Круговая порука. Жизнь и смерть Достоевского (из пяти книг)

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
  • Read only on LitRes Read
Font:Smaller АаLarger Aa

24 апреля 1849: доклад министру

Эта архивная папка насчитывает 221 лист и называется длинно: «Разные сведения по производимому делу о злоумышленных действиях Титулярного Советника Буташевича-Петрашевского и его сообщников. Донесения Действительного Статского Советника Липранди Господину Министру Внутренних дел. С 24 Апреля по Декабря 1849 года и некоторые другие бумаги».

Так озаглавлен второй том документов, о которых уже шла речь. Том этот, как и предыдущий, находится в рукописном собрании Российской государственной библиотеки[197].

Князь А.Ф. Орлов


Посмотрим на крайние даты. Бумаги охватывают период с момента ареста петрашевцев и, очевидно, до самого дня их «казни» – в декабре 1849 года. Отстранённый от главных следственных и судебных процедур Липранди (к этой печальной истории мы ещё обратимся) продолжает внимательно наблюдать за развитием уже не зависящих от него событий. Он терпеливо накапливает относящиеся к процессу бумаги, облегчая тем самым жизнь будущим разыскателям. Удивительно, что последние пренебрегли кратким (всего на восьми листах) документом, которым открывается указанное архивное дело.

Это – копия доклада Липранди Перовскому от 24 апреля 1849 года. Снятая скорее всего самим предусмотрительным автором, она помечена грифом «Конфиденциально» и датирована днём, следующим за тем, когда были арестованы Достоевский и его сотоварищи.

Текст этот никогда не публиковался, на него отсутствуют ссылки в литературе [198]. Между тем секретная записка Липранди представляет немалый интерес.

Из текста доклада можно заключить, что утром того же дня его автор уже представил Перовскому «краткое словесное донесение» о состоявшейся ночной операции. Однако новоиспечённый граф (он получил этот титул совсем недавно и, как впоследствии будет настаивать Липранди, – за успешное раскрытие настоящего дела) пожелал иметь в руках более положительное свидетельство.


Граф Алексей Фёдорович Орлов.

С гравированного портрета Турнера


О чём же сообщает министру внутренних дел усерднейший из чиновников его министерства?

«Вашему Сиятельству известно, – начинает Липранди, титулуя начальника в соответствии с его новым достоинством, – что арестование злоумышленников решено было произвести не во время собрания их у Петрашевского с соблюдением предложенных мною мер, но каждого порознь, на своей квартире сего числа в 5 часов утра» [199].

Иван Петрович докладывает начальству, что на протяжении двух суток «денно и нощно» он трудился вместе с генерал-лейтенантом Дубельтом «для приведения некоторых обстоятельств в ясность и чтобы сдать ему дело, которое было ведено мною в течение 13 месяцев в глубочайшей и никем не проникнутой тайне и которое до того времени вовсе не было ему известно»[200]. Липранди не считает возможным утаить от министра, что первое (если не считать самого графа Орлова) лицо из «параллельного ведомства» было крайне уязвлено таким оборотом событий. «При всем желании его скрыть негодование, я в каждом слове видел оное». Иван Петрович не берётся сказать, к чему собственно относится возмущение его бывшего сослуживца – «к тому, что он не мог проникнуть в общество, организованное за семь лет пред сим и, наконец, что общество это будучи открыто более, чем за год пред сим, было следимо не людьми, ему подведомственными, или, наконец, оскорбленный тем, что граф Орлов, зная с самого начала и следя за ходом оного, не вверил оного ему…»[201]. Или, наконец, по той причине, что сам Липранди, «видаясь с ним почти ежедневно по необходимости бывать в III Отделении»[202], не счёл нужным поделиться столь важной для Леонтия Васильевича информацией. Неудобство усугублялось тем, что Липранди, как он говорит, знал Дубельта (своего «одноштабного с 1812 года») тридцать семь лет. Оба пролили кровь за отечество: Дубельт был ранен при Бородине; Липранди получил тяжелую контузию под Смоленском.

