Read the book: «Зулейха находит свой путь»
Глава 1. Первый сон
Зулейха проснулась от собственного крика.
Крик был высокий и чужой, и она не сразу поняла, что он вышел из ее горла. В покоях стояла темнота, густая и теплая, а где-то в глубине дома скрипнула дверь, простучали по камню быстрые шаги и все снова стихло. Потом по стене качнулся желтый свет.
— Ты чего? Ты чего кричала-то?
Наиль влетела босая, держа светильник на отлете, и платок у нее сполз на плечи, а забрать его обратно было нечем: вторая рука была занята кувшином.
— Я думала, в дом залезли. Я как вскочила, чуть не своротила все, а в плошке масло, оно же горячее, я потом руку… ну неважно. Ты чего кричала?
Зулейха сидела и дышала так, будто пробежала весь сад от ворот до стены. Ответить она не могла: слова были еще где-то далеко, а она сама была еще не совсем здесь.
В коридоре кто-то спросил, что стряслось, и ему ответили, что ничего. Наверху хлопнула дверь, и голос матери повторил тот же вопрос и получил тот же ответ. Дом умел встревожиться из-за нее в один миг и так же быстро успокоиться.
Наиль поставила кувшин, толкнула ставню, и в комнату вошел прохладный воздух из сада, пахнущий влажной землей.
— Приснилось, — сказала она сама себе, довольная тем, что нашла объяснение. — Ну конечно приснилось, чему тут еще быть.
Она села на край постели и стала растирать госпоже ладони, как растирают человеку, который замерз на ветру.
— Холодные-то какие, ты гляди. Бабка моя говорила: дурной сон расскажи вслух, он и уйдет. Он темноты держится, а на свету не живет. Или это про другое было. Про порчу, кажется. Ну все равно рассказывай.
— Наиль.
— Нет, ты рассказывай, а я послушаю, мне не в тягость. Тебе водички налить? Ты пей, пей, у тебя губы белые.
— Наиль.
Служанка замолчала и посмотрела на нее снизу вверх. Зулейха повернула лицо к свету, и Наиль увидела, что госпожа плачет: слезы шли ровно, без всхлипа, как идут у человека, который сам их не заметил.
— Принеси воды и оставь меня.
— Так вот же вода, я принесла.
— Тогда просто оставь.
Наиль постояла, поправила съехавший платок и вышла, притворив дверь тише обычного. Кувшин остался у постели, запотевший с боков. Зулейха вытерла лицо ладонью и долго разглядывала мокрые пальцы, словно там могло что-то остаться.
***
Она легла обратно и закрыла глаза, чтобы вернуть. Возвращалось кусками, и каждый следующий кусок оказывался меньше предыдущего.
Сначала свет. Не солнце и не огонь, а тот свет, какой бывает перед самым рассветом, когда разглядеть еще ничего нельзя, а темноты уже нет.
Потом вода. Она текла совсем близко, ее было много, и звук стоял такой, будто дом поставили посреди реки.
Потом голос. Слов Зулейха не разобрала и даже не была уверена, что там вообще были слова, но говорили так, как говорят с человеком, которого знают давно и хорошо.
Еще там был сад, но не их сад: деревья стояли редко, между ними по узким канавкам шла вода, и вода эта была не для полива, а так, для красоты. Она подумала во сне, что такой роскоши на свете не бывает.
И он стоял рядом.
Зулейха лежала в темноте и старательно собирала его лицо, как собирают разбитую чашу. Лба не было. Глаз не было. Было место, где всему этому положено быть, и от этого места шло тепло, ровное, как от нагретого за день камня.
Зато другое она помнила подробно и без всякого труда. Она не боялась и не искала, что бы такое сказать. Не проверяла, ровно ли лежит покрывало и так ли она держит голову, не думала, как выглядит со стороны. Она вообще о себе не думала, и легко ей было так, как не бывало ни разу за всю ее жизнь. В груди у нее, оказывается, всегда лежало что-то тяжелое, и узнала она об этом только сейчас, потому что во сне этой тяжести не было.
