Буржуа: между историей и литературой

Text
0
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

2. «Это будет подтверждением тому, что я не сидел без дела»

Но зачем трудиться? Вначале, конечно, это вопрос выживания: ситуация, в которой «повседневные дела… кажется, раскрываются, по логике нужды, перед глазами работающего»[63]. Но даже когда будущие нужды обеспечены, «пока я жив… пусть даже проживу сорок лет»[64], Робинзон все равно продолжает трудиться, настойчиво, на протяжении всего романа. Его прототип в реальной жизни Александр Селкирк (предположительно) провел свои четыре года на Хуане Фернандесе, кидаясь из крайности в крайность, то находясь «в отчаянии, томлении и меланхолии», то погружаясь в «один нескончаемый Праздник… равносильный самым чувственным Удовольствиям»[65]. Робинзон ни разу себе такого не позволил. Было подсчитано, что в XVIII столетии количество рабочих дней возросло с 250 до 300; на его острове, где статус воскресенья так до конца и не проясняется, их общее число еще больше[66]. Когда на пике своего усердия – «Вы должны понять, что теперь у меня было <…> две плантации <…> несколько квартир или пещер <…> два засеянных зерновыми участка <…> моя деревенская резиденция <…> мой загон для скота <…> живой склад плоти <…> мой зимний запас винограда»[67] – он поворачивается к читателю и восклицает: «Все это свидетельствует о том, что я не сидел без дела», можно только кивнуть в знак согласия. А потом снова повторить вопрос: «Зачем ему так много работать?»

«Доныне исследователи мало обращали внимания на удивительный феномен „работающего“ высшего слоя, – пишет Норберт Элиас в своей работе «О процессе цивилизации». – Почему они работают? Почему подчиняются этому принуждению, если они… над ними нет начальника, требовавшего бы от них этого?»[68] Удивление Элиаса разделяет Александр Кожев, разглядевший в центре гегелевской «Феноменологии» парадокс – «проблему Буржуа» – из-за которой буржуа должен «трудиться для другого» (потому что труд возникает только как результат принуждения извне), но при этом может только «трудиться на себя» (потому что у него больше нет господина)[69]. Работать на себя как на другого: именно так и существует Робинзон. Одна его часть становится плотником, горшечником или пекарем и неделями над чем-то трудится, а затем появляется Робинзон-господин и указывает на изъяны плодов этого труда. Потом цикл повторяется заново. А повторяется он потому, что работа стала новым принципом легитимации социальной власти. Когда в конце романа Робинзон Крузо оказывается «владельцем состояния <…> почти в пять тысяч фунтов стерлингов»[70] и всего остального имущества, его двадцать восемь лет непрерывного тяжелого труда нужны для того, чтобы оправдать его богатство. В реальности эти вещи никак друг с другом не связаны: он разбогател благодаря эксплуатации безымянных рабов на его бразильской плантации, тогда как его собственный одинокий труд не принес ему ни единого фунта. Но мы видели, что он трудился как никакой другой литературный герой. Разве же он может не заслуживать то, что он имеет?[71]

Есть слово, которое идеально подходит для характеристики поведения Робинзона: industry. Согласно OED, первоначально, около 1500 года, оно обозначало «хитроумную или ловкую работу, умение, искусность, сноровку или ловкость»[72]. Затем, в середине XVI столетия, появилось второе значение – «прилежание или усидчивость <…> кропотливая и настойчивая работа… старание, усилие», которое вскоре кристаллизовалось в «систематическую работу или труд; постоянное занятие какой-то полезной работой»[73]. От умения и искусности к систематическому исполнению – так industry вносит свой вклад в буржуазную культуру: тяжелый труд, вытесняющий его «искусную» разновидность. К тому же спокойный труд в том значении, в котором понятие стяжательства [interest] для Хиршмана – это «спокойная страсть»: стойкая, методичная, постоянная и потому более сильная, чем «бурные (но слабые) страсти» старой аристократии[74]. Здесь явственно виден разрыв между двумя правящими классами: если бурные страсти идеализировали то, в чем нуждалась военная каста – раскаленный добела жар «краткого» дня битвы, буржуазное стяжательство – это мирная и каждодневно повторяющаяся (повторяющаяся, повторяющаяся и повторяющаяся) добродетель: энергии меньше, но расходуется она в течение более длительных промежутков времени.