Прошедшие после славной войны десятилетия могли бы служить порукой их взаимного доверия.

Во всяком случае, несмотря на такую весьма щекотливую для Липранди позицию, он полагает справедливым довести до сведения своего министра «о полном желании генерал-лейтенанта Дубельта содействовать успеху дела». У генерала «при всем оскорбленном самолюбии» хватило ума и такта поставить пользу государственную выше, как ныне принято выражаться, личных амбиций.

Липранди походя указывает фантастический срок существования преступного сообщества – целых семь лет. Но единственно потому, что желает сделать приятное своему министру: представить друзей-соперников из III Отделения в невыгодном свете.

Тут мы вынуждены прервать мерное течение адресованного графу Перовскому рассказа и вновь обратиться к «Введению по делу Петрашевского». В его неопубликованной части Липранди, помимо прочего, останавливается на событиях, случившихся несколькими сутками раньше. Описание это содержит ряд таких пикантных подробностей, которые, конечно, не могли попасть в предназначенный министру официальный отчёт.

Как свидетельствует автор «Введения…», 20 апреля, его потребовал к себе граф Перовский. В кабинете министра, как и год назад, Липранди застал графа Орлова. (Заметим, что начальник III Отделения по мере надобности сам заезжает к стоящему ниже его по негласной иерархии министру внутренних дел – запросто, не чинясь. Что как будто говорит в пользу их личной близости.) Орлов довёл до сведения Липранди, что во исполнение высочайшей воли арестования должны быть произведены в ближайшую пятницу и поэтому «теперь необходимо будет действовать Дубельту»[203]. Граф Алексей Фёдорович велел Липранди явиться к нему в III Отделение в шесть часов пополудни. Точно в назначенный срок Иван Петрович явился.

Плачущий генерал

«Я подъехал к крыльцу, – говорит Липранди, – в одно время с Дубельтом; он, в самом веселом расположении духа, удивился видеть меня в такое время у графа и, узнав, что я потребован, остался ещё более озадаченным. Относительно к нему я был в самом неловком положении».

Положение это стало воистину драматическим, когда граф Орлов пригласил обоих приятелей в свой кабинет. Шеф жандармов кратко изъяснил своему начальнику штаба суть дела, не умолчав о годовых заботах Липранди и его полицейских трудах. Затем граф распорядился о принятии дел от Липранди и о скорейшей «по взаимном совещании нашем» подготовке к арестованиям, повторяя несколько раз как громом пораженному Дубельту слова: «Чтоб в эти два дня была соблюдена тайна так (и указав на меня присовокупил), как он более года сохранил ее», и, усмехнувшись, прибавил: «и от тебя даже»[204].

 

Надо думать, слова графа Орлова (в особенности его усмешка) сделали сильное впечатление на чувствительную натуру Дубельта, который, само собой, полагал, что у его непосредственного начальника не может быть от него никаких секретов служебного толка. И даже то обстоятельство, что граф в знак дружеского расположения (и одновременно как бы в уравнительном смысле) положил руки на плечи обоих генералов, повторив свой давний, тогда, правда, относящийся только к Липранди, отеческий жест, – даже это не внесло успокоения в смятенную душу Леонтия Васильевича. Ибо здесь была задета его профессиональная честь.

Липранди продолжает:

«Дубельт, бледный во все время, не произнес ни одного слова и, выйдя на крыльцо, пригласил меня сесть с ним в карету, употребив для сего слово “вы”, которого с 1812 года в употреблении между нами не было. Я очень хорошо понимал все, что он должен был чувствовать, и объяснил ему, как все происходило…»[205]

Именно так поступил смешавшийся поначалу Иван Петрович: внятно и с достоинством стал изъяснять управляющему III Отделением суть происшедшего. При этом им было замечено, что ежели бы министр внутренних дел приказал ему, Липранди, сокрыть нечто от всеведущего Леонтия Васильевича, то он бы, пожалуй, и не исполнил бы этого приказания. Он даже просил бы его содействия в деле, для него, Леонтия Васильевича, более привычном. Но поскольку приказ о сохранении тайны последовал от непосредственного начальника Леонтия Васильевича, то в настоящем случае, он, Липранди, не смел нарушить данное этому начальнику слово.

