Read the book: «История как конъюнктура»

Font::

© Бордюгов Г. А., 2024

© АИРО-XXI, 2024

© «Пробел-2000», 2024

Дмитрий Андреев
Завершение спора? Предисловие от историка

Вот уже более 20 лет я не просто знаком с Геннадием Бордюговым, но дружу с ним, считаю его близким для себя человеком, с радостью участвую практически во всех организуемых им проектах. Я услышал о нем еще раньше, в начале 1990-х, когда вышла книга «История и конъюнктура. Субъективные заметки об истории советского общества», написанная им в соавторстве с Владимиром Козловым. Помнится, книга эта меня тогда очень поразила. Авторы – как это следовало из названия их работы – считали, что некой подлинной истории в нашей стране всегда (ну, или, по крайней мере, в советское время) противостояла ситуативная конъюнктура, которая постоянно корежила эту самую подлинную историю в угоду своим сиюминутным политическим интересам. Я абсолютно соглашался с тем, что конъюнктура действительно перманентно форматирует представления о прошлом, но у меня и в мыслях не было, что существует какая-то единственная правда, которую якобы можно и нужно вызволять из-под гнета тех или иных конформистских представлений.

Мое тогдашнее неприятие основополагающего посыла этой книги впоследствии лишь укрепилось, и сейчас я еще больше убежден в том, что множественность интерпретаций прошлого – в зависимости от исходной точки зрения, от ракурса взгляда, от нюансов ценностномотивационной установки интерпретатора – это совершенно естественно, что у красных и белых, либералов и консерваторов, радикалов и соглашателей всегда были, есть и будут разные герои и злодеи, разные правда прошлого и его кривда, разные виноватые за провалы и причастные к успехам. А поэтому для каждой конъюнктуры – своя история. Это не релятивизм, поскольку данная позиция предполагает ярко выраженную субъективность, в отличие от бесцветных и отстраненных западных obviously и perhaps.

И когда я познакомился с Геннадием Аркадьевичем и потом довольно быстро с ним сдружился, я искренне недоумевал, как такой грамотный и знающий историк может придерживаться позиции, характерной по своему гносеологическому фундаментализму для давно уже ушедшего в прошлое XIX века, когда казалось, что знание, в том числе гуманитарное, всесильно. Оказывается – может! Подобный взгляд на историю всегда был очень притягательным, потому что он представлял собой не просто познавательную практику, но ценностную установку типа «на том стоим», которая своей твердостью неизменно вызывает восторг даже у оппонентов. Да, я уважал его мнение, но при этом все эти годы спорил с ним. Эти наши споры развивались по одной и той же схеме: я ему – некое однозначное истолкование, а он мне в ответ – это прегрешение против исторической правды со всеми вытекающими отсюда оценочными суждениями, и тут же проговаривались извечные «с одной стороны» и «с другой стороны», в то время как у меня сторона всегда была одна-единственная. Да откуда ж нам знать эту историческую правду? До сих пор никак со Сталиным даже не можем определиться, злодей он или все-таки гений, а как в таком случае очистить зерна исторической правды от плевел конъюнктуры текущего момента?

Каково же было мое удивление, когда я увидел еще в рукописи этот сборник бесед и интервью, на титульном листе которого стоял заголовок «История как конъюнктура». Понятно, что смысл такого заголовка прочитывался однозначно: прошлое воспринимается через настоящее, через истолкования, порождаемые особенностями текущего момента. То есть конъюнктура все-таки первична? Именно от нее зависит прочитывание и понимание нами минувшего? И действительно, каждое из собранных в сборнике интервью, расположенных в хронологической последовательности, – это продукт своего времени, который до конца понятен только лишь в рамках той эпохи, в которую он появился. Ну в самом деле, разве пафос бесед, привязанных к отмечаниям круглых дат в нашей недавней истории, не воспринимается сейчас, на дистанции, как нечто безвозвратно оставшееся в том времени, когда та или иная конъюнктура вызывала на соответствующие размышления? Выходит, наш спор завершился, скажем так, подтверждением правоты именно моего взгляда?

Наверное, накануне юбилея моего друга такое прямолинейное понимание нашего многолетнего спора было бы явным заблуждением. Геннадий слишком, чересчур, избыточно состоявший профессионал, знаток истории, ее виртуозный исследователь и рассказчик, чтобы можно было утверждать, что в нашем с ним споре он вдруг отказался от своей исходной установки. Это – своего рода ирония мастера. И мне очень льстит, что эта ирония спровоцирована в какой-то степени в том числе и моими усилиями.

С юбилеем, дорогой друг!

Дмитрий АНДРЕЕВ, доктор исторических наук, заместитель декана исторического факультета МГУ им. М. В. Ломоносова

Надежда Ажгихина
Без ретуши. Предисловие от журналиста

С Геннадием Бордюговым меня познакомили мои давние друзья, еще со времен «Огонька» периода перестройки, профессор Стивен Коэн и его супруга Катрина ванден Хювел. Произошло это в Музее истории ГУЛАГа, еще в старом здании на Петровке, на выставке «Комиссар исчезает» Дэвида Кинга. Знаменитая выставка, обошедшая многие города и страны – освобожденные от ретуши фотографии первых советских десятилетий. На них рядом с Лениным и Сталиным те, кто скоро погибнет, о ком долгие десятилетия старались стереть память. Тогда же я узнала об Ассоциации исследователей российского общества, с которой сотрудничал Стив, о ее проектах, посвященных «пространству прошлого», взаимодействию власти и духовной элиты, высокой и массовой культуре и др. Кажется, в тот же самый день я предложила встретиться и обсудить подготовку диалога историков и журналистов. Так началось наше сотрудничество, продолжающееся уже более пятнадцати лет.

Геннадий и его соратники по АИРО-XXI стали частыми гостями в Центральном доме журналиста, принимали участие во Всероссийских фестивалях прессы в Дагомысе, в семинарах и конференциях журналистов в Москве и других городах. Практически всегда разговор выливался не только в публикации, радио- и телепередачи, но и в продолжение исследования затронутых тем. Прежде всего потому, что выбранные сюжеты – будь то память о войне, «большом терроре», Революции или СССР – требовали подробного обсуждения, которого всегда недоставало. Проекты Ассоциации «Победа-70», «Победа-75», «Революция-100», «СССР-100» и другие – это, бесспорно, не только исследовательская новация, но и бесценный материал, подспорье для каждого журналиста, интересующегося историей нашей страны и ее современным самочувствием. Еще одна очевидная причина взаимного интереса – талант рассказчика самого Геннадия Бордюгова, в котором соединился высочайший профессионализм, азарт и бесстрашие исследователя, стремление поделиться новым знанием и редкое умение увлекательно и одновременно понятно рассказать о сложном. Такой собеседник – настоящая находка для журналиста. Очень редко крупный ученый может терпеливо и просто рассказать о своей работе и открытиях. Совершенно закономерно, что он стал заметной медийной фигурой, чьи лекции и интервью привлекают внимание самой широкой публики вот уже два десятилетия. Более того, перечитывая интервью давних лет, удивляешься, насколько глаз историка заметил нарождающиеся новые мотивы и тренды, сформулировал темы, которые заявили о себе только позднее.

Сборник бесед и интервью Геннадия Бордюгова – уникальная возможность познакомиться с основными сюжетами отечественной истории и острыми темами современной дискуссии с позиции исторической науки. Своего рода навигатор, определяющий вектор движение дискурса, четко определяющий границу между научным знанием, идеологией, мифом и политическим интересом. «История как конъюнктура» – это анализ отношения общества и власти к актам и событиям прошлого и настоящего. Анализ, скальпелем снимающий ретушь, мишуру и штукатурку. Необходимый сегодня, когда растерянное сознание современника мечется между разнородными фрагментами информации и символических знаков, эмоциональных заклинаний и штампов массовой культуры. Мы живем не в мире идеологии, мы давно существуем в пространстве попсы и пиара, наши реакции моделирует нейролингвистическое программирование, спастись поможет, как и всегда, только точное знание и свободное обсуждение.

Диалоги с Бордюговым – это одновременно и попытка его собеседников, а вместе с ними и нашего общества, осмыслить себя в потоке истории и в информационном шуме. Первая же беседа, датированная 2000 годом, с руководителем Ивановского ТВ о значении мифа и важности его изучения, сегодня звучит особенно актуально. Принципиальные диалоги с коллегами Дмитрием Андреевым и Сергеем Антоненко раскрывают основные тезисы направления «пространственного подхода к истории», осмысления логики революций и феномена власти в России. Серия бесед с Валерием Выжутовичем в «Российской газете» разных лет поднимают «проклятые вопросы» советского и постсоветского общественного сознания. Самое удивительное – при всей остроте тем и сюжетов, драм и трагедий, о которых идет речь в диалогах, – не отпускающее читателя ощущение веры в то, что современники справятся с мороком мифологии и комплексами неполноценности / превосходства, которые взращивают и продуцируют информационный поток и поп-культура. Если, конечно, смотреть на историю без гнева и пристрастия. Именно как на историю. Куда переместятся из коллективной мифологизированной памяти и современного дискурса цари и тираны, герои и праведники? Важно увидеть их без ретуши. Тогда и на ту историю, которая творится каждый день нами и вокруг нас, появится более реалистический взгляд.