 

Рис. 2

Авторский фронтиспис «Робизона Крузо». Тушь, акварель, бумага. 76×57 см. С разрешения Studio Percoli.


По несколько часов – «около четырех часов по вечерам», пишет Робинзон, как всегда скромничая[75], но в течение двадцати восьми лет.

В предыдущей главе мы рассмотрели приключения, которыми открывается «Робинзон Крузо». В этой – его труд на острове. Эта та же последовательность, что и в «Протестантской этике и духе капитализма»: история, начинающаяся с «капиталистических авантюристов», в которой этос прилежного труда, однако, в конце концов приносит «рациональное усмирение своего иррационального импульса»[76]. В случае Дефо переход от первой ко второй фигуре особенно поражает, потому что, по всей видимости, он был совершенно незапланированным: на титульном листе романа (рис. 2) «странные и удивительные приключения» Робинзона, напечатанные вверху крупным шрифтом, со всей очевидностью подаются как главная приманка, тогда как часть на острове – всего лишь «один из многих других эпизодов»[77]. Но затем во время написания романа должна была произойти «непредвиденная, неуправляемая экспансия» острова, которая освободила его от подчиненности истории приключений и сделала новым центром текста. Кальвинист из Женевы первым уловил значение этой смены курса на полпути: «Робинзон» Руссо, «очищенный от всех трескучих фраз», начнется с кораблекрушения и ограничится годами, проведенными на острове, так что Эмиль не будет тратить время на пустые мечты о приключениях и вместо этого сможет сосредоточиться на труде Робинзона («он захочет знать все, что полезно для этого, и притом – только полезно»)[78]. Что, конечно, жестоко по отношению к Эмилю и ко всем детям, жившим после него, но правильно: величайшим новшеством книги и в самом деле является тяжелый труд Робинзона на острове.

От капиталистического авантюриста к трудящемуся господину. Но когда «Робинзон» подходит к концу, происходит следующий поворот на девяносто градусов: каннибалы, вооруженный конфликт, бунтовщики, волки, медведи, сказочное богатство… Зачем? Если поэтика приключений была «усмирена» своей рациональной противоположностью, зачем обещать «еще удивительные приключения из числа моих собственных новых приключений» в самом последнем предложении романа?[79]

До сих пор я подчеркивал оппозицию между культурой приключений и рациональной трудовой этикой и не сомневаюсь, что они и правда несовместимы, а последняя представляет собой более позднее явление, характерное для европейского капитализма. Это, однако, не означает, что современный капитализм может быть сведен к трудовой этике, как, очевидно, это было у Вебера. Точно так же тот факт, что виды деятельности, которые «носили обычно чисто иррационально-спекулятивный характер либо были ориентированы на насилие», больше не характерны для современного капитализма, не означает, что они в нем отсутствуют. Целый ряд неэкономических практик, жестоких и порой непредсказуемых в своих последствиях – «первоначальное накопление» Маркса или более современное «накопление через лишение» [accumulation by dispossession] у Дэвида Харви – конечно же, сыграли (и до сих пор играют) важную роль в экспансии капитализма. Но если это так, тогда приключенческий нарратив, в широком смысле слова, например, более позднее entrelacement [переплетение] размышлений о метрополии и колониальной романтике у Конрада, по-прежнему превосходно подходит для репрезентации современности.

Таким образом, такова историческая основа «двух Робинзонов» и последующего разрыва в структуре нарратива Дефо: остров дает первое представление о трудолюбивом господине современного времени; море, Африка, Бразилия, Пятница и другие приключения становятся рупором более старых, но не отброшенных полностью форм капиталистического господства. С формальной точки зрения это неинтегрированное сосуществование противоположных регистров, столь непохожее на продуманные иерархии у Конрада, если снова воспользоваться этой параллелью, очевидно, является недостатком романа. Однако ясно, что это нарушение связности не просто вопрос формы: оно возникает в связи с неразрешимой диалектикой самого буржуазного типа и его двух «душ»[80], указывая на то, что, вопреки мнению Вебера, этот рациональный буржуа так никогда по-настоящему и не преодолел свои иррациональные импульсы, не выдавил из себя хищника, которым некогда был. Будучи не просто началом новой эпохи, но началом, в котором становится заметно структурное противоречие, которое так никогда и не будет преодолено, несовершенная с точки зрения формы история Дефо остается классикой буржуазной литературы.