Дубельт, если верить Липранди, был искренне тронут.

«Слезы брызнули из глаз его: “Вполне сознаю, любезный друг, – сказал он мне, – твое положение, и верь, что я никак не сержусь на тебя: на твоем месте я поступил бы точно так же. Но согласись, что граф, с которым мы ежедневно говорим о делах высшей важности и о лицах высоко и очень высоко стоящих, мог, в продолжение более года, скрывать от меня то, чем он руководил и что есть прямою моею обязанностью”»[206].

Сцена глубоко патетическая. Мужественная сдержанность Дубельта не уступает благородной искренности Липранди, чьё перо нимало не дрогнуло, изображая жандармские слёзы. Управляющий III Отделением великодушно принимает резоны своего удачливого собрата. Но пережитые потрясение и обида ещё настолько свежи, что Леонтий Васильевич позволяет себе лёгкий укор в адрес обманувшего его надежды начальства («мог скрывать от меня»!). Действительно, если уж граф вполне откровенен с ним относительно дел «высшей важности» и лиц «высоко и очень высоко стоящих» (интересно, кто имеется тут в виду: такая формулировка позволяет подозревать едва ли не лиц царской фамилии), то тем досаднее скрытность графа по такому, казалось бы, ничтожному поводу. Тем более, если Дубельт и сам проявлял похвальную бдительность, что можно заключить из сделанных им Ивану Петровичу горьких признаний.

«Я тебе скажу более, – присовокупил он, – как-то, не помню теперь по какому случаю, я испрашивал графа разрешение вызвать в отделение Петрашевского и помыть ему голову за некоторые выходки, кажется, в купеческом клубе, но он приказал мне оставить эти дрязги. Ты видишь сам, могу ли я быть равнодушным?»[207]

Интуиция, таким образом, не подвела Леонтия Васильевича. И не охлади граф не вовремя его служебного рвения, он бы наверняка вышел на верный след. Липранди готов это признать – правда, не без некоторой ретроспективной усмешки.

Вернёмся, однако, к донесению от 24 апреля. Его автор продолжает излагать графу Перовскому волнующие подробности позавчерашнего дня.

Конспирация по-русски: с точки зрения знатока

22 апреля, в час пополудни, начальник III Отделения прибыл на место службы и объявил высочайшую волю: брать на квартирах. В каждую из каковых надлежало отправиться по одному жандармскому штаб-офицеру вместе с офицером городской полиции. Неустрашимый Леонтий Васильевич лично вызвался арестовать Петрашевского.

В шесть часов пополудни 22 апреля Липранди поспешает к своему министру – лично донести о приготовлениях к бою. Иван Петрович обещает Дубельту вернуться в III Отделение часа за два до начала арестов. «Хотя, – замечает он, – предпринятые уже доселе распоряжения к арестованию стольких лиц, по такому важному делу не совершенно согласовались с моими понятиями насчет соблюдения необходимой тайны…»[208]

Меж тем близится ночь.

Уже с 10 часов вечера Дубельт начинает выказывать явные признаки беспокойства. (Может быть, повторяя при этом – разумеется, применительно к собственным нуждам – давнее пушкинское: «Где и что Липранди?».) «Трое посланных, – точно исчисляет Иван Петрович, – следовали один за другим». (Опять, как и в самом начале, возникает тема курьеров.) Наконец, в 11 часов незаменимый Липранди вновь направляется в III Отделение.

