Письма издалека

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Юфрозина смотрела на меня, и усмешка тронула углы ее губ. Это длилось, может быть, одно мгновение – потом она повернулась к Пири – но в это мгновение ее глаза смягчились, как будто из-под голубого льда проступила вдруг талая вода.

Так проходят мои дни, дорогая моя наставница.

Что-то еще впереди?

Твой ко всему готовый

С.

Письмо седьмое

Нет, Марит, не ко всему я был готов, и даже не знаю, мог ли подготовиться.

Я получил твое второе письмо, в котором ты напоминаешь, чтобы я исследовал линии напряжения, обращал внимание на поводы, по которым разгораются ссоры. Скажу тебе, что случай не заставил себя долго ждать – и получилось как-то все наоборот: скоро дело сделалось, а сказывается нескоро… Прошло уже три дня, а я только решился взяться за перо. Собираюсь с духом и думаю о том, что человек я слишком уж мирный – не только боюсь оказаться в гуще ссоры, но даже и рассказывать о ней не хочу. Как было бы хорошо, если бы все умели решать дело миром и любили друг друга! Пусть бы тогда мы все остались не у дел – зато как славно стало бы жить на свете!

Видишь, как здорово я тяну время? Написал уже полстраницы – а так и не приступил к тому, ради чего пишу. Трус, трус.

Если начинать с начала, старая Пири с утра уже была не в духе. Кухарка ночует у себя дома и приходит с утра – это только я «девушка с проживанием». К ее приходу я должен затопить печь и принести воды – встаю с рассветом, благо и в Ордене так привык. В то утро Пири, видно, зашла на рынок: в ее корзине торчали хвосты овощей, курчавились капустные головы и розовели бока яблок. Но вопреки этой жизнелюбивой картине Пири выглядела хмуро: едва кивнув мне, она подвязала передник и принялась молча рубить и крошить, поджав губы и шевеля бровями в такт каким-то нерадостным мыслям. Я потоптался на кухне, погрыз кочерыжку и поплелся к своим повседневным заботам – иногда их монотонная неизменность погружает меня в размышления, а иногда усыпляет. В тот день – скорее второе.

Дети – все, кроме Ивы – разошлись на занятия. Юфрозина сидела в кухне под окном и вышивала тесьмой узор на войлочном жилете. Ее способность долго хранить молчание впечатляет – сам я, сидя на кухне, обычно начинаю болтать с Пири. Эти беседы похожи на возню со старым механизмом: сперва поворачивается со скрипом, приходится налегать с усилием, но потом, разогревшись, шестерни вертятся охотней, и разговор течет, пока его не прерывает какое-нибудь дело. Дел, надо сказать, много – не заболтаешься.

А Юфрозина молчит, и может легко промолчать и час, и два, роняя только краткие фразы, строго по делу. Руки у нее всегда чем-то заняты – я не видел, чтобы она сидела праздно – а рот на замке. Есть люди тихие, молчаливые – тишина окружает их как глубокая вода, рядом с ними вдруг понимаешь, что слова не нужны; учишься смотреть, как смотрят они, и слушать, как слушают они. Но Юфрозина не такая. Там, под замком, чудится мне – сотни запертых слов, они теснятся на кончике языка, заставляя ее прикусывать губы, выглядывают в окна ее глаз, стучат в прозрачные стекла – сжатые, лишенные голоса, стиснутые узким коридором ее горла. Юфрозина валяет, шьет, вышивает, кроит – и тени пробегают по ее лицу. Только тени и отблески того, что происходит в ее душе – так по озерной воде проходят тени от туч. Все это – часть ее сдержанности, ее повседневного упорного самоограничения, которое она несет как рыцарский или монашеский обет.

Юфрозина сидела и вышивала, а ленивое осеннее солнце тем временем легло от окон на деревянный пол теплыми золотыми квадратами. В средней комнате Ива разлеглась в пятне света, раскинув руки и ноги, словно купаясь в мелкой заводи. Бросив быстрый взгляд в окно и в комнату, Юфрозина кратким указанием отправила дочь поиграть во двор, а мне выпало заниматься крысиными норами.

– Скоро похолодает, – сказала моя хозяйка. – Крыс потянет в тепло.