Надежда АЖГИХИНА, секретарь Союза журналистов России в 2003–2017, литератор, общественный деятель, участник проектов АИРО-XXI

Политический миф: возрождение в новой российской реальности

Интервью Владимиру Кашаеву, председателю Ивановского областного комитета по телевидению и радиовещанию1


– Ровно год назад ваша Ассоциация исследователей российского общества (АИРО-XX) провела в нашей области, в городе Шуя Международный научный семинар «Мифы и мифология в современной России» и по ее итогам издали сборник материалов форума. В этой связи первый вопрос: почему вы избрали не областной центр, а Шую?

– Не думаю, что надо подробно рассказывать вашим зрителям о том, что это город древний, связанный с такими историческими фигурами, как Василий Шуйский, Иван Грозный, Пётр I, Евдокия Лопухина и др., с такими деятелями культуры, как Константин Бальмонт и Иван Цветаев. Готовясь к семинару, мы начали сотрудничать с Музеем М. В. Фрунзе и ее замечательным директором Любовью Королевой, Шуйским университетом. Для нас было важно, что, как и многие провинциальные города, Шуя живет сказаниями и легендами, значение которых даже усилилось. Мне кажется, чем чаще для научных мероприятий будут избираться такие места, тем скорее исчезнет центрально-периферийная пространственная организация жизни, когда столица задает тон, являясь инициатором всех перемен, а провинция подхватывает инициативы и пытается их копировать.

– Теперь позвольте второй вопрос: а почему профессионалы в последнее время стали обращаться к изучению мифов?

– Вообще-то, их изучают уже два с лишним столетия. И ученые признали за мифом статус реальности. Мифы стали рассматриваться как важная часть культуры, они, как и идеология, тоже имеют регулирующие функции. Более того, сегодня в российском обществе мифы потеснили идеологию, а идеология, в свою очередь, стала эксплуатировать мифическое. Однако если научные теории можно проверить через опыт, то мифы повторяют канонические объяснения. Теория стремится к формулировке закона, который всегда под вопросом и может быть в любой момент опровергнут. Миф не дает такой возможности.

– Если это так, возможно ли уравновесить мифы и научные теории?

– Крайне сложно. Преобладание мифов создает опасную ситуацию – при доминировании иррационального, а именно иррациональные доказательства использует миф, легче манипулировать сознанием, а следовательно, и поступками людей.

– Но ведь известно, что мифы, как и религия, способны смягчать удары судьбы, кризисов. Поэтому критика мифа (о Сталине, СССР), которая звучала на вашем форуме, может восприниматься многими как личная трагедия, как утрата идеалов и смысла жизни.

– Согласен. Но как быть с тем, когда мифы используются для достижения определенных целей, для установления власти над другими людьми? Поэтому мы заострили внимание на политических мифах, мифах власти и мифах о ней. Достаточно вспомнить, как в качестве господствующего мифа избирались «власть сильной руки», или как государственная идеология разыгрывала мифическую карту «Москва – Третий Рим». В отличие от мифов традиционных, эти мифы рукотворны.

– Советская идеология ведь тоже превратилась в нечто религиозно-мифическое? Я внимательно читал сталинский «краткий курс» истории КПСС.

– Значит, помните, что Октябрьская революция представала как акт творения нового мира, что дальнейшая история была борьбой за чистоту с демонами, внутренними и внешними («продолжение классовой борьбы»), с «эпохой битв» (Великая Отечественная война). Сталин в этой советской идеологии не просто продолжатель Ленина, а как бы его перевоплощение: «Сталин – это Ленин сегодня».

– Сегодня власть тоже использует мифическое?

В древних традициях правитель, приходящий к власти, должен был продемонстрировать свою воинскую и мужскую состоятельность.

– И политтехнологи не могут это не учитывать. Поэтому президент В. В. Путин в новогоднюю ночь летит в Чечню в сопровождении представителей трех религий: иерея, муллы и буддийского ламы. Так он заручается благословением трех существующих в России исторических религиозных традиций. Сакрально-мифологическое значение имели и такие действия, как инаугурация, демонстрирующая вписанность в контекст Кремля, особенно Соборной площади – сакрального центра Русского государства. Принятие нового гимна РФ – символический обряд примирения с прошлым, в том числе с коммунистическим прошлым. Назову несколько интерпретаций действий Путина, которые сегодня доминируют. Одни аналитики ждут и верят в нестандартные решения президента, в проявление воли и рационализма. Другие по-прежнему настаивают на использовании готовых, заемных у Запада установок и моделей управления. Но вот самый интересный третий вариант. Многие сватают нового президента на роль «Отца большой семьи».

– То есть он опирается на народ, нацию. Кстати, при Ельцине коммунисты не растворялись в нации, в народе, а сразу объявлялись чужеродным элементом. В новой интерпретации мы этого не встречаем.

– В этой связи могу сослаться на показатели исследования ВЦИОМ о восприятии Владимира Путина спустя полгода после вступления во власть. Дополнительные «очки» были набраны президентом не в конкретных, ощутимых областях политики – Чечня, налоги, пенсионная реформа и др., а по таким параметрам, как «это человек, который обеспечивает стабильность в стране», «это внешне симпатичный человек», «он знает жизнь, он понимает нужды простых людей». Само понятие «Президент Российской Федерации» (по методу Ролана Барта) сразу же обретает связь с целым – с историей России, с ее прошлым, настоящим и будущим.

День Победы: праздник и политика

Беседа с ведущими радиостанции «Эхо Москвы» Виталием Дымарским2 и Дмитрием Захаровым3


Д. ЗАХАРОВ: Первый вопрос, может быть, прозвучит достаточно парадоксально. Скажите, а когда у нас официально начали праздновать 9 мая?

– Официально с 1965 года, когда партию и государство возглавил Леонид Ильич Брежнев, который наметил свой сценарий организации этого праздника, в том числе для легитимации собственной персоны, нового режима, который устанавливался с уходом Хрущёва.

В. ДЫМАРСКИЙ: То есть вы хотите сказать, что после Победы в течение 20 лет, с 1945 года до 1965 года, праздника Дня Победы официально не было?

– Он праздновался в других формах. Когда я изучал эту проблему юбилеев Победы, то каждой дате я пытался найти какое-то точное определение. Май 1945 года связан с началом подчинения памяти о войне, т. е. Сталин сразу же стал организовывать это пространство под себя и формировал его со своим профилем. Неслучайно все последующие дни 9 мая, начиная с 1946 года все центральные газеты, включая, конечно, «Правду» выходили с большим портретом вождя.

В. Д.: А у вас есть объяснение, почему?

– Просто Сталин видел память о Победе в том русле, которое соответствовало его представлениям о результатах войны, которое позволяло обойти сложные вопросы, возникавшие после ее окончания.

Д. З.: В частности, колоссальных потерь.

– Цены Победы… И эта тема либо догматизировалась, либо всячески обходилась. Так же, как обходилась и тема: а кого мы, собственно, победили? На попытки понять побежденного врага, уже не как тупого гунна и изверга, был наложен запрет. Известный запрет (потом, конечно, его не удавалось удержать) касался и этнического фактора Победы, который мог вызвать прилив чувств самоценности у нерусских народов.

Д. З.: То есть?

– Речь шла о том, что в годы войны были подняты национальные паруса, а затем ставка делалась исключительно на великий русский народ, как руководящий. Это закреплялось в известных сталинских тостах в мае-июне 1945 года.

Д. З.: Так сказать, в пантеоне победителей.

– В пантеоне победителей, и, естественно, это не могло не вызывать конфликты и напряжение.

Д. З.: А зачем он так поступил?

– Думаю, он искал опору своему режиму власти не только в партии и рабочем классе, а в самом многочисленном, самом большом народе – русском. Вскоре великорусская идея захлестнет общество, культуру и науку.

В. Д.: А можно сказать, что вот эта новая установка пришла на смену классовому видению тогдашнего мира?

– Безусловно. Но уклон в сторону национальногосударственной идеологии, новая стратегия в этнополитической сфере наметились ещё в середине 1930-х годов, когда Сталин почувствовал, что на одном стержне интернационализма устойчивость своему режиму власти не создать, социальную опору не расширить.

Д. З.: На фоне этого, насколько я понимаю, он одновременно проводил ослабление армии. Ведь после победы он ее, скажем так, достаточно сильно побаивался.

– Поколение победителей он действительно хотел поставить на место, указать «правильное место» и маршалам, и генералам, и, прежде всего, офицерскому корпусу, поскольку у них после заграничных походов мог вызревать иной взгляд на ситуацию. И это происходило довольно своеобразно. С одной стороны, «дело авиаторов», опала Жукова, а с другой, приглашение победителей в политическую элиту, скажем, на уровне областей, краев. Протестная энергия новейших «декабристов» была локализована.

В. Д.: А можно ли сказать, что вот это нежелание Сталина отмечать День Победы связано еще и с тем, что ему не хотелось ворошить всю историю войны, особенно ее начала, периода страшных поражений?

– Отсюда и вопросы, а когда, собственно, начинается сама Отечественная война – сразу же, с 22 июня, или все-таки после того, когда были осознаны просчеты, ошибки, и, самое главное, когда была понята несостоятельность и неэффективность мер чрезвычайщины, которые возникли как ответ власти на начавшуюся войну? Вы посмотрите, как все начинается. Режим пытается взять под контроль ситуацию преимущественно репрессивными мерами. Возникает шпиономания, подозрительность, принимается приказ № 270 – власть делает семьи сдавшихся или попавших в плен заложниками. Отступление Красной Армии сопровождается массовыми расстрелами в лагерях, восстанавливается институт военных комиссаров – недоверие фронту, возникают политотделы в колхозах и совхозах – недоверие тылу.