3. Ключевые слова I: «полезный»

4 ноября. Этим утром я занялся моим распорядком дня – рабочее время, походы с ружьем, время сна и время развлечения, – а именно: каждое утро я два или три часа бродил с ружьем, если не было дождя, затем занимал себя работой до одиннадцати, питался тем, что было, и с двенадцати до двух ложился поспать, поскольку погода была слишком жаркая, а потом снова работал вечером[81].

Работа, ружье, сон и развлечения. Но когда Робинзон описывает свой настоящий день, развлечение исчезает и его жизнь буквально воспроизводит лаконичное изложение Гегелем сути Просвещения: «все полезно»[82]. Useful [полезный] – первое ключевое слово данной книги. Когда Робинзон возвращается на борт судна после кораблекрушения, гипнотическое повторение этого слова – от плотницкого сундука, «который оказался для меня очень полезным приобретением» до «нескольких очень полезных мне вещей» и «всего, что могло бы мне оказаться полезным»[83] – меняет ориентацию его мира, поставив Робинзона в его центр (полезным… мне… мне… мне). Полезное здесь, как и у Локка, – категория, которая одновременно и учреждает частную собственность (полезны мне), и легитимирует ее, отождествляя ее с работой (полезны мне). Иллюстрации Туллио Периколи к роману, похожие на безумные версии таблиц в «Энциклопедии» (рис. 3)[84], передают суть этого мира, в котором ни один объект не является целью в себе – в царстве полезного ничто не является целью в себе, но всегда и только средство сделать что-то еще. Инструмент. А в мире инструментов можно заниматься только одним – работать[85].

 

Все для него. Все – инструмент. И есть еще третий аспект полезного:

Наконец, страстно желая совершить объезд моего маленького королевства, я решился на путешествие; я соответствующим образом снабдил мое судно провизией для поездки, загрузив на него две дюжины буханок (пирогов, как их следовало бы назвать), ячменного хлеба, глиняный горшок, полный поджаренного риса (еды, которой я много съел), маленькую бутылку рома, половину козленка, и порох и пули, чтобы добыть еще, и две больших шинели из тех, что, как я говорил ранее, я достал из сундуков моряков; я взял одну, чтобы на ней лежать, а вторую чтобы ею укрываться в ночи[86].


Рис. 3


С Робинзоном как активным центром истории (я решился… я снабдил… я достал… я взял) и предметами, которые нужны ему для экспедиции (глиняный горшок… порох и пули… две больших шинели…), соседствует целый каскад целевых конструкций (для поездки… чтобы убить еще… чтобы лежать… чтобы укрываться), которые завершают треугольник полезного. Субъект, объект и глагол. Глагол, который интериоризировал урок инструментов и воспроизводит его в рамках самой деятельности Робинзона – где действие обычно совершается для того, чтобы сделать что-то еще.

Соответственно, на следующий день я отправился в свой загородный дом, как я его назвал, и, срезав несколько мелких ветвей, нашел их подходящими для моих целей, так что лучшего и желать не надо; поэтому в следующий раз я пришел, вооружившись топором, чтобы срезать некоторое их количество, которое я вскоре нашел, потому что их там было в достатке. Их я положил сушиться внутри моей ограды, а когда они стали пригодны для использования, отнес в мою пещеру, и там в течение следующего сезона я занялся, по возможности, изготовлением великого множества корзин для того, чтобы носить землю или еще что-то носить или класть, когда мне представится случай; и хотя они вышли у меня не слишком ладными, я все-таки сделал их достаточно пригодными для моей цели; так что впоследствии я позаботился о том, чтобы у меня всегда их было в достатке; и по мере того как мои плетеные изделия снашивались, я сделал еще особенно крепких, глубоких корзин, чтобы сложить в них, а не в мешки, зерно, когда я добуду какое-либо его количество. Совладав с этим затруднением и потратив на это уйму времени, я приложил усилия к тому, чтобы понять, по мере возможностей, как удовлетворить две мои нужды…[87]