А потом все стало уходить. Свет уходил не быстро, а как уходит вода в песок, и Зулейха потянулась и схватила пустоту, и от этого рывка ее выбросило наверх, в темноту, в свою комнату, к своему одеялу.
Вот тогда она и закричала. Не от страха. Так кричат, когда из рук вырывают то, что успели подержать.
Она села, обхватила колени и попробовала еще раз собрать лицо. Один раз ей показалось, что вышло, и она замерла, боясь спугнуть, и держала это осторожно, как держат полную чашу на вытянутых руках. Потом присмотрелась и увидела лицо учителя, которого не стало, когда ей было девять.
Значит, лица не будет.
Но осталось другое, и это другое не делось никуда до самого утра: она узнает его, если увидит. Не по бровям, не по росту и не по голосу, а так, как узнают в темноте собственный дом, по запаху и по тому, как отзывается пол под ногой.
Под утро, засыпая, она поняла странную вещь.
Ей хотелось обратно не к нему. Ей хотелось к себе такой.
***
Утро пришло раньше, чем она успела заснуть как следует. Со двора донесся плеск: работник лил воду в желоб, и лошади приезжих толкались мордами и мешали ему. Из кухни потянуло горячими лепешками. Дом просыпался в том самом порядке, в каком просыпался всегда, и никому в нем не было дела до того, что ночью что-то случилось.
Наиль вошла со свертками тканей, и следом две девушки несли остальное на вытянутых руках.
— Привезли с побережья. Синее, зеленое и вот это, дорогое, которое царь велел тебе первой показать, потому что если раньше твои тетки увидят, так после них выбирать нечего будет.
Зулейха посмотрела мимо свертков, в окно.
— Синее.
— Ты и не глянула даже.
— Синее, Наиль.
— В прошлый раз ты про синее сказала, что в нем похожа на мокрую рыбу, я запомнила, я потому и не брала его больше.
— Значит, буду мокрой рыбой.
Наиль поставила руки на бока и посмотрела на нее так, как смотрят на ребенка, который врет неумело и сам это знает. Потом она отослала девушек, села на пол и стала складывать вчерашнее платье, разглаживая ткань ладонью по колену.
— Ты не спала.
— Спала.
— Подушки мокрые. Я не слепая. — Она откусила торчащую нитку. — Ты в позапрошлом году с лошади упала, помнишь? Так ты весь дом на ноги подняла, кричала на всю округу, и я тебя потом два дня уговаривала ногу показать. А сегодня покричала и молчишь. Мне вот это не нравится.
— Тогда было больно.
— А сейчас?
Зулейха отложила лепешку, которую держала, чтобы занять руки.
— А сейчас было хорошо, — сказала она. — В этом все и дело.
Наиль подумала над этим, ничего не поняла и на всякий случай спрашивать перестала.
К полудню в женские покои пришла мать, а с ней три женщины, при которых в доме говорили решительно обо всем. Принесли гранатовый сок в медных чашах, расселись по подушкам, и разговор пошел сам собой, как идет вода по давно прорытому руслу.
— Сегодня опять приезжали с востока. Коней привели, четырех.
— Кони у восточных хороши, что говорить.
— Кони хороши, а земли у них с ладонь.
— Земли с ладонь, зато сыновей полон дом. У старшего, говорят, лицо доброе.
— Доброе лицо это когда свое, — сказала третья и отпила из чаши. — А когда сватают, так у всех лица добрые, я это еще за своей дочерью помню.
Женщины засмеялись, и мать засмеялась вместе с ними, чуть позже остальных.
— За морем земли много, только за море далеко.
— Далеко это для нас с тобой. Для царя недалеко.
— Я не поеду за море, — сказала Зулейха.
Женщины повернулись к ней и посмотрели ласково, как смотрят на кошку, которая вспрыгнула на стол, а потом вернулись к своему.
— А у южных вода солоновата, мне рассказывали.
— Вода дело поправимое, воду возят.