В. Д.: Заградотряды – недоверие рядовым.

– Это уже 1942 год, другой этап войны. Словом, чрезвычайщина – самый кратчайший путь к краху системы. Поэтому и растет понимание, что такими методами, с таким инструментарием длительную войну вести нельзя.

В. Д.: Поскольку вы заговорили о периодизации Отечественной войны, провокационный вопрос: у меня всегда возникало не то чтобы сомнение, но во всяком случае вопрос, почему вообще появилось такое понятие – Великая Отечественная война?

– Понятие «Отечественная война» возникает уже в 1941 году, возникает в устах власти. Снизу же оно формируется по мере осознания того, что война касается каждого, каждый должен включиться в нее, забыв классовые обиды и прочее. А если учесть, какими усилиями и ценой досталась нам победа в сражении с гитлеровской армией, за которой стояло свыше двух десятков европейских стран, то война стала действительно Великой.

Д. З.: И вот когда это все произошло?

– Думаю, по мере преодоления чрезвычайщины, репрессивных методов ведения войны, по мере включения других рычагов управления, соединения усилий и воль всех советских людей, энергии всего народа и открытой опоры на него. Этот момент наступает, скорее, к концу 1941 – началу 1942 года.

Д. З.: Но репрессивные механизмы-то не отменялись до конца войны.

– Не отменялись. Но давайте не забывать о том, что, к примеру, в июле 1941 года, несмотря на все репрессии, из лагерей было освобождено свыше 600 тысяч заключенных, из них 175 тысяч были мобилизованы в армию. Поэтому, как раз наоборот, надо фиксировать случаи отхода от этих репрессивных методов, потому что, опять-таки, ими вести долгую войну невозможно.

Д. З.: Но при всем при том заградотряды появились в 1942 году.

– Верно, произошла еще одна вспышка чрезвычайщины – приказ № 227, известный как «Ни шагу назад» – вершина старого арсенала средств, ответ на летние поражения Красной Армии, но после этого происходит еще более глубокий поворот к иным способам ведения войны и укрепления армии – ставка на офицерский корпус, возвращение гвардии, ликвидация «двуначалия» (института военных комиссаров). И, конечно же, опора на людей самостоятельных, способных принимать самостоятельные решения без оглядки наверх. Ведь та элита, которая была воспитана в духе политической благонадежности, оказалась парализованной.

Д. З.: Ну да, это была элита исполнителей.

Г. БОРДЮГОВ: Исполнителей, перестраховщиков, соглядатаев и доносчиков. С такой элитой войну не выиграть. Поэтому идет обращение к совершенно другой породе командующих и руководителей, делается ставка на людей, готовых принимать независимые решения, отвечать за них, отвечать за ошибки. Но, естественно, потом они будут отодвинуты, вернутся на прежние, не ключевые места.

В. Д.: Более того, там ведь, по-моему, после Победы был призыв Сталина подвергнуть победителей критике, чтобы не зазнавались.

– И оставались скромными. Причастность к Победе, по Сталину, не давала права на какой-то исключительный статус.

Д. З.: Ну да, Жигарев командовал авиацией до войны, командующим авиацией во время войны стал Александр Александрович Новиков, который по сути сделал ту авиацию, которая сумела немало сделать для Победы. А кто становится командующим авиацией после войны? Товарищ Жигарев.

В. Д.: У меня еще такой вопрос, если вернуться к празднованию дня войны в первый послевоенный период. Ну хорошо, политическая воля не желала широкомасштабного праздника, а сами победители, сам народ?

– Конечно, праздновал. Это не запрещалось, но это был домашний праздник, праздник семьи, встреч однополчан. И, конечно, так происходило приобщение молодого поколения к памяти о войне и Победе. Через рассказы, воспоминания, песни военных лет.

Д. З.: Хорошо, Сталин как бы обустраивал историю так, чтобы чудовищные потери отошли на задний план, чтобы история выписывалась под него, и в этом контексте он не хотел ни усиления роли армии-освободительницы, чтобы все это сводилось к его роли. Но потом же пришел Хрущев.

– У Хрущева был свой сценарий.

В. Д.: Я как раз хотел перейти к 1955 году, десятилетию Победы. Опять же оно не отмечается, но уже по другим причинам.

– Отмечается, но своеобразно. 8 мая прошло торжественное заседание партийно-государственной верхушки в Большом театре, на котором с докладом выступил маршал Иван Конев, не Жуков. Говорилось исключительно о военных аспектах войны и таким образом локализовывались память о Победе и сам праздник.

Д. З.: Реабилитация армии…

В. Д.: Десакрализация Сталина, хотя до XX съезда почти год.

– У Конева в речи только один раз прозвучит имя Сталина, да и только после подчеркивания заслуг действующих руководителей – Ворошилова, Кагановича, Булганина, ну и Хрущёва. Сталин был назван председателем ГКО и Верховным Главнокомандующим, но назначенным Центральным комитетом и Советским правительством.

Д. З.: Так почему же Хрущев все-таки не сделал праздник национальным, государственным?

В. Д.: Видимо, потому что трудно было отойти от Сталина?

– Да, Хрущёв уже готовился к XX съезду, готовился к обличительному докладу. Для перевода праздника в общегосударственный разряд требовалось объяснение роли и значения Сталина.

Д. З.: И куда делся Сталин?

– Его торопились «сбросить» в зону антипамяти.

Д. З.: Понятно. И не хотели после XX съезда. Почему?

– Потому что нужно было объяснять, почему мы выиграли войну. И если война выиграна, у этой войны есть народ-победитель, но есть и главнокомандующий. С ошибками, просчетами, но принимающим ключевые решения. Поэтому Сталин все же присутствовал в ауре юбилея – хотя бы даже в качестве фигуры умолчания.

В. Д.: А может Никите Сергеевичу нечего было предъявить о своей роли в годы войны?

– Как это не мог предъявить? Если вы возьмете шеститомную «Историю Великой Отечественной войны», которая была написана при Хрущеве, то вы можете обнаружить, что его имя там упоминается 126 раз, а опальный Жуков только 16.

В. Д.: А когда вышел шеститомник?

– Шестой заключительный том вышел как раз в 1965 году после смещения Хрущева. Поэтому в этом томе вы не найдете именного указателя, чтобы не возникло контраста.

В. Д.: То есть Хрущев создавал как бы свою «малую землю».

– Конечно, со ставкой на Сталинград, с выпячиванием своей собственной роли. Брежнев мог поучиться у него, как создавать миф о «великом полководце».

Д. З.: И по-прежнему продолжалась история ухода от истинных цифр потерь. Когда первый раз появилась цифра 20 миллионов? При Хрущеве?

– Да, но это количество людских потерь официально называлось с 1961 года только устно. Главное управление по охране военных и государственных тайн в печати не давало разрешения на опубликование этих данных в 6-ом томе. Санкция была дана в 1965 году лишь после вмешательства ЦК.

Д. З.: До этого, насколько я помню, фигурировала цифра порядка 7 миллионов.

В. Д.: Это еще сталинские времена. А Брежнев выстраивает новый сценарий праздника Победы.

– Который выходит в пространство самой жизни. Объявляется 9 мая как выходной день, появляется памятная юбилейная медаль, посвященная Победе, выпускается новая рублёвая монета, проводятся массовые гуляния, возникают специальные ритуалы возложения цветов к солдатским могилам, проводится Парад Победы и объявляется Минута Молчания.

В. Д.: Тогда же родилась идея присвоения звания города-героя?

– Да, именно на двадцатилетие Победы утверждается почётное звание «города-героя» и произведены первые его присвоения Москве, Ленинграду, Волгограду, Киеву, Севастополю, Одессе, а также Брестской крепости.

В. Д.: Вообще-то, немного странная по сути своей награда – награждать город. Кого или что награждали? Администрацию города, население города? Но одновременно возникает фигура Сталина.

– Когда мы говорим о пространстве памяти, очень важно видеть, как актуализируется прошлое, кто стоит за прожектором и направляет свет в ту или иную сторону. Так создается проект памяти. Однако здесь появляются свои ловушки, потому что когда вы начинаете высвечивать нужные вам фигуры, они находятся в определенном окружении, конкурирует с другими идеями, тенденциями. Многое может не совпадать со сценарием вашего проекта, а главное, неудобным образом возвращаться к тому, кто управляет прожектором. Поэтому брежневская Малая земля вступает в конкуренцию с великими победами под Москвой, Сталинградом, Курском, чего в исторической действительности не было. Поэтому стоящий за прожектором и направляющий луч освещения может столкнуться с весьма неожиданной реакцией.

Д. З.: Ну да, он её и получил.

– Другой момент. При Брежневе, потом это повторится в 1995-98 годах при Ельцине, юбилею Победы стали придаваться черты помпезности, театрализации. Есть у памяти официальная, парадная сторона, но никуда не денется память подлинная, народная. Историки начинают уходить от освещения только хода военных операций и массовых сражений, обращаются к темам, которые раньше были втуне, либо под запретом – тяжести войны, предательство, измены, коллаборационизм, военные преступления.

В. Д.: Интересная деталь. 1985 год, казалось бы, перестройка, Горбачев – молодой, современный, желающий перемен политик. Он приходит к власти в марте, а затем накануне 9 мая в его докладе под продолжительные аплодисменты произносится имя Сталина.