Два, три глагола подряд – в случае другого автора такая деятельность могла бы показаться лихорадочной. Здесь, однако, повсюду царит лексикон телеологии (соответственно «цель», «желать», «вооруженный», «подходящий», «использованный», «пригодный», «позаботиться», «удовлетворить»…), который образует соединительную ткань, благодаря которой текст становится последовательным и солидным, тогда как глаголы прагматически подразделяют действия Робинзона на непосредственные задачи в главном предложении (отправился, нашел, пришел, положил) и более неопределенное будущее в придаточных цели (чтобы срезать… чтобы носить… чтобы класть… чтобы понять, как удовлетворить…); хотя и не слишком неопределенное, потому что в культуре полезного идеальное будущее – то, что настолько сподручно, что становится всего лишь продолжением настоящего: «следующий день», «следующий сезон», «чтобы срезать некоторое их количество, которое я вскоре нашел». Все здесь плотно пригнано и сцеплено одно с другим; в этих предложениях не пропускается ни шага («потому – в следующий раз – я пришел – вооружившись – топором – чтобы срезать – некоторое их количество»), так что, подобно гегелевскому «прозаическому сознанию», они рассматривают мир «в плане рассудочной связи причины и следствия, цели и средства»[88]. Особенно связи цели и средства: Zweckrationalität [целерациональность], вот как назовет это Вебер, рациональность, ориентированная и управляемая своей целью, «инструментальный разум» в версии Хокхаймера. За два столетия до Вебера страница романа Дефо иллюстрирует лексико-грамматические сцепления, которые стали первым воплощением Zweckrationalität, инструментального разума как практики языка – превосходно артикулированной и при этом совершенно незаметной, – задолго до того, как она была концептуализирована. Это был первый проблеск буржуазной «ментальности» и вклад Дефо в нее – проза как стиль полезного.

4. Ключевые слова II: «эффективность»

Стиль полезного. Романист, не менее великий, чем Дефо, полностью посвятил этой идее свой последний, самый амбициозный роман. Эмиль захочет узнать все, что полезно, писал Руссо, и ничего кроме этого; и Гете, увы, неукоснительно соблюдал последнее условие. «От полезного через действительное к прекрасному» – читаем мы в начале романа «Годы странствий Вильгельма Мейстера, или Отрекающиеся» (1829)[89], где вместо «старомодного сада» или «современного парка» мы находим «высаженные рядами плодовые деревья, овощные гряды, лужайки, засеянные целебными травами, – одним словом, только то, что может быть сочтено полезным»[90]. Более нет конфликта между полезным и прекрасным, который был ключевым в предшествующем романе о Вильгельме Мейстере, в «Годах учения» (1796); в Педагогической провинции в «Годах странствий» конфликт уступил место функциональному подчинению; став «внимательней ко всему, что полезно для людей»[91], объясняет скульптор, он теперь совершенно счастлив, делая лишь анатомические слепки и ничего больше. Тот факт, что искусство лишилось не так давно приобретенной им бесцельности, неоднократно подается как похвальный прогресс: «Искусства суть соль земли, ибо для ремесла они то же самое, что соль для пищи. Мы берем от искусства не больше того, сколько нужно, чтобы ремесло не выродилось», – пишет Аббат Вильгельму[92]. «Строгие искусства», представителями которых являются резчики по камню, каменщики, плотники, кровельщики, слесари и так далее, добавляет другой руководитель Провинции, «должны служить образцом для свободных и даже стремиться к тому, чтобы посрамить их»[93]. И тогда, если понадобится, проявится карательная, антиэстетическая сторона утопии: если он не видит вокруг театров, сухо сообщает Вильгельму его провожатый, то это потому, что «мы признаем такое фиглярство слишком опасным и несовместимым с серьезностью наших целей»[94]. Поэтому драматическое искусство изгнано из провинции. Вот так.

