Read the book: «Бремя завета. Три под одной обложкой»

Font:

Редактор Елена Полякова

Корректор Анна Николаева

© Илья Коган, 2022

ISBN 978-5-0056-2975-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Бремя завета

Глава первая

Мне было хорошо. Я не то дремал… не то блуждал на краю реальности. Ровно гудели турбины. Далеко внизу неподвижно висели ватные облака. Самолет летел в Израиль.

 
– Пусть как вода течет суд.
И правда как сильный поток…
Ищите добра, а не зла,
Восстановите правосудие…
 

Голос звучал где-то внутри головы. Я оглянулся – в салоне все мирно дремали. А вот за стеклом иллюминатора мелко семенил по безвоздушному пространству ветхий старикан в застиранном балахоне. Он укоризненно простирал ко мне палец и шевелил губами, отчего под черепом у меня грохотала какая-то несусветная чушь:

 
– Вы, построив дома из камня,
Жить в них не будете,
Вы, насадив виноградники,
Пить от них вина не будете!
 

Старичок приплюснул лицо к иллюминатору, и оно подернулось туманом и мелкими капельками слюны:

– Поистине буду помнить все дела ваши!..

– Кто ты? – спросил я оробело.

Старичок оторвал от ватного облака хороший клок и подложил под себя. Судя по всему, приготовился к долгой беседе.

– Амос мне имя. Я был пастух и собирал сикоморы. Но Господь взял меня от овец, и сказал мне Господь: «иди, пророчествуй к народу Моему, Израилю». Буди живых, доколе не исполнят они Завет, заключенный со Мною!».

 
…И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей?
 

– вспомнил я Пушкина.

А старичок продолжал:

– Мошол-мехалей! Ты летишь на землю твоих отцов. Здесь ты должен взвесить жизнь свою на весах Завета!

Какие весы?.. Какой Завет?.. Я летел в гости к брату. А отцы мои родом из Александрии. Но не из той, что в Египте, а из той, что недалеко от Херсона… И не этому старику взвешивать мою жизнь! Чем дольше я смотрел на него тем больше убеждался: где-то я его уже видел!..

…в Кунцеве вскоре после войны.

Жили мы тогда бедно, по карточкам. Помню вечер, когда мама плакала, глядя в темное окно: «– Нечем мне кормить вас!..». И помню день, когда я был дома один и радио орало во всю мочь. И я не услышал стука в дверь. А когда обернулся, на пороге стоял… вот этот самый старикан. Он водил рукой по притолоке в поиске… чего? Выключателя?.. Потом он не попросил, а просто приказал мне напоить его чаем. И положил в стакан один… два… три… четыре куска сахара! Он пил чай, прихлебывая, и внушал мне, что дом еврея должно защищать Божье слово. Теперь-то я понимаю, что он говорил о мезузе и о кусочке Торы, который хранится в ней.

«…и будут слова эти, которые Я заповедаю тебе сегодня, на сердце твоем… и будут они украшением над глазами твоими, и напиши их на косяках дверей дома твоего и ворот твоих»…

Но тогда я слушал его и не слышал. Я все считал про себя: один… два… три… четыре куска!..

– А ведь я приносил тебе слово Завета! – упрекнул меня старик…

– Четыре куска сахара! – не мог успокоиться я. – Мама разрешала нам с братом класть в стакан только один кусок! Сахар же был по карточкам!..

– Я вознес тебя над временем, дабы узрел ты миг Дарования! Слушай!.. Смотри! – говорил я…

Он простер руку, и в сумеречном небе я увидел как будто бы кадр из фильма «Моисей»:

…гора горела огнём до самых небес, и была тьма, облако и мрак…

И голос старика был как голос диктора:

– Синай стоит в огне… земля дрожит… и Бог говорит с народом Израиля!

– Да не будет у тебя других богов! – машинально подхватил я. – Почитай отца твоего и матерь твою!.. Не убивай!.. Не прелюбодействуй!.. Не желай жены ближнего твоего… ни раба его, ни вола его!..

– Помнишь! Знаешь! – палец пророка вонзился в стекло. – Значит, не был мой глас вопиющим в пустыне!

Я не стал разочаровывать старика. Откуда ему знать, что каждую из моисеевых истин мне довелось открывать самому.

