Read the book: «Бусидо»
Мудрость Востока

Переводчик А. Зайцев

© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2023

Предисловие к первому изданию
Около десяти лет назад я провел несколько дней в гостеприимном доме выдающегося бельгийского юриста, покойного профессора де Лавелье. На одной из прогулок мы вдруг заговорили о библейских заповедях. «Вы хотите сказать, что в ваших школах дети не обучаются религии?» – спросил меня досточтимый профессор. Я подтвердил это. Он вдруг остановился. «Но как же еще дети узнают о моральных ценностях, если их не обучать религии?» Я до сих пор слышу то недоумение, с которым он задал мне этот вопрос. Я был обескуражен и не нашел тогда, что ему ответить. С самого раннего детства я получал нравственное воспитание отнюдь не в школе, но лишь начав анализировать собственные представления о добре и зле, понял, что обязан ими тому, что дышал воздухом бусидо.
Кроме того, моя жена-американка часто спрашивала меня, почему у японцев такие обычаи, откуда у них такое мировоззрение. Это тоже подтолкнуло меня к написанию книги.
Пытаясь ответить жене и профессору де Лавелье, я осознал, что без понимания бусидо и эпохи феодализма, нравственные принципы современной Японии остаются тайной за семью печатями.
После затяжной болезни у меня появилась возможность вспомнить ответы, которые я давал в наших домашних беседах, и изложить их в том виде, в котором они сейчас предстанут перед читателем. Большую часть из них я узнал из разговоров с родными еще в те времена, когда был совсем ребенком, а Япония жила в условиях феодализма.
Трудно заставить себя писать о Японии по-английски, если твоими предшественниками были мистер Лафкадио Хирн и миссис Фрейзер, сэр Эрнст Сатоу и профессор Чемберлен. Единственное мое преимущество перед ними состоит в том, что я могу занять место ответчика, тогда как эти почтенные авторы могли выступать лишь адвокатами и поверенными. Я все время ловил себя на мысли о том, что, имея их писательское дарование, я мог бы гораздо красноречивей изложить свои доводы о Японии. Но говорящий на чужом языке должен радоваться уже тому, что может выражаться вразумительно.
Чтобы помочь читателю с западным сознанием и образом мышления в понимании японских традиций, я использовал в книге самые разные примеры из европейской истории и литературы.
Некоторые мои представления о вопросах веры и духовенстве могут показаться оскорбительными, но надеюсь, что читатель не усомнится в моем отношении к христианству. Я отношусь без симпатии не к самому учению Христа, а к церковным практикам, затрудняющим его понимание.
Я верую в Христа и искренне разделяю Его заповеди, переданные в Новом Завете, а также верую в то, что Завет, именуемый Ветхим, Господь заключил со всеми народами – евреями и не евреями, христианами и язычниками. Но я постараюсь не обременять читателей своими религиозными взглядами.
ИНАДЗО НИТОБЭ,
Малверн, Филадельфия, декабрь 1899 г.
Дополнительное предисловие
К десятому и последующим изданиям
Все поправки и добавления в настоящем издании в основном сводились мною к конкретным примерам. Я по-прежнему сожалею, как сожалел всегда, что не смог добавить главу о Сыновнем Долге, который считается одним из двух колес колесницы японской этики – преданности другим. Я до сих пор не могу понять, как смотрит на это явление западная культура и люди, воспитанные в ней, и потому не могу подобрать сравнений, которые бы в полной мере смогли проиллюстрировать мои сентенции; однако сейчас я не вижу способа сделать эту книгу лучше, чем она уже получилась.
ИНАДЗО НИТОБЭ,
Киото, 1905 г.
Об авторе
Инадзо Нитобэ родился в 1862 году, был третьим сыном известной семьи самураев в городе Мориока на севере Японии. В десять лет начал изучать английский язык. Образование получил в Саппоро в сельскохозяйственной школе, а затем в Императорском университете в Токио. Позже уехал в Соединенные Штаты Америки, где с 1884-го по 1887 год изучал политехнические дисциплины в университете Джонса Хопкинса. В 1890 году он получил докторскую степень в Университете Галле (Германия). В 1891 году Инадзо Нитобэ вернулся в Японию и опубликовал несколько книг на английском и немецком языках. С 1891-го по 1897 год преподавал в сельскохозяйственной школе Саппоро, время от времени выезжал в Калифорнию и Пенсильванию, где и написал книгу «Бусидо – душа Японии», которая была опубликована в 1900 году.
С 1903-го по 1919 год Инадзо Нитобэ был профессором в Императорском Университете Киото и возглавлял Первую Высшую школу в Токио. Сотрудничал с Лигой Наций после окончания Первой мировой войны. Руководил Институтом связей стран Тихоокеанского региона с 1929-го по 1933 год. В 1933 году в составе японской делегации Инадзо Нитобэ посетил международную конференцию в Канаде, но во время нее заболел пневмонией и скончался в госпитале Виктория.
Глава 1
Бусидо как этическая система
Цветок рыцарского благородства – такая же исконная отличительная особенность японской земли, как и ее символ – цветок сакуры. И это вовсе не засушенный экспонат гербария добродетелей древности. Для нас он остается живым воплощением силы и красоты. И хотя цветок этот не обладает материальной формой, его аромат до сих пор питает нравственные стороны нашей жизни, напоминая нам, что мы по-прежнему находимся в плену его очарования. Старый уклад жизни, взрастивший его, давно ушел в прошлое, но как свет далеких и давно угасших звезд по-прежнему доходит до нас, так и японское рыцарство, дитя феодализма, пережив своего родителя, продолжает освещать наш нравственный путь. Возможность рассказать о нем на языке Бёрка, некогда произнесшего известную трогательную речь над могилой его позабытого европейского собрата, – для меня особая честь.
