Лента жизни. Том 3

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Рвали листья подорожника, когда поранишься, бывало, до крови. Смачивали слегка изжеванный лист слюной и накладывали на ранку. Подорожник прилипал к телу и незаметно совершал свое целительное дело. Набегаешься по задворкам, наиграешься вдосталь, глядь на пораненное место – а там уже ни следа крови, все затянулось и присохло даже. Чем тебе не санпакет у тропинки детства!

В июле поспевала земляника. Особо крупная росла на кладбище, в тени высоченных сосен и раскидистых черемух. А уж и сладкая была – словами не расскажешь! Когда я был совсем маленьким, мама в обеденный перерыв успевала сбегать в прилегавшую вплотную к селу чащобу с солнечными лужайками и нарвать букетик тоненьких стебельков с красными зернистыми ягодками, рясно облеплявшими отросточки стеблей. Конечно, лакомство предназначалось мне.

Когда однажды на Комаровских чтениях в селе Молчаново Мазановского района местная детвора одарила меня таким же букетиком земляники, сладко заныло сердце. И многое вспомнилось, и о многом захотелось даже слезу уронить. Вкус земляники – вкус моего летнего детства.

Яблочки-дички поспевали в начале осени. Они становились красноватыми. Среди них попадались и крупные плоды, едва ли не вдвое превышавшие величиной основную массу яблочек. Мы с хрустом наминали эти «крупнячки» – сочные, сладящие, сытные. Все это длилось до тех пор, пока однажды я, насытившись и прекратив торопиться, не раскусил крупный плод и не посмотрел, что там внутри. А внутри шевелился белый червячок, недовольный своим появлением на свет. С тех пор есть сырые яблочки, особенно крупные, я зарекся. Хотя вареные яблочки, да еще и посыпанные сахаром, жаловал вниманием довольно долго. Сейчас же, в ранге отца и дедушки, отдаю предпочтение прихваченным осенним морозцем мягким яблочкам-дичкам. И даже стихи написал, смотри выше о яблочках-дичках.

В Ромнах мать не растила на огороде ни смородину, ни малину. Не до того было в хлопотах на работе и по дому. Одна корова уйму времени отнимала взамен своего целебного молока. Зато мы ходили в июле собирать голубику, приносили домой порой целое ведро. Длинные ягодки мама запрещала есть, говорила, что они «пьяные». А вот круглые ягоды с матовым отливом хорошо было есть с хлебом, запивая холодным из погреба молоком. Сливки для этого не предназначались, но однажды я рискнул и отведал барского блюда, о котором читал в книжках. Попробуйте и вы сделать то же самое – не разочаруетесь.

Нынче молодежь все резиновую ароматизированную жвачку жует, «Орбиты» да «Диролы» всякие. Говорят, хорошо чистить зубы помогает. Возможно. Но в детстве эта роль у нас отводилась другому продукту того же назначения, который мы именовали просто – «сера». Делалась она из смолы деревьев хвойных пород, которая вываривалась в кастрюльке на плите, охлаждалась в колодезной воде и только после всего этого отправлялась в рот. Процесс мы убыстряли тем, что ковыряли смолу-живицу и тут же начинали ее перерабатывать, молотя челюстями со скоростью белок, грызущих орехи. Во рту вскоре образовывалась клейкая масса с примесью щепочек и песчинок. Но жевать ее можно было час-другой, пока она не распадалась на комочки. Не лакомство, конечно, но забава и удовольствие несомненные. Наиболее отчаянные головы, рискуя заработать болячки в животе, названия которых мы тогда еще не знали, пробовали с той же целью жевать черный вар, которым натирали дратву, подшивая валенки. Минута-другая – и зубы становились черными, а слюна горькой. Здоровый инстинкт самосохранения заставлял быстренько выплевывать массу, которой смело можно было мостить дороги. В медовый сезон жевали мы пчелиные соты, но глотать сие полезное лакомство не разрешалось. Изжеванный воск собирался и возвращался пчелам.