Но хорошего настроения как не бывало. Вместо сытого благодушия в голову полезли непрошенные воспоминания, как будто кто-то против моей воли листал подзабытые странички довольно-таки долгой и небезгрешной жизни…

…Мы жили тогда в сибирском городе. Шла война, и в небольшой комнате деревянного дома кучковались одиннадцать эвакуированных душ. Раньше всех просыпалась бывшая домработница Манька. Вот и в этот раз она ни свет, ни заря заколготилась в своем углу, зашуршала, заворчала что-то. Собиралась на рынок…

– Теть Дор, а куда деньги делись? – безобразно громко зашептала Манька.

– Вечером были в моей сумке, – сиплым со сна голосом подсказала мама.

– Да уж я все бебехи из нее вытрясла, а ничего нет!

– Где ж им еще быть! – Мама нехотя выползала из угретого лежбища, а я тихо-тихо задвигал себя за спину младшего братца. Ох, чуяло мое сердце!..

– Ленька-подлец! – вдруг догадалась мама. – Он, ворюга, весь вечер здесь крутился!

– Ну, душа из него вон!

Манька и мама кинулись в хозяйскую комнату. В сенях загремело – они вооружались.

– Вот он! Под кроватью! – кричала Манька. – Забился гад… Веником не достать!..

– А ты метлой! Метлой его!..

– Отдавай деньги, жид яврейский!

Маньке было пятнадцать лет, и «жида яврейского» она привезла из рязанской деревни. «Явреи, – говорила она, – люди хорошие, а вот жиды!.. Христа замордовали!».

– Отдавай деньги! – вопила Манька.

– Отдам! Отдам! – извивался под кроватью Ленька

– Запереть его в чулан! – распоряжалась мама. – Катя придет, пусть с ним разбирается!

– Не брал я ваших денег! – плаксиво канючил Ленька. – Вот они! Мне ваш Илья дал!.. Забирайте!..

– Врешь! – не своим голосом закричала мама.

Дальше все было неразборчиво, потому что я забился головой под кровать. Спрятаться глубже мешал мешок с картошкой и корзина с зелеными помидорами. Извлечь меня не стоило труда.

– Сыночек! – Смотреть на маму было страшно. – Он же врет?.. Да? Правда?.. Ты не брал этих денег?

Я не был обучен врать. И поэтому побежал. Вокруг стола. Руша стулья и перепрыгивая через них. За мной с ремнем и слезами бежала мама.

– Как ты мог!.. Как ты мог! – причитала она.

– Держи его! – подзадоривала Манька.

– Воришка! Воришка! – добавляли перца двоюродные Жанна и Вера.

– Гевалт! – вопила бабушка Злата.

– А что я говорила! – злорадствовала тетка Рейзл.

– Гей дрерд! – как всегда советовал ей сумасшедший дядя Сюня.

И вплетался в общий хор стон секретарши Меры, занимавшей угловую кровать:

– Вей из мир! И тут тебе цирк с утра! И тут тебе театр! И все за бесплатно!..

Я бежал вдумчиво. Иногда расчетливо притормаживал, чтобы мамин ремень не рассекал воздух впустую. При каждом ее попадании я взвывал дурным голосом.

– Вау-у! – подзадоривали меня сестренки.

– Вей так из мир! – стонала Мера.

– Абизоим фар ди гоим! – ворчала тетя Рейзл, наверное, имея в виду Маньку.

– Илюшенька! Сыночек! – рыдала мама.

– Ин дрерд! Ин дрерд! – возбуждался дядя Сюня. И вдруг, вспомнив что-то давно забытое, влепил плюху тетке Рейзл.

– Пожар! – радостно закричал он. – Горим!

Вконец обессилев, мама упала на стул.

– Как ты мог! Ты!.. Ты!.. Сыночек!.. – она не находила слов…

– Это Ленька… Ленька… – с присвистом всхлипывал я, прикидывая, не повыть ли еще немножко.