Далее в докладе следует изложение оперативной обстановки. Оно по-своему замечательно.

«…Проезжая около церкви Пантелеймона, – пишет Липранди, – я увидел множество стоящих здесь экипажей, большею частью четвероместных извозчичьих карет; не обратив на это внимание, полагал, что совершался какой-нибудь церковный обряд; но каково было мое удивление, когда, повернув у Цепного моста налево по Фонтанке, я заметил, что ряд экипажей продолжался ещё далеко за дом, занимаемый III Отделением, а у самого крыльца оного стояло несколько также карет, дрожек и кабриолетов. Оба этажа дома были освещены, парадное крыльцо отворено настежь»[209].

Автор записки не может скрыть от своего министра, что был неприятно удивлён таким странным и отнюдь несогласным с видами государственной безопасности оживлением, тем более неуместным в преддверии белых ночей. Далее, однако, автора доклада подстерегали ещё большие неожиданности.

«Тут с самого верха лестницы появилось множество жандармов и полицейских штаб- и обер-офицеров и нижних чинов. Не постигая причины сему и в первую минуту вообразив, не последовало ли чего особенного, я спросил у встречных (так в тексте. – И. В.) мною знакомых, что это значит? Все в один голос отвечали, что они собраны для каких-то арестований и что Леонтий Васильевич ожидает только меня»[210].

Поражённый увиденным, Липранди спешно направился в кабинет Дубельта, от которого не счёл возможным скрыть свои опасения. Он позволил заметить благодушному Леонтию Васильевичу, что намеченные к арестованию лица жительствуют в различных частях города, а поэтому резонно предположить, что, направляясь сегодня на собрание к Петрашевскому или возвращаясь с оного, они могут проехать мимо III Отделения. Последнее же между тем «с 11 до 4-х часов утра будет представлять что-то необыкновенное, как своим освещением, так равно множеством <эки>пажей и собранием стольких жандармских офицеров и со всех кварталов города надзирателей…»[211]. Естественно, подобное зрелище «может побудить каждого, знающего за собой грехи, принять меры и истребить все, что могло бы его компрометировать». Иными словами, старый опытный конспиратор тонко дал понять бывшему товарищу по оружию, что тот как руководитель тайной полиции допускает непростительную беспечность. Кажется, автор записки весьма озабочен тем, чтобы предоставить своему вхожему к государю начальнику сильный «компромат» на коллег. Он обвиняет III Отделение не только в служебной оплошности; он почти открыто указывает на его достойный всяческого сожаления непрофессионализм. Иван Петрович также не прочь намекнуть, что именно он, Липранди, буде он облечён достаточной властью, исполнил бы возложенную на Дубельта миссию более положительным образом.

«Иван Липранди, – говорит Н. Я. Эйдельман, – был ценным работником: мог возглавить отряд лихих башибузуков и после написать толковый канцелярский отчёт о действиях этого отряда…»

Этой ночью ему не довелось «возглавить отряд»; «толковый отчёт» тем не менее был составлен.

Выслушав резоны многоопытного, хотя и пребывающего всего лишь в звании генерал-майора Ивана Петровича (он получил этот чин в 1832 году и за минувшие семнадцать лет так и не поднялся на следующую ступень), генерал-лейтенант Дубельт мягко ответствовал ему, «что для арестования такого множества лиц более предосторожностей сделать нельзя и что каретам велел он поместиться во дворе». На что неугомонный Иван Петрович вновь возразил что пятьдесят четыре «четвероместные» извозчичьи кареты, собранные из разных частей города, при всём желании во дворе III Отделения поместиться никак не могут, а ежели присовокупить к тому полицмейстеров, частных приставов и надзирателей, каждый из которых прибыл в своём экипаже («не говоря уже о пеших и о экипажах жандармских офицеров»), то такое чрезвычайное скопление транспортных средств выглядит в высшей степени подозрительно. «…Я начал было делать и другие с моей стороны замечания, все отвергавшиеся», – с сердцем продолжает Липранди. Но в это время от графа Орлова и за его подписью были доставлены предписания «на имя каждого жандармского офицера и полицейского чиновника, числом более ста». Их появление повергло Ивана Петровича в ещё пущее расстройство, ибо он тотчас же сообразил, что такое количество бумаг не могло быть заготовлено «в течение нескольких часов одною и даже пятью руками»[212]. А это, в свою очередь, тоже заключало потенциальный ущерб, ослабляя эффект внезапности. И уже в совершенном сокрушении действительный статский советник указывает на тот демаскирующий операцию факт, что «об аресте некоторых лиц, независимо всех писано было и прямо их ведомствам!».