Чего только мы не тянули в рот, чтобы вырасти…

2004

Есть деревенька на земле…

За давностью лет человеческая память теряет в повседневности ароматы и звуки, но некие зрительные образы остаются в глубокой подспудности. Листая свои рукописные тетрадки со стихами, первое из которых датировано – страшно подумать! – невообразимо далеким 1956 годом, мне, как в немом кино, удалось воскресить ту часть былого, которая как раз и опустилась в основание прожитого.

Когда на страницах альманаха «Амур» родного Благовещенского пединститута (теперь университета) мне предложили напечатать что-то из моих стихов, почему-то захотелось достать именно эти пожелтевшие от времени тетрадки, где в одной из них хранилась запечатленная студенческая молодость.

Перечитывая основательно подзабытые строки, я вновь вдохнул воздух юности. Однако понял и другое: кое-что для читателя надо бы пояснить. Конечно, толковать стихи занятие бесполезное, но я и не собираюсь делать этого, просто дополню их теми фактами, которые когда-то стали побудительным толчком к созданию того или иного стихотворения, но в сами стихи не вошли в силу своего, как мне тогда казалось, прозаизма. Теперь же все кажется иначе, но написанного пером ничем не вырубишь, даже если у тебя в руках редакторский топор. Впрочем, и дописывать что-либо опытной рукой тоже не представляется нужным – это все равно как нашивать на старое хлопчатое платье новые вискозные заплаты.

Стихи, которые вы прочитаете, я не включал ни в одну из своих книг, за исключением стихотворения «Иней», которое было опубликовано в несколько сокращенном виде в моей второй книжке «Годовые кольца» (1987) под названием «На педагогической практике в Зеньковке». Так что не взыщите строго за юношеские неровности стиля, а попытайтесь понять меня давнишнего, но по возрасту – вашего сверстника. (Эти строки адресую нынешним студентам в надежде, что они напишут на ту же тему что-то свое).

Осень 1963 года. Пятый курс истфилфака Благовещенского пединститута отправляется на полугодовую педагогическую практику в школы области. Впрочем, практика продлится весь учебный год, только одна часть студентов будут проходить ее до Нового года, а другая, сменив «забойщиков», – до последнего майского звонка.

Еду в Тамбовку, где живет и работает мой отец, где я оканчивал школу, где год назад расстался навсегда с мамой… В маленьком чемоданчике, так называемой «балетке», – учебники и пособия для уроков, здесь же – тетрадка со стихами. Я уже печатался в институтской многотиражке «За педкадры», где два года исполнял обязанности ответственного секретаря. В глубине души давно уже понимал, что после окончания института учителем работать вряд ли стану, мечталось о профессии журналиста. Ну а получить филологическое образование в ту пору у нас в области можно было лишь в пединституте. Так что практика меня занимала постольку поскольку: хотелось новых впечатлений после спортивного лета, когда мне удалось в очередной раз стать чемпионом области по легкой атлетике и поездить по стране на крупные соревнования.

Дома в родной школе, в окружении старых наставников, в общении с молодыми учителями, нахлынули новые мысли и чувства, пришло вдохновение. И тетрадка со стихами стала пухнуть прямо на глазах. Одним их первых появилось тогда программное, как я его определял, стихотворение «Приамурье». Читая Комарова, Цирулика, Завальнюка, захотелось сказать о родных местах что-то свое.

Приамурье

Ночь такая белая от инея,

От луны, упавшей на межу…

Приамурье, лишь тебе доныне я

Сердцем и умом принадлежу.

Край родной с оврагами и ширями,

С голубыми пятнами озер,

С детства я тебя мечтами вымерял,

Да не все прошел до этих пор.

По тебе скучал средь южной зелени,

Где морской бурунится прилив.

Одного хотел я: чтобы спели мне,

Как Амур спокоен и красив.

Я к тебе летел сквозь расстояния,

Через паровозные гудки,

Чтоб прийти, робея, на свидание

С духом древней песенной реки,

Чтоб сказать простое «Здравствуй!» рощицам,

Синим сопкам и глухой тайге,

Чтоб весной над Зеей не поморщиться

Мне от ветра по большой шуге.

А когда кругом багульник вспыхнет

И меня согреет этот жар, —

Сердце на мгновение затихнет,

Молод ты иль безнадежно стар.