То, что такой просвещенный ученый, как доктор Джордж Миллер, без тени сомнения утверждает, что среди народов античности и стран современного Востока никогда не существовало ни собственно рыцарства, ни чего-либо ему подобного, свидетельствует о прискорбной нехватке знаний о Востоке. Ошибка эта, однако, простительна, поскольку третье издание соответствующего труда любезного доктора вышло в тот год, когда коммодор Перри уже ломился в ворота, изолировавшие нас от мира. Более десяти лет спустя, когда японский феодализм уже содрогался в предсмертной агонии, Карл Маркс обратил внимание читателей своего «Капитала» на возможность наглядного изучения социальных и политических институтов феодализма, сохранившегося на тот момент только в Японии. Последовав его примеру, мне хотелось бы пригласить западного читателя, интересующегося историей и этикой, к изучению рыцарства, сохранившегося в современной Японии.
Подробное историческое сравнение феодализма Европы и Японии, равно как и европейского и японского рыцарства, сколь заманчивым бы оно ни казалось, не входит в задачи этой работы. Моя задача – попытаться рассказать, во-первых, об истоках японского рыцарства, во-вторых – о его характере и учении, в третьих – о его влиянии на население страны, и в четвертых – о преемственности и постоянстве этого влияния. Первый вопрос я освещу лишь вкратце, чтобы не заставлять читателя плутать по извилистым тропинкам истории нашего народа. Второй будет раскрыт полнее, поскольку он может оказаться любопытным для тех, кто интересуется этикой народов разных стран, нашими обычаями и образом мысли. Два оставшихся – затрону в самом конце книги.
Японское слово, которое я прежде приблизительно переводил как «рыцарство», пожалуй, еще более выразительно, чем английское horsemanship. Бу-си-до буквально означает «путь воина-рыцаря» – то есть путь, которого представитель воинской знати должен придерживаться как на поле боя, так и в повседневной жизни. Иначе говоря, это «рыцарский кодекс», noblesse oblige воинского сословия. Обозначив буквальное значение японского слова бусидо, в дальнейшем я буду пользоваться им. Это предпочтительно хотя бы потому, что своеобразие учения, столь неразрывно связанного с народом и влияющего на его характер и образ мыслей, должно сохраняться и в его названии. Некоторые слова имеют настолько ярко выраженный национальный колорит, что даже лучшим переводчикам не под силу передать его, не исказив смысла. Кто способен точнее выразить на родном языке то, что обозначается немецким словом Gemuet, и кто не чувствует разницы между такими похожими на первый взгляд словами, как английское gentleman и французское gentilhomme?
Таким образом, бусидо – это нравственный кодекс, которого должны были придерживаться японские рыцари. Кодекс этот не имел строгой письменной формы и бытовал в лучшем случае в виде нескольких максим, передававшихся из уст в уста или записанных известным ученым или воином. Еще чаще он оставался неписаным и неизреченным, обладая при этом всей силой договора или закона, запечатленного на скрижалях сердца. Но истоком его были не размышления какого-то одного, пусть и самого прославленного, человека и не описание чьей-то жизни. Он сформировался естественным образом на протяжении многих веков военной истории. Для этики он, пожалуй, столь же значим, как английская конституция для политики, однако мы не найдем в его истории ничего подобного Великой Хартии Вольностей или акту «Хабеас Корпус». Да, в начале XVII века было написано «Уложение о военных домах», но тринадцать его коротких глав посвящены вопросам брачных церемоний, организации кланов, обустройства замков и тому подобному и почти не содержат этических наставлений. Поэтому мы не можем сказать с точностью, когда именно зародилось бусидо. С феодализмом его возникновение связывается лишь потому, что оно оформилось в феодальную эпоху. Но бусидо, как и феодализм, – кружево, сплетенное из множества нитей. Считается, что английский феодализм возник во времена Нормандского Завоевания, а японский – в эпоху восхождения сёгуна Ёритомо в конце XII века. Но как отдельные черты феодального общества уже встречались в Англии до Вильгельма Завоевателя, так и ростки японского феодализма можно обнаружить задолго до указанного периода.
С утверждением феодализма в Японии, как и в Европе, выделилось профессиональное воинское сословие. Воины эти именовались самураями. Слово самурай, так же, как и староанглийское cniht (рыцарь), обозначало стражей или прислужников. Сходную роль выполняли аквитанские solduni, о которых пишет Цезарь, comitati, охранявшие, согласно Тациту, вождей германских племен, или, если провести параллель с более поздним временем, milites medii средневековой Европы. Эти воины, которых также называли сино-японскими словами бу-ке или бу-си (рыцари-воины), были привилегированным сословием. Основным занятием этих, по всей видимости, довольно грубых людей были битвы. В период продолжительных войн это сословие пополнялось из числа самых мужественных и безрассудных, а слабые и робкие с течением времени покидали его в силу естественного отбора. Лишь те, кто, по выражению Эмерсона, относился к «обладавшей животной силой грубой породе, мужественной до мозга костей» выживали, обзаводились семьями и вставали в ряды самураев. Люди эти обладали значительными привилегиями и почитались эталонами воинской чести. Но они принадлежали к разным кланам и всегда должны были быть готовы к войне. На их плечи легла большая ответственность, и вскоре им потребовался общий кодекс поведения. Как врачи не соперничают друг с другом из соображений профессиональной этики, а нарушившие правила юристы предстают перед судом чести, так и воинам понадобился критерий, по которому можно было бы осудить совершившего проступок.
