Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга вторая

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Часть вторая
СНЯТСЯ МНЕ ПО НОЧАМ ДЕЛЬФИНЫ…

Я хочу, чтобы сказанное мной было абсолютно свободно от какой бы то ни было приблизительности. Я хочу, когда наступит великий день, объявить громко и ясно, без всяких добавлений и опущений, что принесла мне его бесконечная прелюдия, о тех пожитках, с которыми она меня оставила. Я осмеливаюсь предположить, что одержим этой идеей.

Сэмюэл Беккет

Проснувшись, я подумал о Льве Палыче. Почему? Я давно его не встречал, а вспомнил. Нет, он не приснился мне. Мне снится только жена. Как она приезжает. Входит, а я замираю и съёживаюсь. Я люблю её, но страшусь её приезда. Первых мгновений. Грешен! Я всегда грешен. Я чувствую: прибыл обличитель моих слабостей. Но это когда жена, а тут – Лев Палыч. Вейберт. Сосед, живущий чуть дальше Дрискина, но сосед. Художник. Прекрасный мастер гравюры и офорта. Не любит пьяниц, а я отношусь к этой категории. Сам он выпивает не больше напёрстка, да и то по великим праздникам. Как всякий немец, чья кровь, правда, изрядно разбавлена за два столетия многими унциями русских добавлений. Лев Палыч тем не менее аккуратист, пунктуалист и педант, что не умаляет его достоинств, а увеличивает их. Особливо на фоне моей расхлябанности и всеобщего бардака. Перечисленные качества Льва Палыча немаловажны при создании сложных по технике офортов. Таких, к примеру, как акватинта или меццо-тинто. Лев Палыч блюдёт себя, как члена творческого Союза и как представителя поселковой интеллигенции. Довольно часто выполняет заказы местной элиты и, кажись, презирает меня за то, что якшаюсь с Дрискиным, нуворишем и пройдохой. Меня сие не волнует и не гнетёт. И не мешает относиться ко Льву Палычу с величайшим почтением как к художнику и аксакалу.

Однако с чего бы это он вспомнился вдруг? До отъезда Дрискина к своим унитазам я всячески увиливал от встреч с благодетелем, общение с которым было порой и приятным, но всегда заканчивалось тяжёлым похмельем. Собрав волю в кулак и наступая на горло собственной песне, я уже день как полз по дороге трезвых свершений. Канун Первомая и гостеванье у Прохора Прохорыча заставили дребезжать даже селезёнку. Очухался, глянул в зеркало и ужаснулся: ну и рожа!

– Что посоветуешь, старина? – обратился я к Карламарксе.– Терренкур! – гавкнул мудрец.

– Что ещё за плешь такая? – зевнула Дикарка, вкладывая в зевок все своё бабье презрение к рецепту эрудита.

– Это – по-научному, вам не понять, – съязвил философ. – Чтобы упорядочить в организме жизненные процессы и восстановить энтелехию – активное начало, превращающее возможность в действительность, хозяину требуется лечение дозированной ходьбой по определённому маршруту. Это, дура, и есть терренкур.

– От дурака слышу! – парировала мадам, но было видно, что предложение ей понравилось. Уж больно осточертело валяться на подстилке или бродить в огороде, где ею и философом была обнюхана и помечена каждая кочка.

Я тоже согласился с рацпредложением, ибо тут только понял, что Лев Палыч вспомнился не зря. Однажды он посоветовал мне сходить на Козлиную горку, где, по его словам, растут реликтовые лиственницы в три обхвата и высятся замшелые валуны размером с трамвайный вагон. Давно туда собирался, так, может, взять и затерренкурить? «Человек меняется. По мере того как продвигается», – сказано досточтимым Сэмюелем. Продвинусь в направлении горки и посмотрю, что из этого получится.

Лев Палыч нарисовал план-кроку этого района, указал ориентиры. Главным была центральная свалка. Её мы не нашли и заплутали среди множества мелких. Они попадались на каждом шагу среди огородов, тропинок и даже избушек почти что на курьих ножках. «Икспидиция» шла и шла, однако аборигены сих мест разводили руками: не знаем, не ведаем, никогда не слышали ни о чем подобном. История с географией!