Конечно, это была Ленькина затея. Мне было семь, а ему двенадцать, и в каждом классе, начиная с первого, Ленька просиживал по два года. По утрам он деловито хлопал калиткой, выходя со двора, потом осторожно огибал забор и перебрасывал портфель в заросли бузины, где уже караулил я. Бум! – и портфель шлепался в землянку, где раньше жили куры. И теперь мы были свободны… Как много можно было успеть за неяркий осенний день! Прокатиться на подножке трамвая… поплевать с моста на проходящий внизу буксир… попробовать рису с изюмом в очереди нищих на соседнем кладбище… или протыриться через окно туалета на дневной сеанс, чтобы в двадцатый раз посмотреть «Богдадского вора»…

А вчера мы с Ленькой увидели чудо. За пыльным стеклом витрины в бархатном гнезде футляра тускло мерцало что-то.

– М…м…микроскоп! – Ленька, когда нервничал, заикался. – Вот бы нам такой!

– Кино показывать?

– Б…б…балда! М…м…микробов смотреть! Вот! – протянул он давно не мытую руку. – На вид чистая, а в микроскопе!.. У-у! У…у…усатые, колючие! Хичники!

– Как вошки?.. – Мама говорила, что если волосы не расчесывать, вошки сплетут из них косички и уволокут в реку!

– В… в… вошку простым глазом в…в…видно, а микроба иди рассмотри!

А он, зараза, всякую холеру разводит!

Нет, все-таки Ленька недаром так долго учился… И цифры он умел читать.

– Четыреста пятьдесят… – разобрал он на бумажке.

– Много? – не понял я.

– Е…е…если копить по рублю в день… п…п…получится четыреста пятьдесят дней…

– А если по два?..

– Умножить на… два… Или р…р…разделить? – задумался Ленька.

– Так давай прямо сегодня и начнем! – предложил я.

Вечером я принес ему первую монетку.

– Три копейки?.. – скривился Ленька. – Так мы до морковного заговненья копить будем…

Я не стал спрашивать, когда это заговненье настанет и принес еще монетку.

– Пятнадцать? – Ленька горестно покачал головой. – Бумажные нужны!

Мне шел восьмой год, и я знал только, что рубль – это бумажка с шахтером. Была еще бумажка с красноармейцем… А вот в маминой сумке лежали деньги с летчиками. Сегодня пришел перевод от папы. Мама с хрустом разорвала цветную полоску и бросила пухлую пачку в сумку. Дядя Сюня мгновенно выдал нужный расчет:

– Тридцать три поллитры!

– Аид а шикер! – обидела его тетка Рейзл. – Батрак!

Я принес Леньке двух «летчиков».

– Ага! – обрадовался он. – Другое дело!

– Хватит? – с надеждой спросил я.

– Т…т…ты что! Это ж всего десятка!..

Я еще три или четыре раза заглянул в сумку.

– Не заметят? – беспокоился Ленька.

– Не… Там еще много…

Утром оказалось, что я перестарался.

– Как? Как ты мог? – не могла успокоиться мама. – Разве ты видел, чтобы кто-нибудь из нас взял хоть соринку чужого? Разве тебя кто-нибудь учил воровать?..

– Не-е… не учил… – канючил я.

– Зачем же ты залез в сумку? Зачем взял деньги? Пятьсот рублей!…

– Неча-а-янно… – проблеял я.

– Тридцать три поллитры! – уточнил сумасшедший Сюня.

– Вей так гитлер им пунем! – сказала свое слово бабушка..

– Бабушка! – поправила ее Жанна. – Это не Гитлер, это Илюшка деньги стырил!

– Нехай!..

– Абизоим!.. – твердила свое Рейзл.

– А ты помнишь значение этого слова? – нарисовался в иллюминаторе пророк.

– По-моему, «стыдно»…

– Стыд – это наша совесть… Он оставляет зарубки в душе. Болит, как рана. И заставляет вести себя достойно. Чтобы не было стыдно перед Богом!

– А если мне стыдно перед самим собой?

– Покайся! И запомни наше древнее слово «тшува»!.. Вот что говорит тебе пророк Амос!

– А четыре кусочка сахара? – ни с того, ни с сего спросил я.

– Тшува! – ответил пророк.

Я открыл глаза. На табло горела надпись на иврите. Наверное, «Пристегнуть ремни!».

За стеклом иллюминатора никого не было. Только таяло туманное пятно, словно от чужого дыхания. А внизу плыло красное море черепичных крыш. Самолет садился в аэропорту Тель-Авива. Начинался Израиль. И на душу мою снова нисходил покой.