– Для меня ничего в этом удивительного нет, потому что когда мы говорим о Победе, мы должны говорить и о верховном главнокомандующем, этого вы никуда не денете. К тому же, о Горбачеве пошла молва как о сильном политике, не побоявшемся после длительного замалчивания назвать имя Сталина.

Д. З.: Ну, не знаю, возьмите ту же самую Германию, где была проведена денацификация и духовную опору нация-то и не потеряла. Они, по-моему, прекрасно себя чувствуют без Гитлера.

– Но сначала они были побеждены, разгромлены, Третий рейх исчез с лица Земли. Проблема преодоления прошлого решена немцами гораздо серьезнее, чем у нас.

В. Д. Как-то на «Эхе Москвы» Герхард Шредер, еще будучи канцлером, давал интервью и когда слушатели начали задавать ему вопросы кто-то спросил его про национальную идею в Германии. Его всего перевернуло, перекорежило. Он сказал, что нет-нет, не надо нам ничего такого, с национальной идеей мы уже пожили.

– Поэтому нельзя допустить каталогизации 9 мая. Никто не должен и не имеет права присваивать этот праздник, приватизировать его. Праздник Победы – решающий фактор для конструктивного национального согласия, в котором нуждаются и власть, и общество. А память о Победе – это не только бронза и гранит, но простое, негромкое человеческое слово, сказанное о тех, кто сражался и погибал.

Образы будущей России: миражи и маски XX века

Беседа с ведущим FM Александром Неклессой4


– …Говорить мы сегодня будем об образах будущей России, о тех образах, которые возникали, конкурировали на протяжении XX века, потому что и Россия, и мир на протяжении всего XX века переживали какой-то грандиозный перелом, который, в общем-то, продолжается и даже приобретает ещё большую грандиозность. Если бы меня спросили, как охарактеризовать XX век, я бы сказал, что это век перманентного транзита от одной переломной стоянки к другой. И здесь возникает проблема: какие же всё-таки концепции развития оказывались конкурентоспособными, почему те концепции развития, которые обретали реальность, становились доминантными? А маски… Маски потому, что, ну вот, уж не знаю, это особенность, которая в России была ярко выражена. Всегда был персональный носитель той или иной концепции: Ленин, Троцкий, Сталин, Хрущев, Брежнев, Андропов, Горбачев. Все эти люди – не просто политические лидеры, они выражали какую-то новую ступень, новую грань, новый аспект в движении России. Как вы считаете, в Российской империи, которая потерпела крах прямо в начале XX века, существовала какая-то картина будущего, какой-то свой смысл развития, или его просто не было, и в силу этого крах и произошёл?

– Конечно, вы сами знаете, что на рубеже веков всегда возникают различные сценарии будущего. И, конечно, не явился исключением рубеж XIX–XX века, когда Россия развивалась стремительно – высокая социальная мобильность, миграция из деревни в города, половина населения – люди до 20 лет.

– В общем, то, что Ортега-и-Гассет называл «революцией масс». Возникала из аграрной страны страна новая, или по-другому скажем – страна городской культуры.

– И, конечно, модернизации экономики. Любопытно, в какие оболочки облекается этот объективный процесс, какой диалог или какая конкуренция за смыслы возникает между властью и интеллигенцией – куда идёт страна и как её вести? Власть, скорее, следует консерватизму, победоносцевской или рождённым при Александре III идеологическим концепциям.

– Может быть, из-за этого и произошёл крах страны? Потому что попытка удержания настоящего, она как бы всегда проблематична. Если мы немного расширим фокус, то действительно увидим, что эти процессы – революция масс, изменение аграрного общества, переход к индустриальной культуре – это было состояние не одной России. Буквально по всей планете происходил этот процесс. Мексику можем вспомнить, монархические государства Европы, ту же Германию. Нечто схожее переживали Турция, Япония, Китай. То есть это был процесс универсальный, он шёл по всей планете.

– Но опять-таки, улавливала вот эти новые токи власть? Скорее всего, нет. А параллельно бурно растут политические партии и движения, их насчитывалось свыше ста. И у всех своя программа, свое видение будущего. Социал-демократы верят в управление будущим, в рациональные и четкие чертежи развития. Конституционные демократы предлагают радикально изменить избирательное право, отменить имущественный ценз, ценз оседлости, отменить военные ограничения. А авторы сборника «Проблемы идеализма» (1902), наоборот, выступают против прагматизма и рационализма, выдвигают на первый план не технологические расклады, а моральные ограничения, воссоединение «правды-истины» и «правдой-справедливостью». Смута 1905–1907 годов продолжает ломать, казалось бы, незыблемые мировоззренческие установки, порождает сокрушительную критику и приговор интеллигенции в сборнике «Вехи» (1909).

– Тогда давайте сделаем следующий шаг и поговорим о проектах будущего на уровне 1917 года, прежде всего у большевиков. Ведь у Ленина и Троцкого были разные подходы к образу будущего.

– Но их объединял идеал будущего – коммунизм. Ленин подходит к революции с обоснованием государства-коммуны, где не будет ни армии, ни полиции. И только в период Гражданской войны наступает определенное отрезвление, связанное с удержанием власти.

– Мобилизационное управление.

– Которое потом станет частью их представления о будущем, вот в чём была опасность Гражданский войны. Из нее вырастала тоталитарная система управления, военный тоталитаризм. Если же говорить о Троцком, то в 1920 году он верил в трудовые армии, а еще в то, что в коммунизме родится сверхчеловек, т. е. можно будет человека перевести на другую стадию биологического и социального развития. Вспомним Маяковского, Татлина с его башней «III Интернационал», или Малевича, который писал, что отомрёт зелёный мир, и вместо этого будет железный мир.

– И «Чёрный квадрат» – часть композиции оперы «Гибель солнца», где чёрный квадрат как искусственное, но искусственное в смысле технологического построения, конкурировал с образом круглого жёлтого солнца естественного.

– А еще Чаянов и его знаменитое «Путешествие моего брата Алексея в утопический рай», в котором крестьянский мир – республика равных собственников. Но одновременно заявил о себе Михаил Булгаков, который в 1919-м году по поводу будущего написал малозаметную статью «Грядущие перспективы»: никакого будущего нет и не будет, потому что после страшной революции наступает момент расплаты и нужно расплатиться за то, что была совершена чудовищная катастрофа. Писатель смотрел на революцию как на акт, который прервал возможность двигаться к будущему. И теперь надо трудом и нравственным очищением искупить безумство. Но современники не увидят светлые дни созидания. Возможно, только дети или внуки. Вот какая перед нами сложная, многосоставная картина разных проектов.

– Мне кажется, что в рамках социалистического проекта существовали типологически разные проекты. У нас за бортом остался анархо-синдикализм – не только как ещё одну добавка в смысле анархизма по отношению к пролетарской революции, а в том смысле, что пролетарская революция мыслилась Марксом именно как пролетарская. И диктатура пролетариата именно как управление массами. Кстати, Троцкий создал своеобразную институцию ещё раньше, до 1917 года, во время революции 1905 года – советы, знаменитые советы, которые должны править. Но мы знаем, что на практике советы стали играть подчинённую, искусственную, демонстрационную роль по отношению к реальному управлению со стороны партии. И это был проект, который осуществлялся Лениным, который реализовывался на ранней стадии Сталиным. Но вот на более поздней стадии он переходит от понятия партийной диктатуры к понятию диктатуры номенклатуры, которая не обязательно партийная, переходит к господству государственных институтов и государственной номенклатуры, наконец, к режиму личной диктатуры.

– Позвольте уточнение. Когда вы говорите о государственных органах, мы можем, наоборот, акцентировать внимание на процессе этатизации партии, т. е. когда партия берёт на себя несвойственные ей функции государства. И конечно, тогда уже внутри самой партии происходит узурпация права принятия важнейших политических решений. Но при этом идея будущего не упускается, она часто служит прикрытием для властных интересов.

– Повсюду распространяется футуризм, возьмём ли мы Германию или Италию того времени.

– Да, но советский футуризм – самый привлекательный в это время. Неслучайно такое огромное внимание именно к советской стране. Допустим, для 1920-х годов – это, конечно, план индустриальной модернизации. А до этого был план ГОЭЛРО. Ленин заявил Герберту Уэллсу: за 10 лет мы построим 30 электростанций в европейской части России. И это осуществилось. Это был первый «футуристический» реализованный план большевиками. Конечно, это придало им большой авторитет. А в 1925 году, когда ещё не закончился ГОЭЛРО, уже составляется план индустриальной модернизации.

– Вообще нам трудно представить психологию людей того времени. Когда вот это нетерпение будущего охватило практически весь мир, весь мир жил ощущением исторического перелома. Вспоминаю фильм «Красные колокола», посвящённый Джону Риду и его приезду в Россию 1917, как в место, где осуществляется будущее.

– После революции в Мексике Рид уверен в том, что именно здесь находится фокус мирового развития, здесь формируется образ будущего. Но какими будут инструменты создания правильного будущего общества? И именно будущее, нетерпение в его приближении становятся оправданием насилия, массовой чистки во имя создания «правильного», гомогенного общества.

– И вот в своём обсуждении мы подошли к тому переломному моменту, когда утопия для многих стала проявлять всё более и более отчётливо черты антиутопии. Она становится чем-то устрашающим. И это совпало с режимом личной власти Сталина, у которого была своя картина будущего, концепция построения социализма в одной отдельно взятой стране.

