Еврейская старина. №3/2019

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Может быть, я со своей наголо остриженной головой, в бесформенном платье на вырост была для него воплощением того самого пролетариата, которому «нечего терять, кроме своих цепей…», и в таком воплощении он показался ему более приемлемым, чем на баррикадах и митингах. Недолго он пробыл у нас. Перешел в другую школу? Переехал в другой город? Не хочу строить предположений. Вспомнилось, что в очерке Юры Тесленко было что-то о нем. Перечитала и нашла: украинский композитор Козицкий!

Встреча с Рахиль Лазаревной

Моя первая встреча с Рахиль Лазаревной произошла, как это не странно, в стенах старой школы. Я в чем-то провинилась, и мне велели явиться к завучу. Завуч, это была она, Рахиль Лазаревна. В чем была моя вина – не помню. Скорее всего – опоздания. Я совсем еще недавно поступила в школу, но о Рахиль Лазаревне была уже наслышана. Она была гордостью школы, ее легендой. Говорили, что она может повлиять на самого неисправимого ученика – такова сила ее взгляда.

Я, конечно, очень волновалась, переступая этот порог, но почти сразу волнение уступило место восхищению. Я видела Рахиль Лазаревну фактически впервые. То есть, несколько раз видела издали, но так близко – никогда. И я захлебнулась от восторга. Ее прекрасные карие глаза смотрели прямо на меня, и говорила она, обращаясь прямо ко мне. Говорила неспешно, а глаза смотрели задумчиво. Она была во всем права, и она была красавица. Мне стало стыдно. И я пообещала себе, что больше не буду опаздывать. Видно, ее сила была не только во взгляде ее прекрасных глаз, но и в ее задумчивости, в ее искренности, в печали и радости ее раздумий.

Я уже освоилась и чувствовала себя участницей разговора к тому времени, когда она, так же задумчиво глядя на меня, сказала: «Ты не любишь школу». Я сочла себя вправе ответить и сказала очень серьезно: «Что вы? Я очень люблю школу». Это была правда. И Рахиль Лазаревна вдруг переменилась. Вот перемену эту я очень отчетливо помню. А описать не могу. Лицо ее осветилось, что ли? Она смотрела на меня немного удивленно и очень внимательно. Может быть, вдруг обнажился перед ней юмор ситуации – получалось что-то вроде светской беседы: «Что Вы? Я очень люблю школу». Может быть, она устала уже вразумлять неисправимых и рада была случаю улыбнуться внутренне, глядя на свою собеседницу. Во всяком случае, она больше ничего не говорила и отпустила меня».

Пока бабушка работала, а мама подрастала, бабушкины младшие сестры шли каждая своей дорогой.

Рися

Рися, как я уже говорила, в 1922 году уехала в Палестину. Мама рассказывала, что там у нее был роман. Когда через несколько лет Рися вознамерилась ехать обратно в Советский Союз, ее возлюбленный молил ее: «Не уезжай! Ты ведь все равно вернешься сюда, я знаю. Ты вернешься. Я буду ждать». Откуда им было знать, что из Советского Союза не возвращаются.

Почему она все же уехала, на что надеялась? Зачем не держалась за свое женское счастье? Думала, что все впереди? Но ведь ей в то время было уже за 30 и так недолго ей дано еще было оставаться привлекательной. Может быть, она скучала по сестрам? Или здешняя жизнь рисовалась ей прекрасным раем? Так жалко ее, жаль ее ускользнувшего счастья. Рися не была умной, ни в Палестине, ни в СССР она не смогла бы сделать успешную служебную карьеру, но она была энергичной, работящей и преданной, она могла бы стать хорошей женой, любящей и любимой мамой. Но она уехала от своего возлюбленного и тем сделала другой выбор.

Из Палестины Рися перебралась в Германию, а оттуда отправилась в Харьков, где жили ее сестры. Мама хорошо помнила возвращение Риси из эмиграции, это был 1929 год, ей в то время было уже 5 лет. Ей рассказали, кто такая Рися (до этого мама не знала о ее существовании, видимо считали, что девочке не стоит знать о заграничных родственниках) и откуда она едет. На вокзал поехали встречать всей семьей, и на обратном пути мама, забегая вперед процессии, старалась заглянуть Рисе в лицо и найти на нем следы пережитых в капиталистическом аду страданий: «Что, Рисенька, здорово тебя буржуи мучали?».

На маленькой фотографии, наклеенной на удостоверение, Рися еще очень хороша собой, такой ее любил неизвестный палестинец. Еще есть в этом лице женственная округлость, еще дышит оно молодой энергией. Даже на снимках 30-го года, где Рисе 35 в ней можно еще узнать кременецкую гимназистку, но уже бугрится и тяжелеет ее лицо, и в повадке, даже на фотографиях, видна неуклюжесть и резкая угловатость. На снимке она стоит с двумя какими-то юношами на морском каменистом берегу, в августе 1932 года, ей 37, но кто-то еще за ней ухаживает. Однако, кто бы ни были эти юноши, они, как и одесский Яша, как и молодой палестинец, исчезли из ее жизни. Она так и оставалась одинокой.

Златочка

В 1926 году, проработав после окончания Харьковского педтехникума год учительницей в селе Константиновка в Донбассе, Златочка переехала в местечко Хощевато на Первомайщине (похоже, где-то под Одессой), а в 1928 году вернулась в Харьков и поступила в институт народного образования. Окончив его в 1931 году, она работала учительницей в ФЗУ в Харькове, а в 1934 году на 4 года уехала в Биробиджан.