И пойдет, пойдет кружить-метелить

По садам черемушным дождем.

Обновят свои иголки ели,

Защебечут птицы знойным днем.

Отдрожит в мари степной пшеница,

Отцветут нехитрые цветы…

День короче, дольше вечер длится.

Лето, быстро промелькнуло ты!

И, храня терпение большое,

Средь октябрьских ранних холодов

Убирают хлеборобы сою —

Вплоть до первых девственных снегов.

………………………………

Ночь такая белая от инея,

От луны, упавшей на межу.

Приамурье, лишь тебе доныне я

Сердцем и умом принадлежу.

1963, сентябрь, Тамбовка.

Масштабность этих строк сменила тема предстоящего скорого расставания с институтом, который тоже стал родным – столько с ним было связано в яркие годы юности! А разве забудешь пожар осенью 1960 года, который лишил нас на два года родных стен и прибавил к обычным студенческим хлопотам и строительные заботы… Стихи писались как некое обращение к тем юношам и девушкам, которые сменят нас на студенческой скамье.

Наш институт

Он большой, торжественный и строгий,

Я когда-то робел у его порога.

Наш отец – он вырастил многих,

Наша совесть – судил он строго.

Он дарил нам веселые песни,

Он вручал нам глубокие мысли,

Горе, радость делили вместе,

С ним мужали и вместе выросли.

Он два раза рожден на свете —

Мы подняли его из пепла.

Наш союз нерушим и светел,

Наша дружба в беде окрепла.

Он теперь ожидает новое

Молодое племя студентов.

Он научит вас делать многое

И на многое даст ответы.

Ваш отныне он станет навечно.

Заступайте науке на службу,

Принимайте привет сердечный,

Начинайте большую дружбу.

1963, сентябрь, Тамбовка.

Однако приподнятость чувств уступила место будням учителя-практиканта, и оказалось, что занятие это не для слабонервных. Теперь понимаю, чего мне стоила улыбка над самим собой тогдашним…

 

На практике

1.

Дети – сущие мучители!

Отчего я стал учителем?

В классе гомон, шум и смех,

Тут уйми попробуй всех.

Тема нынче – «Звуки речи»,

В классе слышен свист «картечи»:

Из резинок бой затеян,

Так, бесспорно, веселее.

Как не стыдно, пионеры!

Принимаю срочно меры:

На ногах стоит весь класс —

Это раз;

Шевельнутся лишь едва —

Выгоняю – это два;

Коль наказывать вас скоро —

Оставляю всех без сбора;

Забираю дневники —

Пусть приходят старики;

В понедельник, хоть не надо,

Задаю заданье на дом.

Разбегайтесь по домам,

Приводите ваших мам!

……………………………

Так окончилась суббота.

Больше в школу неохота.

2.

Пролетело воскресенье,

Позабылись все мученья.

Прихожу – спокоен класс —

Это раз;

Отдыхает голова —

Это два;

Ликование внутри —

Это три;

Нет волнения пустого,

Понимают с полуслова,

Чуть вопросами затронь их —

Дружно тянут вверх ладони,

Все, что знают, отвечают,

Нерадивых дополняют.

…………………………..

Нет, неплохо все же, братцы,

Быть учителем, признаться!

1963, сентябрь, Тамбовка.

Судьбе было угодно, чтобы именно на педпрактике я повстречал Ларису Карпову, свою будущую жену, которая тогда первый год работала в должности учителя математики. Поначалу наше чувство развивалось как некое лирическое предощущение в есенинско-фольклорном ключе, а самые первые стихи, посвященные молодой математичке, сочинены были экспромтом. В перерыве между танцами не помню уж какого праздничного вечера мы зашли с нею в пустой класс, и я тут же на доске написал мелом вот эти строчки…

КарпЁнку

Ох как трудно,

Ох как невесело

Одному быть,

Всегда одному.

Ходят девушки

Мимо с песнями,

А кому поют —

Не пойму.

Ходят девушки,

Улыбаются

И смеются враз

Звонко-весело.

Голова моя,

Словно мак,

Склоняется,

И летит душа

Вслед за песнями.

Голова моя

По тебе болит.