– Для него будущее – прежде всего план. И в основе сталинского большого стиля – план. Вспомним мегапроекты, связанные с реконструкцией Москвы, Дворцом Советов, Беломорканалом, подземными дворцами метро, Днепрогэсом. Великое государство знает, что и как делать, как строить новые социалистические города, в которых должны жить «правильные» люди. И для этого нужна чистка, террор, причем не привычном нам измерении – репрессии против политической элиты, а социальном – репрессии против таких целевых групп, как «бывшие кулаки», «члены антисоветских партий», «участники повстанческих, фашистских, шпионских формирований», «уголовные преступники». И снова вспоминается другой текст Булгакова – пьеса «Благоденствие», в которой комиссар Рамаданов (Сталин) хороший управляющий, но как же скучно в этом будущем раю, в этом коммунистическом раю. И поэтому там появляются такие живые образы как вор Милославский, который хотя бы вносит какую-то живую струю в этот правильный чертёж, в это правильное общество, в это сонное царство. Да, это рай, но как скучно.

– Приближающееся торжество воплощения данной модели совпало с грандиозной катастрофой на Земле, которую мы называем Вторая мировая война. Но, может быть, это не совпадение, может быть, мы просто не видим целостности этого процесса?

– Но в условиях войны о каком вообще будущем можно говорить, когда речь идёт о выживании, сохранении страны, которая является носителем проекта будущего.

– А ведь многие люди, которые пережили войну, говорили, что именно в это время они почувствовали совершенно парадоксальную атмосферу, когда одновременно военные тяготы были связаны с ощущением, ну, если хотите, свободы, освобождения какого-то.

– Да, все смыслы способна уничтожить война, но именно в это время действительно появляется смелость рассуждать о том, что будет после Победы. Чертежи обновления страны, надежды на это возникают именно в условиях страшной катастрофы.

– А потом будет перелом – послесталинская эпоха. С одной стороны, картина будущего, которая была у такой одиозной фигуры как Берия, по-своему очень интересная концепция, но не воплощенная в жизнь. Уже тогда он говорил об объединении Германии, о роспуске колхозов, но к власти приходит всё-таки другая группа, которая возвращается во многом к идеям, связанным с мировой коммунистической революцией, в отличие от курса на национальный социализм, который превалировал у Сталина. И в то же время возникает возрождение совершенно нового правящего класса, ближе к олигархии, наверное. При Сталине партийно-государственная номенклатура находилась под угрозой физического уничтожения, а теперь она оказывается субъектом власти.

– Но общество реагирует на коммунистические новации по-разному, со временем нарастает скептицизм, появляются диссиденты. Они понимают, что новая утопия – лишь попытка спасти режим, который просто экстраполирует цифры на 20 лет вперёд. Перегнать Америку означало восстановить место прежнего маяка для мира. Отсюда ощущение податливости почвы, возможности отрегулировать забуксовавший политический механизм.

– Так, видимо, думал и Андропов, предложивший в аморфном брежневском киселе заново осмыслить созданное общество, которого мы не знаем. Было понимание, какую роль играют высокие технологии. И под программой «ускорения» подразумевалась прежде всего научно-техническая революция. Дальше – значение человеческого фактора, то есть новой роли человека.

– Но как это все инструментализировали?

– А никак.

– Снова система жесткого управления, дисциплинирования масс, не только в общественной, но и в частной жизни.

– Совершенно верно. На практике свелось именно к этому. Но ведь именно это было, по-моему, отражением того состояния, в котором находилась страна, осознание необходимости стратегического планирования во имя будущего. Но на практике, замыслив новый чертеж, Андропов не сумел подготовить не только целостную концепцию, но и кадры, которые могли ее воплотить.

– И тем не менее Андропов и Горбачёв – фигуры, которые уловили общественное ожидание перемен.

– Мне кажется, что вот как раз переход от Андропова к Горбачёву именно и вскрыл отсутствие контента, отсутствие механизма для реализации вот этих, может быть, и верных ориентиров, потому что реального тела воплощения не существовало.

– И в это же время шестидесятники – дети XX съезда – так хотели «исправить и обучить власть», так стремились «достроить социализм»! Горбачеву тоже казалось, что, ликвидировав болевые точки, мы снова выйдем на дорогу к новому миру – миру коммунизма.

– А потом последовала попытка реализации лозунгов «гласность», «перестройка» и др., которые такого наполнения как, скажем, андроповская концепция «ускорения» уже, в общем-то, не несли. И дальше катастрофа.

Полного вытеснения культуры не произойдет

Интервью Сергею Шаповалу5


– Какие общекультурные тенденции, возникшие в 2000-е годы, показались вам важными и способными определять будущее?

– Трудный вопрос. Скорее, проявились тенденции, которые будут осложнять движение к будущему. Посмотрите, как много вокруг имитационного – при внешнем, казалось бы, богатстве. В сфере образования – бессодержательное подражание так называемому Болонскому процессу, вытеснение всего подлинного, что десятилетиями нарабатывала национальная школьная и университетская среда. В политической культуре политтехнологии и пиар начали явно подменять партийную состязательность и осознанный выбор избирателя. В культуре труда и быта царят дикие контрасты – разруха и шик с безликостью, а значит, унылость и скука. Во многих городах цинично убивается историческое пространство.

Кризис не только сфокусировал внимание на всем этом, но и породил ожидание иного, подлинного. Но кто и как предложит новый привлекательный чертеж движения в будущее? И не обернется ли он очередным технократическим планом: было – стало, есть – будет! Пока же тон задает массовая культура. Сообщения между ней и культурой профессиональной ничтожны. Носители последней начинают заигрывать с массовкой, подстраиваются под стандарты, заданные потребительством и большими деньгами, для которых проще и рентабельнее – развлекать.

– Значит ли это, что культура постепенно вытесняется тотальным развлечением?

– Мы можем говорить об определенных чертах этого. Но ведь ясно, что развлечение культуру не вытеснит. Сейчас возникла некоторая пауза, но полного вытеснения культуры не произойдет. Слишком высокие планки заданы предшественниками, надо идти дальше. Высокая культура осмысливает действительность, облекает ее в определенные художественные формы, которые всегда крайне интересны. Даже принимая правила массовой культуры, художники, писатели и музыканты не забывают о своей миссии. Кажется, Глинка в шутку говорил, что оперы пишет для себя и искусства, а романсы – для заработка. Люди непременно пресытятся пустым времяпрепровождением, захочется чего-то нетривиального, если хотите, парадоксального, то есть определенных затруднений в разгадывании мира. И тогда понадобятся сложные объяснения и представления. От простых быстро устаешь.

Еще одна важная тенденция обозначилась в сфере формирования культурного заказа. Раньше его определила художникам власть. Последнее десятилетие любопытно тем, что появился еще один заказчик – бизнес. Возникла даже борьба между государственным и частным заказами. Зачастую трудно сказать, который из них лучше, кто из заказчиков окажется более тонким и проницательным. Вспомним дуэль контрреформатора Победоносцева и купца-попечителя Третьякова в конце XIX века. Кто победил в ней? Вот и сейчас обозначилась конкуренция за смыслы, предлагаемые обществу. Художественная интеллигенция в этом треугольнике заняла почему-то страдательную позицию.

– А что нового в последнее десятилетие произошло в области исторического знания?

– Научный «ландшафт» исторического знания и историописания, конечно же, изменился. Сенсационные открытия, громкие разоблачения, обнаружения новых героев ушли – за редким исключением – в прошлое, вслед за политическими баталиями раннепостсоветского времени. Далеко позади судорожные поиски своего идеологического «окна» и споры о том, какому подходу – «тоталитаристскому» или «ревизионистскому» – надо следовать. В повестке дня – осмысление уже открытого, углубление и уточнение исторического знания, поиск новых способов его презентации в научной и учебной литературе, в СМИ и Интернете.

– Какие изменения претерпела методология исторического исследования?

– Мы являемся свидетелями смены парадигм, которые определяют исследование прошлого и его представления. В XX веке господствовала нарративная (описательная) история. Сейчас все большее распространение получает концепция когнитивной (познавательной, аналитической) истории. Безусловно, аргументированные конструкции прошлого могут возникнуть только в результате глубокого диалога профессионального историка с различными источниками. Причем не только текстуальными, но и материальными, аудио- и визуальными. Создаваемые конструкции непременно вступают в конкуренцию друг с другом и в результате приближают нас к пониманию смысла происшедшего, мотивации различных поведенческих стратегий, социально-культурным аспектам движения истории. И это процесс бесконечный, потому что каждое поколение формулирует свои вопросы к прошлому и предлагает свои способы раскодировки информации, потому что каждое поколение пишет свою историю, а не конъюнктурно переписывает ее.

Еще один момент. Модный некогда постмодернизм не оправдал надежд в исторической среде. Прежде всего потому, что не пожелал оставаться в рамках одного из методов познания и стал претендовать на абсолютность, из инструмента интеллектуального анализа превратился в орудие контроля над мыслью. Своим релятивизмом он внес путаницу и поднял на щит гендер, деконструкцию и другие суперсовременные темы. Постмодернисты заявляли, что поскольку ничто в мире не повторяется, то вообще нет необходимости знать историю. От «бремени истории» надо освободиться. Поэтому и не возникло постмодернистской истории – ее ожидание в нашей среде, судя по всему, оказалось ошибочным. Ведь с точки зрения постмодернистов, бессмысленно впрягать в фургон будущего старую хромую клячу, которая отзывается на кличку История.