— Кому поправимое, а кому ее пить каждый день.
Зулейха слушала и думала о том, что говорят о ней ровно так же, как говорили бы о хорошем поле: где оно лежит, много ли дает, кто его возьмет и не солона ли там вода. Мысль пришла целиком и сразу, чужая, и Зулейха сама испугалась, откуда она взялась. Раньше такие разговоры ее не задевали ни разу.
Она поставила чашу и вышла в сад, унося на одежде запах ладана, которым здесь было прокурено все. Разговор за ее спиной не прервался даже на слово.
В саду было тихо и жарко, и у стены росло молодое деревце, которое мать посадила в тот год, когда родилась дочь. Оно уже давало тень, но такую короткую, что накрывала она одни плечи.
Мать вышла следом и встала рядом, не прикасаясь к ней.
— Ты бледная сегодня.
— Жарко.
— Может, тебе к воде спуститься, там прохладнее, хотя, конечно, если голова болит, то и вода не всегда… — Она замолчала и начала заново. — Отец думает решить до осени. Он считает, что тебе будет спокойнее, если ты узнаешь заранее.
— Спокойнее будет.
— Ты ведь можешь мне сказать, если что-нибудь.
— Мне нечего сказать.
Мать помолчала, поправила ей прядь у виска и не стала настаивать. Она вообще никогда ни на чем не настаивала, и Зулейха давно к этому привыкла и ни разу не задумалась, хорошо это или плохо.
Оставшись одна, она пошла не обратно в покои, а к воротам, где всегда было людно. Работники таскали корзины, писец сидел в тени и считал мешки, шевеля губами, у коновязи стояли двое приезжих и молодой парень при них, весь в дорожной пыли. Зулейха встала за столбом, у самой стены, и стала смотреть на лица.
Ее, конечно, увидели сразу. Писец согнулся ниже над своими мешками, приезжие отвернулись к лошадям, а подручные принялись нести желоб так старательно, будто в мире не было ничего важнее этого желоба.
Она смотрела на писца, пока тот не поднял голову. Смотрела на парня у коновязи, на сына привратника, на двоих подручных, что несли желоб вдвоем и ругались, кому держать тяжелый конец. Ни одно лицо ни на что не отозвалось, и ни одно даже не было близко.
Работники были работники: у одного не хватало зуба, у другого на щеке остался старый след от ожога. Живые, потные, занятые своим делом лица, и разглядывать их было все равно что разглядывать стену.
Тогда она поняла, чем занимается, и ей стало жарко от стыда: стоит дочь царя за столбом и разглядывает подручных. Она вернулась в сад, встала в короткой тени своего дерева и первый раз в жизни захотела, чтобы день поскорее кончился.
***
В дальних комнатах женской половины жила старуха, которую в доме звали нянькой, потому что она выходила мать Зулейхи и осталась при покоях, когда та выросла. К ней ходили с дурными снами, с пропавшими серьгами и с тем, о чем не говорят при мужчинах.
Зулейха пришла к ней после полудня, когда весь дом спал. Старуха сидела на полу и перебирала чечевицу, откладывая мелкие камешки в сторону, и руки у нее двигались сами, без всякого ее участия.
— Садись.
— Я ненадолго.
— Сядь. Стоишь как посол.
Зулейха села.
— У меня подруга спрашивает.
— Ну пусть спрашивает.
— Ей приснился человек, которого она не знает. Ни разу в жизни не видела. И теперь она… — Зулейха запнулась и не нашла нужного слова. — Ей нехорошо.
— Нехорошо это как? Тошнит?
— Она хочет обратно.
Руки старухи остановились над миской. Она подняла голову и посмотрела на Зулейху долго и спокойно, без всякого любопытства, как сверяют человека с чем-то давно и хорошо знакомым.
— А он наш?
— Кто?
— Ну этот. Из наших краев или нет?
Зулейха открыла рот и закрыла.
— Я не говорила, что видела человека.
Старуха вернулась к чечевице, и камешки застучали о край миски.