Глава вторая

Я был гостем двоюродного брата Бориса. Теперь он звался Борухом и был вполне преуспевающим гражданином своей страны. И он, и его жена Рита приняли меня как родного. Они сделали все, чтобы я мог увидеть и принять в свое сердце Эрец-Исраэль.

Мы побывали на холме, где наш предок Авраам заключил союз с местным царем Авимелехом и получил разрешение пасти свои стада на этой земле.

Борух свозил меня на Мертвое море и в древнюю крепость Моссаду. А потом пришла очередь Иерусалима.

Помню, мы поднимались по склону холма, поросшего редким лесом, и Борух вглядывался в просветы между деревьями.

– Где-то здесь… – бормотал он, притормаживая. – Дорога-то одна… Только дальше придется пешком…

Мы оставили машину и побрели наверх.

И почти сразу же открылись верхушка холма и два серых надгробия.

Смеркалось в ноябре рано, и я сомневался в чувствительности моей пленки.

– А все-таки попробуй! – попросил я брата. – Только захвати обе могилы!..

Пока Борух прицеливался, я собрал горсть камней и разложил их по краям плит.

Я уже привык к этому ритуалу поминовения и даже находил в нем ощущение некоей родовой сопричастности…

Щелкнул затвор, сработала вспышка.

Сумерки стали гуще, зато как будто посветлел камень надгробий.

– Ну, скажи, – спросил я Боруха, – откуда известно, что здесь лежат Самсон и его отец? Есть какие-то свидетельства? Документы? Раскопки?

– Понимаешь, тут всегда кто-то жил… И они знали… Дед передавал сыну… Сын внуку…

– Три тысячи лет?

– А что?.. Ты понимаешь, для них это обычное дело… Олива, которую посадили во времена первого храма… Колодец, который выкопал Авраам… Холм, где похоронен Самсон…

Дальше мы ехали уже в полной темноте.

Свет фар летел по буграм неизвестно кому принадлежащего придорожного мусора… по заборам никем не охраняемых цитрусовых плантаций…

И высоко в небе проплывали ожерелья поселений, накинутые на приплюснутые макушки библейских холмов.

«А, может, и правда, – думал я, – время для людей, которые живут на этой земле, течет по-другому?

В нашем растянутом «вчера» толпятся Наполеоны… Чингисханы… Карлы Великие… А в их прошлом рукой подать до мальчика Давида. И у стариков еще ноют ноги от скитаний по Синайской пустыне… И они никуда не уходили с этой земли…».

«Но тогда, – думал я, – какой смысл в нашем уходе? Зачем мы ушли в чужое время и жили в чужой истории? Было ли в этом предначертание?».

– А что такое тшува? – спросил я у брата.

– Тшува?.. – задумался он. – Ну, это раскаяние… Человек должен признавать свои грехи и просить прощения у Бога…

– Грешить и каяться?..

– Каяться и не грешить! – поправил меня Борух.

– А кто такой Амос?

– А-а… Ты лучше спроси это у детей… Я только знаю, что он из пророков и жил перед ассирийским нашествием. Говорят, он предсказал страшные беды Израилю… и даже рассеяние…

– А причем здесь тшува?

– Пророки учили, что только раскаяние всего народа и каждого человека может спасти Израиль…

Машина плавно скользила сквозь обволакивающую дрему…

– Приехали!..

Я открыл глаза и тут же зажмурился от слепящего сияния фонарей.

Мы стояли в воротах пропускного пункта, и Борух что-то втолковывал на иврите ладным молодцам с короткими автоматами.

Один из них безразлично взглянул на меня и махнул рукой. Машина плавно въехала в последний год двадцатого века.

Потянулись витрины… узорные двери… стайки детей… сутулые длиннобородые силуэты…

Бейтар-Илит.

Город правоверных хасидов. А, может, и не хасидов. Но очень правоверных.

– Не вздумай целоваться с Эстер! – наставлял меня Борух. – И руку не протягивай!…

– Смотреть в глаза! Говорить по-русски! – сострил я по привычке..

Брат меня не понял.

– Они живут, как им нравится… Для этого они сюда и приехали…

– А тебе нравится, как они живут?