И мы отступились. Свернули и ретировались на мини-Балтику, где долго шлялись среди здешних мусорных куч, наследия горожан, очевидно, считавших своим внутренним долгом освятить этим хламом место своего воскресного бивуака.

Спутники мои с удовольствием пачкали носы в пепле остывших кострищ. Я ожесточённо футболил пивные жестянки и крыл по-всякому крутые лимузины и их владельцев, что пропахали колёсами черные борозды на зелёных полянках у самой воды. И топоры их клял, глядя на свежие порубки. Лень, гадам, перейти дорогу и притащить из лесу валежника!

И лишь однажды сердце моё облилось мёдом.

Маломощный тракторишко пытался выволочь из озера заграничного монстра, а тот, синий и блестящий, как навозный жук, увяз в прибрежном песке обоими мостами. Спьяну занесло? Сдуру? Волосатый толстячок, жертва шпертрихоза, суетился поблизости и подтягивал то ли большие трусы, то ли небольшие штанцы-балахоны – нелепую дань нынешней моде.

На третий день странствий я до того расхрабрился, что взял этюдник и холст весьма скромного размера, решив, как сказал бы Сёмка, «срисовать видик» с вершины невысокой сопочки. Расположился, взялся за помазки и быстро убедился, что… разучился писать с натуры!

Вернувшись домой и соскоблив всё, что напачкал на сопке, я положился на память и довольно прилично воспроизвёл то, с чем не справился на пленере. А когда-то было наоборот.

Когда-то… Когда? Тогда! Вечером синим, вечером лунным был я когда-то достаточно юным. Терёхин и Охлупин тоже достаточно, но, конечно, постарше. Володьке тридцать один. Только-то. Ещё и возраста Христа не достиг. Аркадию… Господи, всего двадцать пять! Оба с институтской скамьи, а уже зубры. Рисовальщики от Бога, живописцы… Разные. Потому что разными были их натуры. Терёхин – импульсивный холерик, к тому же скрипач. Буквально играл цветом, всегда глубоким и чистым. Охлупин – сдержанный прагматик. Первый шёл от чувства, второй чаще от рассудка. И оба горели желанием вдолбить в мою башку хотя бы частицу того, что знали и умели сами. А всё потому, что энергии у обоих хоть отбавляй. Бурлила. Била ключом. Иногда – по моей голове. В смысле нравоучений и нотаций. Я, по их мнению, был увальнем, тяжкодумом и великим лентяем. Им было тесно в старой церквухе, где теснились художественные мастерские – производственные и творческие. У них – одна на двоих комната, поделенная на две половины фанерной перегородкой лишь для того, чтобы отделить одну индивидуальность от другой. Вернее, холсты и прочее барахлишко.

Да, они чувствовали свою силу, знали свои возможности и всё, за что ни брались, делали с размахом. Если брались за роспись потолка, то со сложнейшей перспективой и множеством фигур, зачастую в умопомрачительных ракурсах; если собирались на этюды, то на всё лето и как можно дальше: в верховья Камы, на Алтай, а то и в Среднюю Азию; если начинали писать натюрморт, то на полутораметровых холстах…

Я вытер палитру тряпкой, сунул помазки в керосин и обернулся к столу, где, как укор хозяину, грудился «натюрморт» в духе федотовского «Завтрака аристократа»: корка хлеба, две картофелины и миска с квашеной капустой. Что ж, в духе времени и в традициях разночинцев и передвижников.

«Лев Палыч, ты не прав, ругая меня за Дрискина, – мысленно обратился я к аксакалу. – Хлеб наш насущный даждь нам днесь. А кто „даждь“? Прохор Прохорыч. Не ведаю, что будет дальше, но пока что я с победой возвращаюсь от него к нашей гавани родной. Конечно, натюрмортик мой неаппетитен. Лицезреть его – никакого удовольствия. То ли дело тот, что затеяли когда-то Аркадий и Володя, – глаз не оторвать! И спазмы в моем усохшем студенческом желудке. Да-а…»

…Для натюрморта были куплены нога – бедро то ли быка, то ли коровы – и другая снедь. Кажется, на деньги Терёхина, получившего денежку за другой натюрморт кабинетного размера. «Подарок с юга» изображал окно с зимним уральским пейзажем, но городским, а не сельским, а перед ним, на полированном столе, отражались, рдели жарко и сочно бархатистые персики. На юг натюрморт и уплыл. В один из черноморских санаториев.