Сердце вдребезги —

В сотни зимних лун.

А в глазах твоих

Речка,

Небо ли.

Я от ласки их

Буду вечно юн.

Вот и кончилась

Песня звонкая,

Улетела вдаль

И рассыпалась.

Ходят девушки

Всё сторонкою.

На окне моем

Снег да изморозь.

1963, октябрь, Тамбовка.

Ну а потом районо направило меня, как человека мобильного и не обремененного семейными и прочими узами, в село Зеньковка, где приспело идти в декретный отпуск учительнице русского языка и литературы. В день отъезда запуржило-замело всю округу, и это было так романтично, что строки сложились в голове сами собой, а записал я их в тетрадь уже по приезде на место новой работы.

Снежные стансы

Как я хочу, чтоб эта замять

Кружила день, кружила два,

А с ней кружилась голова,

Лишь по тебе оставив память,

О снежно-чистая моя!

Не первый раз я робок в чувствах,

Но лишь сегодня умилен,

Огромной нежностью смятен.

Мне без тебя так будет пусто!

Да, я влюблен.

Спой на прощание мне звонко,

Махни сугробным рукавом.

Я в дальней от тебя сторонке

Средь тополей ноябрьски тонких

Нашел свой дом,

1963, ноябрь, Зеньковка.

Директор Зеньковской восьмилетней школы Николай Николаевич Тараканов определил меня на временный постой в дом бухгалтера местного колхоза «Рассвет». Хозяева выделили мне маленькую узенькую комнатушку, где жила раньше их старшая дочка, уехавшая оканчивать школу в тамбовском интернате.

Рядом с печкой у двери в мои «апартаменты» стоял новорожденный бычок с подвязанной под жгутиком на брюшке баночкой, которую он тут же по мере наполнения и расплескивал на пол. Но меня, рожденного и выросшего в селе, это нисколько не смущало.

Я был в плену у продолжавшего развиваться сильного чувства. По вечерам после уроков и дополнительных занятий в школе я садился за столик в своей каморке, отодвигал на потом стопку тетрадок, принесенных для проверки, и вдохновенно строчил новые стихи. Их было много, поверьте, десятка страниц альманаха не хватило бы напечатать сочиненное мною в те вечера. Одно из этих стихотворений начиналось строчкой, которую я носил в себе как камертон и некую поэтическую заготовку все четыре первых студенческих года. И лишь здесь эта строчка пригодилась и обрела продолжение.

Глаза любимой

Что такое любовь, мне никто не ответит,

Да и я никому рассказать не смогу.

Надо мною луна в бледном зареве светит,

Звезды падают вниз и блестят на снегу.

Точно так же глаза у любимой сияли.

Ты была хороша, словно иней в саду.

Мне ресницы твои лучше слов подсказали,

Где таится ответ, где я счастье найду.

Так сияйте огнем негасимым и вечным,

Лейте нежность в меня и ласкайте меня.

Я хочу, чтоб со мной ты была бесконечно,

Ведь любовью к тебе эти строки звенят.

1963, ноябрь, Зеньковка.

С разными вариациями вечная тема откладывалась во все новые и новые строчки, благо разлука лишь усиливала чувство, а нечастые встречи по выходным в Тамбовке, куда я приезжал навестить отца и мою математичку, заставляли писать и писать в надежде быть понятым моей избранницей.

Такое белое сиянье!

Такая ясная луна!

Морозное очарованье,

Тобою степь полным-полна.

Свеченье снега в полуночи,

Когда все звезды чуть видны,

Луна со мной обняться хочет,

Да не достать мне до луны.

Так ты, далекая, как небо,

Манишь меня, зовешь меня,

И я хочу сквозь явь и небыль

Коснуться твоего огня.

1963, ноябрь, Зеньковка.

Следующее стихотворение задумывалось как песня, и песней стало – нашей семейной, сокровенной, мотив к которой сочинила моя жена (та самая математичка). Мы ее певали не раз на домашних праздниках, знают и поют с нами изредка эти немудреные строки и наши дети.