Так что я принужден был лежать на полу, высматривая щели между полом и стенами, и заколачивать их занозистыми дощечками, предварительно закладывая шарики отравы – ее готовила старая Пири, смешивая крысиный яд из большой темной бутыли с какой-то растертой в кашицу снедью.

– Может, дождемся Волчка? – спросил я.

По моим представлениям, вдвоем с этим проворным парнем мы бы управились куда быстрее – и у меня было чувство, что охота на крыс должна бы прийтись ему по душе.

Но Юфрозина была другого мнения. Едва взглянув на меня, она произнесла ровно и вежливо:

– Я не разрешаю детям дотрагиваться до ядов.

Что ж, трудно ее в этом упрекнуть. Хоть, по моему рассуждению, у юного Волчка достало бы ума не есть крысиный яд и не облизывать пальцы – кто я, чтобы спорить?

Пришлось ползать по полу одному. Проклятущие чулки все время сползают, сбиваясь под коленями. Я притомился без конца их подтягивать, и ноги под ними нестерпимо чешутся. В ближайший выходной пойду на ферму и заберу свои носки – все равно под юбкой не видно, что у меня на ногах.

Ох, Марит, Марит… Я тяну, тяну, и все-таки подбираюсь к этому вечеру, к этой болевой точке, ради которой – всё, вообще всё, ради которой я здесь, и что? я ничего не смог.

Я лежал на полу с дощечками, с коробкой мелких гвоздей, с банкой, полной крысиной отравы, и слушал, как в кухне Юфрозина тихо, размеренно обсуждает со старой Пири, что приготовить – сегодня, завтра, на неделю вперед. Потом она сказала: «Солнце какое. Пуговицы закончились, пойду в лавку». А Пири ответила: «Ветер сырой, посидела бы дома». А она удивилась: «Да какой там ветер. Последнее солнце». И я удивился – не было никакого ветра, я ходил к колодцу, тишина и золотые листья, осень как она есть. Почему Пири так сказала? Это я теперь себе задаю вопрос – а тогда просто не понял, подумал – может, правда, старые кости ноют. Может быть, потом будет дождь.

Но дождя не было, не было ни облачка, а Юфрозина ушла и быстро вернулась, и вернувшись, скрылась в мастерской до вечера – у меня и времени не было хорошенько к ней приглядеться. Но Пири на кухне молчала и гремела посудой не так, как обычно, и у меня сердце было не на месте. Это я теперь понимаю – тогда не понял. Всё задним умом.

Ива ходила за мной, как хвостик, устраивалась рядом, наблюдая мои дела, помогая по мере сил. И старуха, и девочка, и женщина в мастерской были как будто связаны туго натянутой нитью: тронь – и зазвенит, лопнет. Вдруг вспомнилось, что «в доме повешенного не говорят о веревке». В этом доме тоже о чем-то не говорят.

Лютик пришел к обеду и уселся за свои книжки. С ранними сумерками вернулась Осока, перекусила хлебом и молоком и хмуро устроилась под окном с работой – что-то у нее не ладилось, я видел, как она маленьким ножичком распарывает сшитое и кусает губы. Пири выглянула было из кухни, чтобы дать ей поручение, но, глянув, махнула рукой и отправила меня на берег озера за песком.

Поэтому момент, как Волчок со щенком появились в доме, я пропустил.

Щенок был жалкий. Я не слишком разбираюсь в животных, но мне сразу показалось, что с ним не все ладно. Он вяло лежал под лавкой у окна, пока Волчок выпрашивал у Пири для него молока. Когда блюдечко с молоком и хлебным мякишем поставили перед его носом, щенок жадно потянулся к еде, но стоило ему проглотить несколько кусочков, как все пошло обратно. Ива и Осока, жалостливо присевшие рядом с ним, брезгливо отпрянули, Волчок метнулся за тряпкой.

– Он больной, – тихо сказал Лютик, неслышно подходя сзади.

– Сам вижу, – огрызнулся Волчок. – И что?

Кажется, Юфрозина вошла именно в эту минуту.

– Мам, – напряженно сказал Волчок. – Можно, он у нас будет жить?

Щенок жалобно запищал, и его снова стошнило. Дальше все было очень быстро.

Юфрозина взглянула под лавку и закричала:

– У него черви!

Девочки отрывисто взвизгнули, отпрыгнув подальше.

