Free

Петербургское действо. Том 1

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

III

Государь Петр Федорович тотчас же по вступлении на престол объявил о своем желании непременно как можно скорее переходить в новый дворец.

Пышные похороны покойной государыни со всякого рода церемониями продолжались страшно долго.

Петербург, двор и общество разделились тотчас на два лагеря даже по поводу этих церемоний.

Одни, с новой императрицей Екатериной Алексеевной во главе, проводили время в хлопотах по поводу похорон, присутствовали на всех церемониях и всех панихидах. За эти дни ярко отметился лагерь «лизаветинцев». Другая партия, в которой было немного русских вельмож, в числе прочих новый фаворит Гудович, получила в устах народа и даже гвардии название «голштинцев». Все они почти никогда не бывали на панихидах, и большая часть из них занималась или разъездами верхом по столице в свите государя, или заказом новых бесчисленных и все менявшихся мундиров. Некоторые же исключительно хлопотали об отделке нового дворца.

Весь Великий пост работы в громадном здании шли быстро, более тысячи всяких подрядчиков и рабочих наполняли этот дворец в полном смысле слова от зари до зари. К концу Великого поста все было готово, и всем было известно, что прием в Светлый праздник будет непременно в новом дворце. Но о главной помехе для этого перехода в новый дворец никто не подумал.

Дворец строился несколько лет на громадном пустом пространстве, не застроенном ничем, которое простиралось от старого дворца у Полицейского моста до берега Невы, а в длину – от Миллионной до самой Галерной улицы. Когда-то при начале постройки это был обширный, великолепный зеленый луг, на котором постоянно паслись коровы и лошади дворцового ведомства. Покуда дворец строился, все это огромное пространство понемножку покрывалось бесчисленным количеством разного рода домиков, хижин, шалашей, избушек, балаганов и сараев для обделки всякого рода материалов и для житья рабочих. Постепенно этих построек набралось, конечно, более сотни. Кроме того, годами набирались громадные кучи всякого мусора, бревен, глины, щепы и щебня.

Вид этого пустого пространства между двумя дворцами, старым и новым, был хотя крайне непригляден, но крайне оригинален. Это было сплошное серо-грязное пространство, на котором кое-где высились самые нелепые постройки на скорую руку, а около них громадные кучи всякого сора. В некоторых местах кучи щепы или щебня были настолько велики, что превышали крыши сарайчиков и хижин.

Когда в новом дворце развешивались уже последние картины и занавеси и вносилась всякая мебель, один из немцев-придворных, Будберг, первый спросил у полицмейстера Корфа:

– А как же будет и как состоится прием во дворце, когда нельзя пройти, а тем менее проехать к этому дворцу ниоткуда?

Корф, отличавшийся некоторою тугостью разума, треснул себя по лбу и онемел от сюрприза.

Оставалась одна Страстная неделя, очистить же весь этот луг возможно было только в месяц времени, да и то при затрате больших сумм для найма лошадей и народа. И Корф, надумавшись, поскакал к Фленсбургу и объяснил ему ужасное обстоятельство.

Фленсбург, знавший хорошо, как и всякий в Петербурге, насколько упрямо желает государь быть в Светлый праздник в новом дворце, даже рот разинул и руками развел.

– Как же вы об этом не подумали? – воскликнул он.

Корф тоже развел руками, как бы говоря: что же прикажете делать! Но в то же время он злобно соображал:

«А отчего же вы-то все об этом не подумали? Отчего же мне надо было думать, когда вам никому и на ум не пришло?»

Но, однако, Корф понимал, что отвечать все-таки придется ему как полицмейстеру.

– Бога ради, доложите принцу, спросите, что тут делать.

– Да что же он может тут? – спросил Фленсбург.

– Доложите. Я уж и не знаю, а все же доложить надо.

– Государь вчера говорил, – заметил Фленсбург, – что он в среду или в четверг уже перейдет. А вы в одну неделю не успеете очистить все.

– Какое в неделю! В месяц, в полтора не успеешь! – воскликнул полицмейстер.

Фленсбург, глядя в смущенное, почти перепуганное лицо генерал-полицмейстера, думал по-немецки:

«Ну, казус. Что теперь будет вам всем от государя?»

Когда адъютант доложил принцу о новости, Жорж тоже ахнул и привскочил на своем кресле.

– Пускай едет сам и докладывает государю, – решил принц.

