Read the book: «Моя жизнь и любовь. Книга 2»
Глава I. Скобелев
Когда в начале лета 1877 года разразилась русско-турецкая война, я сразу понял, что пришло мое время: я должен был на собственном опыте узнать, что такое современная война. И узнать это, увидев Россию и Балканы, а, возможно, и Турцию. Я должен был немедленно отправиться на фронт.
Интуиция подсказала мне, что за разрешением следует обратиться к генералу Скобелеву, завоевателю Туркестана. Я без промедления написал ему по-английски и по-французски и просил принять меня в качестве военного корреспондента от американских журналов. К тому времени две редакции уже согласились публиковать мои корреспонденции с мест боевых действий и обещали платить по двадцать долларов за колонку. К сожалению, на то время я был полным невеждой в этом деле и счёл такой гонорар справедливым.
В июне я был в Москве, остановился в «Славянском базаре» и снова написал Скобелеву, умоляя о встрече. К моему удивлению, очень скоро я узнал, что главнокомандующим назначен вовсе не Скобелев. Поначалу генерал вообще не имел назначения, и только после перехода Дуная и взятия Плевны получил должность своего рода помощника генерала Драгомирова1.
Ни зависть, ни ревность не могли долго сдерживать этот возвышенный дух. Где бы ни появлялся в лагере Скобелев, он был заметным человеком. Первое, что я услышал о нем, была непристойная шутка. В очередном бою под генералом была убита лошадь. Выбираясь из-под неё, Скобелев сказал:
– По-вашему это женское дело – быть верхом на мужчине?
Его презрение к условностям оказалось для меня настоящей удачей. Через несколько дней по прибытию в боевой лагерь я был представлен генералу и поблагодарил его на своем лучшем, тщательно подготовленном французском языке. Скобелев только пожал плечами, но веселый блеск в его глазах полностью удовлетворил мои амбиции.
Генерал оставался бы для меня просто незаурядным человеком, если бы я устоял и не впал в перманентный восторг. Много лет спустя я рассказывал об этом лорду Уолсли2. В ответ он припомнил следующее.
– Все это напоминает мне Стэнли3 в кампании в Ашанти. Он тоже неожиданно появился и попросил разрешения неотступно сопровождать меня. Я велел ему пребывать с прочими корреспондентами и не мешать мне воевать. С тех пор я время от времени замечал этого настырного парня всегда довольно близко от меня. Однажды мы попали в засаду дикарей. По ходу боя я заметил белого человека ярдах в сорока впереди и чуть справа от меня. Он был окружен дикарями, но не обращал на них внимания, поскольку вполне успешно стрелял в наступавших по фронту. Его хладнокровие и великолепная меткость поразили меня. Помощь пришла своевременно, дикари бежали. Тогда я не удержался и подошел посмотреть, кто этот герой. Да, это был тот самый настырный журналистишка. Он молча поклонился, а я спросил: «Разве вы не видели, что черные окружили вас?» «По правде говоря, генерал, – ответил он, почесывая колено, – я был так занят джентльменами впереди, что не обратил внимания на прочих». С этого времени мы стали друзьями, – заключил Уолсли. – Я полагаю, что вы со Скобелевым тоже стали друзьями? Храбрость в условиях большой опасности быстро разрушает все барьеры.
Как бы то ни было, мы со Скобелевым вскоре подружились. Искренняя человечность и презрение к условностям были непреодолимо привлекательны для меня. Было в генерале что-то простодушное, молодцеватое, что позволило ему принять мое восторженное восхищение, мое преклонение перед героем, если хотите. С тех пор я замечал такую же искреннюю доверчивость в других великих людях.
Скобелев был выше среднего роста, широкий и сильный. Большая борода и усы; лоб был широк и высок; нос толстый, еврейского типа; глаза серые и острые. Ничего примечательного в лице. Пылкость его характера проявлялась в быстрых резких движениях. Он всегда был готов нанести удар.
Была середина августа, когда у генерала появился первый шанс проявить себя. За неделю до этого Скобелев заявил, что ключом к Плевне был некий форт.
– Если мы его возьмём, худо придется Осману4.
Каким образом он добился командования, я не знаю, но, вероятно, через самого императора Александра, о котором Скобелев всегда говорил с симпатией.
Войскам для штурма пришлось пересечь ручей, а затем подняться по крутому гласису5. Прошлой ночью шел сильный дождь, и длинный склон был скользким.
По мере того, как развивалось наступление, нарастал огонь турецкой артиллерии, но поначалу он был не эффективным. Однако когда русские поднялись примерно на три четверти гласиса, огонь стал шквальным. Наступавшие несли существенные потери.
Минутная пауза для анализа происходящего, и Скобелев переправился через ручей и оказался среди наступавших. Естественно, я следовал за ним по пятам. Здесь турецкий огонь был дьявольским. Рядом с нами ядра снесли все кусты. В таком хаосе я потерял ориентацию в пространстве, не мог понять, что делать. Скобелев же мгновенно оценил обстановку, галопом поскакал назад и отдал приказ, чтобы солдаты наступали шеренгами с расстоянием около ста ярдов между каждой линией. Первая волна наступавших тоже полегла под смертоносным огнем турецких орудий; вторая волна добралась до самых турецких укреплений; третья волна полегла вся; и только четвертая волна присоединилась ко второй. Начался штурм. Скобелев лично возглавил атаку на вражеский редут.
В пылу боя конь Скобелева свалился в канаву. Генералу помогли выбраться из-под крупа. Он был весь в синяках. Офицеры умоляли его вернуться, но Скобелев их не слушал. Русские ворвались в форт. Турки стреляли со стен в амбразуры. Примерно в пятистах ярдах ниже по склону и в четырех футах от земли их пули и снаряды косили все живое. Это была смертельная зона. В нескольких сотнях ярдов дальше пули уходили в воздух. Тремястами ярдами выше они свистели над головой, не причиняя вреда. Когда Скобелев галопом поднимался по склону, он заметил, что смертельная зона узкая, оценил позицию и победоносно справился с организацией атаки.
Не учел генерал одного – своего командования6. Он расставил охрану, распределил бойцов, послал за подкреплением… и получил жёсткий отказ в подкреплении. Скобелев захватил господствовавший над высотой форт, но у него не оказалось достаточно людей, чтобы отбить контратаку врага.
Редут был взят часа за три до того, как окончательно стемнело. Непроглядная тьма наступала медленно, но она наступала. Снова и снова Скобелев посылал за подкреплением. Наконец он получил окончательный отказ.
Впоследствии нам рассказывали, что сам царь убеждал генералов послать подкрепление, но его заверили, что сил на это нет. А ведь было совершенно ясно, что из контингента, находившегося на поле боя, было несложно выделить несколько тысяч бойцов… И тогда Скобелев победил бы под Плевной в тот августовский день.
Когда генерал убедился, что помощи не будет, он, казалось, был ошеломлён и разочарован. Затем ярость овладела им! Он как-то весь задрожал, слезы непроизвольно покатились по его щекам…
– Великие князья ненавидят меня! – воскликнул генерал. – И генштаб… За то, что я одерживаю победы. Но кто мешает им тоже побеждать? Да черт с ними, черт с ними… Вот что такое их зависть! Они не пощадили даже пять тысяч бойцов, чтобы просто насолить мне! Лжецы и богохульники!