Господи, как они писали это мясо, эту ветчину с огромным и аппетитным до слюнотечения эллипсообразным срезом! Белые прослойки жира и розовая плоть сияли в центре, как некое средоточие гурманьих вожделений, достойных таких обжор, какими были Гаргантюа и Пантагрюэль.

Я тоже малевал эти вкусности, пристроившись сбоку припеку, чтобы не мешать мастерам, и получал за сеанс свою порцию указаний и наставлений.

Последним актом творения становился обязательный акт поедания некоторой части натюрморта. Под водочку, естественно. И, естественно, с обсуждением моей персоны. Очень любили мои менторы порассуждать о дальнейшей судьбе своего подопечного. Вначале, однако, было не слово – еда. Прежде чем убрать говяжью ногу в «холодильник», то есть сунуть её в форточку и поместить между оконных рам до следующего сеанса, от «эллипса» отрезались ломтики ветчины и жарились на сковородке с луком и яйцами и другими компонентами натюрморта.

Аппетитные запахи, извещавшие о конце рабочего дня, стекали с «верхнего мостика» на второй этаж и «в холодные мрачные трюмы», где обитали скульпторы и форматоры. Когда за дверью раздавались шаркающие шажки, было ясно: приближается Яков Петрович Зайцев. По трапу наверх он взбирался, держа в правой, согнутой в локте, руке неизменный мундштук, заряженный половиной сигареты. С «главной палубы» приходили Сан Саныч Жуков и Юрь Саныч Иванов. Борис Волков соседствовал с выгородкой Терёхина, поэтому в нужный момент появлялся как бы из-за кулис. Если компания собиралась в полном составе, ветчинная ляжка вновь извлекалась для обрезания, а я, быстроногий, словно ветер, бежал в магазин, сопровождаемый Бахусом, чтобы как можно скорее вернуться к натуре. То есть к натуральному мясу.

…Натюрморт с ветчиной всплыл в памяти, когда Влас попросил «накрасить» для него «что-нибудь эдакое, для аппетита». И добавил, что заказывал «картинку местному маляру Серёге Орлову, а тот тянул-тянул резину да вдруг взял и загнулся».

С Орловым я был немного знаком. Бокалов привёл его в Пещеру, чтобы тот посмотрел работы «академика». И вот его не стало. Господа офицеры пришли с поминок, чтобы сообщить мне «о бреши, пробитой в художественно-артистической среде, хоть и богатой талантами, но не настолько, чтобы ими разбрасываться». Они говорили так витиевато, что я вначале ничего не понял. О смерти – ни слова, и я решил, что речь идёт об уехавшем Шкредове.

 

– Выпал основополагающий кирпич нашего интеллектуального континуума, – вторил Вшивцев Бокалову.

– Скорбите, что Фред исчез в белорусских пущах? – догадался я. – Так он вроде не похож на «кирпич».

– При чем здесь Федя?! – возмутился «поручик». – Сергей Орлов врезал дуба! Жена, понимаешь, готовила завтрак, он, понимаешь, сидел перед «ящиком» и наслаждался винцом. Глотнул из стакана, а оно, проклятущее, пошло не в то горло – захлебнулся. Она ему: «Серёжа, завтракать!», а Серёжа сидит в кресле, как покойник, и лыка не вяжет.

– Вы кретин, па-аручик! – «Полковник» аж кулаком по столу шваркнул. – Он и был покойником, а где вы видели, что покойники вяжут лыко?

В общем, они наподдавались на поминках и пребывали в своём амплуа. Достали водку и потребовали закусона. У меня оказалась только плебейская килька. Нашлись, правда, кусок хлеба и холодная картошка, что вызвало взрыв энтузиазма. Ну и ну!

И теперь мне предложили закончить ещё не начатое покойником. Я был немного удивлён просьбой Липуна, но не видел причин для отказа. Сказал, что денег с него не возьму. Пусть раскошелится на холст и подрамник да закупит составляющие натюрморта: непременно порядочный кус ветчины, который я хотел бы выбрать собственноручно, а по сдаче заказа съесть. Влас согласился с моими условиями, но просил поспешить. Ему уже открыли загранвизу, и, значит, как только появится «валютный пароход», он отчалит в Африку.