Фленсбург передал приказание принца, но генерал-полицмейстер был не промах. Он обещал адъютанту наутро доложить государю обо всем, но в тот же вечер вдруг опасно захворал, даже слег в постель. «Лежачего не бьют! – надеялся он. – Больного скорее помилуют».

Пришлось принцу Жоржу взять дело на себя. Все-таки он не захотел, чтобы на него прямо обрушился гнев государя в деле, в котором он был неповинен. Принц отправился к фавориту.

Гудович при известии вскрикнул еще громче других и, несмотря на свою тучность и лень, вскочил и начал ходить по горнице. Всякого рода ругательства посыпались на полицмейстера Корфа и на всех негодяев «лизаветинцев», хотя Гудович знал, что они тут ничем не виноваты.

Не ближе как вечером Гудович отправился к Воронцовой, прося ее доложить государю, что переезжать во дворец невозможно, ибо о площади забыли и ранее месяца она очищена быть не может.

И в тот же день, но далеко за полночь, когда государь после сытного ужина собирался спать, Воронцова, все отлагавшая минуту объявить ужасную новость, вдруг как-то бухнула ее. И все предугадывали верно. Государь пришел вдруг в такое состояние, что, несмотря на третий час ночи, поднял на ноги весь дворец. Казалось, буря с вихрем и градом прошла по всем горницам и коридорам.

Государь был человек добродушный, еще никого не обидевший за трехмесячное свое царствование, но тем не менее все боялись его и трепетали.

И среди ночи были вытребованы во дворец и Корф, и все петербургские власти, за исключением принца. Государь объявил, чтобы за ночь все градовластители сообща придумали что-нибудь и чтобы площадь была очищена в три дня.

Полунемцы, полурусские, генералы, полковники, тайные и статские советники хотя и усердно ломали свои давно на службе опорожненные головы, но ничего не придумали. И сам полицмейстер Корф и всякого рода власти, даже некоторые сенаторы ездили верхом и ходили пешком на громадное пространство, все сплошь покрытое мусором и застроенное всякими сараями и хибарками. И, разумеется, всякий из них, вспоминая, что государь приказал в три дня все это очистить, разводил руками, а иногда даже и приседал – движение, красноречиво говорящее. «Вот и поздравляю! Что ж тут делать?»

Действительно, снести все это возможно было при правильном и усердном труде только в три недели или месяц, но уж никак не менее.

Полицмейстер Корф быстро, по приказу государя выздоровевший в прошлую ночь, теперь от ужаса и боязни заболел уже действительно, не дипломатически.

IV

Но матушка святая Русь всегда нарождала избавителей, или Бог земли русской в злосчастные минуты всегда их посылал ей. Не один Минин в урочный час являлся на Руси и спасал ее единым могучим взмахом души и длани.

И в эти дни, тяжелые и грозные для Петербурга, когда все высшее сословие столицы, поджав хвост, сидело по домам, не смея высунуть носа и боясь навлечь на себя немилость разгневанного императора, явился новый «Минин». Хотя на маленькое дело народился он, но все-таки на такое, о котором напрасно и тщетно ломали себе головы все правители и властители.

Жил да был в оны дни в Петербурге, близ Охты, русский мужик, происхождением костромич, по ремеслу плотник, годами для российского и православного человека нестар и немолод, всего-то полстолетья с хвостиком.

Чуть не с семилетнего возраста у себя в деревне он орудовал топориком. Доброго и усердного парнишку взял с собой в Петербург на заработки его дядя и ласково называл Сеня. И все звали его Сеней, никогда никто ни разу не назвал его Сенькой; такое уж было у него лицо, что Сенька к этому лицу было именем неподходящим.

Из года в год с топором в руке много дел наделал Сеня. Был у него только один этот «штрумент», но он мог им все сделать. И балки им рубил он, и всякие хитрые, замысловатые штуки вырубал, для которых немцу нужны три дюжины всяких инструментов. Много украшений всякого рода было на домах петербургских, на которые Сеня, проходя, глядел с кроткою радостью. Остановясь каждый раз, он, спихнув шапку на лоб, почесывал за затылком и ухмылялся, глядя на свою работу.

«Моя!» – думал он, а иногда и говорил это первому прохожему.