«Отрекающиеся» – так звучит подзаголовок романа «Годы странствий Вильгельма Мейстера», указывая на то, как полнота человеческого бытия приносится в жертву в угоду современному разделению труда. Тридцатью годами ранее в «Годах учения Вильгельма Мейстера» эта тема была представлена как мучительная деформация буржуазного существования[95]. Но в следующем романе боль исчезла. «Пришло время односторонности, – незамедлительно информирует Вильгельма его давний товарищ. – Благо тому, кто это постиг и действует так на пользу себе и другим»[96]. Время пришло и идти с ним в ногу – это «удача». «Счастлив человек, если для него дело становится любимой куклой, с которой он просто-напросто играет, – восклицает владелец усадьбы, собравший коллекцию орудий крестьянского труда, – забавляясь тем, что его состояние вменяет ему в обязанность»[97]. Музей орудий труда для того, чтобы воздать дань разделению труда. «Прежде чем заняться любым делом, любым искусством, следует сначала овладеть ремеслом, а это достигается только ценой ограничения. Кто хорошо знает и владеет чем-нибудь одним, тот более образован, чем многосторонний полузнайка», – говорит один из собеседников Вильгельма[98]. «Где я принесу пользу, там и родина»[99], – добавляет другой, а затем продолжает: – Если я говорю: „Пусть каждый стремится повсюду приносить пользу себе и другим“ – это не назидание и не совет, это правило, установленное жизнью».

Есть слово, которое идеально подошло бы для «Годов странствий Вильгельма Мейстера», если бы существовало в то время, когда писал Гете, – efficiency [эффективность, действенность]. Точнее, слово было, но пока еще продолжало обозначать то же, что и много веков назад: «факт того, что что-то является агентом или действующей причиной», как это сформулировано в OED. Действенность как причинность и не более того. Затем, в середине XIX века, произошел сдвиг: «годность или способность к тому, чтобы что-то совершать или добиться успеха в совершении, с учетом цели; адекватная способность, действенность, эффективность»[100]. Адекватная способность: уже не просто способность что-то делать, но делать это без лишних затрат и самым экономичным образом. Если польза превратила мир в собрание инструментов, разделение труда занялось их калибровкой в соответствии с их назначением («с учетом цели») – и в результате появилась «эффективность». Это три идущих друг за другом этапа истории капиталистической рационализации.

Этапы капиталистической рационализации – и европейского колониализма. «Но этим парням было не на что опереться, – пренебрежительно говорит Марлоу о римлянах в Британии. – Они были завоевателями, а для этого нужна только грубая сила»[101]. Грубая сила. Наоборот, то, что «искупает» британское правление в колониях – это «эффективность <…> бескорыстная вера в эффективность»[102]. Два упоминания по нарастающей в одном предложении. Затем это слово исчезает из «Сердца тьмы». На его месте оказывается на удивление неэффективный мир, в котором брошенные машины ржавеют и разваливаются, рабочие собирают воду в дырявые ведра, в кирпичах недостает главного компонента, а работа самого Марлоу останавливается из-за недостатка заклепок (притом что «на побережье я видел ящики с заклепками, ящики раскрытые, разбитые»[103]). Причина всей этой разрухи проста – рабство. Рабство никогда «не было организовано вокруг идеи эффективности», пишет Роберто Шварц о бразильских плантациях времен Конрада, поскольку оно могло опираться только «на насилие и воинскую дисциплину»; поэтому «рациональное исследование и последовательная модернизация процессов производства» буквально «не имела смысла». В таких местах, как Конго, где работает «компания», «грубая сила» римлян могла в извращенном смысле оказаться более «эффективной», чем сама эффективность.

В «Сердце тьмы» ставится странный эксперимент: послать буржуазного инженера с ясным умом, чтобы он засвидетельствовал, что одно из самых прибыльных предприятий капитализма конца века было полной противоположностью промышленной эффективности, «противоположностью тому, что является современным», если снова процитировать Шварца. «Ориентация на насилие» сохранилась бок о бок с современной рациональностью, как я писал чуть ранее, и роман Конрада, в котором высокоморальный буржуа послан спасать иррационального авантюриста, – прекрасный пример этого невозможного сосуществования. Окруженный толпой, с которой у него нет ничего общего, Марлоу испытывает чувство сопереживания, только найдя анонимную брошюру в заброшенной хижине у реки. «Скромные страницы», как он пишет, «освященные» «добросовестным старанием правильно приступить к делу». Правильно приступить – это трудовая этика в самый разгар грабежа. «Свет» и «тьма» в заголовке – это религиозные ассоциации, подобные тем, что есть у слова «призвание» в «Протестантской этике и духе капитализма». Первоначальная «бескорыстная вера в эффективность» резонирует с собственно веберовской «преданностью задаче» в «Науке как призвании и профессии». Но бескорыстная вера в эффективность в Свободном Конго? Я сказал, что между Марлоу и окружающими его мародерами нет ничего общего, за исключением того факта, что он на них работает. Чем сильнее его бескорыстная вера в эффективность, тем легче им заниматься грабежом.