Юфрозина, схватив щенка за шкирку двумя пальцами, выскочила с ним за дверь, Волчок в отчаянии бросился следом, вернулись они без щенка, мальчик цеплялся матери за руки.

– Пожалуйста! – умолял он. – Его можно вылечить!

– У него живот раздут, – отрывисто отвечала Юфрозина, – он уже не жилец! Как ты посмел притащить его в дом, где дети? Руки! Все. Мойте руки!

Девочки уже теснились рядом с рукомойником в кухне – Юфрозина была в такой ярости, как будто щенок был разносчиком чумы. Перехватив взгляд старшего сына, она с угрозой рявкнула:

– Только попробуй еще тронь его. Увижу – утоплю в нужнике!

Я в ту минуту не сомневался, что она это может.

Злобно сверкнув глазами, Волчок метнулся к двери, но Юфрозина бросилась на него, как коршун, и, схватив за горло и за плечо, начала колотить мальчика головой и спиной о стену. Ее ногти впились Волчку в шею, оставив кровавые ссадины, она трясла и била его, как тряпичную куклу, а он, словно кукла, мотался в ее руках, не делая попыток вырваться.

Аранка подскочила и вцепилась матери в локоть.

– Что ты творишь? – закричала она.

Юфрозина отмахнулась и оттолкнула ее, но сына отпустила. Пару мгновений она стояла, тяжело дыша, хватая ртом воздух – а потом стремительно вышла прочь, прямая и жесткая, как железный лист. Я слышал, как хлопнула дверь в комнату, а потом – глуше – дверь мастерской.

– Сука, вот же сука! – причитала Осока.

– Замолчи! – властно одернула ее Пири. – Как ты о матери говоришь!

Осока повернулась к старухе спиной.

– А ты что стоишь, как баран, пока она тебя лупит? – зло крикнула она брату.

Словно по команде «отомри», Волчок отпрыгнул от стены и вылетел за дверь.

Я стоял, онемев, как прибитый к месту. В первый раз в жизни на моих глазах взрослый так жестоко бил ребенка. Опустив взгляд, я понял, что у моей неподвижности была и еще одна причина: оказывается, все это время Ива стояла, прижавшись к моим ногам так крепко, что было больно коленям. Я пытаюсь вспомнить, где был Лютик, но не могу – он словно растворился в комнате.

Я был совершенно беспомощен. Я проклял свой дурацкий маскарад и ложь, которая обязывает меня безмолвно смотреть на то, что происходит. Если бы я был в доме в положении миротворца! Я мог бы все остановить, схватить Юфрозину, сказать, как учили: «Стойте! Ссориться и драться вы можете и без моей помощи! Давайте разберемся».

 

Ох, Марит, что же я вру тебе и себе! Ничего я не мог. Я онемел и остолбенел, и до сих пор, стоит мне вспомнить перекошенное злобой лицо Юфрозины, обморочные глаза Волчка и стук его головы о деревянную стену, и метки от ногтей на шее, меня начинает мутить. Выходит, что я трус, юная Аранка оказалась храбрее меня. Какой стыд! Меня тошнит от самого себя и от того, что я видел, от этой неприкрытой злобы и непонятной, внезапной жестокости. Ненависть и страх наполнили комнату так, что трудно стало дышать. И я тоже был в ненависти и страхе, был частью этого, я словно был избит и унижен вместе с Волчком.

Но я не скажу тебе всего, если не упомяну еще об одном чувстве. Посреди ненависти и страха, и невыносимого напряжения доверчивое объятие маленькой девочки – то, как крепко, ища защиты, она прижалась к моим ногам – стало для меня глотком воздуха. Робкое тепло ее тела, хватка воробьиных пальцев, чувство моей собственной важности для нее в эту минуту – все это немного смягчает сердце. Неловко признаваться, но я чувствую нежность и желание ее защитить – и следом приходит надежда и стремление разобраться.

Не могу сегодня больше писать, хотя рассказать еще есть о чем. Продолжу в следующем письме.

Спасибо тебе за то, что ты есть на той стороне, что я могу обратить к тебе свои мысли – и надеяться, что ты услышишь и ответишь. Я пишу и словно бы вижу твое задумчивое лицо, твой карандаш, рисующий волны и листья (ты всегда их рисуешь, когда слушаешь нас), шпильку, падающую из волос, когда ты киваешь. И мне становится легче. Я не один. Я – часть Ордена, а ты – часть меня, и это придает мне силы.