Честный бой! В этих словах, ассоциирующихся у нас с детскостью и варварством, кроются плодородные семена нравственности. Не в них ли корень всех воинских и гражданских добродетелей? Желание британского мальчишки Тома Брауна «оставить после себя репутацию парня, который никогда не трусил перед большими и не обижал маленьких» вызывает у нас улыбку, словно бы мы его переросли. Но всякому ясно, что это желание – фундамент величественных сооружений подлинной нравственности. Именно на нем стоит величие Англии. Кроме того, осмелюсь заметить, что оно полностью согласуется с заповедями самой кроткой и миролюбивой религии. Как мы вскоре обнаружим, тот фундамент, на котором стоит бусидо, ничуть не менее прочен. Квакеры справедливо утверждают, что любая война, как наступательная, так и оборонительная, – жестока и порочна по своей сути, но даже признавая их правоту, согласимся с Лессингом: мы «знаем, из каких пороков добродетель вырастает». Джон Рескин был известен своими кротостью и миролюбием. Но даже он верил в необходимость войны с пылом истинного воина. В «Венце из дикой маслины» он пишет: «Говоря, что война есть фундамент всякого искусства, я подразумеваю, что она также и основа всех человеческих добродетелей и способностей. Открытие это удивило и испугало меня, но позже я убедился в том, что это неоспоримый факт. Правдивым речам и ясным мыслям все великие народы научились на поле боя, всех их война укрепила, а мир ослабил, война обучила, а мир обманул, война воспитала, а мир предал. Иначе говоря, с войной они родились, а с миром угасли». «Подлец» и «трус» – худшие оскорбления. Это усваивает каждый ребенок и каждый рыцарь. Но со временем жизнь становится более многогранной, а отношения между людьми усложняются, и рано зародившаяся вера, стремясь утвердиться, ищет себе рациональное объяснение или опору на высший авторитет. Как низко пал бы благородный рыцарь, если бы им двигали лишь захватнические интересы без опоры на нравственные принципы! Несмотря на то что европейские рыцари часто интерпретировали Писание так, как им было удобно, его духовное содержание все же облагородило их. «Религия, война и слава – три начала истинного христианского рыцаря», – писал Ламартин. В Японии же у бусидо было несколько истоков.
Глава 2
Истоки бусидо
Начать следует с буддизма. Он дает чувство спокойного доверия к судьбе, смирения перед неизбежным, учит владеть собой перед лицом опасности, презирать жизнь и дружить со смертью. Говорят, что один мастер клинка, увидев, что его ученик постиг высшую премудрость искусства владения мечом, сказал ему: «Отныне дзен займет место моих наставлений». Дзен – это японский эквивалент дхьяны, который, по словам Лафкадио Хирна, «представляет собой стремление человека при помощи медитации достичь областей мысли за пределами словесного выражения». Метод его – созерцание, а цель, насколько я сам ее понимаю, – постичь принцип, лежащий в основе всех вещей, а если это возможно, то и сам Абсолют, и таким образом достичь гармонии с ним. Дзен, понимаемый таким образом, – нечто большее, чем догмат одной секты. Человек, постигший Абсолют, возвышается над повседневностью и пробуждается. Ему открываются новое небо и новая земля.
Чего не смог дать буддизм, того в изобилии хватало в синтоизме. Такой верности правителю, такому почтению к памяти предков и уважению к старшим не учит ни одна другая религия. Учение синто внушило высокомерным самураям покорность. В теологии синтоизма нет догмата о первородном грехе. Напротив, согласно ей, человеческая душа изначально блага и чиста, подобно Богу. Она почитается так же, как та святая святых, в которой изрекают откровения божественные оракулы. Всякий, кто бывал в синтоистских храмах, несомненно, заметил, что там нет объектов для поклонения и ритуальных принадлежностей. Самый важный предмет в них – зеркало, висящее в святилище. Присутствие его там легко объяснимо: оно символизирует человеческое сердце, в котором, если оно безмятежно и чисто, отражается образ Божий. Представ перед святилищем, вы видите собственное отражение в зеркале, и обряд поклонения, таким образом, сводится к древнему велению Дельфийского оракула: «познай самого себя». Однако ни в греческих, ни в японских учениях самопознание не подразумевает постижение физической стороны человека, его анатомии или психофизики; это нравственное познание, постижение собственной моральной природы. Моммзен, сравнивая греков и римлян, говорит, что греки, поклоняясь богам, поднимали глаза к небу и молитва их была созерцанием, тогда как римляне покрывали голову – их молитва была размышлением. Размышление японцев над собственной природой подобно римскому представлению о религии в том, что на первый план оно выдвигает не столько нравственное, сколько национальное сознание личности. Свойственное японцам преклонение перед природой внушило нам сокровенную любовь к нашей стране, а обычай почитания предков, передающийся из поколения в поколение, придал императорскому роду статус прародителя всего народа. Для нас Япония – не просто земля, на которой можно сеять пшеницу и добывать из нее золото. Это священное обиталище богов и духов наших предков. Император для нас – это не Верховный Констебль правового государства и даже не Патрон государства культурного. Он – телесное воплощение Неба на земле, олицетворение его могущества и милосердия. Если месье Бутми не ошибается, говоря в своей книге «Англичане» об английской монархии, что «она есть не только образ власти, но и гарант и символ национального единства», то по отношению к японской монархии сказанное им справедливо вдвойне или втройне.