– Ай!.. – Борух только сокрушенно помотал головой. – О чем разговор! Во всем себе отказывают!..

– А как же Пуси-Муси?

– О! Пуси-Муси… Мое утешение! Такие девочки! Сокровища!..

Пуси-Муси оказались дома одни.

Девочки-близняшки повисли на дедовой шее.

– Фалафель! Фалафель! – завизжали они. – Ты обещал фалафель!

Борух тожественно повел нас в кафешку на первом этаже. Тарелок не было, и фалафель отпускали в салфетках.

Оказалось, фалафель – круглая булка, разрезанная пополам и начиненная зеленью и чем-то еще вполне съедобным. Только с любого конца она была гораздо шире моего рта.

Я приладился с одной… с другой стороны…

Девочки перестали жевать и с интересом рассматривали, как я отряхиваю брюки.

– Он что – первый день в Израиле? – скорее утвердительно, чем вопросительно сказал бармен.

Борух пробормотал что-то извинительное на иврите.

– Пусть возьмет тарелку! – смилостивился бармен.

– И вилку! – торопливо подсказал я. – И нож!.. И еще пару салфеток!

Только тут двойняшки позволили себе расплыться одной улыбкой на двоих.

– В Москве не умеют есть фалафель! – ехидно заключили они. – Не умеют! Не умеют!

– Беседер… Пусть это будет их самое большое горе! – заступился за меня бармен.

Я сделал все, как учил Борух… Дождался, пока Гецль первым протянет мне руку.

А с Эстер здоровался на почтительном расстоянии.

Первая неловкость быстро прошла. И через полчаса мы уже сидели за вечерней трапезой. Ни о каком вине, конечно, и речи не было. И ели все из пластиковой посуды. Одноразовой. Это, как я понял, чтобы при мытье случайно не опустить их в неподобающую половину раковины…

Пища, разумеется, была кошерной, Но проскакивала без разницы.

А ребята держались со мной по-родственному.

Гецль изменился. Это уже был не тот мальчик Гарик, который провел у нас, в Москве, последнюю ночь перед отъездом и который поразил мою семью удивительной мягкостью бархатных глаз.

И еще тем, как истово он раскачивался утром над раскрытым молитвенником.

Мальчик был упертым. В Киеве он числился ярым и откровенным сионистом, за что был исключен из комсомола. Вина его усугублялась запретным празднованием Пейсаха, а так же Йомкипура, а так же Рош-а Шона, а так же подпольным зажиганием свечей на Хануку… Кто бы знал тогда, что придет время, и мэр Москвы «засветится» у ханукальных свечей на Манежной площади!..

А еще Гарик-Гецль был художником. Хорошим. Его картины с привкусом мистики украшали стены Борухова дома. У них даже были покупатели. Но Гецль на Святой земле повесил на своей живописи объявление: «Ушел на базу…» Стал ортодоксом. Правовернее самого Папы Римского, если бы таковой был иудеем.

И жену себе выбрал под стать.

Эстер преподавала в школе для девочек, из которых, я понял, готовили будущих жен правоверных Гецлей. Образованных, верных, преданных Традиции.

А сам Гецль изучал Тору. Первую половину дня. А во вторую учил других. Что он с этого имел? Много мудрости. И много печали… для своих родителей.

– Понимаешь, – жаловался Борух, – как они живут… Перебиваются…

– С твоей помощью?

– А!… Мне же скоро на пенсию…

На что уходит «гуманитарная помощь», я узнал очень скоро. Пока Эстер демонстрировала мне достоинства компьютера, с помощью которого Пуси-Муси в свои три года овладевали сразу тремя языками, в соседней комнате накалялись страсти. Борух что-то возмущенно декламировал, а Гецль виновато оправдывался, но, судя по всему, стоял на своем…

Устав переговаривать их голоса, Эстер смущенно объяснила:

– Папа получает… – она назвала какой-то термин на иврите, которым, как я узнал позже, обозначали денежный бонус, выдаваемый постоянным работникам раз в несколько лет и предназначаемый для повышения образования или еще для чего-то… – Он хотел, чтобы мы купили машину… Но Гецль должен вернуть долг за книги…

– Какие книги?

– Ну… очень редкие и ценные…

– Господи! И они стоят, как автомобиль?