Я еще напишу.

С мыслями о тебе

Брат Софроник

Письмо восьмое

Той ночью Лютик заболел.

Волчок как скрылся из дома, так и не появился до ночи. Но я спросил у старой Пири, знает ли она, где мальчик отсиживается после ссор с матерью. «В сарае», – буркнула она. Я отнес в сарай на берегу теплую одежду, большую кружку молока, хлеб, сыр и орехи; сложил аккуратно на лавку, рядом поставил лампу и спички, от души надеясь, что Волчок не устроит пожара. Пири смотрела на мои сборы молча, но в ее вороньем лице мне чудилось хмурое одобрение.

Мне кажется, если бы она больше проявляла то, что думает, детям было бы легче. В ней есть забота, надежность и скрытая доброта – Пири похожа на узловатое старое дерево, в шершавых ветвях которого находят приют птицы и белки.

Рыжие белки с красными от ярости глазами.

Я видел, как Аранка беззвучно рыдала, уткнувшись лицом в ее клетчатый передник, висящий в углу на гвозде, а Пири неловко погладила ее по спине, поверх взъерошенной косы.

Ранним утром я проснулся от скрипа двери. Заря только занялась, в окно сочился холодный озерный туман. Пири стояла надо мной, закутанная в неизменную черную шаль – только черного кота не хватало для полной картины.

– Что случилось? – отчаянно растирая глаза, спросил я. В первые минуты после пробуждения все вчерашнее казалось далеким, как дурной сон.

– Пойдем-ка проверим мальчика, – тихо проворчала Пири.

– Волчок пришел ночью, – сказал я, зевая. – Я слышал.

– Этот-то придет, чего ему будет, – отмахнулась старуха. – Вставай, пойдем, чую, без тебя не управлюсь.

Дрожа, я натянул чулки и верхнюю юбку, привычным уже жестом пригладил волосы, зацепил заколкой возле уха. В детской было тихо: Волчок спал, бросившись на постель в одежде, сжимая в руках подушку, словно во сне хотел ее задушить. Ива и Лютик белыми холмиками круглились каждый в своей кровати. Дверь в спальню Осоки была крепко закрыта. В спертом, согретом дыханием воздухе стоял резкий запах мочи. Пири вздохнула – досадливо и жалостно:

– Как в воду глядела.

Покосилась на меня, снимая шаль и вешая ее на стул.

– Вот так тут у нас. Ну, что стоишь. Бери мальчика, я постель соберу. Мне уж его не поднять.

Я легонько потряс Лютика за плечо – он с трудом поднял на меня взгляд. Плечо было горячим, как печка. Просунув руки под его худенькое тело, я поднял мокрого мальчишку и выпрямился, прижимая его к себе. Лютик неожиданно нежно обнял меня вялыми руками за шею.

– Какая ты сильная, Цзофика, – удивленно просипел он.

Голоса у него почти совсем не было.

Пока Пири собирала в узел обмоченное белье и стаскивала с кровати матрас, я стоял, держа Лютика, и думал о том, что, должно быть, прошло уже много лет с тех пор, как его брали на руки. И какое это, наверное, удивительное чувство, когда тебя, такого большого, как младенца прижимают к груди. Лютик положил мне голову на плечо, руки соскользнули с моей шеи— он то ли дремал, то ли бредил. Дверь в соседнюю комнату отворилась, и Осока – в длинной рубахе, в чулках, растрепанная – заглянула в детскую.

– О, – протянула она, сморщив нос. – Ну все, пошло-поехало кривое колесо.

– Меньше болтай, – хмуро проворчала Пири.

Осока ловко подхватила край тяжелого матраса и помогла старухе вынести его из детской. Их осторожные шаги в коридоре удалились и снова приблизились.

На своей постели подскочил и сел встрепанный Волчок. Царапины у него на шее покрылись корочкой и выглядели как присохшая грязь. Оглядев нас, он быстро сообразил, что к чему.

– Вот же ты зараза, – обратился он к брату – досадливо, но беззлобно. – Сейчас опять начнется – черт, хоть из дома беги.