Доктрине синтоизма соответствуют две главные черты характера нашего народа – патриотизм и верность. Артур Мэй Нэпп в своем труде «Феодальная и современная Япония» справедливо замечает, что «читая еврейскую литературу, часто трудно сказать, говорит ли автор о Боге или об Израиле, о Небе или об Иерусалиме, о Мессии или о самом народе». Подобную путаницу можно усмотреть и в наших национальных верованиях. Я употребил слово «путаница» потому, что руководствующийся строгой логикой разум может усмотреть двусмысленность в словесных определениях их основных понятий. Однако синтоизм, будучи опорой для национального самосознания и чаяний народа, никогда не претендовал на звание строгой философской системы или рационально обоснованной теологии. Эта религия – или, может быть, правильнее сказать те чувства народа, которые она в себе воплощает? – пропитала бусидо любовью к родной земле и верностью к правителю. И то, и другое – скорее инстинктивное чувство, нежели доктрина. Синтоизм в отличие от средневековой христианской церкви не предписывал, во что должны верить его последователи, а лишь давал простые и ясные указания того, как им следует поступать.
Из чисто этических доктрин самым плодотворным истоком бусидо было учение Конфуция. Выделив пять видов моральных отношений: между хозяином и слугой (правителем и подданным), отцом и сыном, мужем и женой, старшим и младшим братом, а также между друзьями, – Конфуций лишь подтвердил то, что японский народ ощущал инстинктивно еще задолго до того, как конфуцианство пришло в Японию из Китая. Взвешенность, благожелательность и житейская мудрость его политико-этических принципов оказались особенно близки самураям, из которых состоял правящий класс. Его аристократический и консервативный тон полностью отвечал требованиям этих воинов и государственных деятелей. После Конфуция огромное влияние на бусидо оказал Мэн-цзы. Его убедительные, во многом демократические теории были весьма притягательны и потому даже считались опасными и губительными для существующего общественного порядка. Труды этого выдающегося мудреца долгое время порицались, но слова его все же нашли вечное пристанище в сердцах самураев.
Сочинения Конфуция и Мэн-цзы стали главными учебниками для молодых и высочайшим авторитетом в спорах между старейшими. Однако само по себе изучение трудов этих мудрецов не было в почете. Человек, постигший труды Конфуция одним лишь разумом, высмеивается в известной пословице как прилежный ученик, не понимающий его слов. Один самурай сказал, что от ученого «пахнет книгами, как от пьяницы вином»: мало читающий имеет слабый запах книжной пыли, а от начитанного ею разит, но оба одинаково неприятны. Другой сравнил ученость с дурно пахнущим овощем, который надо долго варить, прежде чем съесть. При этом он имел в виду, что ученость становится истинным знанием лишь тогда, когда она усваивается и отражается в характере человека. Чистого интеллектуала тогда сочли бы машиной. Разум рассматривался как нечто подчиненное по отношению к нормам этики. Между человеком и Вселенной находили как духовное, так и этическое родство. Приверженцы бусидо никогда не согласились бы с Гексли в том, что космический процесс безнравственен.
К знанию как таковому они относились без уважения. Для них оно было не самоцелью, а инструментом для достижения мудрости. Поэтому остановившийся на пути к истинной цели, не достигнув ее, cчитался не более чем удобным автоматом, выдающим вирши и максимы по первому требованию. Таким образом, знание приравнивалось к его практическому применению. Величайшим приверженцем этой сократической доктрины был китайский философ Ван Янмин, неустанно повторявший: «Знать и делать – одно и то же».
Здесь я позволю себе сделать небольшое отступление, поскольку сочинения этого мудреца оказали большое влияние на благороднейших из буси. Западные читатели найдут в них множество параллелей с Новым Заветом. Учитывая различия в терминологии учений, новозаветную мысль «Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам» мы обнаружим едва ли не на каждой странице трудов Ван Янмина. Его японский последователь Мива Сиссай говорит: «Повелитель земли, небес и всего живого, обитая в сердце человека, становится его разумом (кокоро), посему разум есть нечто живое и вечно сияющее», и далее: «Духовный свет нашей сущности чист и не подчиняется человеческой воле. Он стихийно возникает в нашем разуме и дает нам знать, что хорошо, а что плохо; тогда он называется совестью. Это и есть тот свет, что исходит от Бога небесного». Как сильно эти слова напоминают мысли Исаака Пеннингтона и других философов-мистиков! Я склонен считать, что японский народ по своему образу мыслей, основы которого отражены в простых принципах синтоизма, особенно восприимчив к воззрениям Ван Янмина. Этот мудрец довел свою доктрину непогрешимости совести до крайнего трансцендентализма, приписав совести способность не только различать добро и зло, но и видеть природу психических и физических явлений. В своем идеализме он зашел столь же далеко, как и Беркли и Фихте, а возможно, и дальше их, отрицая существование вещей вне человеческого восприятия. Хотя его учение содержит все логические ошибки, в которых обвиняют солипсизм, оно все же обладает силой твердого убеждения. Невозможно отрицать то, что оно способствует развитию индивидуальности и обретению самообладания.
Каковы бы ни были истоки бусидо, основные принципы, почерпнутые из них и усвоенные им, – просты и немногочисленны. Но и этих простых и немногочисленных принципов хватило, чтобы создать правила безопасного поведения в период жесточайшей смуты в нашей стране. Эти обрывочные поучения и крупицы житейской мудрости, подобранные на путях и дорогах древней мысли, питали безыскусную и здоровую природу наших предшественников-воинов, и из них, в соответствии с требованиями эпохи, был взращен новый, уникальный тип человека. Проницательный французский ученый Мазельер дает Японии XVI века такую оценку: «К середине XVI века вся Япония – правительство, общество, религия – погрузилась в хаос. Но междоусобная война и возвращение к варварским нравам, вынуждающим каждого творить правосудие по собственному разумению, создали человеческий тип, сравнимый с итальянцами XVI века, которых Тэн хвалит за «энергичную предприимчивость, привычку быстро принимать решения и бросаться в отчаянные авантюры, умение переносить великие страдания и достигать великих свершений». В Японии, как и в Италии, «грубые нравы Средневековья превратили человека в великолепное животное, воинственное и стойкое по самой своей сущности». Поэтому именно в XVI веке сильнее всего проявилось главное качество японского народа – огромное разнообразие умов (esprits) и темпераментов. Главными отличиями между людьми в Индии и даже Китае я полагаю меру их энергичности и умственных способностей, в Японии же они различаются еще и своеобразием характера. Индивидуальность же следует признать признаком высших рас и развитых цивилизаций. Воспользовавшись любимым выражением Ницше, можно сказать, что характер народов Азии воплощают в себе ее равнины, а характер японца, как и европейца, олицетворяют прежде всего горы.