— Ко мне ходят, когда приснится покойная родня или пожар. С этим просто. Тебе не пожар приснился.
— А что мне приснилось?
— Дорога.
Зулейха ждала продолжения, но старуха молчала и перебирала, и пришлось спрашивать самой.
— Что значит дорога?
— А ты куда собралась?
— Никуда. Меня выдадут замуж, и я уеду, вот и все.
— Это не дорога, — сказала старуха. — Это перевозка.
Слово было грубое, но она сказала его без насмешки, назвала вещь тем словом, которое к ней подходит.
— Нянька. А бывает, что человек, который приснился, есть на самом деле?
Старуха отставила миску.
— Ты спроси иначе. Спроси, бывает ли, что его нет.
— И как?
— Не бывает. Из ничего ничего не снится. Только тебе это не в радость, девка. Пока он был во сне, он был твой, а теперь ты станешь искать.
— Не стану.
— Станешь. Ты уже сегодня у ворот стояла.
— Откуда ты знаешь?
— Оттуда, что у нас в доме сорок человек и все языкатые. — Старуха подобрала с пола укатившийся камешек. — Про тебя к обеду знали, что ты подручных разглядывала. К вечеру будут знать, что ты ко мне ходила.
Зулейха промолчала и опустила глаза на свои руки.
— А если я все-таки захочу узнать, кто он?
— Не узнаешь. Спрашивать про такое нельзя, только напутаешь. За таким можно идти следом, а спрашивать нельзя.
— Куда идти? Я и лица его не помню.
— Значит, еще не время.
Зулейха встала и у самой двери обернулась.
— Скажи хоть, бывает такое у других?
Старуха думала долго.
— Бывает. Только они потом всю жизнь носят это в себе и молчат. — Она наконец посмотрела прямо. — И ты молчи. Расскажешь, засмеют, а матери расскажешь, так тебя выдадут до осени, а не до зимы, чтобы дурь скорее вышла.
Зулейха шла обратно длинным переходом, где стены были толстые и держали прохладу до самого вечера. Дом был тот же самый: те же ниши, те же ковры, та же щербина на пороге, о которую она разбила колено в шесть лет. Все стояло на своих местах, и почему-то от этого делалось не по себе.
Раньше ей казалось, что дом большой.
У поворота ее нагнала одна из женщин, что сидели утром с матерью, взяла за подбородок и повернула лицо к свету.
— Хороша, — сказала она с удовольствием. — До осени как раз дойдешь.
И пошла дальше, довольная собой. Зулейха постояла, потом вытерла подбородок ладонью, хотя вытирать там было нечего.
***
В ту же ночь, за много дней пути от ее дома, в холмах Ханаана Йахуза сидел на камне и слушал, как внизу воет собака. Собака выла у самого колодца, и это было хуже всего.
— Уймите ее, — сказал старший. — Уймите, я вам говорю.
Никто не встал. Их было десять у костра, и все десять глядели в огонь, потому что глядеть друг на друга никому не хотелось.
Йахуза считал, что все правильно. Он считал так с утра, когда они уводили мальчишку в холмы, и считал так днем, когда тот шел впереди и оборачивался, и радовался, что его наконец взяли со всеми. Он считал так и сейчас. Но собака выла, и в такт ей у него дергалась жила на шее.
— Отец завтра спросит, — сказал кто-то.
— Отец спросит, мы скажем.
— Что скажем?
— Что зверь. Что не уследили. Мало ли тут зверья.
Старший поднялся, взял с земли рубаху и бросил ее младшему брату.
— Испачкай.
— Чем?
— Козленка резали? Ну вот.
Рубаху передавали из рук в руки, и каждый брал ее за самый край, двумя пальцами, будто она была горячая. Йахуза взял тоже. Ткань была тонкая, крашеная, и таких в их доме не носил никто, кроме одного человека.
Он подумал, что вся беда началась именно с этой рубахи. Отец сшил ее мальчишке, а остальным не сшил. Отец сажал его рядом, а остальных не сажал. И когда тот пришел к завтраку и стал рассказывать свой сон про звезды, которые ему кланяются, никто из них не засмеялся, потому что смеяться уже не выходило.