Лютик, прижимаясь ко мне, слабо всхлипнул.

– Да не реви ты, – попенял ему Волчок. – Чего тебе-то реветь? Лежи да хворай, чего уж теперь.

Мельком глянув за окно, он встряхнулся, как пес, сунул ноги в башмаки и приготовился отбыть, но, покосившись на меня, задержался и привел в порядок свою постель. Я оценил этот скупой жест благодарности за припасы в сарае.

– Счастливо оставаться, – бросил Волчок, просквозив в двери – ни одна половица не скрипнула под его ногой: видно, путь был проверенный.

– Иди, иди, шлында, – бросила ему вслед Пири, а мне отчего-то наоборот хотелось, чтобы парень остался. Вместе с ним из комнаты ушла суровая бодрость. Лютик у меня на руках совсем раскис и захныкал. Осока тоже ушла к себе – одеваться. Усадив горячее бескостное тело Лютика на постель брата, мы вдвоем с Пири поменяли ему рубашку, натянули на ноги шерстяные носки и уложили под одеяло. Словно дождавшись этого, со своей кровати поднялась Ива. Сонно отводя с розового личика легкие пряди, жмурясь, как кошка, она прошлепала босыми ногами по полу и, забравшись в постель рядом с Лютиком, свернулась у него под боком и снова ровно и мирно засопела. Лютик повернулся на бок и большой скобкой окружил ее – так дети во сне прижимают к себе тряпичную куклу.

– Вот так у нас тут, – снова вздохнула Пири, печально и сердито. – Теперь пусть мать просыпается, и так ей забот хватит.

Меня удивляет и радует беззлобность детей друг к другу. Лютика не презирают, не дразнят. В такой сложной семье легко представить ссоры и драки между детьми – но этого нет. Наверное, от того, что все они в одной лодке: всем не хватает матери, у Юфрозины нет любимчиков, она одинаково далека от всех своих детей, им нечего делить. Грустно думать об этом. Дети не злы – но и не нежны, они не друзья – так, случайные попутчики в этом мире. Разве что Ива… И снова я спрашиваю себя, в чем тут загадка. Может быть, она просто еще маленькая, и нежность в ней – котячья, младенческая – еще лепечет на своем детском языке, еще не научилась молчать и терпеть.

Я все присматривался в тот день: теплеет ли Юфрозина к больному ребенку? Скажу тебе, что ухаживать и лечить она умеет и ни на кого это не перекладывает. Еще скажу, забегая в рассказе вперед, что всю ночь она просидела в детской, рядом с постелью мальчика. Но что стоит за этой самоотверженной заботой – сострадание или чувство долга – я не могу понять. Все скрыто за мраморным фасадом ее лица. Я чувствую только напряжение, натяжение – оно окружает Юфрозину как летнее марево – и совсем нетрудно вспомнить, как накануне она впала в неистовую ярость. И страшно вновь задеть эти тлеющие угли.

Что питает эту ярость? Куда ушла любовь – и была ли она? Может ли мать не испытывать нежности к детям – хотя бы к маленьким и слабым? И если может, то как так вышло? Вот сколько у меня вопросов.

Как же мне тебя не хватает, Марит, как мне тебя не хватает! Хоть бы поговорить с тобой. Хоть бы и просто помолчать. Я всегда замечал, какие книги ты читаешь, я брал их потом, гладил шершавые с лаковыми буквами переплеты – зная, что их касалась ты, читал, останавливаясь, задумываясь, гадая – какая мысль показалась тебе ценной. Замирал, когда книга волновала меня – а ты? вздыхала ли ты над этой страницей? Холодок поддувал в шею – как будто ты заглядывала в книгу через плечо…

Я стащил с собой книжку из библиотеки – Ф. Симон, «О заблуждениях целителя» – потому что это твой любимый автор. Потому что у тебя на полке стоит его «О любви» – толстый потрепанный том, который ни за что бы не влез в мою сумку. Потому что почти той же дорогой, что ехал я, когда-то ты ехала учиться к нему. Я хочу хоть так прикоснуться к твоей жизни, хоть так присвоить ее. Прости меня, это так глупо, так похоже на одержимость – но что же мне делать с моим отчаянным стремлением к тебе?

Ничего. Пара недель, путь назад – и я снова буду дома.