Обратимся же теперь к неотъемлемым качествам тех людей, о которых пишет Мазельер. Я начну с праведности.
Глава 3
Добродетель или справедливость
Праведность – самое неоспоримое понятие во всем кодексе самурая. Для самурая нет ничего отвратительней подковерных интриг и подлых махинаций. Иногда праведность определяют слишком узко, но это неверно. Один известный буси понимает ее как решительность: «Праведность есть способность принимать решение о том, как следует поступить, согласно с разумом, без колебаний: умереть, когда нужно умереть; нанести удар, когда нужно нанести удар». Другой говорит о ней так: «Праведность – это кость, придающая крепость и статность телу. Как без костей голова не может удержаться на позвоночнике, руки не могут двигаться, а ноги стоять, так и без праведности никакие способности или знания не могут сделать из человека самурая. Праведному же человеку нечего стыдиться, не имея других заслуг». Мэн-цзы называет человеколюбие сердцем человека, а справедливость или праведность – его путем. «Как жаль, что люди оставляют свой путь и не сообразуются с ним; теряют свое сердце, а потом не знают, как найти его! Люди, отпускающие на волю кур и собак, знают, как найти их, но те, кто отпускает на волю свое сердце, не знают, как его вернуть», – восклицает он. Разве мы не видим здесь, «как сквозь мутное стекло», притчу, рассказанную триста лет спустя на другой земле другим, более великим учителем, называвшим Себя Путем праведности, следуя которым обретаешь потерянное? Но я отвлекся. Итак, справедливость, согласно Мэн-цзы, – это прямая и узкая тропа, которой должен следовать человек, чтобы вновь обрести потерянный рай.
Даже на закате феодализма, когда благодаря наступлению продолжительного мира у воинского сословия появилось время для досуга, а вместе с ним и возможности для развлечения и упражнения в изящных искусствах, титул гиси («справедливый человек») почитался выше всех прочих, свидетельствовавших об учености или мастерстве в каком-либо искусстве. Сорок семь верных ронинов, о которых полагается знать всякому образованному представителю нашего народа, в повседневной речи называются «Сорока семью гиси».
В те времена, когда коварные уловки считались тактическими приемами, а откровенная ложь – военной хитростью, праведность, как подобающая мужчине добродетель прямоты и честности, сияла подобно драгоценнейшему из камней и превозносилась выше других достоинств. Праведность – близнец доблести, еще одной воинской добродетели. Но прежде чем перейти к разговору о доблести, скажем несколько слов о понятии, производном от праведности. Изначально разница между значениями этих слов была невелика, но производное слово постепенно отдалялось от исходного все сильнее, пока не стало обозначать в повседневном обиходе нечто совсем иное. Я говорю о гири. Буквально это слово означало «благоразумие», но со временем приобрело значение чувства некого смутного долга, исполнения которого ожидало от человека общество. Исходное значение гири – долг. Мы говорим о гири в отношении родителей, начальников, подчиненных, общества в целом и так далее. Во всех этих случаях гири равнозначно долгу, ведь что есть долг, как не то, исполнения чего требует от нас благоразумие? Не должно ли тогда благоразумие стать нашим категорическим императивом?
Хотя гири – не более чем долг, замечу, что история возникновения у этого понятия иная. В обращении с родителями, к примеру, единственным мотивом наших поступков должна быть любовь, но при ее отсутствии необходимо нечто иное, что обязало бы нас соблюдать почтение к старшим. Из этих справедливых соображений и было сформулировано понятие гири. Действительно, если любовь не побуждает человека к совершению добродетельных поступков, то эту задачу приходится брать на себя его разуму, которому требуется некий толчок для того, чтобы убедить человека в необходимости поступать по справедливости. Сказанное верно в отношении любых моральных обязательств. Когда долг становится обременительным, благоразумие не позволяет нам уклониться от его исполнения. Гири, понятое подобным образом, – это строгий надсмотрщик с розгами в руке, заставляющий лентяев выполнять то, что должно. В этике это сила второго порядка; в качестве побудительного мотива она неизмеримо ниже христианской любви, которой надлежит быть высшим законом. Я полагаю, что гири – продукт искусственного общества, в котором в силу случайных факторов рождения и незаслуженных привилегий установились классовые различия, семья считалась прежде всего ячейкой общества, старшинство по возрасту имело большее значение, чем превосходство таланта, а естественные привязанности приходилось обуздывать ради соблюдения искусственных, придуманных человеком обычаев. Именно в силу этой искусственности гири превратилось со временем в смутное представление о нормах приличия, исходя из которого отвергают одно и одобряют другое, требуя от матери пожертвовать остальными детьми ради спасения первенца, а дочь обязуя торговать собой, чтобы выручить деньги на выплату долгов промотавшегося отца. Возникнув как благоразумие, гири, как мне кажется, часто превращалось в казуистику и даже вырождалось в трусливую боязнь осуждения. В отношении его справедливы слова Вальтера Скотта о патриотизме: «Под маской этого прекраснейшего из всех человеческих чувств чаще всего скрываются другие, низменные». Выйдя за пределы благоразумия, понятие гири чудовищно исказилось. Оно пригрело под своим крылом софистические уловки и лицемерие и легко превратилось бы в рассадник трусости, если бы бусидо не воспитывало дух смелости и выдержки, пробуждая настойчивое стремление к мужеству.