Узрев таковые попущения чинов тайной полиции (причём, увы, не последних её чинов!), Липранди осознаёт тщетность дальнейших с его стороны попечений и укоризн. Он решает предоставить всё на волю Божью – даже под угрозой того, что злоумышленники успеют истребить изобличающие их бумаги. «…И тогда место их в карете должен был занимать я, следивший в течение 13 месяцев за этим делом…»[213] Смирив кипевшие в его груди чувства и стараясь соблюсти наружное спокойствие, Иван Петрович делает ряд важных наставлений тем, кто готовится выполнить свой служебный долг.

Но тут его постигает новый удар. Как выясняется, некоторые полицейские чины, первыми получившие на руки предписания графа Орлова, «давно уже отправились к себе домой с тем, чтобы в 4 часа ехать из своих квартир к месту назначения». Эти достойные ученики графа Алексея Фёдоровича (который, как помним, отличался изнеженностью нравов) предпочли ужин в кругу семьи и, может быть, даже краткий, но ободрительный сон суровому бдению в здании у Цепного моста. «…Таким образом, – завершает Иван Петрович свой не лишённый оттенка государственной скорби отчёт, – четвероместные кареты, с двумя жандармами в каждой, независимо офицеров, отправились по всем направлениям столицы на совершенном уже рассвете!»[214]

 

Да: их возьмут на рассвете.

Из главы 8 (Часть II)
Приглашение в Зазеркалье

В 1836 году Пушкин взял эпиграфом к своей, так и не пропущенной цензурой статье «Александр Радищев» слышанное им некогда суждение Карамзина «Il ne faut pas qu’un honnête homme mérite d’etre pendu» («Честному человеку не следует подвергать себя виселице» – именно так переводил эту фразу П. А. Вяземский).

Слова эти можно трактовать по-разному. В них как будто различимо предостережение: честный человек в своих действиях и поступках не должен нарушать границ, преступив которые, он обрекает себя на неизбежную гибель. Но, с другой стороны, вынесенная в эпиграф карамзинская мысль заключает, если вдуматься, ещё один оттенок. Честный человек имеет шанс оставаться таковым даже в том случае, если он будет защищать свои убеждения, не вступая в смертельную вражду с правительственной властью. Общество, воздвигшее пределом свободомыслия граждан государственный эшафот, может быть усовершенствовано без обязательного самозаклания достойнейших из своих сочленов. Радищев, говорит Пушкин, будучи политическим фанатиком, действовал «с удивительным самоотвержением, с какой-то рыцарскою совестливостию». Однако, действуя таким образом, он в то же время «как будто старался раздражить верховную власть своим горьким злоречием; не лучше ли было бы, – заключает автор, – указать на благо, которое она в состоянии сотворить?».

Сам Пушкин тщетно указывал на это благо: власть оказалась вполне равнодушной к его призывам. Ему удалось избегнуть эшафота и остаться честным человеком. Но он не ушел от судьбы.