Пири, ворча, отрядила меня за водой для внеплановой стирки. В большой бадье булькал кипяток и пенилось мыло. После, сложив исходящее паром белье в круглую корзину, Пири сунула ее мне в руки, и мы спустились к озеру.

Это был мой шанс поговорить со старухой наедине.

Мостки вбегали далеко в темную воду – по-осеннему ледяную. Их потрескавшиеся доски вздрагивали под нашими ногами. Подводная трава качалась туда-сюда и цеплялась к простыням, когда я полоскал их, прерываясь, чтобы засунуть под мышки ноющие от холода пальцы.

Пири сидела на перевернутой корзине, глядя через озеро на горы, поросшие лесом. От усилий в стирке седые пряди выбились у нее за ушами и свисали по бокам лица, словно водоросли.

– Что случилось с Юфрозиной, Пири? – без обиняков спросил я. – Что вчера ее так взбесило?

Старая Пири скосила на меня круглый сердитый глаз – примеривалась, куда бы клюнуть. Но передумала.

– Венкель в городе, – нехотя сказала она. – Думала, он отъедет раньше, чем ей скажут – да вот приспичило ей идти в лавку, а лавка-то его троюродного брата. Ну, я сразу знала – быть беде. Пока Венкель в городе – покоя не будет. Хоть бы уж они скорей ехали.

В сердцах она встала, пинком перевернула корзину и бросила в нее выкрученную простыню – так, что все подпрыгнуло.

– Не простит всё! Не успокоится.

А Венкель – это муж Юфрозины и отец ее детей.

Супруги живут врозь – расстались еще до рождения Ивы. Сам Венкель из семьи сукновалов и торговцев шерстью, дом, в котором живут Юфрозина и дети – это его дом, но дело родителей продолжают братья, а Венкель сперва проматывал свое наследство, а потом пристал к добытчикам соли. Летом они выпаривают соль в озерах, а осенью отправляются с товаром через горы и странствуют до весны. Домой к жене и детям он не заглядывает, и видится ли с ними – бог весть. Как я понял, все время, пока муж в городе, Юфрозина сама не своя – но Пири не знает причины. Ясно лишь, что у Юфрозины есть сильная и давняя на него обида, и время ее не лечит.

Любопытно, что сама Пири, как и дом, досталась Юфрозине от мужа. Она была кухаркой еще при покойных родителях Венкеля, потом служила ему, а теперь вот стряпает для его жены и детей. Неожиданный поворот.

Вот, значит, о чем молчат в этом доме. Вот, может быть, разгадка напряжения, в котором живет семья – по крайней мере, одна из разгадок. Хоть причина ссоры мне еще не известна, я думаю, что обида на мужа может отбрасывать тень на любовь к детям. Это трогает, и Юфрозина от скупого рассказа Пири немного оживает в моих глазах. Стена молчания, которую она возвела вокруг себя, внезапно кажется выстроенной для защиты.

Во дворе дома Юфрозины растет большое дерево. Листья с него уже облетели, и я не могу понять, какой оно породы. Без листьев, по одной лишь коре, трудно об этом догадаться. Так и хозяйка – словно зимнее дерево, не многое открывает при первом взгляде. Но на то мы и учимся смотреть глубже.

И вновь это еще не все события того дня, но это конец моего письма. Скоро рассвет, звезды за окном бледнеют, и мне нужно постараться уснуть. Пожелай мне терпения, Марит: без него как еще разобраться в тайнах этой семьи. Кажется, не быть скорым на осуждение – это главное качество миротворца.

Доброго дня тебе, Марит, вечера, ночи, утра. Пусть во всем сопутствует тебе удача. Передай мой привет всем на Детском дворе.

 

Соник

Письмо девятое

Здравствуй, Марит. Кажется, я никогда еще по доброй воле столько не писал!

Вечер того же дня принес новые переживания. Чего только нет в этом семействе: тайны, молчание, жестокость, бегство в болезнь и бегство на улицу… Довелось мне увидеть и бунт.