Теперь, перевалив во вторую полсотню годов, Сеня был тот же искусный и усердный плотник, все так же орудовавший топориком; лицо его было тоже свежее, моложавое, ни единого седого волоса ни в голове, ни в окладистой бороде; сила все та же, так что молодых рабочих за пояс заткнет; искусство все то же. Бухает он сплеча по большой балке и ухает при этом, выпуская залпом такое количество воздуха из груди, что иному немцу, вроде принца Жоржа, этого одного залпа на всю бы жизнь хватило. Или тихонько, ласково, будто нежно чикает он большущим топором по маленькому куску липы или ясеня, и выходит у него мальчуган с крылышками, или лира, или рог изобилия, или какая иная фигура, не им, а немцем выдуманная и которую теперь господа стали наклеивать на фасады домов.

Сеня тоже в числе прочих работал во дворце в качестве простого поденщика. Иные в двадцать лет выходят в хозяева и подрядчики, а Сеня, хоть тысячу лет проживи на свете, все будет подначальным батраком.

Наступили великие дни Страстей Господних, когда весь православный люд на пространстве четверти всего земного шара, пав ниц, молился во храмах, каялся во грехах и причащался Святых Тайн Христовых. С тайною, непонятною сладостью на душе и с очищенной покаянием совестью ожидал всякий встретить великий праздник Христов. В эти самые дни в полурусской столице, на окраине громадной земли православной, все, что было властного, высокого и чиновного в Питере, вся эта взмытая пена великого русского моря житейского, то есть все придворное сословие, переживало тоже дни скорби и печали. Когда во храмах по всей Руси коленопреклоненные священники восклицали над коленопреклоненным же народом: «Господи, владыко живота моего!» – здесь, в пышных домах и полудворцах столицы, весь люд важный и сановный, прозванный народом голштинцами, восклицал тоже:

 

– Господи, площадь-то, площадь!

Им-то, конечно, черт с ней, да что из-за нее им же будет!!

Во вторник на Страстной неделе Корф, похудевший в болезни, с распухшим даже от горя носом, быть может, в сотый раз объезжал на худой, заморенной лошади громадную площадь, сплошь покрытую всякою всячиной. Он столько горевал и думал, что уже не знал, где теперь помещается его голова: на плечах или где в ином месте? И приятели, и знакомые, и многие вельможи все размышляли. И после своего размышления все только разводили руками и произносили те слова, которые теперь Корф без остервенения слышать не мог:

– Да как же вы прежде-то об этом не подумали?

Среди всего пространства была одна громадная куча щепы, по которой можно было почти пересчитать, сколько лет строился дворец, так как все пласты этой пирамиды, не египетской, а российской, были разного цвета, от самого черного, сгнившего давно, до самого свежего пласта, набросанного за последние дни. Объехав эту пирамиду, Корф встретил прусского посланника, барона Гольца, тоже приехавшего ради любопытства и пробиравшегося верхом по тропинкам, которые проложили рабочие.

После приветствий завязался разговор все о том же. Умен и ловок был пруссак Гольц, недаром любимец Фридриха, посланный в Петербург завладеть через императора всей империей русской. Но и он не утешил Корфа и не нашел спасения.

Во время их беседы присоединился к ним всадник, тоже голштинец, хотя это был престарелый князь Никита Юрьевич Трубецкой, генерал-прокурор и фельдмаршал. Так как он ни слова не говорил по-немецки, то беседа зашла с Корфом по-русски, и тотчас завязался спор, сколько понадобится времени для очистки площади, сколько денег, сколько рабочих и сколько труда. Трубецкой стал доказывать, что, если бы ему дали денег на это дело, он бы его в три недели покончил.

А народ кругом все прибавлялся, все налезал, и вдруг три всадника очутились среди густой толпы праздных рабочих и всяких прохожих зевак.

И Бог земли русской послал сюда в эту минуту… так, пошататься без дела, нового «Минина» – Сеню…

Сеня никогда выскочкой не был, вперед не лез и особливо ревностно соблюдал святое правило: от начальства держаться елико возможно подальше.

«Чем ты от него далей, – передано было Сене отцом из рода в род завещанное правило, – тем будет тебе спасительнее и здоровее».

Сеня, завидя вельмож, стал тоже поодаль, но прибывавшая толпа все пихала и пихала его сзади и понемножку надвинула под самый хвост лошади генерал-полицмейстера. И так близко, что, не ровен час, помилуй Бог, задом она его хлобыстнет. Но Сеня забыл про эту опасность, да и кляча немцева показалась ему тоща, где ей брыкаться: его уж очень беседа генеральская захватила.