– Это старинные трактаты наших мудрецов…

– Бедный папа! – не сдержался я.

По-моему, Эстер обиделась…

Глава третья

На следующее утро я отправился в Иерусалим.

Иерушалаим… Иерушалаим…

Он предстал древними башнями на высокой горе… каменной старостью Ассирийских ворот… и арабскими нищенками с замызганными детьми…

Я решил, что первый день у меня будет еврейским.

И я бодро потопал по ближайшей лестнице. И оказался у подножия Храмовой горы. Внизу были две площади – одна ниже другой. И нижняя упиралась в сложенную из древних камней подпорную стену. Ту самую Стену Плача.

Долго рассматривать ее мне не позволили. Добрые молодцы поманили к магнитной арке и жестом указали на рюкзачок, болтавшийся за спиной. Арку я прошел без звона, а в рюкзачке, к моему удивлению, оказались два грязных носовых платка, давно потерянные ключи от чемодана, а также пластиковый стаканчик, вилка и ножик – привычно заныканные сувениры от компании «Эль-Аль». Они были без спора конфискованы, а я пропущен к святая святых.

Я не знаю, чем это объяснить… не хочется говорить о «голосе крови», о проснувшейся вдруг в подкорке исторической памяти, но я почувствовал энергетику этого места. Как говорят православные, «намоленность».

Я приложил правую руку к холодному камню. Потом левую. И опустил голову, но не стал качаться взад и вперед, как стоящие рядом правоверные. Они молились, а я из всех молитв знал только одну строчку «Отче наш» и одну строчку «Шма, Исраэль».

Но я молился. Как-то без слов – напряжением плеч, натяжением кожи лица, холодком, поднимавшим волосы. Я молился за Таню, ушедшую от своих страданий… за дочерей, не простивших Богу эти страдания… за себя, виноватого без вины, но все-таки живого… за стыдное чувство ожидания жизни и радости…

Прости меня, Боже!

…Я достал листок бумаги и ручку и записал свою единственную и главную просьбу. И протиснул записку в узкий зазор между камнями. И еще одной трепещущей бабочкой стала больше в старой стене.

Вы знаете, что такое восточный базар?

Это когда пахнет кожей, какими-то ароматическими маслами, и ты протискиваешься сквозь обтекающие тебя разгоряченные струи.

Все блестит, все стучит, все оглушительно цепляется. Только успевай смотреть под ноги и прижимать руку к карману. Праздник, который немного пугает…

А кто здесь евреи? А кто арабы?..

Вот эти, которые пьют кофе и играют в нарды, – арабы? А эти, которые после ленивой торговли уже спустили цену в четыре раза, но больше не отступают и только досадливо отмахиваются от тебя?.. Хаверим, мы же одной крови!

По звенящему трапу я поднялся на крышу Старого города. Отсюда Храмовая гора была как на ладони. Над ней ползли облака, и солнечный столб упирался в купол Мечети…

Молодая женщина с усилием втягивала на крышу коляску с близнецами. Не глядя по сторонам, она прокатила ее к другому краю крыши и с натугой стала спускать по трапу…

– Охота была… – вслух подумал я.

– Думаешь, она туристка? – произнес кто-то рядом. – Просто она живет на той стороне, а ходит верхом, потому что внизу живут арабы… Так договорились, чтобы не мешать друг другу…

На той стороне ветер полоскал израильский флаг.

Как живут евреи Старого города, я увидел в хасидском квартале. В чистом ухоженном дворе все было отполировано – и камень, и дерево, и цветочные вазы, опушенные яркой зеленью. Даже дети казались отмытыми до блеска.

В арабский двор меня просто не пустили. То есть, что он арабский, я понял, когда пожилая женщина властным жестом приказала мне: – Уходи!

Но в арабском туалете было почти так же чисто, как в еврейском. Чище, чем в Домодедовском аэропорту…

Я хотел посмотреть гробницу царя Давида. Но как туда попасть?

– Кто-нибудь говорит по-русски? – спросил я на все четыре стороны.

– А что вам надо? – ответили сразу с четырех сторон. И подробно и путано объяснили мне дорогу.

Конечно, я заблудился. Надо было снова спросить. Но улицы были пусты, и только по стене надо мной трудолюбиво семенила вереница замыленных японцев.