И тогда, почти сорок лет назад, и сейчас мне не хочется ни слова изменить в написанном, как и в нашей совместной жизни не отрекаюсь ни от одного прожитого дня. Хотя было всякое…

Песня

Где ты, мой далекий, мой хороший?

Ночь спустилась тихо на поля.

Снится мне рассветная пороша,

В инее хрустальном тополя.

Звезды проплывают мимо окон,

В комнату роняя бледный свет.

Ты, любимый мой, сейчас далёко,

Мне к тебе пути-дороги нет.

Нет мне в снах покоя и отрады

Оттого, что в них приходишь ты.

Иней опушил деревья сада,

И стоят волшебные кусты.

1963, ноябрь, Зеньковка.



Постепенно лирический поток не то чтобы иссяк, но перешел в другое русло: мы с Ларисой объяснились и, более того, решили связать наши судьбы. В ту пору я написал следующие незавершенные стихи, в которых выступаю в роли некоего всамделишного учителя, хотя на ниве просвещения всю жизнь проработала именно жена, за что и стала под конец своей педагогической карьеры заслуженной учительницей России.


Ночная лампа,

Книжки на столе,

Тетрадки стопкой

Да цветок застывший…

Есть деревенька на земле,

Где я живу

И где тебя не слышно.

Иду ли в школу утром,

В ясный день —

Я вспоминаю голос твой, улыбку.

По грустному лицу

Разлуки бродит тень,

Да снег скрипит

Рассыпчатый и зыбкий…

1963, ноябрь, Зеньковка.


Практика близилась к концу, мои полгода честно были отработаны, в чем убедился посетивший меня в Зеньковке с проверкой преподаватель кафедры русского языка нашего института милейший и деликатнейший человек Александр Алексеевич Чешев. Он пробыл у меня в гостях сутки, посетил несколько уроков, разобрал по «косточкам» применяемые мною методические и прочие приемы, особо ругать не стал, хотя, наверное, было к чему придраться. Взамен я ему весь вечер, а ночевал он у меня же в комнатке, читал свои новые стихи.

Александр Алексеевич, фронтовик Великой Отечественной, стойко выдержал это и это испытание, благо коротать время нам помогала к тому же бутылочка доброго портвейна под щедрую деревенскую закуску моих хозяев.

Наутро Чешев уехал, а я вновь отправился в школу вместе с детьми наряжать елку. Близился Новый, 1964 год, и школьная елка была отнюдь не рядовым мероприятием для зачета практиканту, а именно тем праздником души, о котором так теперь тоскуется с годами.


Последний день года


За селом утонуло солнце

В снежно-белых сугробах-холмах.

Постучался мороз в оконце.

Огоньки засверкали в домах.


Ожидание новой удачи

И во мне, и во всех сообща.

Ну, конечно же, это значит —

Новый год к нам в окно постучал.


И недаром торопятся в школу

Малыши говорливой гурьбой

Праздник зимний, красивый, веселый

Встретить с елкою молодой.

31 декабря 1963 года, Зеньковка.


Одно из самых памятных событий той поры – грандиознейший иней, буквально обрушившийся на Зеньковку, на ее черемушные садики, окаймляющие огороды, через которые я напрямик ходил по утрам в школу, нет-нет да и пощипывая себя за щеку – не сказка ли вся эта красотища? Вот только стихи об этой красоте-наваждении написались позже, через десяток лет. Но ведь написались, и мне кажется неплохо. Вот их-то я и вынул из заветного лирического дневника и напечатал в книжке.


Иней


Тропинка огородами бежит,

А иней по садам – до изумленья!

Дохнёшь – и каждой веткой задрожит

Любое задремавшее растенье.


Под чистый звон иглистых хрусталей

Я забывал директора упреки,

И с каждым днем все чаще и смелей

Опаздывал на первые уроки.


Я странный был, конечно, практикант,

Куда мне было до благополучья!

Но в детях я хотел открыть талант:

Услышать землю, распознать созвучья.


Когда настало время уезжать,

Я по наукам проскакал верхами,

Взамен отчета – общую тетрадь

Усеял коллективными стихами.


Педпрактику мне все-таки зачли,

Хоть нарекли восторженным разиней.

Село Зеньковка…

Годы уж прошли,

Я не забыл твой небывалый иней.