Липун купил все, что я просил.

Яйца, что были в «том» натюрморте, я заменил лимонами, луковицы – яблоками. Появилась бутылка вина и красивая рюмка из «антиквариата» Власа. Её «а ля Кончаловский» я потому и выбрал, что видел почти такую же в монографии о живописце, которую брал у Охлупина. А может, у Терёхина.

С ветчиной, правда, произошла неувязочка: где хранить? Днём я в подменке, а в Пещере – кот-лакомка, да и слишком тепло, чтобы держать кусмень мяса на столе хотя бы неделю. Влас пошептался с бабкой Феней, и она позволила держать ветчину в её крохотном холодильнике. Не ведаю, как Липун объяснил старухе предназначение этой вкуснятины и кто её владелец, но я живо заметил, что она начала уменьшаться, как шагреневая кожа. Так как подмалёвок был сделан, я пошёл на крайний шаг: в один присест написал главный аксессуар (если понадобится, поправлю по памяти), потом призвал в сотрапезники Великого Моурави и устроил лукуллов пир. Мы прикончили ветчину в два приёма. Начали за ужином и завершили утром следующего дня. Вино я тоже выпил. Оставил лишь налитое в рюмку.

«Я заметил, что когда я балбесничаю, пью водку, когда я явно празден, мне мешают гораздо меньше, чем тогда, когда я стремлюсь поработать, когда занят делом», – пишет Голованов в своих «Заметках». Что верно, то верно. Про Власа не говорю. Он появлялся каждый раз, стоило мне взяться за помазки. Ревизовал процесс создания «шедеврюги». Так он объяснял свои частые визиты. Я-то видел, что он что-то вынюхивает, заглядывая во все углы и щели. Зачастили и «господа офицеры». Что будет, думал я, если однажды они встретятся в святая святых? Влас, однако, обладал каким-то собачьим нюхом и успевал убраться минут за десять-пятнадцать до их появления. А если не успевал, то всё равно… успевал шмыгнуть к бабке Фене. Офицерье бывало и пьяным, и трезвым. Как-то Вшивцев явился с баяном и, глядя, как я тычу помазками в холст, сыграл «Рондо каприччиозо» Сен-Санса, чем сразил меня наповал. Ибо в прежние времена, когда все уходили из мастерской, Терёхин частенько брал скрипку и выводил смычком именно эту мелодию, а иной раз и «Кукушку» Дакена. Словом, я был растроган и даже забыл напомнить Вшивцеву о «пушке». Подхлёстнутый музыкой, а он много играл в тот вечер, увлёкся и почти завершил натюрморт. Заказ был сдан «худсовету» с оценкой «отлично» за два дня до того, как Влас ушёл на «Радищеве» в Гвинейский залив.

Для меня снова потянулись тоскливые и нудные будни. Шкредов не подавал вестей о себе, Давыдов возвращался из рейса только через месяц, а тут, как назло, случилась другая напасть – взорвался в буквальном смысле отдел кадров, помещавшийся в хлипком домике-развалюхе. Под ним проходила газовая труба, в которой образовался свищ, что и послужило причиной несчастья. Погиб старший инспектор, явившийся раньше всех и закуривший сигарету, многим бичам, дожидавшимся у «парадного подъезда», осмолило рожи-руки-ноги, а кроме того, сгорели трудовые книжки и личные дела. Мои в том числе. Пришлось писать туда и сюда, добывать справки, восстанавливать трудовой стаж.

В эти дни не повезло и старшине Кротову, о чем мне поведал рядовой Осипов, решивший навестить «товарища по оружию», то есть меня.

Хрипатый, сказал Петя, залечил ногу в тюремной больнице и… сбежал из-под стражи. Оставшись без денег, бандит полез в магазин «Фототовары», нагрёб мешок фотоаппаратов, однако наткнулся на улице на бдительного старшину, заподозрившего неладное. Время – глухой час ночи, а человек крадётся с непонятным грузом. Сидор Никанорович не узнал громилу во тьме. Остановил и предложил показать, «что у вас, ребята, в рюкзаках?» – «Смотри!» – сказал Хрипатый и поставил мешок на землю. И вот тут старшина дал маху. Нагнулся, посмотрел и пал ниц со сломанной челюстью. Хрипатый, словно копытом, приварил ему сапогом, да и был таков. Ладно ещё, что старшина не имел оружия, но удостоверения, пока был в отключке, лишился. Увы, этого тоже хватило для оргвыводов.