Японцы, куда не надо, не пойдут! – решил я, протискиваясь в неизвестную мне дверь. И попал в гробницу царя Давида!

Японцы оказались земляками – корейцами из Казахстана. Русскоязычный гид в лицах изображал кровавую схватку с Голиафом. Корейцы цокали языками, качали головами…

И, конечно, я, настырный, вмешался в обедню:

– А откуда известно, что это могила именно царя Давида?

– Откуда, откуда… – гид растер меня взглядом по стене. – Все знают! И деды наши знали!.. И прадеды!.. Три тысячи лет знали!

Ну, подумал я, твои-то деды знали, кто лежит в Мавзолее…

– А ты высокомерен! – произнес кто-то за спиной.

Я оглянулся – голос показался мне знакомым. Ну, конечно, это был он, все в том же балахоне и с тюрбаном на голове.

– Мошох-мехалей! – продолжал пророк. – Ты ходишь по этой земле, как посторонний! И мысли твои заражены насмешкой, как яблоко червоточиной. А ведь это они должны смотреть на тебя с высоты своей Земли – Земли Завета! Ты еще так далек от Тшувы!

– Далась тебе эта Тшува! – не выдержал я. – Я прилетел сюда не вспоминать грехи и не каяться!

– Петь и плясать, как царь Давид?

– Встретиться с родными и повидать страну!

– Да… Что тебе еще остается?

Что он ко мне пристал, думал я. Не хочу я копаться в себе! Не хочу вытаскивать на свет слабости, вспоминать которые стыдно и больно!..

– Вспоминай! Вспоминай! – настаивал пророк, растворяясь в толпе экскурсантов.

День словно потемнел. Исчезло настроение праздника, которое не оставляло меня с момента прилета. Вместо этого в голове снова зашелестели давно закрытые и как будто накрепко забытые страницы…

 
…Лишь только ветер затеплится синий,
Лишь только звезды блеснут в вышине,
Начинается час Ефросиний
(Может Галей, а может Аксиний),
На Можайку выходят оне.
И колышутся смутные тени
Юных спутников пламенных дев.
На асфальт преклоняют колени
И поют, от любви одурев:
«Я сегодня всю химию, Люся,
О тебе думал, глядя в окно
Думал, встречи с тобой не дождусь я
И струилась из глаз аш два о.
Пусть на химии я завалюся,
Пусть на физике я провалюсь,
Все равно я люблю тебе, Люся
(Может, Света, а может, Маруся),
Комсомольским билетом клянусь!».
 

…Можайка по вечерам была пустынна. Даже «топтуны» исчезали после проезда бериевской машины. А Сталин в те годы дальше «Ближней» дачи уже не ездил. И наше кунцевское шоссе превращалось в пахнущий асфальтом проспект любви… Взявшись за руки, брели по ней мои одноклассники. И тени их позли за ними, укорачиваясь до ближайшего фонаря, а потом росли, обгоняли, удлинялись, чтобы совсем раствориться в темноте… Лялик и Альбина… Виктор и Галя… Мирка и Аза… Алик и Люся… Мои друзья – без меня… Чего уж скрывать: девочки любили поверять мне свои сердечные тайны, но гулять по вечерам они шли с другими. У нас тогда это называлось «дружить». Советско-монастырское воспитание слово «любовь» оставляло «на потом»…

Что же мне оставалось? Писать ироничные стихи, ни одного слова из которых я теперь не помню. Недорого они стоили… Но на скучных уроках они кочевали с парты на парту, а на переменках залетали в параллельный, «девчачий» класс…

Так было и на этот раз. С той разницей, что в туалет, где девочки с выражением читали немудреные куплеты, нелегкая занесла пионервожатую Марину. Стихи были конфискованы. А на следующем уроке я предстал пред грозными очами директора.

…У нас были сложные отношения. Он преподавал химию, и на первом же уроке попросил кого-нибудь рассказать биографию Ломоносова. Так как это было скорее из области литературы и истории, я смело поднял руку и довольно связно выложил свои знания. Каро Михайлович остался доволен.