Глава 4
Храбрость дух бесстрашия и выносливости
Мужество считалось едва достойным именоваться добродетелью, если не было проявлено во имя справедливости. В «Беседах и суждениях» Конфуций по своему обыкновению определяет мужество через противоположное качество. «Видеть то, как следует поступить по справедливости, и не поступить так есть отсутствие мужества». Перефразируем это изречение в утвердительном смысле: «Мужество состоит в том, чтобы поступать по справедливости». Доблестным часто называется тот, кто рискует собой, подвергает себя всевозможной опасности, идет на верную смерть. Такое безрассудство воинов, которое Шекспир называет «доблести побочное дитя», незаслуженно превозносится. Но ничего подобного нет в нашем рыцарском кодексе. Смерть во имя того, что не стоит смерти, называется в нем «собачьей». Один из князей Мито говорил: «Броситься в гущу битвы и погибнуть – довольно просто, на это способен даже последний простолюдин. Но истинное мужество состоит в том, чтобы жить, когда нужно жить, и умереть, когда НУЖНО умереть». При этом князь не мог слышать даже имени Платона, определявшего мужество как «знание того, чего человеку следует, а чего не следует бояться». Различие, которое проводят на Западе между нравственным мужеством и физической смелостью, давно известно у нас в Японии. Какой юный самурай не слышал о «великой доблести» или «храбрости негодяя»?
Доблесть, стойкость, храбрость, бесстрашие, отвага – качества, воспитываемые упражнениями и примером и легче всего находившие отклик в юных душах, были, если можно так выразиться, самыми популярными добродетелями, юноши старались перенимать их с самого раннего возраста. Едва отняв мальчиков от материнской груди, им принимались рассказывать о военных подвигах. Если малыш плакал от малейшей боли, мать укоряла его так: «Только трус плачет из-за такой ерунды! Что же ты будешь делать, если в бою тебе отрубят руку? А если тебе придется совершить харакири?» Все мы знаем о трогательной стойкости юного князя Сэндай из известной пьесы. Проголодавшись, он обращается к своему столь же юному пажу: «Видишь маленьких воробушков в гнезде, широко раскрывающих свои желтые клювы? Смотри! Вот летит мать, чтобы накормить их червяками. Как жадно, с каким наслаждением едят птенцы! Но самураю, когда его желудок пуст, постыдно испытывать голод». Истории об отваге и бесстрашии в изобилии встречаются в детских сказках, но не только они воспитывали в юных сердцах дух смелости и выдержки. Со строгостью, граничившей с жестокостью, родители ставили перед детьми задачи, требовавшие от ребенка всей отваги, на которую он способен. «Медведь бросает детенышей в овраг», – говорили самураи, сбрасывая своих детей в крутые овраги лишений, принуждая их к сизифову труду. Оставляя их голодными или выгоняя на холод, они считали, что таким образом закаляют их характер. Малышей самого нежного возраста посылали доставить письмо к незнакомцам, поднимали до рассвета, заставляя перед завтраком упражняться в чтении, а зимой отправляли к учителю босиком. Регулярно – раз или два в месяц, например, в праздник бога учения, – они собирались небольшими группами и проводили всю ночь без сна, читая вслух по очереди. Любимым времяпрепровождением юношей было посещение всевозможных жутких мест: кладбищ, домов с привидениями, мест казни. В те времена, когда еще проводились публичные отсечения головы, мальчиков не просто вынуждали наблюдать за столь ужасающим зрелищем, но и заставляли ночью, в одиночку, приходить на место свершившейся казни, оставляя в доказательство исполнения этого наказа какой-либо знак на отрубленной голове.
Но не внушает ли эта ультраспартанская система «тренировки нервов» современному педагогу ужас, не приведет ли она к ожесточению, не убьет ли в ребенке сердечные чувства? Рассмотрим же иные трактовки мужества в этике бусидо.
Духовной стороной мужества является самообладание – невозмутимость и присутствие духа. Душевное спокойствие – это мужество, находящееся в состоянии покоя. Это статическая форма мужества, тогда как отважные подвиги – форма динамическая. Подлинно мужественный человек всегда сохраняет самообладание. Его невозможно взять врасплох, ничто не тревожит спокойствия его духа. Даже в пылу битвы он хладнокровен, и в разгар бедствия разум его ясен. Землетрясения не страшат его, над бурями он смеется. Тот, кто сохраняет самообладание перед лицом нависшей опасности или смерти и может, к примеру, сочинить стихотворение или напеть мелодию в ожидании гибели, восхищает нас как истинно великий человек. Строки, написанные твердой рукой, или слова, произнесенные без дрожи в голосе, служат для нас неоспоримым свидетельством сильной натуры, или, как мы еще говорим, широкого ума (ёю), где всякой мысли просторно.
Подлинным историческим свидетельством считается сегодня рассказ о том, что убийца Ота Докана, великого строителя замка Эдо в Токио, знавший о любви своей жертвы к поэзии, пронзая его копьем, произнес такие строки:
О, как в подобные мгновенья
Жаждет света жизни наше сердце.
И умирающий герой, которого ничуть не устрашила смертельная рана в груди, ответил:
Да, только в этот краткий миг
Познал я жизни светлый лик.
Кроме того, мужественной натуре свойственна игривость. Многое из того, к чему обычные люди относятся серьезно, для человека мужественного – лишь игра. Поэтому во время войн древности противники нередко обменивались колкостями или соревновались в красноречии. Исход битвы зависел не только от грубой силы, проходили и схватки умов.