– Как же он, Петя? – удивился я. – Ночью и без пистоля?

Красный милиционер замялся.

– Вообще-то он при нагане был, только держал его за пазухой, а в кобуре – спички. Очухался – пальнул в небеса, да было поздно. Ушёл, стервец!

– Погоди, погоди, если Сидор Хрипатого не узнал, то откуда известно, что его лягнул Хрипатый?

Рядовой Осипов смотрел на меня и, наверно, думал, вот привязался, скотина! Но всё-таки решился и пролил свет.

– Вскоре взяли «шестёрку» Хрипатого. Пытался толкнуть парочку новеньких «Зорких» и один «Киев». Он и раскололся, даже сказал, что пахан прячется в развалинах. Ну, там, где при немцах находился полицай-президиум. Неделю его высматривали – шиш! А я в тех краях оказался через неделю, шёл в штатском. Костюм на мне новенький, только что справил. Тэтэшник, правда, со мной, в брючном кармане. Из-за него и раздухарился: дай, думаю, загляну! Заглянул и сразу нарвался на Хрипатого. А он уже «пушкой» успел обзавестись. Пальнул в меня – и деру. Я свою дуру и достать не успел. Шарахнул вслед сквозь штанину, да где там! Он там все лазейки разнюхал. Ушёл гад, а у меня… вот, – и он показал свежую заплату на брючине испорченного костюма.

 
Мужья воистину несносные творения, но раз уж Провидение придумало брак,
То бедные жены их всё-таки выносят, хотя и сами удивляются как.
 
Огден Нэш

«В город, в город, немедленно в город!» – твердил я себе ежедневно, обалдев от великого сидения на берегу пустынных волн. Договорился с Сёмкой, что он присмотрит за Карламарксой, а Дикарку я заберу с собой. Однако мне не пришлось воспользоваться его услугой: как всегда внезапно вернулась подруга, и я отложил поездку на неделю.

– Живой?! – вроде как удивилась она, застав меня трезвым, сытым и даже с выбритой физиономией.

– Не такой уж горький я пропойца, чтоб, тебя не видя, умереть! – огрызнулся я, норовя чмокнуть путешественницу.

– Плешивый, пузатый, трезвый… – ворковала она, прижимаясь к моим телесам и гладя поредевшую маковку.

– Неприлично трезвый, – отозвался я.

– Почему – «неприлично»?

– Потому что непривычно. Вопреки статусу, присвоенному мне тобой.

– Статус приходит и уходит, а ты у меня – остаёшься, – подвела она черту и тем завершила протокольную часть встречи, но ещё некоторое время отбивалась от собак. Те прыгали вокруг неё, изображая бурные, долго не смолкающие аплодисменты и радуясь возвращению главной кормилицы.

Я тоже радовался. Мир и благоволение… Боже мой, как хорошо! Поездка в город была отложена на неделю, но я намеревался осуществить её. Приехав из Перми, она три дня провела у детей, мне тоже хотелось взглянуть на них и внуков. Законное желание, которое в другое время встретило бы отпор, нынче было принято к сведению весьма благосклонно. Я же успел вскопать наши сотки, не погубил рассаду, успел избавиться от «улик», а на мольберте, свидетельством благонадёжности и чистоты помыслов, высился ещё не просохший пейзаж. Конечно, жену смущала сама идея поездки в город, где возможны нежелательные встречи, а с ними – загул. Но к детям – это священно!

Ничто уже не держало меня.

Холсты были приняты худсоветом в лице Дрискина с оценкой «отлично» и переправлены в цитадель ещё до Дня Победы. Прохор Прохорыч гудел у себя всю десятидневку, поил местную верхушку и преуспел: участок остался за ним. Сёмка, проводив хозяина, заглянул ко мне и сообщил некоторые подробности. Дрискин решил не скупиться и выделил на строительство новых хором восемь миллионов деревянных. Размер впечатлял: пятнадцать на восемнадцать. Три этажа. Под ними – подвал-гараж. Баня русская – никаких саун! – поместится отдельно, на берегу ручья, что бежит через участок к озеру. Рядом возможен небольшой бассейн. На тот случай, если будущие постояльцы успели обзавестись детьми. Все предусмотрел Прохор Прохорыч, кое в чем переплюнув в благоустройстве собственную крепость.