Каждое утро Осока уходит учиться на Шивую горку – крутую, карабкающуюся вверх улочку, где живут швеи и белошвейки. Под вечер она возвращается домой – до заката, чтобы успеть при вечернем свете выполнить большую часть урока. Но в тот день солнце давно село за горы, а Осоки все не было. Юфрозина весь день сновала между мастерской и детской, проверяя Лютика – мальчик лежал вялый, бледный, горячий, но с холодными руками и ногами, и мать то и дело приносила ему то питье, то лекарство, то присаживалась в комнате с мелкой работой в руках, а к вечеру, когда он заснул, и сама прилегла на его кровать – без матраса выставившую деревянные ребра, как скелет огромной рыбы – и задремала, подложив под голову войлочную шапку, которую до того вышивала. Поэтому отсутствие Осоки она заметила не сразу, а вот Пири, едва лишь начало смеркаться, то и дело выглядывала в окно, беспокойно окидывая взглядом улицу. Ее тревога от меня не укрылась, и я спросил, где нынче Аранка.

Пири, отвернувшись от меня, свирепо вытерла передником руки и, против всякой логики, снова погрузила их в таз с водой, в котором она мыла овощи. Сам я в это время, стоя рядом с ней, скреб песком большую чугунную сковороду.

– Загуляла, видать, – отрывисто сказала старуха.

Больше я ни слова из нее не вытянул, она сновала по кухне, стуча ножом и посудой, снова и снова смотрела в окно и вздыхала – так, что иногда из ее груди вырывался почти стон.

Сели ужинать – Осоки все не было. Юфрозина, и без того натянутая, как струна, только что не звенела. Вилка и нож в ее руках поблескивали как вспышки молний. Лютик не ел, сидел под окном, завернутый в одеяло, и смотрел в книгу, не перелистывая страниц. Волчок пришел перед самым ужином и сидел за столом тихо, торопливо жуя, пригнув круглую вихрастую голову. Ива хныкала и почти не ела, но позже, усевшись рядом со мной на кухне и вытирая тарелки, ожила и принялась вполголоса болтать о своем – о большущей крысе, которую она видела во дворе, о своих красивых озерных камушках и о куклах. Ее рассказы о куклах и о перипетиях их семейной жизни порой заставляют меня коситься на нее через плечо.

– Басия вышла замуж, – доверительно говорит девочка. – Но у нее никак не выходит зачать дитя. Что только ни делала, бедняжка – ничего пока не помогает.

«А что она делала?» – подмывает меня спросить, но я удерживаюсь, потому что боюсь, что ответ ввергнет меня в еще большее смущение. А Ива между тем продолжает, озабоченно качая головой:

– Цзола так тяжело носит… вся отекла. И понятно, почему: в ней всегда было много воды, и вода в ней ходит медленно. И вот пожалуйста: ноги распухли, даже в туфли не помещаются. Ну, ничего, – вздыхает она, – Бог даст, все будет хорошо. Тетя Аги тоже отекала.

– Если бы у нас была кошка, – мечтает она, – у нее могли бы быть котята. И я бы видела, как они рожаются…

Ее интерес к беременности и деторождению не иссякает и поражает меня. Я не представляю, где она могла бы этого наслушаться – не у старой же Пири.

– А у тебя, Цзофика, – оживляется Ива, – случайно нет своего ребеночка?

– Нет, нету, – отвечаю я, пряча глаза в тазу с посудой, ощущая в эту минуту как никогда остро свое лицедейство и свою неуместную тут мужскую природу. – А это важно?

– Конечно, – она снова вздыхает. – Если бы у тебя был ребеночек, ты бы мне рассказала, как ты его носила и рожала… А ты, наверное, еще и не женилась?

– Нет, Ива, – смущаюсь я. – Еще не женилась.

– А сколько тебе лет?

– Двадцать три.

Ива огорченно смотрит на меня.

– Старовата ты скоро будешь для первых родов, – важно и авторитетно говорит она.

Я не выдерживаю:

– Откуда это ты столько знаешь?

На этот вопрос у нее всегда один ответ. Она прикладывает пальчик к губам, смотрит на меня лукавыми синими глазами и шепчет:

– Тссс! Это секрет!

Я все еще думал про ее секреты, отскабливая разделочный стол на кухне. Дети ушли спать, Пири возилась возле печки, составляя посуду, замачивая на ночь бобы в пузатом горшке. Она могла бы, по времени, давно уйти домой, но не уходила.

– Ждем Осоку, Пири? – прямо спросил я. – Волнуешься?