– Есть ощущение, что позиции корпорации историков несколько пошатнулись, все чаще, к примеру, литераторы берутся за интерпретацию исторических событий, на основании чего делают прогнозы. Недавний пример – Александр Кабаков, выпустивший роман «Беглец», в нем он предрекает жуткий хаос в России в 2013 году.

– Я бы не стал инструментально подходить к исторической науке и требовать от нее каких-либо рецептов для политики или картин будущего. Однако вы правы в том, что в последние годы произошло расставание с иллюзией о закрытом характере исторической науки, о том, что история основана на универсальном методе. Это, конечно, заметно усилило позиции неисториков, отстаивающих право говорить и писать об истории. У многих сложилось впечатление, что голоса профессионалов заглушили разные литераторы, политологи или толкователи истории при власти, что на переднем плане до сих пор находятся сенсационные открытия и «война памятников» или что история власти по-прежнему остается главной, да и пишется под вертикаль власти нынешней. В этом во многом виноваты сами историки. Для некоторых из них предпочтительнее интеллектуальные игры в своем кругу, взгляд свысока на исторические форумы в Интернете или популярную литературу о прошлом. Однако новые условия общественной и научной жизни, иные коммуникационные связи делают невозможным любое «присвоение прошлого», хотя сам синдром борьбы за это не исчез. Усилившаяся конкуренция между профессиональным и популярным историческим знанием делает эту борьбу бессмысленной.

К примеру, когда мы говорим о писательской среде, то там былой интерес к антиутопиям сменился противлением новой мифологизации истории, подобной «Красному колесу», а катастрофичность описаний прошлого тут же получает в ответ ироническое описание тех же событий – речь о фантастических допущениях Евгения Попова, покойного Василия Аксенова, Вячеслава Пьецуха и других. Озабоченность по поводу новой опричнины блестяще пародируется в романах-антиутопиях Владимира Сорокина.

– Серьезные сдвиги в последнее десятилетие произошли и в области преподавания истории в школе. Что стоит за ними?

– Читатели «Политического класса», конечно, в курсе острой полемики по поводу того, как формировать образы прошлого у новых поколений. Пример тому – последние споры вокруг двух книг для учителей, предназначенных в качестве концептуальной основы для разработки адресованных школьникам учебников. Я имею в виду «Новейшую историю России» Александра Филиппова и «Обществознание: глобальный мир в XXI веке» Леонида Полякова. И эти пособия, и созданный позднее учебник «История России. 1945–2007» (Александр Филиппов, Александр Данилов, Анатолий Уткин) лидируют в печатных СМИ и в Интернете по количеству критических отзывов. Чем это объяснить? Если обратиться к содержательной стороне упомянутого нарратива, то это апология изоляционизма, характерного для СССР, оправдание насильственной коллективизации как средства обеспечения индустриального скачка, обоснование ускоренной модернизации как высшей цели, достигаемой любой ценой, трактовка ГУЛАГа как побочного продукта эффективной сталинской политики, объяснение террора стремлением «не потерять контроль над страной», создать «правильное общество». В теоретико-методологическом отношении критику вызвали выставленные ориентиры на безвариантность путей развития страны (своего рода мировоззренческий фатализм), на непосредственную преемственность между до- и послереволюционной историей России. Причем в режиме апологии авторитаризма и имперской державности. Любопытно, что авторы, выдвинув тезис о Сталине как «эффективном менеджере», предчувствовали острую реакцию. Отсюда поясняюще-примиряющая интонация по поводу обобщающей трактовки роли сталинизма в истории страны: «Особый драматизм и напряженность советскому периоду сообщали особенности личности Сталина. Однако влияние психологических особенностей Сталина на политико-экономическое развитие, скорее, было вторичным по сравнению с ролью объективных обстоятельств. Реализация ускоренной модернизации страны требовала соответствующей системы власти и формирования управленческого аппарата, способного реализовать этот курс. Во многом эти причины поясняют характер осуществленного Сталиным переворота, ставшего по масштабу „революцией сверху“».

– Чем может обернуться внедрение нового образа Сталина?

– Неосталинизм вызвал критику не только в либеральных СМИ и в среде правозащитников, но и в научном сообществе. Ведь очевидны натяжки, связанные с разрезанием истории России/СССР по рубежу 1945 года и «династической» периодизацией по годам деятельности генсеков и президентов. Специфика ситуации состоит в том, что уход от научности в пользу неосталинистского «позитива» и авторитарного «патриотизма» по сути своей не отражает базовых идейных установок власти. Об этом свидетельствуют неоднократные высказывания ее высших представителей о неприемлемости в современных условиях «форсированной модернизации» как целевой установки государства.

Не в пользу апологии изоляционизма свидетельствуют и высказывания Дмитрия Медведева о недопустимости возрождения «железного занавеса», о важности учета социальной «себестоимости» при оценке эффективности реформ, о традиционном государственном патернализме как «весьма неоднозначном национальном опыте». Стремление власти к формированию «позитивной идентичности» (что, по сути, означает гражданскую идентичность) и воспитанию уважительного отношения к собственному прошлому в принципе вполне достижимо. Но только не в режиме апологии тех или иных государственных деятелей прошлого. А как иначе? С этого мы и начинали наш разговор – через обращение к сфере широко понимаемых культурных достижений и духовных ценностей, через пересмотр образовательной концепции истории. Ее политические, военные компоненты не могут выпячиваться в ущерб социальным и культурным, истории повседневности и ментальности, а главное, человеческому измерению прошлого.

Что происходит с научным сообществом историков России?

Беседа с искусствоведом, философом Олегом Генисаретским (1942–2022) и ведущим FM Олегом Алексеевым6


В последнее время заметно возросло внимание к истории историков и их объединений, их способам репрезентации, содержанию и самовосприятию собственной миссии, отношениям с властью и способам воздействия на общество. Историческое сознание и память, знание о прошлом являются одним из важных каналов формирования идентичности. Однако процесс перехода от «советского» к «российскому» или «русскому» не завершен, ценностносимволическое наполнение этой модели неочевидно. Понятно, что и сами историки непосредственным образом вовлечены в процесс масштабной рефлексии по этому поводу, хотя их корпоративная идентичность находится в зачаточном состоянии.


– Под вашим руководством завершен проект, который вы начали в 2007 году и завершили в 2011 году изданием книги «Научное сообщество историков России: 20 лет перемен». Можно ли утверждать, что сейчас у нас существует единое профессиональное сообщество историков или все-таки разрозненные его фрагменты в разных местах и с разными функциями?

– В нашем исследовании мы разделяли такие корпорации, как Институты российской и всеобщей истории РАН, исторические факультеты МГУ и СПГУ со своими научными школами и внеинституциональные неформальные сообщества, к примеру, Ассоциация «Историк и компьютер», Российская ассоциация историков Первой мировой войны, Российское общество историков-архивистов, Ассоциация исследователей российского общества, Российское общество интеллектуальной истории и др. Национальной профессиональной ассоциации, как известно, у историков не было. Академик Валерий Тишков объяснял это не столько теоретико-методологическим расколом, сколько жёсткой нетерпимостью представителей разных групп и межпоколенческим расколом. Представители старшего поколения и сторонники старых версий излишне болезненно воспринимают процесс пересмотра исторических версий как некое отрицание их собственной прожитой жизни. Полагая, что эти проблемы можно все-таки решить, академик обратился к президенту РФ с предложением создать Общество историков России. И вот буквально накануне нашей беседы образовались Российское историческое общество и Российское военноисторическое общество.

– В расширительном толковании научное сообщество связано с профессией, с одной научной дисциплиной. В классической теории научных революций Томаса Куна понятие «научного сообщества» сопряжено с центральным для его концепции понятием «парадигма». Именно парадигма, которую разделяет научное сообщество, определяет критерии для выбора научных проблем. Но ведь парадигма может изолировать сообщество от социально важных проблем?

– Действительно, с точки зрения Куна, зрелое научное сообщество изолировано от запросов непрофессионалов и повседневной жизни. Но в отличие от Куна, идентифицировавшего научное сообщество и научную дисциплину, Пьер Бурдье, к примеру, противопоставляет эти понятия. Он считает, что понятие «научное сообщество» выполняет функцию понятия «научное поле», представляющее собой пространство конкуренции между учеными за монополию научного авторитета, за власть, за легитимацию научной работы.

– Хорошо. Но возьмем сообщества историков в советское время. Обычно им противопоставляются научные сообщества, основанные на самоорганизации и самоуправлении, научные ассоциации и неформальные объединения. И они не были санкционированы формально бюрократическими структурами управления. Некоторые историки науки считают, что такие объединения существовали в России только до 1917 года, а затем были разрушены. Какая же модель возникла в сталинское время, какие черты старой идентичности остаются устойчивыми до сих пор?

– К одной из важных характеристик научных сообществ в советское время можно отнести их клановую замкнутость. Она проявлялась, прежде всего, в контроле (официальном и коллективном) за соблюдением внешних признаков научности. И этот контроль являлся одновременно формой социального контроля за поведением подчиненных. Напомню, что в 1930-е годы советское правительство ввело иерархию научного сообщества: две ученые степени (доктор-кандидат) и три звания (профессор-доцент-ассистент); кафедры возглавили заведующие, о былой свободе приват-доцентов в противовес власти профессоров не могло быть и речи.