Но когда на следующий день он попытался выудить из меня нечто более «химическое», король оказался голым. С тех пор легкий оттенок пренебрежения всегда примешивался к его отношению ко мне. Как будто я обманул его… Но и мое отношение было окрашено легким неуважением в сочетании с врожденно присущим мне начальственным трепетом. Была в нем какая-то темная энергия, которую я инстинктивно отторгал. И легкий привкус фанфаронства и пошлости. На школьных вечерах он любил присесть за пианино и бравурно промузицировать армянскую версию «Каравана». Всегда одно и то же, и всегда вызывая буйную экзальтацию старшеклассниц… Наверное, я был несправедлив. Просто в те времена бумажная радиоточка прививала слушателям хороший музыкальный вкус…

И вот я стоял перед ним и чувствовал себя глубоко виноватым, еще не успев понять, в чем эта вина заключается.

– Твои? – потряс листками директор.

– М… мои… – пролепетал я.

И начался долгий и тягостный разговор, больше похожий на допрос, в ходе которого я должен был поименно назвать всех участников вечерних прогулок. Я не чинился, так как не видел никакого греха ни в самих героях, ни в слегка окарикатуренных их отношениях. Директор смотрел на это иначе. Он говорил о моральном облике комсомольца, об опошлении романтически-чистых отношений, о зависти, которая проглядывает в каждой строчке бездарного опуса, о пятне, которым и испачкал беспорочный облик родной школы. И, конечно, о том, что завтра же он должен будет доложить об идеологическом ЧП в Райком партии…

Я понимал, что не сделай он этого, шустрые ножки пионервожатой Марины первой внесут ее на крыльцо Райкома.

А это не сулило ничего хорошего ни мне, ни ему, ни школе…

И вдруг директор замолчал. Он долго смотрел на меня налитыми кровью глазами.

– А что мой Алик тоже гуляет там?.. – с трудом выдавил он из себя.

– Ну да, – не задумываясь, согласился я, – с Люсей Вагиной…

И вот тут я, мальчишка, сопля, впервые увидел, как ломается взрослый, прошедший войну человек. Он сразу как-то сник, ссутулился. Презрение ко мне все еще плясало в его глазах. Но к нему явно добавился страх…

– Ладно… Иди… – отпустил он меня. Я понял, что страшного суда не будет, но вместо чувства облегчения испытывал жгучий стыд. Я не победил, не отстоял своей правды, я применил подлый прием и был им раздавлен.

На следующий день меня «разбирали» на уроке литературы. Ребята гоготали, не видя в моих стихах ничего крамольного… Но по поведению я получил тройку в четверти. И это за три месяца до аттестата зрелости.

На книжной полке у меня хранится древний том «Стихотворений» Надсона с надписью «Из книг Каро Айламазяна». А рядом – сборник Шекспира, подаренный мне директором на выпускном вечере… И время от времени я покрываюсь холодным потом, вспоминая гремучую смесь презрения и страха, которой на всю жизнь наградил меня директор…

– Мошох-мехалей! – нарушил молчание пророк. – Ты наказан своим стыдом! И пусть этот стыд сжигает тебя, как языки пламени сжигают грешников аду! До тех пор, пока не придешь ты к тшуве!

Вот пристал с этой тшувой! – подумал я. Но почему- то на душе стало легче, как будто, прочитав мои мысли, пророк снял палец с моей чаши весов…

В конце дня ноги снова принесли меня к Стене Плача. Площадь перед ней была полна. Какие-то вполне профессорского вида люди слаженно пели в одном углу. В другом – исступленно качались покрытые шалями седобородые старцы. А в центре водили хоровод, и все лица казались мне веселыми и добрыми.

Был канун Шаббата, и мне было хорошо…

Автобус в Бейтар-Илит отходил от Ассирийских ворот. Нашел я их просто. Снова крикнул на площади:

– Кто-нибудь говорит по-русски?

– А что вы хотите?

– Вам помочь?

Почему здесь все так благожелательны? Или мне, гостю, это только кажется?..

В автобус я вошел вслед за молодым хасидом. Мы сели рядом, и он тут же достал из кейса пудовый том. Тору? Или Талмуд? И стал качаться и шепотом причитать над ним. И остервенело ковырять в носу… И ковырял всю дорогу. А пересесть я стеснялся. Может, это ритуал такой… Кто их, хасидов, знает…

The free excerpt has ended.