В тот вечер с нами сидела еще пара его офицеров. Мы выпили и обсудили возможные версии дальнейших событий. Как оказалось, Скобелев понимал своего противника мушира Османа лучше кого-либо из нас.
– Когда утром мы не сможем обстрелять турок, – сказал генерал, – Осман решит, что мы слабы, и перейдёт в контратаку. Тогда нам придется отступить. Если бы у меня было хотя бы пять тысяч человек и пятьдесят полевых орудий – а я их так просил! – уже к полудню Плевна была бы в наших руках. Осману пришлось бы сдаться. Глупая зависть нашего командования дорого обойдется России. Как минимум полмиллиона жизней. И война затянется еще на полгода!
Скобелев научил меня ставить себя на место противника. Такова основа полководческого искусства.
Помню, когда мы остались одни, он повернулся ко мне.
– Не пишите об этом, – сказал он. – Ни один русский не выставит на свет русский позор. Это, как если бы наша мать была виновата. Я не хочу, чтобы проклятые турки насмехались над нами. Ах, если бы я только мог получить хотя бы шанс, я бы показал им, что наши русские солдаты – лучшие в мире, несравненные…
И он продолжал приводить пример за примером воинской стойкости и презрения к смерти…
Всё вышло почти так, как предвидел Скобелев, но позже. Было уже далеко за полдень, когда турки атаковали. Мы с трудом удерживали наши позиции. Через час Осман бросил на штурм свежие силы, и нам пришлось отступить. Через час отступление превратилось в почти бегство, и в течение еще нескольких часов кучки морально сломленных людей, хромая, шатаясь и ругаясь, возвращались на свои прежние места дислокации.
* * *
На следующий день Скобелев не выходил к людям. Я сразу заметил, что его репутация значительно выросла: все его офицеры знали, что в этот раз генерал победил и что не его вина в поражении. К Скобелеву приходили офицеры из других подразделений – все они показывали, что знают о том, как обстояло дело в действительности. Самое замечательное в генерале было то, что и уважение подчиненных, и даже лесть не оказывали на него ни малейшего влияния. Когда мы встречались впоследствии, он всегда обращался со мной с искренней доброжелательностью.
Конечно, ничто не могло спасти Плевну. Со временем турецкие коммуникации были окончательно перерезаны – Плевну взяли в блокаду. Несколько месяцев спустя Осман сдался и был благородно принят Скобелевым, которого все теперь приветствовали как героя Плевны. Осман, ехавший во главе сдавшегося в плен гарнизона, представлял собой любопытное зрелище: он был маленький и бледный, с одной рукой на перевязи от недавней раны. Когда мушир проезжал во главе своего штаба, русские во главе с самим Скобелевым снова и снова подбадривали его самым благородным образом.
Война почти стоит того, чтобы её вести, когда она приносит такие почёт и уважение победителей к побеждённым.
* * *
Хотя я многому научился на войне, но пишу о ней не для того, чтобы соперничать с профессиональными историками. Я хочу представить Скобелева, который вместе с Робертсом7 был лучшим генералом, которого я когда-либо встречал. И контраст между ними делает их обоих еще более интересными. При этом отмечу, что ни один из них не обладал высоким интеллектом.
В англо-бурской войне Робертс ходил в церковь каждое воскресенье и соблюдал все положенные ритуалы. Он был искренним христианином и следовал примеру своей жены во всех общественных делах. Поначалу он принимал Китченера8 за чистую монету, и даже когда в Пардеберге9 ему пришлось осознать свое ничтожество как солдата, он так долго держал это знание при себе, что в какой-то степени поддерживал миф о Китченере-герое.
Скобелев, с другой стороны, был совершенно свободен от всякой формы снобизма. Более того, он даже несколько презирал дисциплину и пренебрегал общественными обрядами. В какой-то мере он был нигилистом, ненавидел всякую неискренность, а потому видится мне большим человеком, чем Робертс. Зато по проницательности и скорости принятия важнейших решений они были весьма схожи.
В дни бездействия, последовавшими за взятием и оставлением форта, я попросил Скобелева рассказать мне о его ранней жизни. С огромным удовольствием он признался, что в четырнадцать или пятнадцать лет он охотился за каждой хорошенькой девушкой, попадавшейся на его пути.
Однажды дядя застал будущего генерала в доме, когда тот пытался обнять молоденькую служанку. Девица как раз только-только оттолкнула мальчика, когда вышел дядя. «Ты должна гордиться тем, что тебя поцеловал молодой барин, девочка моя», – строго сказал дядя.
– С того времени у меня не было с этим трудностей, – просто сказал Скобелев. – Новость о случившемся распространилась по дому, как лесной пожар, и у меня больше не было отказов.
Ничто и никогда так ясно не раскрывало мне истинный смысл крепостного права, как этот маленький инцидент. К нему добавились прочитанные мною позже откровения князя Кропоткина10, рассказавшего в своих «Записках революционера» о «восточных обычаях» в корпусе пажей и о бесчисленных безнравственных деяниях и дьявольских жестокостях, творившихся во времена крепостного права.
Некоторые факты говорят об очень многом. Скажем, когда солдат или слуга умирал при избиении кнутом. А браки между крепостными часто устраивались хозяином без какого-либо учета любви или личных предпочтений.
– Вы часто… общались со своей хорошенькой служанкой? – спросил я.
– Постоянно, – рассмеялся Скобелев. – И не только с той девицей. У меня были все – каждая девушка и женщина в нашем доме от тринадцати до пятидесяти лет. Но мне больше нравились бабоньки постарше, – задумчиво добавил он. – Даже не знаю, как бы выжил без этого. Покончил бы с собою. Как бы там ни было, я ослабил себя так, что теперь, около сорока лет, я практически импотент. С тех пор, как мне исполнилось двадцать пять лет, требуются какие-то чрезвычайные обстоятельства вроде пьянки, чтобы довести меня до оргазма!
– Боже милостивый! – воскликнул я. – Какая ужасная судьба! – До тех пор я понятия не имел, что сексуальные возможности человека ограничены. – Вы, должно быть, злитесь на себя и ужасно сожалеете о своих ранних увлечениях?
– Нет, – ответил Скобелев. – Нет! Я чудесно провел время своей юности. Как говорят французы, у меня осталось много приятных воспоминаний. Да, в Петербурге, будучи молодым человеком, я провел золотые часы своей жизни! Там я познакомился с настоящей страстью, когда её желания совпали с моим желаниями. И никаких условностей! Помню, моя любовь отдалась мне в гримёрке, когда в коридоре толклись наши друзья, готовые отправиться покататься на пролётках. При этом победительницей они называли её! Ах, жизнь: если ты отпустил прошлое, это не значит, что прошлое отпустило тебя.
* * *
Это признание поразило меня в самое сердце, только я решил быть мудрее и сделать так, чтобы удовольствие длилось дольше.
Две маленьких эпизода этой военной кампании произвели на меня особое впечатление.