— Он же там живой, — сказал младший.
— Живой.
— Так, может…
— Может, — сказал старший. — Утром придет караван, они всегда у этого колодца поят. Придут за водой, вытащат и заберут себе. Это не наша забота будет.
— А если не придут?
Старший не ответил, и все поняли, что отвечать он не собирается. Йахуза лег на спину, и над ним стояло небо, полное звезд, и деваться от них было некуда.
Караван пришел на рассвете. Йахуза видел издали, как водонос опустил ведро и как потом закричал и позвал остальных, и как они долго возились, а после вытащили. Мальчишка стоял между чужими людьми и вертел головой, отыскивая своих на холме.
Он их нашел. Йахуза точно знал, что нашел, потому что тот перестал вертеть головой и замер.
Они спустились и отдали его за двадцать кусков серебра, и цена была дешевая, но торговаться никто из них не стал. Потом караван ушел на юг, и пыль над дорогой висела еще долго после того, как скрылись последние.
Домой они шли молча, и рубаху нес младший, потому что старшему ее нести было нельзя: он должен был идти впереди и первым говорить с отцом.
Собака за ними не пошла. Она осталась у колодца и села возле него, как садятся ждать.
***
Ужинать Зулейха в тот вечер не стала. Наиль принесла рыбу с луком и чечевичную похлебку, постояла над ней, поворчала, что так и заболеть недолго, и унесла обратно почти нетронутым. В доме зажигали светильники, со двора долетал разговор работников, потом ворота закрыли на ночь, и стало тихо. Отец ужинал с приезжими, и через двор был слышен его смех, короткий и громкий, каким он смеялся всегда, когда дело шло хорошо.
Зулейха сидела у окна и ждала темноты, и стыдилась того, что ждет.
Она никогда в жизни ничего не ждала. Все, чего она хотела, приносили ей на вытянутых руках, и от этого хотеть было почти нечего. А теперь она сидела у окна, как сидят слуги, когда ждут возвращения хозяина, и не могла придумать, чем себя занять до ночи.
Наиль вернулась, зажгла второй светильник и села в углу чинить подол.
— Госпожа.
— Что.
— Если бы ты мне рассказала, что там было, я бы никому.
Зулейха посмотрела на нее. Наиль сидела над подолом, не поднимая глаз, и видно было, чего ей стоило это выговорить.
— Я знаю, что никому.
— Ну и?
— Нечем рассказывать, Наиль. Слов таких нет.
Наиль подумала.
— Тогда ладно, — сказала она и откусила нитку.
Она посидела еще немного, погасила второй светильник и ушла к себе.
Луна вышла поздно, белая и маленькая. Зулейха положила локти на подоконник и уставилась в темноту над садом, где не было совсем ничего: стена, крыши, черные верхушки деревьев, а дальше песок до самого края земли. Она подумала, что за этим песком лежат другие страны и в них живут люди, которых она никогда не увидит, и раньше эта мысль была для нее скучной, как счет мешков у писца, а сегодня от нее сделалось тесно в комнате.
— Кто ты? — сказала она.
Голос вышел тише, чем ей хотелось. Так спрашивают, когда заранее знают, что не ответят. От стены вернулось ее собственное слово, короткое и глупое, и больше ничего не вернулось. Внизу заскрипел и стих желоб, кто-то из слуг прошел по двору с огнем и скрылся за углом.
Зулейха попробовала сказать еще раз, громче, и не смогла: оказалось, что спрашивать вслух стыдно даже тогда, когда тебя никто не слышит. Тогда она сказала это про себя.
Ответа не было и про себя.
Она легла, вытянула руки поверх покрывала, как кладут их девочки, когда старательно ложатся спать, и стала считать вдохи. На двадцатом сбилась, на тридцатом перестала считать.
Она закрыла глаза, надеясь снова увидеть его лицо.