Слушает он и ничего сообразить не может, а потому, собственно, что все понял. Кабы он не понял – другое дело, а то все, что Корф и Трубецкой говорят друг дружке, он до единого слова понял и рассудил. И поэтому сообразить ничего не может.

Такие важные генералы да про такое пустое дело толкуют! Как площадь очистить по приказу государеву в три дня!.. И сказывают они, что государь-батюшка от них требует дел совсем невозможных. И так захватила Сеню эта беседа генеральская, что он даже сопеть начал в хвост лошади. Хочется ему смерть свое слово молвить, да страшно, боязно: ну, как прикажут поучить малость!

И начал Сеня все тяжелее и тяжелее дышать. Слово, что хочется ему молвить, так ему грудь и распирает.

Вот полицмейстер уж двинул свою лошаденку и вскрикнул на толпу:

– Что налезли! Ироды!

Сеня не вытерпел, снял шапку и вымолвил с трепетом на сердце:

– Ваше превосходительство! И как бы эту самую площадь в один день обчистить, ей-богу. С утренничком взямшись, к вечеру то ись чисто бы было.

Корф, фельдмаршал Трубецкой и фридриховский посол Гольц – все трое обернулись на ласковое, добродушное лицо мужика.

– Чего? – выговорил Корф. – Что ты болтаешь? Как же ты это сделаешь? Что ты врешь, дурак! Ты болван! Болтаешь всякий вздор. Дубина! Пошел!

Все это выговорил Корф так сердито, что видно было, как он на всяком срывал свою печаль и гнев государя.

– А вот, ваше превосходительство, я, конечно, не во гнев вашей милости… А вот коли мне его царское величество приказ такой был дал, очистить самую эту площадь, чтобы вот к вечеру на ней не было ни одной щепочки или кирпичика, так я бы вот сделал…

– Что? – вымолвил Корф.

– Ну, ну? – вымолвил Трубецкой.

Только Гольц ни слова не вымолвил, потому что не понимал по-русски. Даже столпившиеся и налезавшие кругом зеваки, забыв присутствие важных сановников, тоже робко отозвались:

– Ну, ну, сказывай, леший.

– А вот, значит, что. Известно, приказ государя – это первое дело. Я скажи, ну ничего, стало быть, не будет, – еще выпорют. А царь-батюшка не есть какой, ваше превосходительство, вельможа, у которого деньгам все-таки счет есть, а как ни богат, а все ж деньгам конец может быть. А государь совсем ино дело. Ну, вот, стало быть, нехай все это пропадет: и балаганы, и сараи, и кирпичи, и все… Царь-государь от этого беднее не будет, а народ, стало быть, побогаче будет, а царю не в убыток. Вот что я, собственно, вам доложить хотел.

Корф слушал всем своим существом, ему будто чуялось, что Провидение посылает «Минина». Но вдруг, увидя, что мужик, ничего не сказав, кончил, Корф даже рассвирепел и начал ругаться.

– Истинно, – заговорил опять Сеня, – дал бы приказ государь по всей столице: иди, братцы-ребята, на площадь, тащи что кому вздумается, я, мол, позволил. И по совести доложу я вам, ваше превосходительство, что в три часа ничего то ись тут не останется. Ей-богу, верьте слову! И как это, к примеру сказать, питерцы-то, весь наш брат, мазурик ведь тоже, как прибежит сюда да начнет тащить кто что ухватить поспел, так ахнуть не успеешь, как будет все чисто. Ведомо вам: вор спор!

Предложение это показалось, разумеется, Корфу и Трубецкому, а затем переведенное Гольцу настолько нелепым и глупым, что генералы, пожав плечами, поехали по домам.

Но всякая действительно великая истина всегда кажется нелепостью при своем зарождении. И Козьму Минина в первую минуту, наверное, принял народ за суеслова и брехуна во хмелю, и Сеню приняли теперь за дурня, что любит зря языком чесать, да еще важным господам.

Но затем целый день работала голова Корфа и хотя была плохой почвой для всякого семени и для созревания всякого плода, однако и она к вечеру стала, хотя еще смутно, понимать, что мужик на площади в некотором роде Христофор Колумб или монах Шварц.