После захвата маленького городка Ловеч Скобелев и его штаб столкнулись с большим числом раненых пленных турок, которых их товарищи бросили на обочине дороги вот уже несколько дней назад. Люди умирали в страшных корчах. Скобелев приказал переводчику спросить несчастных, чего бы они хотели, прежде чем их отвезут в полевой госпиталь. Все попросили еды, но один большой турок с забинтованной головой попросил сигарету. Скобелев сразу наклонился с лошади и протянул свой портсигар. Турок взял сигарету, офицер поднес спичку, и раненый выпустил дым с превеликим удовольствием. Затем он начал разматывать грязные бинты на своей голове. Скобелев жестом попросил турка не делать этого, но тот продолжал. И когда бинт был сорван, половина нижней челюсти раненого упала ему на грудь. Другая половина, очевидно, была оторвана снарядом. Турок поднял остаток челюсти и снова начал наматывать повязку. Когда он закрепил ее, то снова сунул сигарету в рот и улыбнулся нам с самой живой благодарностью.
– Прекрасные люди, – произнес Скобелев. – Отличные солдаты!
Еще один эпизод. Будучи англичанином, я сумел добраться до Адрианополя задолго до русских войск. Я хотел увидеть Константинополь и турок, прежде чем возобновить работу. На одной станции (я забыл ее название) мне пришлось задержаться на день или два. Караван-сарай был жалкой импровизацией гостиницы. Однажды утром я услышал, что привезли несколько русских пленных. Я вышел и увидел, что они сидят в ряд на скамейке у станции. Охраняли их около полудюжины часовых. Один здоровенный турок расхаживал взад и вперед перед пленниками, хмурился и что-то бормотал. Я подозвал переводчика и попросил вызвать офицера. Ведь турок явно намеревался убить русских. Переводчик сразу же убежал.
Вдруг здоровяк остановился перед бородатым русским, схватил его за бороду и волосы, раздвинул ему челюсти и плюнул в рот. Я еще никогда не видел такой ненависти и дикой ярости.
Кровь моя вскипела, но я ничего не мог сделать, кроме как молиться о скорейшем приходе какого-нибудь офицера. К счастью, он прибежал вовремя, и бедные пленники были спасены.
* * *
Я больше никогда не видел Скобелева после истории с раненым, но он навсегда остался для меня прекрасным воспоминанием, и я расскажу теперь о его кончине.
Однажды, будучи в Лондоне, я вновь стал восторженно рассказывать о Скобелеве. И тут русский офицер, служивший в российском посольстве, рассказал мне, как он умер.
– Вы знаете, что Михаил Дмитриевич был нашим героем, – начал он. – В наших крестьянских домах по всей России больше фотографий Скобелева, чем царя. И конец генерала был чуден. Он как обычно приехал в Москву на смотр двух армейских корпусов. После смотра Скобелев был весьма недоволен некоторыми офицерами. Он пригласил некоторых из нас, преимущественно младших офицеров, пообедать с ним в «Славянском базаре». Видимо, хотел смягчить вызванное жесткой критикой впечатление. Конечно, все мы пришли, гордые, как павлины – ведь нас пригласили и устроили нам большой пир.
Потом кто-то предложил перебраться к мадам Икс, у которой был особое заведение на соседней улице. Скобелев, к нашему удивлению, согласился. В апартаментах мадам Икс каждый из нас выбрал девочку, и все исчезли в спальнях. После полуночи я услышал безумный крик. Я выскочил в коридор. Там металась девушка, выбранная Скобелевым.
– Генерал мёртв! – вопила она.
– Мёртв?! – не понял сразу я. – Что вы имеете в виду? Где?
И девица, истерически рыдая, отвела меня в свою спальню. Скобелев лежал неподвижно, с широко открытыми глазами, уставившись в потолок. Я позвал его, приложил руку, а затем ухо к его сердцу. Оно не билось.
– Я не виновата, – рыдала девушка. – Честное слово, я здесь ни при чем!
Я поспешно оделся. Когда вернулся, все офицеры были уже на ногах. Мы пошли к содержателю борделя и сказали, что должны немедленно отвезти генерала обратно в «Славянский базар», в его гостиничный номер. Однако тот заявил:
– Правила полиции запрещают подобное. Вам следует получить разрешение на транспортировку тела.
Сразу же двое из нас поспешили в полицейское управление, но даже там мы ничего не могли сделать. Только губернатор Москвы, казалось, мог дать нам такое разрешение. Итак, мы помчались во дворец. Как назло, губернатор был на своей даче за городом, так что нам пришлось взять дрожки и мчаться туда. Лишь около трех часов ночи мы его разбудили, получили необходимое разрешение и поспешили обратно в бордель.
Тело Скобелева к тому времени уже окоченело: одеть его было невероятно трудно, но это необходимо было сделать. Затем мой друг взял его под одну руку, я – под другую, и мы наполовину «повели», наполовину вынесли его к экипажу. Никто из нас не подумал о времени. Увы! Уже был день, и, к нашему удивлению, новость о кончине народного любимца уже разлетелась по городу. Ближайшие улицы были запружены людьми. Как только они увидели, что мы наполовину несем – наполовину «ведём» Скобелева, все они опустились на колени прямо на тротуаре и, перекрестившись, стали молиться за упокой его души!
Через коленопреклоненную толпу мы повели нашего героя в «Славянский базар». Генерала положили на кровать…
Благочестие русского народа таково и его восхищение величием героя так глубоко, что эта история никогда не выходила за пределы узкого круга и не обнародовалась. Вас не удивляет, что некоторые из нас всегда думают о нашем Отечестве как о Святой Руси?
…
Когда я слушал эту историю, мне на ум пришли великие слова Блейка:
…
И, отринув бессердечность,
Обретем в согласье Вечность —
Ведь Спасителем дана
Мера Хлеба и Вина11.
Глава II. Как я познакомился с Шекспиром. Немецкие студенческие обычаи
Почему я поехал учиться в Гейдельберг, а не в Берлин, не могу сказать точно. Возможно, в рекламе имелся оттенок романтики, который и привлек меня. На счету в банке у меня лежало более полутора тысяч фунтов, и я рассчитывал, что это позволит мне безбедно жить в Европе лет пять, а затем вернуться в Штаты, чтобы приступить к главной работе своей жизни. Но вернусь ли я в Америку? Должен признаться, что малярийная лихорадка в Штатах пугала меня. Кроме того, Англия мне нравилась больше, и поэтому я предпочел отложить окончательное решение на более отдалённый срок. Напомню пословицу: не переходи реку, пока не дойдешь до неё.
Гейдельберг очаровал меня. Я влюбился в красоту его огромных лесистых холмов, в его реку, в его разрушенный замок, в его простой, деловой университет, в его кафе, в его книжные магазины – словом, во всё.
Неделю я жил в отеле «Европа», но он был слишком дорогим для меня. Зато рейнские вина оказались восхитительными и сравнительно не дорогими: «Маркобруннер» и «Либфраумильх» десятилетней выдержки научили меня, каким ароматом и вкусом должно обладать настоящее классическое вино.
У реки я познакомился с парой молодых американцев по фамилии Тредуэлл, с которыми вскоре подружился. Я отправился на берег реки в надежде купить лодку для гребли. Рослый парень как раз расплачивался за свое каноэ.
– Могу ли?.. – спросил я по-немецки, указав на его ялик.
– Так точно! – последовал громкий добродушный ответ тоже по-немецки. – Но вы англичанин? – добавил он по-английски.