Сёмкин доклад был обстоятелен, как доклад разведчика об огневых точках противника. При этом он млел, а млея, не забыл упомянуть, что мои последние «видики» хозяин не будет вешать у себя, а поместит позже в новострое.

Всё это выглядело весьма занимательно, но меня интересовало другое: думает ли Дрискин сделать окончательный расчёт за «видики». Мне Прохор Прохорыч ничего не сказал, и я спросил у Сёмы, нет ли у него поручений к хозяину. Я мог бы зайти в офис и передать просьбу его дворецкого. Неандерталец набычил лоб и вспомнил, что мне, буде я приеду в город, следует позвонить Дрискину либо домой, либо в контору. Вот это другой разговор!

Я подмигнул супружнице, мол, знай наших! А она задумчиво изучала мою физиономию. Так изучает криминалист дактилоскопический оттиск преступника и сравнивает его с отпечатком на бутылке, уже предвидя, что скоро схватит его на месте нового преступления.

«Не пойман – не вор!» – просилось на язык, но я наступил на него: стоит ли будить… гм, зверя, когда намыливаешься в невесомость свободного падения? Она же предвидела, она предполагала, что парашют не раскроется, и… Н-да, последствия известны. Я же поглядывал на неё чистыми глазами, ибо и сам не знал, как будет протекать мой визит и чем закончится на финише. Город полон соблазнов и неожиданных встреч, значит, и последствия просто непредсказуемы.

Да, были вздохи и сопутствующие им словоизлияния. Как же без этого? Но допуск я получил, готовился выбрать якорь и подставить паруса ветру, как вдруг супружница предложила мне прокатиться с Дикаркой.

– Внуки соскучились по нашей девочке, – сказала она.

Гм, спутница осложнила свободу манёвра, но пришлось подчиниться, дабы не разводить словопрений.

– Ну, Дикарка… Stand uр, как говорят в Африке! – скомандовал я и приласкал попутно захмуревшего Карламарксу: – А тебе, старик, привезём сладкую косточку и «Анти-Дюринга».

Пёс уронил на лапы тяжёлую башку философа и вздохнул: «А пропадите вы пропадом… путешественники!» И закрыл глаза, смирившись с разлукой. Я обнял подругу, чмокнул подставленные губы и шмыгнул в ворота следом за Дикаркой. Одурев от подвалившей свободы, она бежала лесом и с наслаждением метила каждый пень. Я шагал кромкой шоссе, насвистывал птичий мотивчик и время от времени показывал ей поводок и намордник. Давал понять, что свобода – понятие относительное. Она всегда условна. От этого постулата и надо плясать. Борьба с обстоятельствами – вот что такое свобода. Свобода… Век свободы не видать!

«Вся моя латынь от судового эскулапа, – размышлял я под перестук вагонных колёс. – По молодости лет хотелось выглядеть таким же умным, как этот много чего повидавший старик. Плеснёт, бывало, тебе в мензурку ректификата и усмехнётся: „Те аbsоlvо! Отпускаю тебе грехи!“ Что делать, мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь… Я даже записывал его летучие фразы, вот и нахватался вершков, хотя умнее не стал. Глупее вроде тоже. Да, Маркел Ермолаевич, было, было… Где ты? Жив ли?..»

Мелькала за окном лесная зелень. Дикарка, прикорнувшая у моих ног, тронула лапой намордник и жалобно взглянула на меня. Я погрозил ей пальцем, напомнил, что все мы постоянно находимся в наморднике обстоятельств. Но, милая, de hoc satis, об этом довольно, сказал бы доктор Маркел, окажись он в электричке. Не окажется. Наверняка успокоился старик под «уютным» холмиком. Возраст есть возраст, да и жизнь не баловала эскулапа. Уже и Терёхин с Охлупиным последовали за многими из своих старых товарищей. В Союзе художников сплошь молодые незнакомцы.