И если кто-то мне стихи готов

Хоть до утра читать без остановки,

Припоминаю я учеников

И думаю: а он не из Зеньковки?


1974





Супруги Игнатенко. 2010 г.


«Напрасно я бегу к Сионским высотам…»

Было это тридцать восемь лет назад. Я учился на втором курсе Благовещенского пединститута. Шли зимние каникулы, и я поехал к себе домой в Тамбовку отдохнуть и подкормиться на деревенских харчишках. На душе было тяжело: совсем недавно отец отвез мать в Москву в онкологическую клинику – безнадежно больную. Дом наш словно бы опустел.

В отсутствие матери за домом присматривали наши соседи Соповы, поскольку отец частенько бывал в командировках по району. Вот и на сей раз я не застал его, в доме хозяйничала старшая из соседских дочерей, Валентина. Порядком продрогнув в дороге на попутке, я принялся отогреваться у топящейся печки. Валентина тем временем накрывала на стол. Отведав отварной картошки, заправленной обжаренным салом с луком, напившись вдосталь чаю с шиповником, мы принялись толковать о студенческом житье-бытье.

Надо сказать, что соседка моя тоже училась в городе, в сельхозтехникуме, на агронома, и нам было о чем поговорить. Постепенно мы перешли к поэзии, так как мне хотелось прочитать свои новые стихи. Но взять да и начать их читать просто так было неловко. И я решил прибегнуть к авторитету Пушкина. Снял с книжной полки только что полученный по подписке второй том собрания сочинений Александра Сергеевича, раскрыл наугад. Открылась страница 643, наверху стояла дата – 1836. Я продекламировал:


Напрасно я бегу к Сионским высотам,

Грех алчный гонится за мною по пятам…

Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,

Голодный лев следит оленя бег пахучий.




Игорь Игнатенко, 1960-е гг.


«А я не напрасно…» – тихо, словно бы про себя, обронила Валентина. Тогда-то я и узнал горькую правду о том, что ее собрались исключать из техникума. Тамошние настырные комсомольцы проведали о религиозности семьи Соповых, учинили судилище над однокурсницей и по наущению комитетчиков потребовали выгнать девушку. Это ее-то, учившуюся в школе на круглые пятерки, побывавшую в Артеке, надежду и опору больной матери и вечного труженика отца, трех младших братьев и сестры! Да и в техникуме она была отличницей, обещала со временем стать прекрасным специалистом…

 

Долго в тот январский вечер говорили мы о Пушкине, о Боге, о жизни и смерти, о Сионских высотах, где, по библейскому, преданию находится Земля обетованная, рай и куда стремилась всей душой моя восемнадцатилетняя соседка…


Минули годы… Многих поэтов узнал я за это время, полюбил и запомнил наизусть строки их стихов. Но Пушкин стоит особняком. И не потому, что нас так тому учили в школе, затем в институте. Его трудно с кем-то сравнивать, он космически велик и в каждую пору жизни дает нам если и не ответы на трудные вопросы бытия, то хотя бы путь к их пониманию. Все эти годы во мне созревало сочувствие к Пушкину. Роковым образом так случилось, что вскоре после описанного в начале статьи случая умерла моя мать – тридцативосьмилетней, в пушкинском возрасте. И столько уже лет прошло…

Что это – провидение Господне? Случайное совпадение? Не знаю… Но сегодня мне кажется все чаще и чаще, что никакой мистики во всей этой истории нет. И когда церковники пытаются уверить нас в промысле Божием, мне становится горько и холодно, как в ту зиму, когда умерла мама. Она была при рождении крещена своей глубоко верующей матерью. Я помню бабушку Марию, ее вечерние молитвы. Они были чуть слышны из бабушкиной комнатки, но я догадывался: она просит Бога за всех нас. Если бы эти молитвы дошли по адресу!


Нынче Пушкину исполняется 200 лет. Понимаю, что фраза звучит неточно с бытовой стороны: правильнее было бы сказать – со дня рождения. Но это как раз тот случай, когда человек обретает права духовного бессмертия. Все дело заключается лишь в нас живущих, в нашей памяти.