– А еще действовал партийный контроль за подготовкой кадров для социалистической науки, немало было преподавателей, которые лишь косвенно были причастны к научной работе. Сами историки начали подразделяться на «всеобщих» и «отечественных». Но ведь известно, что политическая несвобода, подчиненность историков канонам сталинского «Краткого курса» и постановлениям ЦК компенсировались условиями работы, общим престижем науки, отношением государства к ней. Более того, в послесталинский период была сделана попытка трансформировать «научный истеблишмент» в один из ключевых компонентов советской элиты, куда уже входили партийный аппарат, управленческая бюрократия и военно-промышленный комплекс.

– Но не забудем, что в определенном смысле для получения признания существовал другой канал – научные школы. И они определяли не только определенный стиль исследования. Авторитетный ученый создавал вокруг себя защитную зону для учеников и имел возможность продвигать их. Конечно, здесь все замыкается на личности лидера, специфике его научных пристрастий. Рано или поздно они устаревают. И тем не менее именно через научные школы в позднесоветскую эпоху, когда государство теряло монополию на легитимацию работы интеллектуалов, возникала совершенно другая сфера, где легитимность устанавливалась в противовес этой официальной системе. Неформальные структуры внутри научного сообщества были еретическими по отношению к внешнему большому обществу, а несогласные, отторгнутые этими еретиками, в свою очередь, тяготели к официозу.

– Понятно, что такая дифференцированность историков на тех, кто обслуживал идеологические установки власти, и так называемый «еретический» сегмент создавали повышенную конфликтность внутри профессиональной среды. Среди «отстраненных» понятия «карьера», «успех», «доход» были если не бранными, то во всяком случае неприличными. Доминировали стремление к самореализации и интерес к «проклятым» вопросам. Вспомним годы перестройки, когда усилилась неоднородность академической и университетской среды историков. Именно тогда произошел раскол на «ортодоксов», отказавшихся «поступаться принципами», и «модернистов», объяснявших читателю, что «иного не дано».

– Это было время трудного перехода от старого к новому. Произошел крах государственной монополии на занятие наукой. Возникла новая проблематика исследований. Открылся доступ к ранее секретным архивам. Кончилась цензура. Наступило освобождение от партийности. Но при этом одним из новых маркеров «элитности» в 1990-е годы стала «признанность» на Западе. А еще новые имена возникали в результате скандальных, шумных публикаций, провокационных заявлений или разоблачений. Все это, конечно, позади, но главное все же было связано с тем, что вместо господствующей нарративной истории распространение получала когнитивная (познавательная, аналитическая) история.

– И одновременно ученые заново пережили падение престижа истории и резкое ухудшение материального положения. Надо было овладевать новыми практиками деятельности – умением работать в профессиональных сетях, с электронными ресурсами и информационными технологиями.

– К сожалению, освоение новых возможностей для коммуникации происходит медленно, традиционные формы обмена результатами исследований – через научную периодику, конференции и семинары – преобладают. Да и в целом определяющими в нашей исторической среде до сих пор остаются карьера и статус. Добавлю к этому, что сегодня защищенность от администрации у историков снижается, значение референтной группы (своей и мировых авторитетов) – падает. Кое-где возрождается групповая терапия – мы провинциальны, у наших университетов ограниченные возможности и т. п. Обо всем этом – наш проект, в котором участвовали исследователи из разных научных и образовательных центров России. Его основная идея заключается в том, чтобы проследить основные тенденции изменений в научном сообществе историков за последние два десятилетия и предшествующее им столетие, проанализировать мировоззренческие и культурные ценности, которые доминируют, новые модели и формы объединения, новые вызовы, волнующие сообщество, и даже нравы современных историков.

Профессионалы и советская власть: взгляд из и для нашего времени

Беседа с первым заместителем главного редактора альманаха «Развитие и экономика» Дмитрием Андреевым7

– Мы привыкли воспринимать как некую очевидность, не нуждающуюся в доказательствах, мнение о том, что главным, системообразующим внутриполитическим конфликтом советской эпохи – конфликтом, унаследованным еще от эпохи дореволюционной, – было противостояние между тоталитарной властью и гражданским обществом. Ну, если и не гражданским обществом как таковым – по причине элементарного отсутствия подобной свойственной западной политической культуре модели общественной связности, – то, во всяком случае, просто обществом: какое-никакое, но общество, не вдаваясь сейчас в его определение, у нас было.

– Не ставя под сомнение сам факт указанного конфликта, следует, тем не менее, внести в приведенный вами взгляд два существенных уточнения. Во-первых, взаимоотношения власти и общества должны описываться гораздо более сложной моделью, нежели простым конфликтом. Да, противостояние между ними действительно имело место и оставалось на протяжении всей советской эпохи исключительно существенной характеристикой их взаимоотношений. Но одним лишь противостоянием эти взаимоотношения не исчерпывались. Имели место и сотрудничество, и взаимные апелляции друг к другу – равно как и своеобразная игра в поддавки, обоюдные заигрывания по собственным, разработанным каждой из сторон для себя сценариям-либо по режиссуре стороны противоположной. Словом, налицо ситуация, когда конфликтные в основе своей отношения только к напряженности не сводились, но были весьма неоднородными, сложноорганизованными.

Во-вторых, все-таки необходимо разобраться с тем, что собой представляла одна из сторон, а именно – общество. (Власть в этом смысле – несмотря на собственную специфичность, обусловленную тоталитарным характером режима, а значит, своей в принципе нерыночной природой, – была тем не менее гораздо более понятной и верно идентифицируемой в качестве верховного, управляющего начала.) Представляется, что в данном случае гораздо правильнее говорить не об обществе в целом, но лишь об его определенном сегменте, а именно – сообществе профессионалов, которое и вступало с властью в охарактеризованные выше сложные коммуникации и которое во многих отношениях брало на себя те самые функции, которые в развитых классических демократиях традиционно выполняло и выполняет гражданское общество.

– Но ведь известно, что Советская власть с самого начала и до самого конца своего существования была вынуждена не просто мириться с существованием подобного «гражданского общества», но и идти ему на определенные уступки, немыслимые применительно к обществу остальному – массовому, находившемуся за пределами этого избранного круга профессионалов, иными словами – рабсиле как таковой. Диапазон таких поблажек был весьма широким – от разного рода спецпайков (которыми, кстати, прикармливались и некоторые сегменты рабсилы) и до того, на что власть Скрепя сердце шла исключительно в своих отношениях с сообществом профессионалов: последним дозволялось кроме официальной коммунистической идеологии исповедовать что-то еще.

– Однако спектр и содержательное наполнение этого «чего-то» варьировались в зависимости от эпохи и того, что именно власть рассчитывала получить от профессионалов в результате такой поблажки. Скажем, когда после войны потребовалось в кратчайшие сроки создать собственный атомный проект, власть согласилась даже на фактическое «отключение» партийной инфраструктуры от всей атомной отрасли. А в застой, когда советское руководство было уже просто неспособным на подобные радикальные шаги, подчас ограничивались тем, что как бы не замечали откровенно диссидентских настроений, ставших в то время чуть ли не господствующими в самых разных группах профессионального сообщества. Такие идеологические привилегии для профессионалов были самыми разными, но всякий раз – вынужденными. Надо сказать, что большевики достаточно быстро осознали, что вовсе не обязательно говорить со всем населением на одном и том же языке. Это допущение осознавалось ими явственно, особых споров и разногласий в партийной верхушке не вызывало. Да, поначалу большевики упирались, им очень не хотелось разбавлять идеологическую однородность управляемого ими населения. Но они поняли, что если будут упорствовать и пытаться договариваться с профессионалами с помощью одних спецпайков, то далеко не уедут: профессионалов нельзя склонить к сотрудничеству с властью одним пряником или одним кнутом. А вот на ощущение собственной избранности, на положение, при котором им позволено быть не такими, как вся остальная рабсила, русские профессионалы – еще с царских времен ратовавшие за эгалитаризм лишь на словах, а на деле всегда предпочитавшие существовать на некотором расстоянии от народа – по расчетам советской власти должны были клюнуть. Предположение большевиков стопроцентно оправдалось: профессионалы действительно оказались чрезвычайно падкими на идеологическую привилегию, и руководству страны оставалось лишь определять длину поводка дозволенного, вокруг чего, собственно, и шли споры в партийной верхушке.

– Мне кажется, что советское руководство сыграло и на другой характерной особенности русских интеллектуалов – особенности, также уходящей своими корнями в далекое дореволюционное прошлое: на их страстной любви к хождению во власть – любви гораздо более сильной и горячей, чем к хождению в противоположном направлении – в народ. И этой своей страстью наши профессионалы разительно отличались от профессионалов западных. Те – если, например, говорить о французских интеллектуалах начиная с эпохи Второй империи, а то и раньше – всегда с большим удовольствием критиковали власть, провоцировали ее на реформы, выступали горючим материалом для революций. Но всякий раз, когда эти интеллектуалы одерживали идейные – а значит, и политические – победы над теми или иными политическими режимами от Наполеона III и до де Голля, они отказывались идти во власть и предпочитали сохранять дистанцию между собой и новым режимом, утвердившимся во многом их стараниями.