…Никто из петрашевцев (может быть, за одним-двумя исключениями) не готовил себя на гибель. Никто из них не оставлял надежды рано или поздно убедить противную сторону в своей правоте. Ради этого они способны были претерпеть. Но никому из них не приходило в голову, что государство, всегда вольное обрушить на них свою карающую длань, обрушит её в полную силу и со всего размаха. Такая реакция, если бы они могли её предвидеть, показалась бы им неоправданной и чрезмерной.


Н.М. Карамзин


Случаются времена, когда человеку – желает он этого или нет, – приходится подвергать себя виселице.

…Их, как уже говорилось, взяли на рассвете.

Правительственная поспешность выглядит не вполне понятной. Только-только после почти целого года внешнего полицейского наблюдения намечается верный успех. Смышлёный агент почтил своим посещением всего семь «пятниц», а перед Липранди уже лежал изрядный список имён. С каждым днём он умножался: грядущее сулило новые волнующие открытия. И вот у графа Перовского отнимали его законную добычу – в момент, когда предвкушение абсолютной удачи позволяло несколько отдалить скромную радость глотания. Кроме того, министр не без основания опасался, что у будущего суда не достанет серьёзных улик: состав преступления заключался покамест в произнесении фраз, а не в совершении дел.

Принято считать, что царь торопился, потому что ему «не терпелось» расправиться с заговорщиками. Возможно, это естественное желание имело место. Однако вряд ли государь руководствовался чувствами. У него был положительный расчет.

Через несколько дней, 26 апреля, будет подписан высочайший манифест о вступлении русских войск в пределы Австрийской империи: надо было спасать пошатнувшийся союзный трон. Отправляясь в поход, Николай не решился оставить в тылу ещё не взятую крепость.

Домик в Коломне был обречён.

21 апреля императору представляется обзор всего дела и список подлежащих арестованию лиц.

«…Дело важно, – выводит резюме августейший читатель, – ибо ежели было только одно враньё, то и оно в высшей степени преступно и нетерпимо». Под «враньём», естественно, разумеются не донесения Антонелли, а содержание отражённых в этих депешах бесед.


Пожар 28–29 мая 1862 г. в Петербурге.

Раскрашенная литография, современная событию


Операция держится в величайшем секрете: даже коменданту Петропавловской крепости не даётся загодя знать о скорой присылке гостей.

«С Богом! Да будет воля Его!»[215] – отрывисто заключает царь. Так напутствуют накануне битвы.

Страхи, впрочем, оказались напрасными: как удовлетворенно выразится Орлов, всё было совершено «с большой тишиной».

Достоевского, как сказано, разбудят, в четыре…

…Минуло ровно четыре года с того дня, когда в такой же предутренний час к нему явились вестники славы (Некрасов и Григорович – в восторге от «Бедных людей»). Нынешние посланцы также имели весть: по тайному сходству с ангелами добра они были облачены в голубое.

В Петербурге, как сказано, начинались белые ночи.

Господин майор С.‑ Петербургского жандармского дивизиона Чудинов не бросался на шею, но был любезен: как бы в награду за это незлобивая арестантская память произведёт его в подполковники.

Два ночных визита обозначат уходящую в прошлое юность. Первый – возвестит начало литературной судьбы, второй – отлучение от неё на долгие десять лет (многим казалось, что – навсегда). Это – крушение, крах, катастрофа, насильственный разрыв всех существующих связей, мгновенный переход в официально узаконенное небытие.

Но он об этом ещё не знает. Он шутит по поводу обнаруженного при обыске пятиалтынного («Уж не фальшивый ли?»); шутка, однако, не вызывает ожидаемого веселья.

При нём окажется шестьдесят копеек: весь его капитал.

Впрочем, на первых порах деньги не понадобятся: принимающая организация угостит всех обедом и кофе на собственный счёт.

Мраморная Венера при входе в заведение смутит кое-кого из вновь прибывающих. Хотя, если вдуматься, само присутствие античной богини в столь неподобающем месте должно было бы послужить ко всеобщему ободрению. Ибо тем самым уничтожались неблагородные слухи о практикуемом здесь тайном сечении (с такой кремационной подробностью, как внезапное опускание пола), – слухи, бесившие ещё Пушкина, на которого сочувственно хихикающая молва указывала как на жертву.