В чем заключалась гениальность Пушкина? Прежде всего, в его историзме, колоссальной образованности и начитанности. А еще, говоря современным языком, в умении самопрограммироваться. Возможно, причиной тому и генетика – на Руси полукровки отличались талантами. Комбинации хромосом причудливы! И смешными выглядят потуги иных толкователей Пушкина свести дело к единому знаменателю. Дошло до того, что нынешние служители христианского культа усмотрели в произведениях Пушкина не только несомненное влияние весьма ощутимой в стилистике 19-го века церковной риторики, но и прямой промысел Божий. Это они-то, потомки доносчиков на Пушкина царю, виновники его ссылки! Религия с ее постулатами покорности, терпения, всепрощения, слепой веры – и Пушкин. Не вяжется все это.

Мне три года назад пришлось написать статью на подобную тему. Желающих прочитать ее, могу отослать к газете «Амурская правда». Похоже, что соблазн призвать Пушкина под знамена христианства не отпускает «святую» братию. Ну да Бог с ними! Они профессионалы и делают положенное им дело. А вот куда понесло учителей-словесников общеобразовательной современной русской школы? Получив в наше либеральное время возможность прочитать Библию, впали иные неофиты от христианства во искушение и соблазн. Потянуло их поупражняться в применении цитат из Ветхого и Нового заветов к тем или иным реалиям быта и Бытия. Уверен, что с равным успехом они прибегли бы, создайся сходная с нынешней ситуация, к Талмуду или Корану.

Да, Пушкин высоко ценил текст Библии как собрание человеческой мудрости, иначе и быть не могло. В не меньшей степени он ценил сочинения великого атеиста Вольтера, чью библиотеку изучил от корки до корки, благо царь разрешил к ней доступ. И знал, конечно же, меткое замечание Вольтера: «Если бы Бога не существовало, его надо было бы придумать». Вера – дело интимное. Вряд ли бы живой Пушкин допустил ревнителей церковности в свою душу. К священникам он относился определенно: «Не гонялся бы ты, поп, за дешевизною!» («Сказка о попе и о работнике его Балде»).

Да, как сын своего века, поэт не мог быть вне религиозной риторики. Затрудняюсь предполагать даже, насколько он был погружен в библейские пучины и другие тексты православия. Будучи высоко образованным и памятливым, он, несомненно, превосходно владел предметом. Иное дело – вера… Библия вдохновила Пушкину немало строк и даже целые стихотворения. Всего один лишь пример. Вспомните:


В крови горит огонь желанья,

Душа тобой уязвлена,

Лобзай меня: твои лобзанья

Мне слаще мирра и вина.


Склонись ко мне главою нежной,

И да почию безмятежный,

Пока дохнет веселый день

И двигнется ночная тень.


1825


Интересно заглянуть в первоисточник, давший вдохновение поэту. Итак, Ветхий завет, Песнь песней Соломона, два первых стиха главы первой: «Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина. От благовония мастей твоих имя твое, как разлитое мирро; поэтому девицы любят тебя». Как не восхититься взволнованным диалогом царя Соломона и стерегущей его виноградники «черной, но красивой» Суламитой!

Причудливы пути влияния и проявления его в произведениях разных поэтов. Лично меня «Песнь…» подвигла на создание стихотворения, эпиграфом к которому я взял стих 5 главы 2 этого шедевра любовной лирики: «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви». Но Муза повела меня несколько иначе, чем можно было бы ожидать.


Кто мне скажет, когда я смогу

Отоварить талон на спиртное,

На крупу, маргарин и иное?

Но эпоха в ответ ни гу-гу…


Подкреплюсь жидковатым чайком,

Что под стать прошлогоднему сену.

До чего ж либеральные цены —

Пустят по миру враз голяком.


Освежусь из бачка огурцом,

Что на даче лелеял все лето.

Таковы вот замашки поэта:

Еле жив, а глядит молодцом.


Но когда сковырнусь с хилых ног,

Упаду, промычав: «Мать Россия…»

Скажет новый Пророк и Мессия:

«От любви, знать, мужик изнемог».