– Скорее американец.
И мой новый знакомый вскоре рассказал, что он и его младший брат воспитывались в немецкой школе и что он изучает химию и уже является ассистентом знаменитого профессора Бунзена12, того самого, кто первым открыл химический состав звезд и изобрел спектроскоп. Чудесно! Я горел желанием узнать больше, встретиться с самим Бунзеном.
– Могу ли я?
– Конечно!
Я был в восторге.
Этот старший Тредуэлл был представительным парнем, ростом около пяти футов девяти дюймов, явно энергичный, чисто выбритый, с резкими чертами лица и живым выражением лица… Но вскоре я обнаружил, что, несмотря на его знания количественного и качественного анализа, он не был интеллектуалом в моем понимании этого слова.
Его младший брат, который только что поступил в университет, чтобы продолжить изучение филологии, порадовал меня гораздо больше. Он был примерно моего роста и уже выучил латынь и греческий, немецкий и французский языки. Вдумчивый, с живыми серыми глазами. «Прекрасный ум, – заключил я, – хотя и незрелый». И вскоре мы подружились.
По рекомендации Тредуэллов я переехал жить в пансион, где они обретались и где мое проживание стоило мне меньше фунта в неделю. Жизнь была превосходной, потому что пансион держала англичанка, вдова немецкого профессора. Она была энергичной, решительной женщиной, при этом мудрой и очень доброй.
Там я познакомился с мистером Анинзом, который получил всевозможные награды в Оксфорде и вскоре стал для меня своего рода приятелем, потому что любил литературу, как и я, и казался мне невероятно умным, потому что писал блестящие латинские и греческие стихи и за три месяца овладел немецким языком, хотя произношение у него было скверное. Анинз признался, что изучал немецкий по три-четыре часа каждое утро. Я поступил также, но в дополнение занимался языком еще по три-четыре часа каждый день после обеда.
Однажды Анинз удивил и обрадовал меня, сказав, что у меня, должно быть, талант к языкам, ибо мой немецкий был уже лучше, чем его. Во всяком случае, я разговаривал на нем более свободно, потому что делал это всякий раз, когда у меня была возможность поговорить по-немецки. Анинз же предпочитал отмалчиваться.
Естественно, младший Тредуэлл познакомил меня с университетом. Я слушал все его пояснения и работал день и ночь, ограничивая сон и физические упражнения. Через три месяца я бегло и правильно говорил по-немецки и прочел Лессинга, Шиллера, «Книгу песен» Гейне и несколько романов, прежде всего «Должен и должен»13 Густава Фрейтага.
Но я мало что получил от университетских лекций. Я прослушал стандартный набор лекций по греческому глаголу. Попытался слушать лекции по санскриту, но не знал ни слова на этом языке, и лекции профессора оказались для меня темным лесом.
Мое пребывание в университете постоянно напоминало опыт Гейне. Он рассказывал, как слушал лекции по всеобщей истории, но после трех лет усердного посещения отказался от них, так как профессор всё ещё не дошёл до времени Сесостриса14.
Куно Фишер15 был в то время, пожалуй, самым популярным профессором в Гейдельберге. Он объявил о цикле лекций по произведениям и философии Шекспира и Гете. На первой же лекции аудитория была переполнена не только студентами, но и уважаемыми дамами и господами из города. У Фишера было лицо, как у бульдога, нос его был разбит на дуэли, что увеличивало сходство.
Профессор начал с того, что назвал Шекспира и Гете цветами-близнецами германской расы. Я всё ещё был слишком англичанином, чтобы счесть эту фразу почти богохульством, поэтому громко зашаркал ногами в знак неодобрения или несогласия.
Фишер остановился в крайнем удивлении. Как он признался мне впоследствии, подобное с ним случилось впервые в жизни. Затем, явно сдерживая себя, он сказал:
– Если господин, который так решительно не согласен со мной, подождет, пока я закончу, я попрошу его изложить причину его возмущения.
В зале раздались аплодисменты, и мужчины, находившиеся по соседству, сердито уставились на меня.
Фишер продолжал утверждать, что «само имя Шекспира показывает его тевтонское происхождение, что он был таким же немцем, как Гете».
Я улыбнулся про себя, но не мог отрицать, что остальная часть лекции была интересной, хотя профессор почти не пытался понять ни того гения, ни другого. В конце он сравнил их образование и поздравил своих слушателей с тем фактом, что Гете пользовался гораздо более широкими возможностями для получения образования и блестяще использовал их.
Публика восторженно аплодировала.
Фишер сел, но тут же поднялся и протянул в зал руку.
– Если критик, который так явно выразил свое несогласие в начале моей лекции, хочет изложить свою точку зрения, я уверен, что мы охотно выслушаем его.
Я встал и, слегка заикаясь, как бы смущаясь, попросил аудиторию и профессора извинить меня за мой скверный немецкий. Но, будучи валлийским кельтом, добавил я, «чувствую, что красноречивый профессор перехвалил тевтонов и особенно их высшее образование».
– Шекспир дал нам драму первой любви в «Ромео и Джульетте» и зрелой страсти в «Антонии и Клеопатре», ревность в «Отелло», болезнь мысли в «Гамлете» и безумие в «Короле Лире». Против них Гете привел в доказательство своих «высших» преимуществ одного «Фауста»! Но лектор сказал нам, что «шейк» и «пир» – тевтонские слова. Действительно, в настоящее время английский язык представляет собою смесь нижненемецкого и французского языков. Но, как ни странно, все высшие слова в нем являются французскими, и только бедные односложные слова – тевтонские. Например, «баранина» – это французское слово, в то время как «овца» – чисто немецкое. Я всегда воображал, – добавил я после паузы, – что имя «Шекспир» явно заимствовано из французского языка и является искажением «Жака Пьера» (Jacques Pierre).
Публика начала хихикать, и Фишер, подхватив шутку, захлопал в ладоши и улыбнулся. Я достиг желаемого эффекта и сел.
Когда публика выходила из зала, ко мне подошел слуга Фишера и сказал, что профессор хочет поговорить со мной. Конечно я сразу же последовал за ним.
Фишер встретил меня словами:
– Вы гениально выкрутились. Гениальное изобретение, и ничуть не хуже многих наших этимологических изысканий. – А затем серьезно добавил: – Вы великолепно защитили Шекспира, хотя я думаю, что у Гете гораздо больше заслуг, чем один «Фауст».
Вот что я помню о начале разговора, которому суждено было изменить всю мою жизнь. Когда я рассказал Фишеру о непонятных мне лекциях по греческому глаголу и другие подобные трудности, он расспросил о моей учебе, а затем сказал, что большинство американских студентов в Германии недостаточно хорошо владеют латынью и греческим, чтобы максимально использовать преимущества, предлагаемые им в немецком университете. Наконец, он настоятельно посоветовал мне сбрить усы и снова пойти на год в гимназию.
Профессор сказал это мне, парню двадцати с лишком лет! Вся моя натура дико возмущалась, но Фишер был настойчив и убедителен. Он пригласил меня к себе домой, представил профессору Айне16, который был учителем детей кайзера или что-то в этом роде. Почтенный и прекрасно говоривший по-английски, он согласился с Фишером. Тот же заметил:
– У Харриса есть мозги. Но вы согласитесь, профессор, что чем больше данный ему природой талант, тем более необходимо ему основательное образование.