И он пришел.
Глава 2. Имя
Она проснулась не от крика.
То, что пришло к ней перед рассветом, было тем же самым: тот же свет, та же вода в узких канавках, тот же человек рядом. Только на этот раз у нее ничего не отняли. Свет ушел сам, тихо, будто кто-то вынес светильник из комнаты и прикрыл за собой дверь.
Зулейха лежала и слушала, как в ней стихает то, что еще недавно было полным. Ни воды, ни голоса. Осталось теплое место в груди, где все это стояло, и оно медленно остывало, как остывает камень, когда солнце уходит за стену.
Он ушел сам. Значит, вернется.
Мысль была такая простая и такая огромная, что Зулейха испугалась ее сильнее вчерашнего крика. Она прижала ладонь к груди, туда, где еще держалось тепло. Под ладонью было только ее собственное сердце, и билось оно ровно, буднично, словно ничего этой ночью не случилось.
***
Наиль вошла с подносом, толкнув дверь плечом, потому что руки были заняты, и следом потянулся запах горячих лепешек.
— Ну хоть не кричала сегодня. Я всю ночь просыпалась, слушала. Дура, конечно. Через стену-то что услышишь. Держи, ешь.
— Не хочу.
— Мало ли кто чего не хочет. — Наиль поставила поднос ей на колени, как ставят точку в споре. — Хлеб свежий. Я сама глядела, чтоб не пересушили.
Зулейха отломила кусок и стала крошить его в пальцах, не поднося ко рту.
— Наиль. Солнце высоко?
— Только встало. Рано еще.
— А до вечера долго?
Наиль остановилась, не донеся гребень до ее волос.
— До вечера? Целый день. — Она повела гребнем по тяжелой косе, разбирая ее с конца. — А тебе вечер зачем? Ты вчера от него бежала. Сегодня торопишь.
— Просто так.
— Просто так люди про обед спрашивают. Не про вечер.
Зулейха промолчала. Она смотрела, как солнце переползает по полу от двери к постели, и думала, что никогда прежде не следила за светом. Теперь ей предстояло следить за ним весь день, пока он не уйдет и не начнется другой: тот, за которым она уже стояла в очереди.
— Сегодня принеси мне обед сюда. К матери я не пойду.
— Заболела?
— Нет.
— А чего тогда? Она обидится.
— Скажи, что голова.
Наиль отложила гребень и посмотрела на нее сверху: так смотрят на посуду, не треснула ли где.
— Белая ты. А глаза горят. Не пойму. — Она подумала и решила не продолжать. — Ладно, скажу, голова. Только ты ей в глаза не гляди. Она у тебя все с лица читает, я так не умею.
Служанка собрала гребень, кувшин и полотенце и вышла, оставив дверь приоткрытой, чтобы был слышен двор. Зулейха осталась одна с подносом на коленях и с целым днем впереди, который надо было чем-то занять, потому что ждать оказалось тяжелее любой работы.
У постели стояло медное зеркало. Прежде она бралась за него по нескольку раз на дню: поправить бровь, повернуть лицо к свету так и эдак, поймать себя в темной меди. Она взяла его, поднесла, и оказалось, что ей все равно, хороша ли она сегодня. Такого с ней не бывало ни разу за всю жизнь. Зеркало она положила лицом вниз и до вечера к нему не притронулась.
***
К полудню жара загнала весь дом в тень. Зулейха, ничего толком не решив, пошла туда, куда шла всегда, когда не знала, куда идти, в дальние комнаты, к няньке.
Старуха сидела там же, где вчера. Только перед ней лежала не чечевица, а моток спутанной шерсти, и она разбирала узлы неторопливо, один за другим, будто у нее был на это весь остаток жизни.
— Явилась. — Нянька не подняла головы. — Вчера ты меня про подругу спрашивала. Сегодня про сестру будешь?
— Я посидеть.
— Садись, раз пришла. Только не ври мне под моей же крышей.
Зулейха села на пол напротив, взяла с края клок шерсти и стала перебирать его без всякой цели, лишь бы руки были заняты.