Создание трудовой культуры, вероятно, было величайшим символическим достижением буржуазии как класса: польза, разделение труда, «прилежание» [industry], эффективность, «призвание», «серьезность» [seriousness] в следующей главе – все это, и другое тоже, говорит об огромном значении, которое приобрело то, что некогда было лишь тяжелой повинностью или жестокой необходимостью. То, что Макс Вебер мог использовать одни и те же понятия для описания физического труда (в «Протестантской этике и духе капитализма») и большой науки (в «Науке как призвании и профессии») – само по себе еще один, косвенный знак новой символической ценности буржуазного труда. Но когда беззаветная преданность Марлоу своей задаче превращается в орудие кровавого угнетения (факт, настолько очевидный в «Сердце тьмы», что почти незаметен), всплывает фундаментальная антиномия буржуазного труда: та самая автореферентная поглощенность своим трудом, которая является источником его величия (на берегу прячутся неведомые племена, на борту глупые и испуганные убийцы, но Марлоу, невзирая ни на что, ведет судно своим курсом), становится также источником рабства. Трудовая этика Марлоу заставляет его хорошо делать свою работу, а ради чего – это уже не его забота. Подобно памятным «шорам» из «Науки как призвания и профессии», легитимность и производительность современного труда не только усиливается, но учреждается слепотой по отношению к тому, что творится вокруг. Все именно так, как пишет Вебер в «Протестантской этике и духе капитализма»: «иррациональность подобного образа жизни <…> при котором человек существует для дела, а не дело для человека» и при котором единственным результатом непрерывной деятельности становится «иррациональное ощущение хорошо исполненного долга в рамках своего призвания»[104].

Иррациональный образ жизни, в которой господствует Zweckrationalität. Но инструментальный разум, как мы видели, также один из основополагающих принципов современной прозы. Последствия этой связи будут продемонстрированы далее.