В конце концов, я согласился, съехал жить в семью, регулярно посещал гимназию и погрузился в латынь и греческий на восемь или десять месяцев, в течение которых работал в среднем по двенадцать часов в день.
Уже через четыре или пять месяцев я был в числе лучших в гимназии: действительно, только один мальчик оказался бесспорно сильнее меня. Когда задавали латинскую тему, он обычно писал заголовок «Ливий», или «Тацит», или «Цезарь» и никогда не использовал идиому или слово, которое он не мог показать в тексте автора, которому подражал. Ему помогало то, что по крайней мере два раза в неделю профессор читал нам лекцию, подчеркивая наиболее характерные для каждого античного автора выражения. Конечно, я подружился с молодым человеком – Карлом Шурцем и поинтересовался, как он достиг такого мастерства.
– Это легко, – ответил Карл.
Он начал с Цезаря. Перевел страничку текста, после чего свой перевод попытался перевести на латынь. Получилась какая-то абракадабра! Тогда парень стал тщательно изучать специфические фразы из повседневной лексики Цезаря и со временем обнаружил, что каждый древнеримский писатель имел собственную манеру речи и даже собственный словарный запас.
Я пошел дальше. Взялся за Шекспира. Я уже заметил сходство между «Гамлетом» и «Макбетом». Я начал читать обе трагедии и случайно выучил все поэтические отрывки наизусть, после чего начал улавливать акцент в голосе Шекспира, слышать, когда он говорил от всего сердца, а когда – просто губами. Проблески его личности росли во мне, и однажды я сел писать «Гамлета» по памяти.
Когда я дошел до сцены, в которой Гамлет упрекает свою виноватую мать, я вдруг проник в душу Шекспира. В то, что смутно подозревал. Ни один мужчина не мог бы так упрекнуть свою мать! Гамлет использовал язык сексуальной ревности. Неверность моей матери никогда бы не свела меня с ума. Я не мог судить о ее искушении или о недостатках в отношениях моего отца и моей матери. Его доброта сделала бы ее грех еще более непонятным, и мать Гамлета не пытается оправдаться или объяснить. Луч света пришел, неизбежный, душераздирающий: Шекспир рисовал свою собственную ревность и бушевал не из-за греха своей матери, а из-за предательства своей собственной любви. Стало чётко ясно, что каждая вспышка Гамлета пахла сексом Шекспира. Кто обманул драматурга и свел его с ума от ревности? Кто? Загадка начала меня интриговать.
Во время долгих каникул, которые я провел во Флюелене на Люцернском озере, я прочитал и перечитал всего Шекспира. Именно «Ричард II» безошибочно открыл мне его. Король Ричард был Гамлетом! Более молодым, более нестабильным, но Гамлетом. Так же, как Постум17 и Просперо18 были более старыми, более степенными Гамлетами.
Я был в восторге от своего открытия! Почему все не видели этой правды? Снова и снова читал я эти творения гения, и всевозможные побочные детали открывались мне чуть ли не на каждой странице, пока сам образ души поэта не предстал передо мною.
Задолго до того, как появилась книга Тайлера19, объявившая фрейлину королевы Елизаветы Мэри Фиттон возлюбленной Шекспира, я знал, что в 1596 г. поэт влюбился в цыганку со светлой кожей, которая относилась к нему с презрением и была одновременно остроумной и развязной. Иначе зачем бы он позволил себе так подробно описать Розалину в «Ромео и Джульетте» (хотя она никогда не появляется на сцене), в то время как о внешности Джульетты в трагедии нет ни слова?
В том же году Шекспир пересмотрел «Бесплодные усилия любви», чтобы сыграть эту комедию при дворе, и героиней снова стала Розалина. Причем чуть ли не каждый персонаж в пьесе описывает ее физическое совершенство. Сам Шекспир в роли Бирона бушует против собственной любви к «белой распутнице с двумя шариками на лице вместо глаз!» Я не мог не видеть также, что она была Темноволосой Дамой из Сонетов – вероятно, какой-нибудь придворной дамой, как я обычно говорил, которая смотрела сверху вниз на Шекспира с высоты аристократического происхождения и воспитания.
В те годы я не отождествлял ее с лживой Крессидой20 или с Клеопатрой. Только много лет спустя я наткнулся на книгу Тайлера и не увидел, что он ограничил страсть Шекспира «тремя годами». Только тогда я понял, что Шекспир любил свою цыганку, Мэри Фиттон, и в конце 1596 г. Вскоре я пришел к выводу, что история сонетов нашла свое продолжение в пьесах. Наконец, я был вынужден признать, что лживая Крессида и Клеопатра – также портреты Мэри Фиттон, которую Шекспир любил в течение двенадцати лет, вплоть до 1608 года, когда она вышла замуж и уехала из Лондона навсегда.
Я всегда буду помнить те замечательные месяцы, проведенные во Флюелене, когда я поднялся в горы, окружающие озера и дважды прошел через Сен-Готард. Я жил тогда с «нежным шекспировским» сладким духом и благородной справедливостью ума.
Это открытие Шекспира имело для меня один важный результат – оно чрезвычайно укрепило мою самооценку.
Я взял эссе Кольриджа о Шекспира и увидел, что пуританство ослепило поэта, отвратило его от истины. Тогда-то я и подумал, что со временем мог бы написать что-нибудь значимое для мира.
Когда пришло время возвращаться к работе, я приехал в Гейдельберг, снова поступил в университет и решил больше ничего не читать по-латыни, кроме Тацита и Катулла. Я знал, что у Вергилия есть прекрасные описания, но мне не нравился его язык. А потому я не видел причин, чтобы продолжать изучать его в семинаре (о, если бы я мог выйти из него!)
***
Мой следующий урок немецкой жизни был весьма своеобразным. Я шел по одной из боковых улиц с английским мальчиком лет четырнадцати, который жил у профессора Айне. По пути мы встретили высокого молодого студента, который грубо столкнул меня с тротуара на проезжую часть.
– Какая грубая скотина, – сказал я своему спутнику.
– Нет, нет! – воскликнул мальчик в непонятном возбуждении. – Все, что он сделал, это спросил тебя!
– То есть? – не понял я.
– Это такой способ спросить, нет ли у тебя желания подраться.
– Хорошо, – крикнул я и побежал за грубым джентльменом.
Он остановился.
– Ты нарочно толкнул меня? – спросил я.
– Думаю, что да, – надменно ответил он.
– Тогда берегись, – сурово произнес я, отшвырнул трость, которую держал в руке и в следующее мгновение изо всех сил ударил его в челюсть. Он рухнул, как бревно, и остался лежать там, где упал. Как только я наклонился над ним, чтобы посмотреть, действительно ли он ранен, из всех ближайших магазинов высыпала толпа возбужденных немцев.
Один, помню, был толстый мясник, который перебежал через улицу и схватил меня за левую руку.
– Беги и приведи полицию, – крикнул он своему помощнику. – Я его подержу.
– Отпусти! – предложил я. – Парень сам признался, что нарочно толкнул меня.
– Нет! Я все видел! – воскликнул мясник. – Ты ударил его палкой, иначе как бы смог сбить его с ног?