– А вот наши интеллектуалы традиционно вели себя прямо противоположным образом: исступленно боролись с властью, обвиняя ее подчас даже в тех грехах, которых она даже и не совершала, но когда им удавалось эту самую власть свалить, они изо всех сил устремлялись на освободившиеся вакансии – конечно, не первых лиц, но вместе с тем часто далеко и не последних, – забывая при этом, что заваривали всю эту кашу, по крайней мере декларативно, ради народа, а не для собственного нового трудоустройства. И когда такой интеллектуал дорывался до чаемого им места, он довольно быстро растрачивал не только свой революционный пыл, но часто и те профессиональные качества, из-за которых его, собственно, и взяли во власть, а также собственную самость. Аппаратная среда в этом смысле всесильна и неумолима: она способна перемолоть любого профессионала, отжать из него всё ценное, а затем либо исторгнуть его обратно – в народ, – либо оставить в качестве заурядного функционального исполнителя, заставив при этом строго соблюдать правила поведения, заведенные во власти. Во втором случае многие профессионалы ломались, не выдержав собственного умаления до роли обыкновенного чиновника – пусть и высокого уровня. Наглядные тому примеры – судьбы философов Леонида Ильичева, Абрама Деборина, Георгия Александрова. Но это – одиозные личности, а можно назвать и других спецов – настоящих профессионалов своего дела, – кооптированных во власть если и не вопреки собственному желанию, то уж, во всяком случае, не в результате каких-то предпринятых ими интриг или ухищрений. По личному распоряжению Ленина Николай Кондратьев и Александр Чаянов работали в Наркомземе и Госплане (первый – в союзном, второй – в республиканском). А Владимир Базаров в самом начале 20-х входил даже в состав президиума союзного Госплана. Работа в наркоматах и вообще на поприще управления реальной экономикой страны разительно отличалась от служения на идеологическом фронте: возможностей оставаться именно профессионалами, не мутировать в чиновников здесь было гораздо больше, так как спецов сюда и привлекали для того, чтобы они оставались именно спецами, а не становились, по словам Маяковского, «посыльными в услужении у хозяев – бумаг».

– Но ведь личная деградация профессионала в результате его романа с властью не была чем-то предопределенным и неизбежным. Многое тут зависело и от личных качеств самих спецов – твердости, последовательности, умения грамотно распорядиться открывавшимися на управленческих должностях возможностями.

– И возможности эти были действительно немалыми. Попадая в ЦК, становясь депутатом Верховного Совета или даже простым членом коллегии наркомата, профессионал оказывался причастным к распределению бюджетных и иных ресурсов. И тут перед ним возникал непростой выбор: либо с головой уходить в строительство новой страны, воспринимая то дело, которым он теперь занимался, с личной заинтересованностью, либо ограничиваться лоббированием своего прежнего дела – производства, института или иного учреждения, – к такому решению тоже можно относиться вполне с пониманием, либо стремительно деградировать, включаясь в аппаратные игры, копируя стиль поведения чиновников и заботясь лишь об удовлетворении личных потребностей. Этот выбор ко всему прочему осложнялся еще и небывало разогретым тщеславием от попадания во власть – попадания, столь желаемого для русского интеллектуала. Перед чиновником никаких подобных искушений не возникало: он просто существовал в парадигме бюрократического этоса, ничуть не изменившегося с дореволюционных времен, тихо и спокойно работал на себя, не испытывая никакой экзальтации от близости к власти. И потому был понятен, просчитываем и органичен самой власти, нуждавшейся в нем как в идеальном исполнителе, с которым можно было особо и не цацкаться. И совсем другое дело – профессионал. Заключая с ним контракт, власть наступала себе на горло и, естественно, испытывала понятное желание при всяком удобном случае поставить своего «партнера поневоле» на место, унизить, раздавить, а то и просто уничтожить.

– То есть не будет преувеличением сказать, что финал хождения профессионала во власть был для него предугадываемым и всегда одним и тем же – печальным либо, по меньшей мере, удручающим. Проигрыш становился неизбежным. Он варьировался в узком разбросе между мутацией в заурядного чиновника или теми или иными мерами, которые рано или поздно применялись к инородному и органически чуждому власти лицу.

– Но трагизм положения интеллектуала в советской системе заключался в том, что невозможно было оставаться просто профессионалом, мастером своего дела, не участвовавшим в играх со властью. Если интеллектуал не лез во власть и сторонился ее, то он всё равно попадал в ее удушающие объятия – но уже опосредованно, через сложные взаимоотношения внутри самих профессиональных сообществ. Эти сообщества были расколоты, но не по научным позициям и даже не из-за конкуренции школ и группировок, стремившихся стяжать лавры проводников единственно верного мнения – и причитавшиеся таким лаврам привилегии, – а опять-таки по отношению к власти и к ее обслуживанию. Состояния подобной опосредованной зависимости могли быть самими разными. Иногда профессионалы оказывались буквально в тисках – как если бы они перешли на работу во властные структуры. Но как правило, если интеллектуал оставался в своем профессиональном сообществе, то его несвобода была все-таки несопоставимо слабее, нежели если бы он находился на службе непосредственно во власти. Но самое главное, что в таких оболочечных институциях, обслуживавших власть на том или ином направлении, профессионалы могли отчасти сами определять, в какой мере они настраиваются на частоты властных колебаний, которые напряженно улавливали в их трудовых коллективах. У кого-то получалось ничего особо для себя и не выпрашивать, чтобы не усугублять свою зависимость, но вместе с тем выполнять те заказы власти, которые в наибольшей мере отвечали профессиональным интересам. Это позволяло как бы и не слишком грешить перед научной истиной, каковой она представлялась. Характерный пример данной позиции – тезис историка Милицы Нечкиной о самодержавии как о «наименьшем зле».

Но не все были готовы к тому, чтобы проявлять такую «разборчивость» и демонстрировать «привередливость». Подавляющее большинство интеллектуалов вступали друг с другом в жесткую конкуренцию за право больше прогнуться перед властью, чтобы получить за это преференции в виде карьерного роста, привилегий, льгот или иных знаков внимания «свыше». Но заметной по своему количественному – и главное, качественному – составу была и другая часть профессионального сообщества, которая пыталась найти компромисс с властью, выстроить с ней договорные отношения. Формулу такого компромисса – сохранение своего достоинства и в то же время самого себя и своего дела – очень четко обозначил Аркадий Белинков в книге «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша». Литературовед дотошно выписал эту стратегию поведения, когда интеллектуал не рвется во власть, не ищет близости с ней и не пытается навязать ей свои услуги, а с чувством собственного достоинства ищет почву для сотрудничества в тех вопросах, в которых считает себя компетентным и в которых получит возможность не подлаживаться под те заранее известные выводы и суждения, которые от него хочет услышать власть, и при этом еще резервирует за собой право критиковать – разумеется, в разумных и допустимых пределах – своего работодателя. Этот своеобразный алгоритм поведения можно кратко обозначить как «примирение-резервирование».

Примиряясь с революцией, интеллигенция сначала резервировала за собой право критически относиться к некоторым ее сторонам – например, к политике власти в отношении интеллигенции. Затем, примиряясь с этой политикой, она резервировала за собой право на скептическое отношение к некоторым нравственным нормам, установленным «свыше». Потом, примиряясь с этими нормами, интеллигенция резервировала право не принимать, скажем, преобладание вокальной музыки над инструментальной и т. д. В конце концов, объект какого-либо резервирования сводился к нулю, оставалось лишь «право безоговорочно соглашаться».

– Возможность высказывать то, что думаешь всегда была особенно ценной. Конечно, мало кому удавалось получить здесь такой карт-бланш, каким обладал, к примеру, Илья Эренбург, делавший подчас неожиданные и несогласованные заявления и по-отечески журившийся за них вождем. Критиковать власть – точнее, ее режим – дозволялось косвенно: например, затрагивая какие-либо нравственные или морально-этические темы. Территория критики могла быть и еще более локальной: например, музыка – симфоническая, народная или, что гораздо удобнее и сподручнее, эстрадная. Или же современная литература и публицистика – в позднесоветское время тут разворачивались целые баталии, причем голоса тех, которые впоследствии стали прорабами перестройки или демократами первой постперестроечной волны, звучали тогда довольно зычно. Чем меньше оказывался участочек, на котором разрешалась критика, тем более смело и решительно можно было ею заниматься.

– Но надо иметь в виду, что власть объективно не могла во всем разбираться и отслеживать, чтобы в каждом вопросе расставлялись правильные акценты. Речь в данном случае даже не о каких-то сложных технических или естественнонаучных проблемах, а хотя бы о тех же лингвистике или музыке Шостаковича. И поэтому профессионалы получали уникальную возможность не только критиковать и спорить, но и в итоге добиваться своего. Так, автор «Толкового словаря русского языка» Сергей Ожегов в ответ на обвинения в том, что он использует и заимствует иностранные слова и аббревиатуры, вступил в переписку с ЦК и сумел убедить «товарищей» в том, что недопустимо искусственно сужать пространство живого и развивающегося языка и никакого низкопоклонства в иностранном словоупотреблении нет. (Скорее, конечно, он не убедил их, а вынудил отстать от него и закрыть глаза – но разве это не победа?)

1.Иваново-ТВ. 2000, 21 сентября.
2.В 2023 г. признан иноагентом.
3.Эхо Москвы. Программа «Цена Победы». 2006, 1 мая.
4.Финам. FM. Программа «Будущее где-то рядом». 2009, 21 августа.
5.Политический класс. 2009. № 9 (57).
6.Финам FM. Радиоклуб «Говоря, говори». 2012, 24 июня.
7.Альманах «Развитие и экономика». 2015. № 14 (сентябрь).

The free sample has ended.

Age restriction:
16+
Release date on Litres:
10 January 2025
Writing date:
2024
Volume:
230 p. 18 illustrations
ISBN:
978-5-98604-956-4
Copyright Holder::
Пробел-2000
Download format:

Similar books