Вообще, ночь изобиловала сюрпризами. В зеркальной зале, где, переговариваясь, толпились поднятые с постелей посетители «пятниц» (перед тем, как отправиться в зазеркалье), Достоевский с изумлением обнаружит младшего брата – Андрея Михайловича, ни сном ни духом не ведавшего о самом существовании Буташевича-Петрашевского (лишь наивное предположение арестованного, что это два разных лица, заставит Комиссию усомниться в его виновности). Старший же брат, Михаил Михайлович, в результате сей мелкой полицейской оплошности останется необеспокоенным ещё целых две недели.

Штабс-капитана генерального штаба Кузьмина приведут с дамой: распоряжение графа Орлова, дабы из найденных на месте улик «ничего не было скрыто», исполнители поймут слишком буквально.

Полицейские неловкости, впрочем, вполне извинительные при отсутствии опыта массовых посадок (ночью будет захвачено 33 человека, позже к ним присоединят ещё три десятка интересующих следствие лиц) – некоторые из этих «проколов» окажутся для арестованных благом. Статский господин «со списком в руках», о котором упоминает Достоевский (очевидно, генерал Сагтынский), как бы впав в задумчивость, позволит им заглянуть в документ: там будет подчеркнуто имя с демаскирующей карандашной пометой («агент по найденному делу»). «Так это Антонелли! – подумали мы».

Не лишена основательности догадка, будто указанная небрежность была умышленной. III Отделение хоть таким образом постаралось досадить непрошеному помощнику, благодаря рвению которого общая полиция коварно присвоила дело, по праву принадлежащее полиции тайной [216].

В отличие от мирового прототипа, «агент по найденному делу» не кончит свои дни на осине и даже не будет заколот чьей-нибудь мстительной рукой. Правда, несколько позже учитель Белецкий, встретив на улице Антонелли (тот дружески поприветствует недавно освобожденного приятеля), нанесёт ему пощёчину, за которую немедленно проследует в Вологду. При этом он не будет ведать о том, что в одном из своих недавних сообщений оскорблённое им лицо между прочим пометило: «Белецкий – это такое существо, которое так и напрашивается на оплеуху…» – ещё одно из доказательств обратных угадок судьбы…

Ночные аресты не останутся незамеченными. Весть всколыхнет обе столицы. Хотя толки относительно намерений клубистов уничтожить церкви, «перерезать всех русских до единого, и для заселения России выписать французов»[217] окажутся, как выразится Хомяков, несколько преувеличенными, они произведут в обществе известный эффект. Через тринадцать лет, весной 1862-го, памятливая молва свяжет грандиозные петербургские пожары с тайным нероновским планом, якобы существовавшим у заговорщиков 49-го года…

Барон Корф со сдержанной гордостью сообщает, что на другой день после потрясших столицу катаклизмов император спокойно прогуливался по улицам, «как всегда, совершенно один»[218], а вечером почтил своим присутствием публичный маскарад. Шаг этот требовал известного мужества: под любой из масок мог в принципе скрываться ещё не схваченный злодей…

В самый день ареста, 23 апреля, высочайше учреждается секретная Следственная комиссия. Иван Александрович Набоков, старый солдат, участник войн с Наполеоном, недавно принявший необременительную должность коменданта Петропавловской крепости, назначается председателем. Генерал, ещё не ведающий о том, что в грядущем столетии судьба произведёт его в двоюродные прадеды знаменитого писателя (который в одной из своих книг родственно упомянет о доброте предка к необыкновенному узнику), окажется слишком прост для необходимых по делу письменных занятий. Поэтому это бремя возложит на себя один из членов Комиссии, 60-летний князь Павел Петрович Гагарин. (Он оправдает надежды: недаром именно ему в 1866-м будет доверено отправить на виселицу Дмитрия Каракозова.)