– Если ты не отпустишь меня, – сказал я, – тебе тоже достанется.
В ответ мясник попытался ухватить меня покрепче. Тогда я всех сил ударил его в челюсть свободной правой рукой. Он упал, как мешок с углем. Толпа с громкими проклятиями расступилась, давая дорогу, и мы с моим маленьким спутником продолжили свой путь.
– Какой ты, должно быть, сильный! – с восхищением сказал мальчик.
– Не особенно, – ответил я с притворной скромностью, – но я знаю, куда бить и как бить.
Я думал, что с этим делом покончено, поскольку студент при мне поднялся на ноги. Я знал, как и куда бил, а потому серьезных повреждений быть не могло.
Но следующим утром, я как раз читал в своей комнате, к нам заявились аж шесть полицейских и отвели меня к судье. Он задал несколько вопросов, я ответил. Дело было бы прекращено, если бы не ложь мясника о том, что он видел, как я ударил студента палкой. Ни один немец того времени не мог поверить, что удар кулаком внешне довольно щуплого человека может оказаться настолько эффективным. На лице студента было тугая перевязка, врачи подозревали, что у него сломана челюсть. В итоге я был вынужден предстать перед судом. Меня судили и признали виновным в groben Unfugs auf der Strasse, или, как сказали бы по-английски, в «грубом нападении на улице». Приговор гласил: шесть недель содержания в карцере с последующим изгнанием из университета.
Глава III. Немецкая студенческая жизнь и удовольствия
Моя жизнь в карцере – тюрьме для студентов – была откровенно забавной. Спасибо моим тюремщикам и заступничеству Куно Фишера. Друзья навещали меня с десяти утра до семи вечера. После этого в комнате зажигали свет, и я мог читать и писать до полуночи. Друзья, особенно мои английские и американские друзья, приносили с собой всевозможные деликатесы, и поэтому мои обеды, заказанные в ближайшем ресторане, превратились в настоящие пиры. Я обычно спускал толстую веревку из моего зарешеченного окна и поднимал прикреплённые к ней бутылки рейнского вина. Одним словом, я жил, как «боевой петух», если использовать это хорошее английское выражение, и мне не на что было жаловаться, кроме недостатка физических упражнений. Но арест, как ни странно, усилил мою неприязнь к тому, что люди называют справедливостью. На суде студент, которого я сбил с ног, сказал правду, что он грубо и нарочно столкнул меня с тротуара без какого-либо повода с моей стороны. Но судья предпочел поверить мяснику, который поклялся, что я отлупил студента палкой, хотя и признал, что его самого я ударил кулаком. Сопровождавший меня мальчик тоже сказал чистую правду. Все ожидали, что я отделаюсь предупреждением, но мое незнание немецких особенностей и того, как их принимать, привело меня к шестинедельному заключению.
Когда срок ареста закончился, мне пришлось покинуть Гейдельберг, власти даже не разрешили дослушать лекции, за которые я заплатил. Впрочем, меня уже выгоняли из Канзасского университета, так что гейдельбергская история не стала для изгоя тяжким ударом. Но Куно Фишер и другие профессора остались моими очень хорошими друзьями. Фишер посоветовал мне поступить в Геттинген, «чисто немецкий университет», и послушать лекции Лотце21, который, по его словам, был одним из лучших немецких философов того времени. Он даже дал мне рекомендательные письма, которые обеспечили мое немедленное зачисление.
Геттинген особо привлекал меня своей филологической школой. Достаточно сказать, что там в свое время преподавали братья Якоб и Вильгельм Гриммы. Но славился университет и тем, что в его стенах учились Бисмарк и Гейне. Я высоко ставлю обоих. Меня всегда восхищали и могучий характер Бисмарка, и интеллект и юмор Гейне. Уже тогда суть моей религии состояла в том, чтобы научиться узнавать мир великих людей и, по возможности, понимать их добродетели и силы.
Итак, я переехал в Геттинген. Но прежде чем рассказать обо всём, что со мной там произошло, я должен поведать кое-что о моих развлечениях в летние месяцы, которые я провел в Гейдельберге.
Я испробовал все английские и немецкие удовольствия: почти каждый день, поддерживая себя в хорошей физической форме, развлекался греблей на реке; совершал долгие прогулки к Кёнигштулю22 и по окрестным холмам; многое узнал о немецкой музыке, посещая оперу в Мангейме23. К последнему меня приохотил американский сокурсник Вальдштейн, который часами восхищался музыкой Вагнера и других немецких композиторов-симфонистов, сопровождая свои восторги игрой на пианино
Я отлично знал немецкую поэзию и романистику. Правда, от чтения Гёте временно отказался – пока не буду знать немецкий так же хорошо, как английский. Как ни странно, я недооценивал Гейне, хотя и знал чуть ли не половину его стихотворений наизусть и наслаждался его «Путевыми картинами». Но немецкое мнение того времени ставило Шиллера бесконечно выше, и я послушно впитывал эту чепуху. Действительно, прошли годы, прежде чем я поставил Гейне гораздо выше Шиллера, как поэта-мыслителя. Ведь поэт, как правило, выше ритора. Прошло еще много лет, прежде чем я начал сопоставлять Гейне с Гёте. И четверть века минуло, прежде чем я понял, что Гейне был лучшим прозаиком, чем Гёте, и величайшим юмористом, который когда-либо жил на планете Земля. Распространённое мнение о великих людях настолько дико не соответствует действительности, что даже я не мог освободиться от его оков в течение половины жизни. Мое неуклонно растущее восхищение Гейне часто заставляло меня оправдывать ложные оценки других людей и учило меня терпимо относиться к их ошибочным суждениям. Мне самому было больше пятидесяти лет, прежде чем я начал с полной уверенностью распознавать мириады проявлений гениальности. Я благодарю судьбу за то, что не написал ни одного из своих портретов, пока не поднялся на эту высоту.
Но я начал свое знакомство с Вагнером и Бахом, Моцартом и Бетховеном, Шиллером и Гейне здесь, в Гейдельберге. И я был рад обнаружить, что мои небеса освещены такими сияющими новыми звездами.
Моя сексуальная жизнь в Гейдельберге ни в коем случае не была такой богатой. Пока я изучал язык, у меня было мало возможностей для флирта. А ведь именно язык был моим самым успешным оружием в противостоянии с девичьей неуступчивостью.
Но прежде чем я начну рассказывать о своем сексуальном опыте в Гейдельберге, должен рассказать об инциденте, который был жизненно важен для меня.
Во время обучения в Брайтонском колледже я довольно близко познакомился с доктором Робсоном Рузом. Однажды вечером мы обедали с парнями у него дома. Разговор зашел об обрезании. Я был поражен, когда присутствовавший при этом хирург заявил, что сифилисом болеет незначительное число евреев. И связано это с тем, что обрезание позволяет организму выработать особый иммунитет, закаляет кожу мужчины.
– Сифилис передается только через истирание кутикулы, – объяснил он. – Помогите кутикуле защититься от воздействия бактерии трепонемы, и все будет в порядке. Вся мораль Ветхого Завета, – продолжал он, – сведена к гигиене. Все Моисеевы законы морали были и остаются законами здоровья.
– Значит, для всех нас было бы разумным сделать обрезание? – спросил я тогда со смехом.
