Рассвет плавил лесную чащу снизу доверху. Низовой туман выбелил вишни в саду. Ресницы месяца обметало хлопьями облаков, будто инеем… Лепота вокруг! Красота и великолепие.

Шмель, что теперь улетел досыпать в своей норке, оказался совершенно прав, оставив каждого при своём деле. А уж как только солнце прогладит горячим простынь земли, дабы приготовиться к рождению многого и многих, тут уж он не станет мешкать, а зацелует каждый из цветов, притянув их за щёки, как можно ближе, и не раз…

День театра

Странного вида гражданин стоял на задней площадке автобуса. Со стороны могло показаться, что человек явно не в себе. Обращаясь к оконному стеклу, он то укорял его в чём-то, то заискивал перед ним. Временами, не в силах сдержать чувств, пассажир принимался жестикулировать, толкая соседей по автобуса локтями, а те, не смея перечить явно нездоровому товарищу, молча отходили подальше. Мало ли как отреагирует тот, попроси его кто держаться в рамках приличия.

Автобус ехал, тормозил на остановках, набирал скорость вновь… Попадая в дорожные ямы, колёса выжимали из них кофейную гущу сочной грязи, брызгали ею на то самое заднее стекло, закрывая и искажая пейзаж за окном, но вызывающему всеобщее недоумение гражданину было совершенно неважно, что происходит вокруг. Он продолжал свои страстные непонятные речи, а если стороннее мнение и беспокоило его отчасти, то он не подавал виду, делаясь, тем самым, совершенно неуязвимым для кривотолков, усмешек или неодобрения.

Одному из пассажиров, который ехал от одной конечной до другой, из-за нечего делать пришла охота прислушаться к бормотанию безумца, и вскоре он распознал слова известной с детства басни. Немного смущало лишь многократное её повторение, впрочем, каждое последующее было не похоже на предыдущее.

Под ритм слов детской басни с недетским подтекстом, этот сумасшедший ненавидел и любил оконное стекло, страдал об нём и отвергал его притязания на свою персону, делаясь раз за разом всё исступлённее.

Будь стекло человеком, оно бы уже давно или сгорело со стыда, или кинулось в объятия безумца.

Бывалый водитель видавшего виды автобуса, который до поры до времени молча крутил баранку, вдруг прокашлялся и обернувшись к пассажирам, громко сообщил:

– Следующая остановка «Институт искусств»!

Гражданин, что приводил в изумление окружающих своим поведением, встрепенулся, и совершенно нормальным, разве что немного испуганным голосом переспросил:

– Какая?!

И все пассажиры, которые были в автобусе, не сговариваясь, нестройным хором повторили название остановки:

– Институт искусств!

Парнишка зачесал пятернёй чёлку назад, прищёлкнул каблуками, словно поручик, и в точности повторив оскал улыбки Фернанделя21, раскланялся на две стороны, как на сцене, после чего выбежал через кстати распахнувшиеся двери.

– Артист… – Восхищённо покачал головой пассажир, который ехал от конечной до конечной, а водитель нажал клаксон и прокричал в приоткрытое окошко кабины:

– Ни пуха не пера!

За что и был отправлен к чёрту, на совершенно законных основаниях…

Косохлёст

Небо переливалось через края горизонта и стекало на землю не то ручьями, не то реками, но скорее – мелкими потоками или же водоскатами – не широкими и не узкими, прозрачными, острыми, как полные ледяного питья клювы.

Вода, не раздумывая особо, увлекала за собой обрывки размокших туч и ломкие ещё от холода метёлки деревьев, ободранные скатившимися намедни сугробами крыши, тёмные с одного боку столбы и откинувшиеся назад заборы, что, казалось, сделали это, дабы набрать побольше воздуху в лёгкие, а после как можно громче рассмеяться: и над собою, и над происходящим.

Но хохотать было особо не из-за чего. Округа неумолимо таяла и стекала в землю вместе с водой. Казалось, что ещё немного, и она впитается насовсем в почву, прямо туда, в объятия корней трав, которые воспользуются сим подарком небес и зацветут, как никогда прежде, – причудливо, витиевато. При всём при том, это будет единственный, и будто бы последний раз.

Избурый22 день споро наполнил лужу сумерек, та, в свой черёд, прохудилась, излившись в широкую чашу ночи, так что мокрому насквозь ветру не оставалось ничего, кроме как дуть на спелый одуванчик луны почти в полной темноте, дабы засеять грядки неба семенами звёзд.

Наутро оказалось, что округа цела, а дождевые капли сделали каждую её поросль совершенно похожей на заросли вербы. Дерева, восхищаясь собой, гляделись в кстати разложенные зеркала вод и казались себе красивыми, посему не мыслили пенять дождю за единообразие, ибо в пору, когда почки на ветвях не решаются разжать свои ладошки, всякий наряд к месту и более, чем хорош.

– Кто там стучит в окошко? Не то соседи?

– Это дождик…

– Насмешничаешь?! Скажи ещё – «ситничек»! Да там не абы какой, льёт-то на совесть, проливной. Как там его в народе кличут?

– Ну как-как? Запросто! – косохлёст23

Своими словами

Мох замер на тропинке мягким ручьём.

Оправленные в прошлогоднюю траву булыжники играют с солнцем, подобно пыльные самоцветы.

Нежен и трогателен ветер в веснушках дождя. Он обнимает за плечи, гладит по спине и волосам, только вот после, как отходит, капает с рукавов и подол липнет к коленям.

Белые бабочки мокрого снега садятся на землю и больше не желают никуда улетать. Им хорошо и там. В других местах они не всегда могут удержаться, и скользят, из-за чего, пустив одну-единственную слезу, теряются. Насовсем или из виду, – кому как удобнее думать про то, а как уж оно на самом деле, об этом не знает никто.

– Вот ещё, глупости! Какая в том премудрость?! Снег тает, питая землю!

– А может его успевает перехватит солнце! И, вложив в мошну облака, оставляет на потом!

– Наверное… Возможно и так… Не знаю…

– Ну, таки вот!

Уверенность вкладывает силу в слова, умение – в дело. Первая от веры, второе от опытности. Что лучше? Когда одно с другим, рука об руку.

Округа вся в неровных кляксах мокрого снега. Круглыми бусинами увешаны ветки, в каждой – перевёрнутый вверх-дном день. Там всё не так: облака вдыхают снежную пыль, а ветки устроились удобно на каплях воды, как на прозрачных дутых ножках.

Каждый представляет мир по-своему и рассказывает про него точно также, – своими словами.

17Бинди (точка, капля) в индуизме – это знак правды, цветная точка, которую индийки рисуют в цетре лба, так называемый «третий глаз». Так же известен, как тилака. В состав краски, которой ставится бинди, входит яд кобры.
18ночной образ совы обусловлен, главным образом, нападками на неё со стороны прочих пернатых
19В одной тональности…: стихотворения и песни на русском, английском и чешском языках/И. Сержантова. – Саратов: Амирит, 2021. – 138 с. ISBN 978-5-00140-775-1 \У каждой Родины своя природа, у каждой природы своя, особая тональность… Музыка стихов в тональности Родины;, стр 121
20будить, поднимать ото сна
21французский актёр Жозе́ф Дезире́ Контанде́н (8.05.1903-26.02.1971)
22серый
23проливной, самый сильный; косохлест, подстега, косой дождь, по направлению сильного ветра