— Он приходил снова.
— Приходил или ты его звала?
— Не знаю. Я легла, и его не было. А под утро свет ушел сам. Тихо.
Нянька отложила шерсть и долго молчала, глядя мимо нее, в стену.
— Это хуже, чем вчера, — сказала она наконец.
— Почему хуже? Меня хоть криком не разбудило.
— Вчера у тебя отняли, и ты закричала. А сегодня он сам ушел, и ты смолчала. — Старуха покачала головой. — Человек приучается глотать. Сперва проглотишь уход, потом проглотишь ожидание, а там и до вечера дотерпишь, лишь бы вечером опять дали. Так и живут после всю жизнь на подачках.
— Я не жду подачек. Я жду его.
— А в чем разница, девка? Объясни мне, старой.
Зулейха не нашла что ответить и стала смотреть на свои руки, в которых так и лежал клок шерсти, весь теперь перепутанный заново.
Нянька подхватила с пола узел, который не давался ей дольше прочих, подержала на свету и не стала тянуть.
— Видишь? Силой не возьмешь. Дернешь, только туже сядет. — Она опустила шерсть на колени. — Тут не рвать надо. Тут ждать, пока сам покажет, за какой конец браться.
— А если не покажет?
— Тогда так и просидишь над ним до старости. Я вон сижу.
В комнате было душно и тихо, только в стене посвистывал ветер, залетавший через отдушину.
— Ты хоть узнала что-нибудь, кроме того, что он есть?
— Он говорил. Слов я не разобрала. А если сегодня разберу?
— Тогда узнаешь имя. — Нянька сказала это просто, будто речь шла о том, что скоро поспеют финики. — И это будет хуже всего.
— Почему хуже?
— Пока имени нет, можно думать, что это сон и только сон. А назовешь, деться уже некуда. Будешь искать его по всей земле.
Зулейха сидела, обхватив колени. И, сама от себя не ожидая, привстала и позвала в сторону приоткрытой двери громче, чем хотела:
— Наиль!
Служанка явилась сразу. Стоять под дверью она не могла: просто дом был мал, а слух у нее был хороший.
— Звала?
— Назови мне всех мужчин в доме. По именам.
Наиль моргнула, но переспрашивать не стала: она давно научилась молчать, когда госпожа говорит таким голосом.
— Ну. Хамди у ворот. Раши-конюх. Старый Дауд, который скот пасет, хотя он теперь больше сидит, чем пасет. Писец, Идрис его звать. Подручные, но их я по именам не всех, они меняются. Отец, ну это ты и сама.
— А чужие? Кто приезжал за лето?
— Приезжали. Купцы с побережья, погонщики при них, потом эти были, с востока, коней приводили. Разве всех упомнишь? Они и в дом не входят дальше двора. — Наиль потянула на себя край платка. — Тебе их зачем, госпожа?
— Не надо. Иди.
Наиль постояла, ожидая объяснения, не дождалась и вышла, оглянувшись у двери.
Зулейха повторила про себя все имена по очереди: Хамди, Раши, Дауд, Идрис. Ни одно не подошло. Ни одно не легло на то место в груди, где все еще была теплая пустота с утра.
— Ни одно, — сказала она вслух, сама себе.
И тут же услышала, как это звучит со стороны: дочь царя сидит на полу и перебирает конюхов, как ищут пропавшую серьгу.
— А ты думала, будет одно из этих? — Нянька снова взялась за шерсть. — Он не из нашего дома, девка. Я тебе вчера сказала: спроси, куда собралась. Дом твой тут, а он не тут.
— Тогда откуда мне его узнать?
— А я почем знаю. — Старуха дернула узел, и он неожиданно легко распустился у нее в пальцах. — Вот и живи с этим до вечера. Тебе полезно.
День все не кончался. Дважды ей показалось, что солнце стоит на месте. Зулейха прошла садом, посидела в тени и снова поднялась; тень от стены ползла по земле так медленно, как ползет по краю светильника капля масла.