– Если бы я был законодателем, я бы сделал это одной из первых заповедей, – ответил врач.
Я сразу же решил сделать себе обрезание. Я чувствовал, даже был уверен, что затвердение кутикулы продлит акт. Между тем уже тогда я стал замечать, что заканчиваю всё быстрее и быстрее. Более того, моя сила, чтобы повторить акт, из года в год снижалось, в то время как желание продлить удовольствие всё более и более нарастало.
Как только мои занятия в Брайтонском колледже были закончены, я лег в больницу и меня обрезали. Хотя хирург уверял, что я не почувствую боли, мучился я в течение десяти дней, поскольку любое случайное прикосновение к моему органу причиняло мне острую боль.
В первые летние месяцы в Гейдельберге мой препуций24 сократился так, что акт стал трудным и болезненным. Обязательное целомудрие преподало мне самый важный урок в моей жизни. Абсолютно полное целомудрие позволило мне работать дольше, чем когда-либо. Я перестал утомляться! Я был наделён, так сказать, кипучей энергией, которая делала учебу удовольствием. Такой ясности в понимании материала я никогда раньше не знал. Сначала я думал, что так на меня влияла погода, но затем убедился, что сила ума находится в сдерживаемом семени.
Я принял решение пожертвовать многими удовольствиями… в будущем, чтобы сохранить эту кипучую энергию и ощущение этой кипучей энергии подольше. Но при этом я осознал, что слишком часто был жертвой возможностей и очень часто искал удовольствия без настоящей любви. Снова и снова я совокуплялся из ложного тщеславия, хотя следовало бы сдерживаться. Короче говоря, я твердо решил жертвовать своей силой только тогда, когда меня действительно влекло к женщине, или, еще лучше, только тогда, когда я был искренне влюблен. Я решил, что перестану валять дурака, поскольку прежде вел себя как легкомысленный идиот. Пусть другие растрачивают своё наследство, не понимая его ценности. Я же теперь перевернул новую страницу и познал искусство жизни. Как я мог быть таким слепым, таким глупым?! Я осознал, что уже серьезно уменьшил, так сказать, свой капитал энергии.
В Брайтоне мне было трудно обслуживать два любовных свидания в день, тогда как пять лет назад, в восемнадцать лет, едва ли имелся предел моему мерзавчику. Я решил строго сдерживать себя и постараться вернуться к своей прежней кипучей энергии, если это вообще было возможно.
***
Позже я понял, что обязан своим спасением обрезанию, или, как выразилось бы мое тщеславие, желанию сделать себя как можно более совершенным. Именно оно стало причиной того, что я претерпел жестокую боль операции. Слово Гёте пришло ко мне со значением, чтобы отметить этот кризис: In der Beherrschung zeigt sich erst der Meister25.
***
Два случая в Гейдельберге иллюстрируют мое новое отношение к жизни.
Однажды я встретил на берегу реки довольно симпатичную девушку. Завязался разговор, я проводил ее до дома, где, по ее словам, она жила с сестрой. Уже темнело, и в тенистом месте я поцеловал ее. Когда она поцеловала меня, моя непослушная рука нашла путь к ее платью, и я ощутил, что киска ее готова к гораздо большему, чем объятия. Уже этот факт предупредил и охладил меня: я твердо решил никогда не встречаться ни с одной публичной женщиной; твердо решил заплатить, но сдержать себя. В гостиной она представила меня своей старшей сестре, которая болтала с каким-то толстым студентом.
Мы быстро нашли общий язык. Я заказал бутылку рейнского вина; студент предпочел пиво, и вскоре я узнал, что он самый восторженный поклонник Куно Фишера. Внезапно парень сказал:
– Знаешь, мы с Мартой большие друзья. – И он указал на старшую сестру. – Сегодня я пришел заниматься с нею любовью.
– Иди, – согласился я. – Не буду вам мешать. Если вас побеспокою, предупредите, и я уйду.
– Ты нам не мешаешь, правда, Марта? – И он добавил действие к слову, встал и увел девушку к дивану в углу комнаты.
– Иди в спальню! – крикнула моя девочка по имени Катчен, и Марта последовала ее совету.
Прошло десять минут, но их близость, казалось, подействовала на Катчен, которая страстно целовала меня снова и снова.
Когда парочка вернулась, студент бросил на стол четыре марки, небрежно поцеловал Марту, а затем обратился ко мне:
– Ты идешь?
Это был шанс. Я дал Катчен десять марок, поцеловал ей ручки, потом глазки… и последовал за студентом. Я сбежал, не будучи слишком грубым, потому что Катчен поблагодарила меня и при этом настойчиво просила золотую монету, а заодно и глазами, и губами умоляла меня непременно придти ещё раз, и ещё не один раз.
Мне был противен жирный студент и еще противнее его разговоры. Во всем этом спектакле было что-то настолько заурядное, настолько животное, что я поспешил сказать ему: – Спокойной ночи! – и удалился. Тогда я впервые воочию убедился, что между мужчиной и женщиной должно быть какое-то духовное влечение. Иначе сам акт становится бессмысленным действом, не приносящим сторонам ни удовольствия, но элементарного возбуждения чувств. «Если парень и восхищался фигурой девушки, – сказал я себе, – или ее хорошеньким личиком, еще куда ни шло. Но заурядное совокупление, как у животных, озверение за четыре марки, брошенные на стол…». Нет! Это было отвратительно, это пятнало само понятие любви.
А теперь еще более запомнившийся случай.
Я дважды или трижды ходил в Гейдельберге на бал. Просто мой друг просил сопроводить его. Сам я обычно отказывался от приглашений, поскольку танцы вызывали у меня чрезмерное головокружение.
Но на одном балу меня представили мисс Бетси С., девушке из хорошей английской семьи, элегантно модно одетой и необычайно симпатичной, хотя и очень маленькой. Она выделялась среди здоровенных немецких фройлен, как мускусная роза26, завёрнутая с нежной зеленью, чтобы усилить ее восхитительный цвет. Я сразу сказал ей об этом и заверил, что у нее самые великолепные тёмные глаза, которые я когда-либо видел. Я всегда помнил, что похвалы, как дыхание жизни для каждой женщины. Мы сразу подружились, но, к моему разочарованию, она сообщила, что на следующий день уезжает к друзьям во Франкфурт, а оттуда обратно в Англию.
Прежде чем я сообразил, во что ввязываюсь, я сказал, что с удовольствием поеду с нею во Франкфурт и покажу там место рождения Гёте и сам Дом Гёте. Согласится ли она на такую поездку?
В ее больших карих глазах заплясали искорки надежды на грядущие приключения и на дружеское общение. Именно на это я и рассчитывал. Было ли таким мое решение сдерживать себя? Было ли это моим первым опытом в искусстве жизни без секса? И все же мне даже не пришло в голову извиниться за такое предложение: Бетси была слишком хорошенькой и отнеслась к нему с искренним юмором (что мне особенно понравилось).
Мимо нас прошла крупная немецкая девушка, и Бетси, глядя на свои руки, сказала:
– Я никогда раньше не знала, что такое «пятнистый». Я видела рекламу «пятнистого мыла», но «пятнистые» руки! Они не очень-то и красивые, не так ли?