Подумав еще в бессонной ночи о мужике и его словах, Корф поутру все сообщил всем, кому только мог. По мере того что он рассказывал, во всех головах всех слушателей и в его собственной голове все более укреплялось убеждение, что выдумка мужика диво дивное. После полудня генерал-полицмейстер уже смело приписывал выдумку себе самому, а в сумерки, уверенный в силе своего открытия, скакал к государю доложить о деле смело и бойко. Корф предложил государю оповестить всех обывателей столицы указом его величества, что все находящееся на площади отдается в подарок всем и каждому, кто только пожелает прийти и взять. Государь ахнул, захлопал в ладоши, потом похлопал Корфа по плечу и чуть не поцеловал.

– Молодец! Замечательно придумано. Видно, что немец! Поезжай! Приказывай!

V

В Великий четверг чуть свет несколько кучек народа собрались на площади, появилось и несколько обывательских телег. Кое-кто и кое-где наваливал себе или просто набирал в охапку, что кому приглянулось. Но работа эта шла как-то вяло и нерешительно. Каждый думал:

«А ну как вдруг ахнет на тебя кто из начальства – да по морде или, хуже того, по чем попало!.. Да в ответ пойдешь за самоуправство! Сказывал будочник – указано… Да не ровен час!..»

Но около полудня сотни, а наконец и тысячи обывателей, видя и встречая невозбранно идущих и едущих с площади со всяким добром, наконец как будто уразумели вполне, в чем дело. И вдруг темная гудящая куча наплыла и покрыла все пространство площади. Кто зря забрел – тащить начал. И странный вид приняла эта площадь. Словно гигантская муравьиная куча, закопошилась она и гудела на всем пространстве. Крики, вопли, драка, сумятица и беспорядица огласили столицу.

Корф приехал было верхом поглядеть, как успешно идет очистка площади, но не мог сделать и сотни шагов среди плотной массы расходившейся черни. На этот раз с полицмейстером были его два адъютанта верхом. Они кричали на народ, старались очистить начальнику проезд в центр этого кишащего муравейника, но народ, будто опьяненный грабежом и дракой, уже не слушал никого и не обратил на них ни малейшего внимания.

Корф стал было кричать на одного мещанина, который увозил целый воз досок и лез прямо на него. Но мещанин, не знавший полицмейстера, с раскрасневшимся лицом, блестящими от работы, драки и устали глазами крикнул на всю площадь:

– Уходи с дороги! А то по цареву указу и тебя с лошадки сниму – да на воз.

И он прибавил, уже хохоча во все горло, несколько не идущих к делу, но любимых слов.

Наконец и многие пешие, тащившие все, что им попадало под руку, начали кричать на Корфа и его адъютантов:

– Уйди!.. Что стали на дороге?! Чего мешаетесь!.. Аль поживиться приехали? Стыдно-ста, господа офицеры.

Многие из них, конечно, не знали Корфа в лицо, но те, которые знали, не ломали шапки, потому что было не до того. И только один пожилой мастеровой крикнул полицмейстеру:

– Уезжай, родимый, отседова, – зашибут ненароком. Вишь, какой содом!

Почти на середине площади на крыше небольшого сарайчика, еще не сломанного, стоял руки в боки, с шапкой на затылке сам великий изобретатель, открывший великую истину, сам плотник Сеня!

Когда до него утром дошли слухи, что государь приказал подарить все находящееся на площади петербургским обывателям и позволил разграбление, то Сеня вымолвил:

– Во как, славно! Вестимо, так и надо. Инако ничего не поделаешь.

Но Сене и на ум не пришло, что он подал мысль, которая понравилась государю.

С каждым часом толпа все более и более прибывала на площадь, и она начинала уже несколько уравниваться. Бесчисленные возы тянулись вереницами во все концы города, и всякий вез к себе целые кучи добра: досок, кирпича, бревен и щепы на топливо.

В сумерки, в самый разгар грабежа, вопли на площади отдавались в городе, как отголосок страшной бури, и все прилегающие к площади улицы были запружены и сором, растерянным по дороге, и сломанными телегами, и павшими от страшной тяжести лошадьми. В эту минуту с Миллионной выехал красивый экипаж цугом и хотел было пробраться вдоль Мойки, чтобы объехать площадь. Но волны людские залили со всех сторон карету и лошадей, и, несмотря на крики кучера и форейтора, подвигаться было невозможно. В карете были двое военных. Один из них, в великолепном мундире со множеством орденов, был горбоносый, с маленькими проницательными глазами, с тонкими губами, слегка выдающимися вперед, человек, все испытавший в жизни, переживший все, что может дать жизнь. Он был почти конюх, он был и первый сановник-временщик в государстве; на плечах его перебывали по очереди и самые блестящие мундиры, и полуцарские мантии, подбитые горностаем, и кафтан ссыльнокаторжного. В этом самом Петербурге он был десять лет кровопийцей целой громадной страны, и несколько миллионов людей трепетали при одном его имени, считая его искренне исчадием ада. И теперь, после долгой двадцатилетней жизни в изгнании, он снова появился в этом городе.