Таково было сражение на берегах реки Коромо, произошедшее в конце XI века. Восточная армия была разбита, и ее военачальник Садато бежал. Настигнув его, генерал вражеской армии Ёсия воскликнул: «Воину постыдно поворачиваться спиной к противнику». Садато осадил лошадь, и Ёсия изрек:
Разорвана в клочья мятая ткань (коромо).
Едва он договорил, побежденный воин невозмутимо закончил стих:
Но нити ее будут тянуться вечно.
Ёсия, все это время державший тетиву своего лука в натяжении, внезапно ослабил ее и поскакал прочь, отпуская пленника. Когда его спросили, почему он повел себя так странно, он ответил, что не мог порочить честь воина, способного сохранять ясность ума, когда его преследует враг.
Скорбь, охватившая Антония и Октавиана после смерти Брута, знакома многим мужественным воинам. Усуги Кэнсин, услышав о смерти Такэды Сингэна, с которым он воевал четырнадцать лет, зарыдал, оплакивая потерю «лучшего из врагов». Уважение Кэнсина к Сингэну служит вечным примером благородства. Владения Сингэна располагались в гористой местности далеко от моря и зависели от соли, которую получали из владений Ходзё. Глава рода Ходзё не враждовал с Сингэном в открытую, но, желая ослабить его, перестал продавать ему этот необходимый продукт. Кэнсин, имевший возможность добывать соль в своих прибрежных владениях, узнав о трудностях Сингэна, написал ему, что глава рода Ходзё, по его мнению, поступил подло. После этого он распорядился снабдить Сингэна достаточным количеством соли, хотя и вел с ним войну. Письмо он завершил фразой «Я воюю не солью, а мечом», которая не случайно отсылает нас к словам Камилла: «Римляне привыкли спасать отечество не золотом, а железом». Ницше подтвердил то, во что верит сердце самурая, написав: «Надо, чтобы вы гордились своим врагом: тогда успехи вашего врага будут и вашими успехами». Действительно, честь и доблесть велят нам относиться к врагу так, точно он достоин в мирное время стать хорошим другом. Когда доблесть достигает таких высот, она становится сродни состраданию.
Глава 5
Сострадание чужому горю
Любовь, великодушие, привязанность к людям, сочувствие и жалость всегда почитались величайшими добродетелями, наивысшими свойствами человеческой души. Милосердие называлось царским достоинством в двух смыслах: во-первых, оно возвышалось над многочисленными прочими качествами благородного духа; во-вторых, считалось особенно необходимым для правителя. Нам не нужен был Шекспир, чтобы понять, что милосердие государя превыше его могущества и красит его сильнее, чем царский венец (хотя, возможно, как и всему остальному миру, он был нужен нам, чтобы выразить это). Конфуций и Мэн-цзы часто повторяют, что сострадание – важнейшая из человеческих добродетелей. Конфуций говорил: «Пусть принц совершенствуется в добродетели, и народы стекутся к нему; с народами придут к нему земли; земли принесут ему богатство; богатство же он сможет использовать во благо. Добродетель – корень, а богатство – плод». И далее: «У милосердного властителя подданные становятся праведниками». Мэн-цзы позже вторил ему: «Случалось, что некоторые люди достигали верховной власти в одном государстве и не имея такого качества, как милосердие, но никогда не слышал я, чтобы целая империя попадала в руки того, кто не имел бы его совсем». И еще: «Невозможно, чтобы человек мог править людьми, если те не отдали ему свои сердца». Оба мудреца определяли это обязательное требование к правителю так: «Милосердие и есть человек». В эпоху феодализма, который легко выродился в милитаризм, именно благодаря милосердию народ был избавлен от худших проявлений деспотизма. Вверяя свою жизнь и смерть правителю, подданные могли смириться с любым его своеволием, и, как естественное следствие этого, появлялся абсолютизм того рода, который так часто называют «восточным деспотизмом», как будто деспотов не существовало в истории Запада!
Я далек от оправдания любых форм деспотизма, но отождествлять его с феодализмом ошибочно. С фразы Фридриха Великого: «Монарх есть первый слуга государства» – началась, как справедливо отмечают правоведы, новая эра свободы. По удивительному совпадению в это же самое время в глуши Северо-Западной Японии точно такие же слова произнес Ёдзан из Ёнэдзавы, показав тем самым, что феодализм отнюдь не тождественен тирании и угнетению. Феодальный правитель, пусть даже пренебрегавший обязательствами по отношению к своим вассалам, ощущал ответственность более высокого порядка – перед предками и Небом. Он был отцом для своих подданных, которому само Небо поручило заботу о них. В древнекитайской книге стихов «Ши-Цзин» говорится: «Пока династия Шан не потеряла сердца людей, она могла предстоять перед Небесами». Так же и Конфуций в «Великом учении» наставлял: «Когда государь любит то же, что любит народ, и ненавидит то же, что ненавидит народ, тогда его зовут отцом народа». Так общественное мнение и монаршая воля или демократия и абсолютизм сливаются друг с другом. Поэтому ту систему власти, которую принимало и укрепляло бусидо, можно назвать «отеческой» в противоположность «дядюшкиной», менее заинтересованной в благополучии подданных (вспомните дядюшку Сэма!). Разница между деспотической и отеческой властью заключается в том, что деспоту народ подчиняется неохотно, а отеческой власти, выражаясь словами Бёрка, «с тем гордым подчинением, тем полным достоинства повиновением, тем послушанием сердца, при котором даже в рабстве сохраняется живым дух возвышенной свободы». Не так уж ошибался тот, кто назвал короля Англии «королем чертей, подданные которого постоянно бунтуют и желают его свержения», французского монарха «королем ослов, подданные которого задавлены налогами и пошлинами», а королю Испании даровал почетный титул «короля людей», поскольку «народ подчиняется ему с охотой». Но довольно об этом!