Бесси была хорошенькой, но не очень: ниже среднего роста, округлая, лицо ее было, бесспорно, пикантным. Тёмные глаза, изящные руки и маленькие холмики белых грудей – наполовину скрытые, наполовину открытые в кружевном платье.
– Во сколько ваш поезд? – спросил я. – Отвезти вас на вокзал?
– Встретимся на вокзале, – последовал ответ. – Но вы должны, вы обязаны быть ко мне очень добры, очень-очень!
Означало ли это последнее предостережение, что она не уступит мне? Меня лихорадило, но я решил быть не только смелым, но и дружелюбным.
На следующее утро мы встретились на вокзале и отлично поговорили. Во Франкфурте я сразу повез ее в лучший отель, смело подошел к стойке регистрации и заказал два хороших номера, сообщающихся между собой, и расписался в регистрационной книге мистер и миссис Харрис.
Нам предоставили комнаты на втором этаже. Явно английская внешность сделала нас лучшими клиентами. Мне повезло: в двери спальни поменьше имелись замок с ключом и засов.
Я сразу же помог Бетси снять верхнюю одежду, обнял ее и поцеловал в губы. Они оказались теплыми, что показалось мне наилучшим предзнаменованием.
– Ты постучишь, когда будешь готова? Или придешь ко мне?
Она улыбнулась, успокоенная моим уходом, и весело кивнула:
– Я позвоню!
Весь день я рассказывал девице о многочисленных любовных похождениях Гёте и о Гретхен-Фредерике27. После ужина мы отправились на прогулку, а затем вернулись в отель и поднялись в свои спальни. Я зашел к себе, закрыл дверь. Сердце мое сильно билось, во рту пересохло, как в лихорадке.
«Надо протянуть время», – сказал я себе.
Надел свою лучшую, белую с золотыми нитями пижаму и сел ждать вызова. Но его не последовало. Я посмотрел на часы: прошло всего двадцать минут с тех пор, как мы расстались. Чтобы приготовиться к сексу, Бетси требовалось минимум полчаса.
«Она мне позвонит?»
Девушка обещала!
«Легко ли она уступит?»
И снова, когда мое воображение вспомнило ее своевольное, мятежное личико и прекрасные глаза, сердце мое заколотилось! Наконец полчаса истекли.
«Может мне войти самому?»
Да, я бы так и сделал: подошел к ее двери, прислушался – там была мертвая тишина. Я повернул ручку – в комнате было темно, хоть глаз выколи. Я включил свет. Бетси лежала в постели, и видно было только ее миленькое личико с большими глазами.
Через секунду я лежал рядом с ней.
– Ты обещала позвонить.
– Погаси свет! – взмолилась она.
Ничего не ответив, я стянул с себя пижаму.
– Ты будешь хорошо себя вести! – надулась она.
– Постараюсь, – уклончиво ответил я и, просунув руку под ее головку, притянул к себе, чтобы поцеловать.
Я был взволнован ее нежностью и теплом. Всего за мгновение или два ее губы стали горячими, и я попытался поднять ее ночную рубашку.
– Нет, нет! – сопротивлялась она. – Ты обещал быть хорошим.
– В этом нет ничего плохого, – настойчиво сказал я, и в следующее мгновение моя рука оказалась на ее киске. Со вздохом она смирилась и разжала губы. После того, как я ласкал ее минуту или две, ее лоно открылось, и я смог раздвинуть ноги девушки. Мое возбуждение оказалось настолько сильным, что я почувствовал жгучую боль, но не обратил на нее внимание – мой член уже ласкал ее вульву. Но когда я попытался войти в нее, Бетси отпрянула с криком боли:
– О, о! Это ужасно! Пожалуйста, прекрати. Ты же обещал, что будешь хорошим.
Я с улыбкой поцеловал ее и вернулся к ласкам. Естественно, через несколько минут снова попытался войти в рай, но тут же снова начались крики боли и мольбы остановиться и быть хорошим. Бетси была так хороша в своей мольбе, что я сдался:
– Дай мне попробовать, и если я сделаю тебе больно, то немедленно остановлюсь.
Я сел на кровати и стал рассматривать ее лоно. Глупцы говорят, будто половые щели женщин очень похожи друг на другой. Это абсолютная чушь. Они так же различны, как и губы. И та щёлочка, которую я рассматривал в ту ночь, была одной из самых прекрасных, которые я когда-либо видел. Я не смог удержаться от восклицания:
– Дорогая моя домашняя Венера!
Она была такой изящной, такой маленькой… Но дело было уже сделано: на ее киске была кровь, виднелось пятно крови и на одном прелестном маленьком круглом бедре. Моя адская крайняя плоть уменьшилась и теперь причиняла мне ужасную боль – будто это был секс с железным кольцом на возбужденном члене. По какой-то непонятной причине, наполовину из жалости, наполовину из привязанности к маленькой красавице, я лег рядом с ней, как и в первый раз, сказав:
– Я сделаю всё, что ты пожелаешь. Я так сильно люблю тебя и не хочу причинять тебе боль.
– О, ты, мой дорогой, – воскликнула она, обвила руками мою шею и по собственной воле осыпала меня поцелуями. Немного позже я притянул ее на себя, обнаженное тело сверху на обнаженное тело. О, это восхищение чистой красотой!
Я, должно быть, целый час ласкал и ласкал ее. И постоянно открывал в ней новые красоты. Снова и снова я задирал ее ночную рубашку до шеи, наслаждаясь пластичной красотой ее фигуры. Зато Бесси не выказывала ни малейшего желания видеть мое тело или возбуждать меня. Почему? «Девушки – странный народ», – решил я, но вскоре обнаружил, что Бетси необычайно нравится, когда ею восторгаются. Поэтому я расписал ей, какое впечатление она произвела на балу и как дюжина студентов просили меня представить их ей. И все утверждали, что Бетси С. – королева бала…
Наконец она уснула у меня на руках, и я, должно быть, тоже спал, потому что было четыре часа утра, когда я проснулся, выключил свет и прокрался в свою комнату. Я действовал бескорыстно, пощадил Бетси. «Причинять ей долгую боль ради моего удовольствия было бы несправедливо», – подумал тогда я. Впрочем, я был весьма доволен собой.
Утром я поспешил к ней. Девушка уже встала и не хотела, чтобы ее беспокоили. Она заявила, что хочет осмотреть город и пройтись по магазинам, прежде чем друзья придут за нею в два часа дня.
Я согласился сопровождать ее. Запер дверь между нашими комнатами на засов и повез ее на прогулку. Затем угостил обедом, а потом сказал:
– До свидания!
Когда я заверил ее, что ничего скверного с нею не произошло, Бетси сказала, что я милый, пообещала написать и тепло поцеловала меня. Я все же почувствовал какой-то оттенок сдержанности в ее поведении, что-то слишком слабое, чтобы определить. На обратном пути в Гейдельберг я списал свои страхи на фантазию.
Я написал ей на английский адрес, но ответа не получил. Неужели я потерял ее, пощадив? Какой загадкой остаются женщины! Вергилий был прав со своими spretae injuria formae28? Ненависть, которая возникает в них, если их красота не торжествует? Прощают они или нет самоконтроль мужчины? Я долго злился на себя и решил в следующий раз не быть таким бескорыстным дураком.
The free sample has ended.