Приехав накануне и отдохнув с дороги, он в сумерки с адъютантом своим выехал из дома и прямо налетел на гудящую площадь и весь этот дикий содом.

Увидя перед собой целое волнующееся пестрое море людское, он вздрогнул, и первое чувство, сказавшееся в нем, был не испуг, а скорее злорадство. Ему почудилось, что здесь, близ дворца, совершается нежданно нечто уже виденное им. Действо народное!.. Но зачем, почему, в чью пользу? Неужели новому правительству грозит опасность?

Но злорадство первого мгновения тотчас же прошло. Он подумал о себе. Всякая перемена могла вернуть его снова в ссылку, а теперь он только и мечтал об одном – скорее выбраться из России. Честолюбия в нем не было уже и помину; он мечтал теперь о тихой, спокойной жизни после длинного поприща насилий, преступлений, мести, жертв и крови…

Адъютант его, молодой человек, посланный к нему навстречу в Ярославль, немец родом, тоже перепугался в первое мгновение. Он высунулся в окно, глянул с трепетом на надвигавшиеся черные тучи народа, которые все более окружали экипаж, и произнес дрожащим голосом:

 

– Was ist das?[44]

Сановник все оглядел и понял. Он как-то подобрал тонкие губы, фыркнул и усмехнулся злобно.

– Was ist das? Russland! Россия! – вымолвил он язвительно. – В этой дикой земле всякое бывает. Злоба и глупость – вот два элемента, из которых родилась Россия, два элемента, которые лежат в основе всякого русского человека. Если умен он, то негодяй и преступник, если же безупречный гражданин, то низкая и до глупости безобидная тварь.

И, будто отвечая какой-то тайной мысли своей, он прибавил:

– Подальше, подальше из этой страны!.. Скорее проехать границу, поскорее быть в Европе!

Между тем карета стояла, цуг лошадей, заливаемый народом со всех сторон, нетерпеливо прыгал на месте. Их часто зацепляли досками и бревнами, и передняя пара начала уже бить.

И вдруг в этом человеке, который за мгновение назад смутился при виде волнующегося моря людского, сказался внезапно прежний пыл. Прежний огонь самовластья вспыхнул в душе.

Он высунулся в окно и крикнул кучеру стегать лошадей и ехать прямо на толпу, не разбирая ничего. Передний форейтор пустил поводья, хлестнул подседельную лошадь, кучер тоже ударил по своим, и кони, сильные и породистые, подхватили с места. Карета с лошадьми, как адская машина, вонзилась в густую толпу, и сразу несколько человек очутились под копытами и под колесами. А сановник, весь высунувшись в окно, задыхался и был пунцовый от дикого чувства, клокотавшего в нем. Казалось, он наслаждается… Но вдруг раздался страшный рев. Десятки голосов вскрикнули враз, десятки бревен, тучи каменьев градом посыпались со всех сторон на карету, на лошадей. Большое бревно взмахнуло в воздухе перед лошадью форейтора, и лошадь от сильного удара в лоб, отуманенная, повалилась наземь. Другая рванула вбок и запутала постромки. Еще мгновение – и эта толпа, разносившая площадь, разнесла бы в пух и прах и цуг коней, и карету, и сидящих в ней.

Но сановник быстро отворил дверку, выступил одной ногой на ступеньку и крикнул на толпу повелительным голосом:

– Смирно! Не узнали! Забыли! Я герцог Бирон!.. Поняли? Бирон, хамы!

В мгновение толпа стихла и отхлынула от кареты. Имя это, каждого еще в колыбели заставлявшее трепетать, и теперь заставило всю молодежь почти бессознательно бросить то, что было в руках, и спасаться… Старики и пожилые, признавшие в лицо страшное исчадие адово, отшатнулись, творя молитву. Через несколько секунд карета могла уже повернуться на освобожденном пространстве. И среди мертвого тупого молчания небольшой серой кучки обывателей направилась в Миллионную, чтобы объездом достигнуть дворца принца.

44Что это? (нем.)