Добродетель и абсолютная власть могут показаться англосаксонскому уму несовместимыми понятиями. Русский государственный деятель Победоносцев очень точно выразил принципиальное отличие английского общества от остальной Европы, сказав, что в основе европейских обществ лежали общие интересы, тогда как характерным признаком английского была развитая независимая личность. Его слова о том, что для наций материковой Европы и особенно для славянских народов характерна личная зависимость индивидов от какого-либо общественного объединения и в конечном итоге от государства, вдвойне верны в отношении японцев. Поэтому свободное изъявление монаршей воли не только не было для нас тяжким бременем, как для европейцев, но и сдерживалось благодаря отеческому вниманию государя к чувствам народа. «Абсолютизм требует от правителя в первую очередь беспристрастия, честности, верности своему долгу, работоспособности и скромности», – говорил Бисмарк. Здесь уместно вспомнить речь немецкого императора, произнесенную в Кобленце, в которой тот говорил о «власти монарха милостью Божией с ее тяжелыми обязанностями и огромной ответственностью перед одним только Создателем, от которой ни один человек, ни министр, ни парламент не в силах освободить государя».
Мы знаем, что милосердие – мягкое, материнское достоинство. Если праведность и суровая справедливость – черты мужского характера, то милосердие подразумевает кротость и убедительность, присущие женщинам. Мудрецы предостерегали нас от неуемного милосердия, не подкрепленного праведностью и справедливостью. Масамунэ хорошо выразил это в своем известном афоризме: «Справедливость, доведенная до крайности, превращается в жесткость; милосердие, творимое без меры, становится слабостью».
К счастью, милосердие, эта прекраснейшая из добродетелей, встречалось нередко. «Кто всех нежней – тот всех смелей, отважней – тот, кто любит» – универсальная истина. Буси-но насакэ – милосердие воина. Сочетание этих слов трогает нас, взывая к внутреннему благородству, вовсе не потому, что милосердие самурая чем-то отличается от милосердия других живых существ. Дело в том, что оно говорит о милосердии на поле боя, там, где милосердие – не слепой порыв, а осознанное исполнение долга поступать по справедливости, не простое состояние ума, а способность вершить правосудие, щадить или убивать. Экономисты говорят об эффективном и неэффективном спросе. Так и мы можем назвать милосердие самурая эффективным, поскольку оно подкреплено способностью действовать во благо или же во вред.
Самураи гордились грубой силой и правом ею пользоваться, но соглашались со словами Мэн-цзы о силе любви: «Милосердие одолевает все, что встает на его пути, как вода смиряет огонь: только тот сомневается, что вода способна потушить пламя, кто пытается кувшином воды залить целую телегу горящего хвороста». Он говорит также, что «сострадание есть корень милосердия», поэтому милосердный человек всегда внимателен к тем, кто страдает и бедствует. Таким образом, Мэн-цзы предвосхитил Адама Смита, этическая философия которого основывалась на сочувствии.
Совпадения между рыцарскими кодексами разных стран поистине поразительны. Иными словами, удивительно то, насколько точно восточные представления о морали, над которыми часто насмехаются, отражаются в самых благородных максимах европейской литературы. Если известные строки Вергилия: «Тебе, римлянин, править народами, вот твое искусство, тебе быть миротворцем, щадить покоренных и поражать гордых», – показать японцу, он вполне может обвинить великого мантуанского стихотворца в заимствовании из литературы своей родины. Милосердие к слабым, униженным и побежденным всегда превозносилось как качество, которым должен обладать самурай. Любители японского искусства, наверное, помнят изображение монаха, который едет на корове задом наперед. Этот наездник некогда был воином, одно имя которого внушало ужас. Звали его Кумагаэ. В страшной битве при Суманоура (1184), одной из решающих для нашей истории, он догнал врага, схватился с ним один на один и сдавил его в своих огромных руках. Надо сказать, что этикет войны требовал, чтобы в таких случаях кровь не проливалась, если слабый противник не был равен сильному по положению или воинскому умению. Суровый воин потребовал от соперника назвать свое имя, но тот отказался. Тогда самурай беспощадно сорвал с него маску, и его взору открылось безбородое лицо прекрасного юноши. Изумленный воин невольно ослабил хватку. Он помог юноше встать на ноги и отпустил его, сказав по-отечески: «Ступай к своей матери, юный князь! Меч Кумагаэ не запятнает себя твоей кровью. Скорей беги отсюда, пока не явились твои враги!» Но молодой воин отказался уйти и попросил Кумагаэ ради чести их обоих предать его смерти на месте. Седой самурай поднял меч, не единожды разрубавший узы жизни. Блеснул клинок, но дрогнуло смелое сердце воина. Перед его мысленным взором возник образ собственного сына, в тот самый день вышедшего под звуки горна испытать свой новый меч. Задрожала тогда его крепкая рука, и он снова попросил молодого воина спасаться бегством. Видя, что все его уговоры напрасны, и слыша шаги приближающихся соратников, он воскликнул: «Если тебя настигнут, смерть твоя будет менее достойной, чем от моего меча. О Небо, прими его душу!» Снова блеснул клинок, и опустился, обагренный кровью юноши. Когда же война закончилась, старый солдат с триумфом вернулся в родные места, но его больше не заботили ни честь, ни слава; он отказался от пути воина, обрил голову, надел монашеское облачение и остаток своих дней провел в паломничестве к святым местам, никогда не поворачиваясь спиной к западу, где лежит рай, откуда приходит спасение и куда солнце каждый день спешит на покой.
The free sample has ended.