63Stuart Sherman, Telling Time: Clocks, Diaries, and English Diurnal Forms, 1660–1785, Chicago 1996, p. 228. Шерман цитирует здесь с небольшими изменениями слова Э. П. Томпсона из: E. P. Thompson, ‘Time, Work-Discipline, and Industrial Capitalism’, Past & Present 38 (December 1967), p. 59.
64Defoe, Robinson Crusoe, p. 161.
65Я цитирую описание Селкирка по: Richard Steele, The Englishman 26 (3 December 1713); теперь представлено в: Rae Blanchard, ed., The Englishman: A Political Journal by Richard Steele, Oxford 1955, pp. 107–108.
66Joyce Appleby, The Relentless Revolution: A History of Capitalism, New York 2010, p. 106. Согласно другим реконструкциям (например: Jan de Vries, The Industrious Revolution: Consumer Behavior and the Household Economy, 1650 to the Present, Cambridge 2008, pp. 87–8), в XVIII веке возросло не количество рабочих дней, которое уже достигло пороговой величины (300 или около того), но число ежедневных рабочих часов; как мы, однако, увидим, Робинзон существенно обогнал свое время и в этом отношении.
67Defoe, Robinson Crusoe, pp. 160–161.
68Norbert Elias, The Civilizing Process, Oxford 2000 (1939), p. 128; Норберт Элиас, О процессе цивилизации: социогенетические и психогенетические исследования. М.; СПб: Университетская книга, 2001, с. 204.
69Alexandre Kojève, Introduction to the Reading of Hegel: Lectures on the ‘Phenomenology of Spirit’, Ithaca, NY, 1969 (1947), p. 65; Александр Кожев, Введение в чтение Гегеля. СПб.: Наука, 2013, с. 105.
70Defoe, Robinson Crusoe, p. 280.
71«Его имение» включает, конечно, и его остров тоже: «Его труд взял ее из рук природы, где она была общей собственностью и принадлежала всем ее детям, и тем самым он присвоил ее себе», пишет Локк о необработанной земле [в данной цитате у Локка речь идет о воде] в главе «О собственности» «Второго трактата». То есть, иными словами, возделывая остров, Робинзон сделал его своей собственностью. John Locke, Two Treatises on Government, Cambridge 1960 (1690), p. 331; Джон Локк, «Два трактата о правлении» // Джон Локк, Собрание сочинений в 3 т. Т. 3. М.: Мысль, 1988, с. 278.
72Я благодарен Сью Лейзик, первой указавшей мне на эту метаморфозу. Industry, конечно же, – одно из ключевых слов в «Культуре и обществе» Рэймонда Уильямса; впрочем, его больше всего интересует тот факт, что трансформация, в результате которой industry становится «вещью в себе – институтом, предметом деятельности, а не просто атрибутом» происходит после описываемой здесь трансформации и, по-видимому, становится ее следствием. Сначала industry превращается в абстрактный труд, который может выполнять каждый (в отличие от уникальности «умения и искусности»), затем абстрагируется второй раз, становясь «вещью в себе». См.: Raymond Williams, Culture & Society: 1780–1950, New York 1983 (1958), p. xiii и статью ‘Industry’ в: Raymond Williams, Keywords: A Vocabulary of Culture and Society, rev. edn, Oxford 1983 (1976).
73Как показывает прилагательное industrious, тяжелая работа в английском языке имеет этическую ауру, которой лишена clever [искусная] работа; это объясняет, почему легендарная фирма «Arthur Andersen Accounting» включала hard work [прилежный труд] в свой «Табель достоинств» в 1990-е, тогда как «искусное» отделение этой фирмы («Anderson Counseling», которое обставляло всевозможные инвестиционные сделки) заменила его на «уважение к людям», выражение, относящееся к неолиберальному новоязу финансовых бонусов. В конце концов, «Counseling» принудил «Accounting» одобрить махинации с акциями, тем самым приведя фирму к позорному краху. См.: Susan E. Squires, Cynthia J. Smith, Lorma McDougall and William R. Yeack, Inside Arthur Andersen: Shifting Values, Unexpected Consequences, New York 2003, pp. 90–91.
74Albert O. Hirschmann, The Passions and the Interests: Political Arguments for Capitalism before its Triumph, Princeton, NJ 1997 (1977), pp. 65–66; Альберт О. Хиршман, Страсти и интересы: капиталистические аргументы в пользу капитализма до его триумфа. М.: Издательство Института Гайдара, 2012, с. 107–108.
75Defoe, Robinson Crusoe, p. 127. Три часа охоты «по утрам» и «уборка, починка, уход и готовка», которые забирают «большую часть дня» должны быть наверняка добавлены к четырем часам работы по вечерам, произведя в итоге сумму, существенно превосходящую продолжительность рабочего дня большинства тогдашних работников.