1991


Посылая 1 декабря 1823 года из южной ссылки А. И. Тургеневу письмо со стихотворением «Свободы сеятель пустынный…», Пушкин так характеризует это произведение: «Я… написал на днях подражание басне умеренного демократа Иисуса Христа». И это вовсе не ерничество, как может показаться на первый взгляд, а реальный взгляд на историю, отображенную в книгах Библии.

За три месяца до своей трагической гибели Пушкин пишет Чаадаеву: «…Нынешнее наше духовенство отстало. Хотите знать причину? Оно носит бороду, вот и все. Оно не принадлежит к хорошему обществу» (Собр. соч., том 10, стр. 309, 1962). Не уверен, что с пушкинских времен духовенство сильно прогрессировало, если для укрепления символа веры прибегает к любым ухищрениям, в том числе и спекуляции на авторитете Пушкина. То-то посмеялся бы Александр Сергеевич, предвосхищавший время, когда «у позорного столба кишкой последнего попа последнего царя удавим»!

Священнослужителям лестно за давностью дней отпустить Пушкину грехи. А не они ли сами его подвигли на грех лжесвидетельства, когда он на Верховной комиссии, куда был вызван по доносу петербургского митрополита, вынужден был отречься от авторства «Гавриилиады»? Император Николай I простил Пушкину этот «грех», навязав ему тем самым долг чести. Цена же этого долга, как показала история, – сама жизнь. В конечном счете, не Дантес убил Пушкина, а те, кто позволил ему это совершить. Тут для нас тайны нет.

Апологеты «христианизации» Пушкина напирают на то обстоятельство, что де незадолго до гибели в творчестве поэта усилились евангельские мотивы. Простим им это «открытие». Они намекают так, словно бы им исповедовался Александр Сергеевич на смертном одре, раскаиваясь в вольномыслии и богохульстве молодых лет. Но обратимся не к домыслам, а к самому Пушкину. В стихотворении «Воспоминание» (1828) он словно бы отвечает грядущим непрошенным пастырям:


…И с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.


Мужественность этого поэтического и человеческого поступка, что у иных «мастеров пера» не всегда одно и то же, – потрясает. Чтобы острее ощутить всю силу этих строк, вспомним отчаянное восклицание Блока: «Молчите, проклятые книги! Я вас не писал никогда».

В подобной ситуации Есенин был гораздо ближе к Пушкину, когда в маленькой поэме «Черный человек» нарисовал беспощадно самого себя: «Черный человек водит пальцем по мерзкой книге / И, гнусавя надо мной, как над усопшим монах, / Читает мне жизнь какого-то прохвоста и забулдыги, / Нагоняя на душу тоску и страх». И все-таки величественнее всех именно это пушкинское: «строк печальных не смываю»!


Он был безнравственным?

Не верьте слухам!

Бессчетно влюбчивым?

Так ну и что же!

Ведь чем заоблачней

Вершины духа,

Тем глубже пропасти

У их подножий.


Прошу прощения за цитирование самого себя. В конце концов, это не «адвокатские» стихи, а всего лишь некая попытка приблизиться к пониманию Пушкина. Что и толковать – задача заманчивая, недостижимая, но постоянно стоящая перед нами. Есть у меня и другие строки в разных стихотворениях, навеянные Пушкиным («Желание», «За честь свою он поднял пистолет…», «Баллада о ноже»). В них я далек от мысли «прихорашивать» образ поэта или же греться в лучах его славы (помните у Гоголя: «С Пушкиным на дружеской ноге…»). Оставим эту тщету самолюбивым эпигонам. А вот учиться у Пушкина не зазорно в любом возрасте и на любой ступени общественного положения.

И еще почти мистическая история. Я имею обыкновение на сон грядущий вспоминать наизусть какие-нибудь любимые стихи. Чаще всего они звучат как своеобразная молитва, ибо что такое лирическое стихотворение, как не молитва, обращенная к Провидению с просьбой умиротворить, дать отдохновение?

В тот вечер перед сном я прочитал «Храни меня, мой талисман…», посвященный графине Елизавете Ксаверьевне Воронцовой. И заснул, успокоенный крепко. А ночью, в половине четвертого, меня разбудила жена: «Вставай, в доме пожар!»