 

Ч-черт, даже Бакалавр-и-Кавалер приготовил весьма почтенную автоэпитафию! Как он бишь насочинял? Слушай, Дикарка:

 
Прибита прочно над дверьми подкова.
Порою лоб для рук моих тяжёл,
А смерть придёт, ну что же тут такого?
Я был, я жил, я мыслил, я ушёл.
 

Печально, когда уходят слишком рано. А ведь давно ли, кажется, мы обживали с Аркашей каюту «Крузенштерна»? Давно. Всё рано или поздно становится «давно». А вот громадный барк, видимо, бессмертен! Что значит крупповская сталь. Жаль, что у капитана Шульги нервы были сделаны из менее прочного материала. Ставил паруса лишь в полное безветрие. Лишь бы отметиться в вахтенном журнале. Так же поступил и в Северном море, однако Нептуну давно надоел этот цирк. Дунул, плюнул и закрутил такую бучу, что вскоре от парусов остались одни ремки. А тяжёлый барк-великан – машина не выгребала – несло прямиком на датский берег, и очень многие наложили в штаны.

Признаться, я поглядывал на Аркадия с некоторым любопытством: как ему нравится эта катавасия? На палубе он побывал и полюбовался на разгул стихии. Вернулся и залёг с книжкой, не обращая внимания на бедлам в каюте: все наши пожитки валялись на палубе и разъезжали при крене туда и сюда.

Ему «повезло». Узрел и почувствовал все прелести моряцкой жизни. Сам пожелал. Уж так хотелось Аркаше отведать атлантической соли! И счастье, что Беляк, командир Балтийского отряда учебных судов, внял нашей мольбе и предоставил возможность прокатиться вокруг Европы и обратно. Мне ведь тоже повезло, но в другом смысле. Я повстречал кучу прежних соплавателей. Так капитан баркентины «Меридиан» – а я боцманил на ней три года – оказался на «Крузене» старпомом. Радист Лео Островский с «Тропика» – начальником радиостанции, матрос Женька Базецкий остался в прежнем амплуа. Когда-то он – всего-то четыре года назад! – перебрался с «Капеллы» на «Меридиан» вместе с подшкипером Ричем Сергеевым. Ричу я сдавал боцманское хозяйство, на переходе из Риги в Калининград учил спускать реи и стеньги. Базецкий всегда крутился рядом, все мотал на несуществующий ус и, видимо, не потерял интереса к парусникам, коли оказался на «Крузенштерне», когда баркентины канули в Лету. Возможно, Рич его и пригласил на барк. Сам-то он встретил меня в роли главного боцмана.

Юрий Иваныч Минин – мой бывший капитан, а ныне старпом – и свёл меня с Островским, у которого, радуясь встрече, мы с Аркашей славно надрались казённым спиртом. Минин ушёл сразу – статус не позволял. А нам позволял, мы и приголубили пару графинов. Потом долго ещё блуждали в коридорах и по палубам огромного судна, а когда совсем отчаялись, были доставлены в каюту вторым радистом, Славкой, с которым я, оказывается, тоже когда-то плавал. Во всяком случае, он меня помнил, а я…

А я приехал в город. Когда мозги застревают в прошлом, настоящее исчезает, и ты покидаешь вагон в наиближайшем будущем, которое преследует тебя постоянно, как та, беззубая, с косой и серпом.

Дикарка предложила добираться трамваем. Я послушался совета и не прогадал. В полупустом вагоне, несмотря на лязг колёс и дребезжание ревматических суставов ветерана общественного транспорта, довольно явственно слышалась песенка, её последний куплет:

 
Пусть чаек слепящие вспышки
Горят надо мной в вышине,
Мальчишки, мальчишки, мальчишки
Пусть вечно завидуют мне.
И старость отступит, наверно, —
Не властна она надо мной,
Когда паруса «Крузенштерна»
Шумят над моей головой.
 