76Вебер, «Протестантская этика и дух капитализма», с. 39.
77Этим наблюдением я обязан: Giuseppe Sertoli, ‘I due Robinson’, in Le avventure di Robinson Crusoe, Turin 1998, p. xiv.
78Jean-Jacques Rousseau, Emile (1762), in Oeuvres complètes, Paris 1969, vol. IV, pp. 455–456; Жан-Жак Руссо, «Эмиль» // в: Жан-Жак Руссо, Педагогические сочинения. Т. 1. М.: Педагогика, 1981, с. 213.
79«Дальнейшие приключения Робинзона Крузо», пишет Максимиллиан Новак, были опубликованы 20 августа 1719 года, приблизительно через четыре месяца после появления первого тома». Этот факт показывает, что Дефо «уже вел работу над сиквелом прежде, чем был напечатан оригинал», и, следовательно, последнее предложение – это не просто эффектная завитушка, но четкий рекламный ход. См.: Maximillian E. Novak, Daniel Defoe: Master of Fictions, Oxford 2001, p. 555.
80Метафора «двух душ», взятая из знаменитого монолога «Фауста», является лейтмотивом книги Зомбарта о буржуа: «В каждом законченном буржуа обитают, как нам известно, две души: душа предпринимателя и душа мещанина… предпринимательский дух – это синтез жажды денег, страсти к приключениям, изобретательности… мещанский дух состоит из склонности к счету и осмотрительности, из благоразумия и хозяйственности». Werner Sombart, The Quintessence of Capitalism, London 1915 (1913), pp. 202, 22; Вернер Зомбарт, Буржуа. М.: Наука, 1994, с. 153, 19.
81Defoe, Robinson Crusoe, pp. 88–89.
82G. W. F. Hegel, Phenomenology of Spirit, Oxford 1979 (1807), p. 342; Г. В. Ф. Гегель, Феноменология духа. М.: Наука, 2000, с. 287.
83Defoe, Robinson Crusoe, pp. 69.
84Tullio Pericoli, Robinson Crusoe di Daniel Defoe, Milan 2007.
85В таком мире инструментов люди и сами становятся инструментами, то есть просто винтиками в социальном разделении труда; так, Робинзон никогда не упоминает имен других матросов, но называет их только по роду деятельности: рыбаки, плотник, стрелок…
86Defoe, Robinson Crusoe, p. 147.
87Ibid., p. 120.
88G. W. F. Hegel, Aesthetics: Lectures on Fine Art, Oxford 1998, vol. II, p. 974; Г. В. Ф. Гегель, Эстетика. Т. 3. М.: Искусство, 1969, с. 357.
89Johann Wolfgang Goethe, Wilhelm Meister’s Journeyman Years, or The Renunciants, New York 1989 (1829), p. 138; И. В. Гете, «Годы странствий Вильгельма Мейстера» // И. В. Гете, Собрание сочинений в 10 т. Т. 8. М.: Художественная литература, 1979, с. 57.
90Ibid., p. 126; там же, с. 43.
91Goethe, Wilhelm Meister’s Journeyman Years, p. 326; И. В. Гете, Годы странствий Вильгельма Мейстера, с.296
92Ibid., p. 266; там же, с. 213.
93Ibid., p. 383; там же, с. 358.
94Ibid., p. 276; там же, с. 225.
95Вынужденный, «дабы стать на что-то годным, развивать в себе отдельные способности», пишет Вильгельм в письме Вернеру, буржуа обречен на то, что «в самом его существовании нет и не может быть гармонии, ибо желая стать годным на что-то одно, он вынужден пожертвовать всем остальным». Johann Wolfgang Goethe, Wilhelm Meister’s Apprenticeship, Princeton, NJ, 1995 (1796), pp. 174–175; И. В. Гете, «Годы учения Вильгельма Мейстера» // И. В. Гете, Собрание сочинений в 10 т. Т. 7. М.: Художественная литература, 1979, с. 238.
96Goethe, Wilhelm Meister’s Journeyman Years, p. 118; И. В. Гете, Годы странствий Вильгельма Мейстера, с. 32.
97Ibid., p. 189; там же, с. 121.
98Ibid., p. 197; там же, с. 130.
99Ibid., p. 365; там же, с. 336.
100Этот сдвиг происходит более или менее одновременно в нескольких сферах. В OED проводятся примеры из юриспруденции (Уотели, 1818–1860), истории цивилизации (Бакль, 1858), политической философии (Милль, 1859) и политической экономии (Фосетт, 1863).
101Joseph Conrad, Heart ofDarkness, Harmondsworth 1991 (1899), p. 31.
102Ibid.
103Ibid., p. 58.
104Weber, Protestant Ethic, pp. 70–71; Вебер, «Протестантская этика и дух капитализма», с. 39. Слово «иррациональный» постоянно присутствует в описании этоса капитализма у Вебера. Но для него существуют два противоположных вида капиталистической иррациональности: иррациональность «авантюриста», у которой средства действительно иррациональны, но цель (личная радость от получения прибыли) – нет, и иррациональность современного капиталиста, у которого, наоборот, средства полностью рационализированы, но результат – человек «существующий для дела, а не дело для человека» – полностью иррационален. Абсурдность инструментального разума раскрывается только в последнем случае.
You have finished the free preview. Would you like to read more?