***
К вечеру мать нашла ее у водоема. Зулейха сидела на каменном бортике, опустив пальцы в воду, и смотрела, как расходятся круги.
— Наиль сказала, у тебя голова болела.
— Прошло уже.
Мать села рядом, аккуратно расправив подол, и какое-то время тоже смотрела на воду, как смотрят на самую занятную вещь на свете.
— Ты сегодня другая.
— Устала.
— Устала от чего? Ты же ничего не делала.
Зулейха промолчала, и мать, кажется, сама услышала, что вопрос вышел неловкий.
— Я не в упрек. Может, тебе нездоровится. Или… ты о свадьбе думаешь? Отец опять заговаривал. Но ведь ничего не решено. Он только думает.
— Я не думаю о свадьбе.
— Тогда о чем?
— Ни о чем, матушка. Правда.
Мать провела ладонью по воде, проверяя, теплая ли она, и вытерла пальцы о подол.
— В твои годы я тоже ни о чем не думала, — сказала она. — Вернее, думала. Только говорить было некому, вот и вышло, что ни о чем.
Она хотела сказать что-то еще, уже и губы приоткрыла, но передумала и только вздохнула, как вздыхают, когда решают не трогать. Она долго смотрела на дочь сбоку. Зулейха чувствовала этот взгляд щекой, но лица не повернула и все водила пальцами по воде.
— Хорошо, — сказала мать наконец. — Не хочешь говорить, не говори. Я подожду, когда захочешь.
Она поднялась, отряхнула подол и пошла вглубь сада, туда, где начинался переход на мужскую половину. Зулейха смотрела ей вслед, и пальцы, опущенные в воду, стали холодными: а если сейчас, вот прямо сейчас, мать пойдет к отцу и расскажет то, чего сама толком не знает, но чует?
Она просидела у воды дольше, чем собиралась, глядя на проем, за которым скрылась мать, и считая свои вдохи, чтобы не считать другого.
Мать вернулась, когда уже стемнело. Она прошла мимо, ничего не сказала, только на ходу коснулась ее плеча и задержала ладонь чуть дольше обычного, словно проверяла, на месте ли дочь. Ни та ни другая не заговорили о том вечере ни в этот день, ни после.
Зулейха ушла к себе. Ее пожалели и промолчали, и это оказалось тяжелее, чем если бы выдали.
***
В ту же ночь, на первом ночлеге по дороге на юг, горел один костер на весь караван.
Костер был скупой: сушняк в этих холмах под ногами не валялся, за ним лазили по склонам и жгли ровно столько, чтобы отогнать зверье да сварить чечевицу. Вокруг вповалку спали погонщики, пахло остывающей золой, потом и пыльной шерстью вьючных ослов, а за кругом света стояла темнота дороги, из которой пришли и в которую предстояло уйти.
Хозяин каравана присел на корточки рядом с мальчиком и взял его за подбородок, поворачивая лицо к огню, как поворачивают кувшин, проверяя, нет ли трещины.
— Зубы хорошие, — сказал он не то мальчику, не то себе. — Кожа чистая. Тощий только.
— Тощего откормим, — отозвался скупщик, сидевший поодаль. — Были бы кости целы, мясо нарастет.
Водонос, тот самый, что вытащил мальчика из колодца, подошел ближе и встал так, чтобы его было видно.
— Я его достал. Мне полагается доля.
— Тебе полагается то, что тебе дали, — сказал хозяин, не оборачиваясь. — Ты воду продаешь, а не людей. Людей продаю я.
— Без меня вы бы его и не увидели.
— Значит, повезло тебе, что я щедрый человек.
Скупщик коротко засмеялся и щелкнул языком, отгоняя мошку от лица.
— Двадцать кусков серебра за него уже отдано, — сказал он. — А в первом же городе за такого дадут меньше. Мелкий, кости торчат, и своих там хватает, покрепче.
— Значит, кормить, — проворчал хозяин. — Кормить его, это мое зерно и моя вода.