Пири пробормотала что-то, брякнув жестяными плошками.

Я колебался: мне хотелось сказать «иди домой, Пири, я дождусь ее», но не был уверен, что от меня будет толк, когда Осока вернется. В общем, трусил. В окно было видно улицу до поворота. Темные деревья стояли вдоль заборов, вздрагивая под ночным осенним ветром. Месяц еще не взобрался высоко. Вечер был прохладный, но еще не студеный, и створки окна были приоткрыты – последний осенний комар, свирепый и настойчивый, звенел над ухом. Размазав его наконец по шее, я замер и прислушался: из-за поворота как будто донеслось пение. Пели несколько голосов – не горланили, как пьяные гуляки, не голосили от избытка чувств, а лениво мурлыкали, неровно подыгрывая на губной гармонике.

Из-за поворота выплеснулось многоногое тело небольшой толпы. В чьих-то руках качался желтый фонарь на длинной палке, создавая больше теней, чем света. Круглое лицо Аранки белело рядом с плечом длинного парня – она чуть приплясывала, шагая рядом с ним. Юнцы остановились у ворот, слышны были девичьи смешки и басовитое гудение парней. Фигура Осоки отделилась от общего тела и качнулась к воротам, длинный парень ухватил ее за руку – девица, смешливо поведя плечом, увернулась, но, кинув быстрый взгляд на освещенное окно кухни, нарочито медленно возвратилась и, приподнявшись на цыпочки, одарила провожатого томным поцелуем.

В сенях она преувеличенно тщательно обтирала башмаки и отряхивала юбку. Я видел, что лицо ее горело и было одновременно дерзким и испуганным. Вдруг вся она подобралась как пружина, вздернула подбородок и прищурилась. Я обернулся – за нами в дверях стояла Юфрозина – в домашней клетчатой юбке, с гладко забранными назад светлыми волосами, бледная, она казалась выцветшей рядом с пылающей Аранкой. Я мельком глянул ей в лицо и отвел глаза – ее взгляд было невозможно вынести.

– Сегодня праздник, – с вызовом бросила Осока. – Могу и погулять с друзьями.

Лампа, которую я держал, выхватывала из темноты ее упрямо сжатые кулаки и рассыпавшиеся пряди волос. Одну минуту она вся была – бунт и пламя, прямая, как огонь свечи, почти красавица. Но этот порыв был смят в одно касание.

– Дочь-потаскуха – это, видно, мое наказание, – ровным тоном сказала Юфрозина. – Будешь гнить в канаве, а твои друзья – ходить мимо со своими чистенькими женами. Праздник на одну ночь.

– Завидуешь? – взвилась Аранка, но я видел, что стрела попала в цель.

Юфрозина держала руку у горла, и я представил, как она поворачивает ключ и выпускает слова, которым лучше никогда не звучать.

– Не надо говорить того, о чем потом будете сожалеть! – громко сказал я, поднимая лампу.

Не знаю, что придало мне сил.

– А я скажу! – взвизгнула Осока, но Пири властно каркнула:

– Нет, не скажешь!

Сжавшись, Осока ринулась в двери, Юфрозина посторонилась, чтобы пропустить ее, и внезапно вдогонку жесткой рукой хлестнула дочь между лопаток – так, что девочка, споткнувшись, чуть не кубарем прокатилась по длинному коридору.

Пусть так. Пусть.

– Есть слова, которые дочери не стоит слышать от матери, – прошептал я.

Я хотел, чтобы это прозвучало твердо, настойчиво, веско – но голос не послушался. Мне было страшно, Марит – и, хоть кажется очевидным, что я переживаю за девочку, клянусь тебе, не меньше в эту минуту мне было больно за ее мать. Я представил, что она могла бы сказать дочери – и ужаснулся… не только тому, как ранили бы эти слова, но чувству вины и отчаяния, которые охватывают человека, когда он наносит рану.

Бог знает почему, в эту минуту я непреложно верил, что Юфрозина любит свою дочь – несмотря ни на что, несмотря на то, что у меня не было ровно никаких оснований так считать, и даже наоборот, были причины верить в обратное – я чувствовал эту напряженную, злую, возмущенную связь так ясно, как будто видел между матерью и дочерью туго натянутую нить. Любовь – подумал я – бывает, так требует и так ранит.