Бритоголовые недоросли, или тинэйджеры, как их нынче называют, подхватили магнитофон и выскочили у Протезного. Трамвай загромыхал дальше. Дикарка ткнулась в мои ладони мокрым носом: «А помнишь?» Помню, милая псина, всё помню и, может, к несчастью, слишком хорошо. Эту песню, этот голос я слышал впервые, а вот стихи Городницкого довелось прочесть в его книге «След в океане». Аркаша Охлупин умер в декабре девяносто третьего, но успел подарить её мне. Она вышла в свет незадолго до его смерти. Сказал Аркаша, что дарит книгу в память о незабываемом плавании под парусами «Крузенштерна», а вскоре и сам ушёл в «автономку». Где, на каких Млечных путях кружит сейчас его душа? Вместе с Терёхиным, верно, ушедшим раньше… Володя успел настроить скрипку и наканифолить смычок, чтобы встретить друга среди звёзд той музыкой, что звучала когда-то в их мастерской.

«Надо зайти к Галине Охлупиной, – подумалось мне. – Она говорила, что остались записи, которые Аркадий делал на „Крузенштерне“. В них наверняка расставлены все точки. Дана оценка и подмастерью Мишке Гараеву, н-да…»

Мысли мои по-прежнему шли в кильватере «Крузена». Такой уж, видно, сегодня день. Бард Городницкий, человек штатский, геолог, ходил на барке под флагом военно-морской гидрографии. Моим боцманом на второй грот-мачте был Витька Майоров, последний представитель военморов, оставшийся на паруснике и после того, как судно передали учебному отряду «тюлькиного флота». Возможно, Майоров знал Городницкого, а я вот в те годы даже не слышал о нём. Не интересовался бардовскими песнями. Только книжка и просветила. Рич, конечно, поведал Витьке, «кто есть ху». Что из двух «мазил», прибывших с Урала, один, который Гараев, тоже не лыком шит и кое-что волокёт «в парусах и руле, как в звёздах звездочёт».

– А скажи мне, матрос першего классу Мишка, как называется тот блочок, что болтается на штаге? – спросил боцман, когда мы – кажется, было это в Вецмилгрависе – основывали новые лопари грот-брасов.

Я понял, что Витька затеял проверку «на вшивость», и потому не стал тянуть с ответом: «Канарей-блок его зовут, господин боцман… А служит он для подъёма родного советского флага». Витька булькнул смешком и уж больше ко мне не приставал, потому что, сказал он, я первый, кто назвал его правильно. Где ты сейчас, боцман Майоров? Нет ответа.

Да, ответа нет, хотя кое о ком мне что-то известно.

После рейса «Крузенштерн» ушёл в Кронштадт для переоборудования на тамошнем морзаводе. Ремонт растянулся на несколько лет, и команда разбрелась. Что ж, рыба ищет, где глубже.

Рич Сергеев окончил курсы рефрижераторных машинистов, Минин стал капитаном танкера «Алитус». Я встретил их в семьдесят шестом у берегов Марокко, когда работал трюмным матросом на плавбазе «Ленинская «Искра». Танкер снабжал нас водой, а «Неман» Рича брал в свои трюма нашу рыбу. Там, в океане, я виделся с Ричем в последний раз. Вскоре он умер в своей рижской квартире, когда жена находилась в Ленинграде. Лежал, бедолага, хладным трупом два дня, пока не спохватились на пароходе: «Непорядок! Человек не прибыл на вахту!» А с Лео проститься не получилось. Радист отдал концы в столовой, сидя на стуле, как Серёга Орлов. Жена ушла на раздачу при живом муже, а с обедом вернулась к покойнику. Инфаркт. Что ж, лёгкая смерть – тоже подарок судьбы. Тихо ушли мужики в последний рейс, отчалили, не попрощавшись, как Виталий Бугров, как Никола Алёхин, заводила, хохмач и прекрасный живописец. Помнят ли его нынешние? Нут-ка! Вряд ли.

– Мне бы такую на финише, а, Дикарка? – спросил, поднимая с колен поводок.

– Только после меня! – ответила любимица. – Не переживу. И вообще, не о том думаешь. Смотри, смотри, проезжаем ТУ САМУЮ церквуху. Глянь, купол ставят и окна закладывают.

– Не все… Только те, что были на верхней палубе. В терёхинской мастерской.

– Где окорок висел? – облизнулась она. – Или ветчина?

– Где скрипка играла! – осердился я. – Тебе бы только пожрать. Вставай, приехали. Надо бы помянуть сегодня ребят, выпить за тех, кто в звёздном море продолжает свой путь, а кое-кто и в земных морях. Стас, к примеру. Его, железного, и годы не берут.