Кроме того, в Комиссию войдут: 57-летний Леонтий Васильевич Дубельт: «генерал-лейтенант по кавалерии» будет представлять свое, преимущественно пешее, ведомство; товарищ военного министра (будущий военный министр и шеф жандармов) князь Василий Андреевич Долгоруков (45 лет); начальник штаба управления военно-учебных заведений Яков Иванович Ростовцев (46 лет): «благородный предатель», в декабре 1825-го предупредивший нового государя о заговоре и незамедлительно донёсший его участникам на таковой свой поступок.

Четверо военных и один статский генерал пожилого и среднего возраста займутся участью нескольких десятков молодых людей – титулярных советников, коллежских секретарей, капитанов, поручиков.

59-летний Иван Петрович Липранди мог почесть себя обделённым: виновник торжества был введён лишь во вспомогательную (под председательством князя А. Ф. Голицына) комиссию, ведавшую разбором монблана захваченных книг и бумаг.

За дело, однако, принялись дружно.

197 ОР РГБ. Ф. 203. Оп. 221. Ед. хр. 2.
198 Следы знакомства с этими документами можно обнаружить в некоторых беллетристических сочинениях, посвящённых делу петрашевцев, – без указания, однако, на источник.
199 В бумагах Липранди имеется также его краткое донесение Перовскому за № 39, помеченное: «23 апреля, 9 часов утра». (ОР РГБ. Ф. 203. Оп. 221. Ед. хр. 1. л. 154.) Сообщая о совершившихся минувшей ночью арестах, бывший подполковник Генерального штаба подчёркивает, что стратегический замысел брать всех на квартирах принадлежит лично ему. При этом он исходил из расчёта, что, если «накрыть» часть намеченных к арестованию лиц на квартире у Петрашевского, оставшиеся пока на свободе успеют истребить письменные улики.
200 ОР РГ. Ф. 203. Оп. 221. Ед. хр. 2. Л. 1 об.
201 Там же. Л. 1 об. – 2.
202 Там сидели «прибывшие из Австрии» раскольничий «лжеархимандрит» Терентий со своими единомышленниками – а это уже сфера компетенции Липранди. Как видим, в отличие от коллеги, Дубельт не препятствовал ему заниматься его делами.
203 ОР РГБ. Ф. 223. Оп. 221. Ед. хр. 3. Л. 16 об.
204 ОР РГБ. Ф. 223. Оп. 221. Ед. хр. 3. Л. 17.
205 Там же. л. 17 об. – 18.
206 Там же. л. 18–18 об.
207 ОР РГБ. Ф. 223. Оп. 221. Ед. хр. 3. Л. 18 об.
208 ОР РГБ. Ф. 203. Оп. 211. Ед. хр. 2. Л. 3.
209 Там же. Л. 3 об.
210 Там же. Л. 3 об. – 4.
211 ОР РГБ. Ф. 203. Оп. 211. Ед. хр. 2. Л. 4 об. – 5.
212 ОР РГБ. Ф. 203. Оп. 211. Ед. хр. 2. Л. 5–5 об.
213 Там же. Л. 6 об.
214 Там же. Л. 7.
215 Былое. 1906. № 2. С. 245.
216 Любопытно также указание на презрительное отношение генерала Сагтынского к собственной агентуре. В 1840-м он спрашивал Герцена, убеждён ли тот, что в его окружении нет мерзавца, способного на донос. «Я честным словом уверяю, – говорит Герцен, – что слово “мерзавец” было употреблено почтенным старцем». (Герцен А. И. Былое и думы. М., 1969. Т. 1. С. 371.)
217 Барсуков Н.П. Жизнь и труды М.П. Погодина. Т. 12. С. 270.
218 Русская старина. 1900. № 4. С. 40.