Сейчас я думаю, что в этом Златочкином неугомонном колешении по стране что-то было, какое-то понимание своего призвания. Она не была хорошим литератором. Образование, полученное ею, было беспорядочным и неглубоким, литературный вкус – примитивным, полностью ориентированным на идейность, а не на стиль, красоту слога, точность образов. Когда уже в старости она решила бороться со склеротическими нарушениями памяти с помощью заучивания стихов, то использовала в качестве мнемонического материала стихи Николая Олейника (в переводе с украинского!) о старости и стариках. Она заучивала эти бездарные стишки и читала их своим партнерам по лавочке. Не помню, чтобы она когда-либо говорила о своих пристрастиях в области классики или интересовалась литературными новинками. Словом, не была она ни любителем, ни знатоком изящной словесности. Но она была идеальным воспитателем советского типа. Она умела нести в массы ту скромную культуру, которой владела сама, и на том уровне, который полуграмотным массам был по плечу. Потому, быть может, и колесила она без устали по глухим закоулкам нашей необъятной родины, ликвидируя безграмотность и распахивая культурную целину.

Когда бедная жена еврейского сапожника, моя прабабка, хвасталась перед соседями своей Златой, я знаю, что она имела в виду: вот растет идеальная еврейская жена – красивая и разумная, кроткая и работящая, добрая и терпеливая, самоотверженно преданная семье. Ох и повезет же кому-то!

Кто бы мог подумать, что эта кроткая красавица так никогда и не выйдет замуж. Мама рассказывала, что в гимназии Златочка была влюблена в латиниста. Смутно слышала я, что была какая-то романтическая история с молодым человеком по имени Гриша Поволоцкий. Но от этого осталась только фотография пожилого военного с орденами и надписью на обороте: «Незабываемым друзьям, сестрам Хазиным в память о прекрасно проведенном вечере», да еще коротенькое письмецо полуделового содержания.

Откуда было знать моей прабабушке, что нарушится мировой порядок, и ее младшенькую шарахнет по башке революцией. И все эти сокровища, Богом предназначенные мужу и детям, семье, достанутся Советской власти. А случилось именно так. Поверив этой власти, Златочка отдалась ей полностью и уже не могла ей изменить. Потому что действительно главной чертой ее характера была преданность.

Я сказала, что сестры Хазины любили Советскую власть. Может быть, это не совсем точно. Рися скорее просто принимала идеологию семьи, потому что не имела притязаний на собственную. У бабушки просоветские настроения были в большей мере данью ее пламенной молодости, она была слишком умна и независима, чтобы верить слепо и не замечать очевидного.

Любила активно советскую власть именно Златочка. Я не хочу сказать, что она была глупа. Нет. Но верность была сильнее и побуждала ее изощряться в софистических попытках свести концы с концами в этом хаосе, который назывался социалистическим строем. Иногда это выглядело просто анекдотически смешно, как например, когда она, услышав от кого-то, что в капиталистическом, а значит, идейно чуждом Израиле мало пьют (а к пьянству она относилась, конечно, очень плохо), на минуту растерялась, а потом выкрикнула: «Потому что там эксплуатация, там не на что пить!»

Но в остальном, то есть в том, что не касалось ее коммунистических убеждений, Златочка никогда не теряла житейской разумности.

Новое семейное гнездо

Несмотря на жуткую нищету – всем тогда жилось трудно, а каково было матери-одиночке, у которой не было никакой поддержки, вообще представить себе невозможно – бабушка умудрялась копить деньги на жилье, нельзя же было вечно жить в казенной комнатке при детдоме.

Помню, мама рассказывала, как бабушка, внеся первый пай на застройку своего дома, пошла посмотреть место будущего жилья. Оно показалось ей на редкость необжитым и неуютным – грязь, овраги, бараки. Бабушка очень расстроилась и стала раздумывать, не взять ли деньги назад. В таких грустных размышлениях она шла по улице и встретила своего знакомого, который стал расспрашивать ее, чем она расстроена. Узнав, в чем дело, он начал энергично убеждать бабушку не отказываться от квартиры: район близок к центру, будет быстро застраиваться, через несколько лет его нельзя будет узнать, и ей здесь будет очень хорошо. Спасибо ему, потому что так все и вышло.

Судя по тому, что бабушка сама, без обсуждения с сестрами собиралась принимать решение по квартире, я полагаю, что на тот момент их намерение иметь общий дом еще не вызрело. Однако постепенно все к этому шло: надежды сестер построить собственную семью год от года таяли и, наверное, все больше хотелось держаться друг друга. В апреле 1934 в новой квартире в Барачном переулке они уже были зарегистрированы вчетвером – три сестры Хазины и один ребенок – моя мама, Дима Хазина.

 

Златочка, правда, когда образовалась Еврейская автономная область, еще на 4 года рванула в Биробиджан, но в 1938 году окончательно вернулась в Харьков и с того времени жила с сестрами, уже не расставаясь. Работала она учительницей в разных школах, пока 6 сентября 1958 года дирекция, парторганизация и коллектив 27-ой вечерней Школы рабочей молодежи города Харькова не отправили ее на заслуженный отдых, как водится, с пожеланиями многих лет жизни, здоровья и бодрости.

Рися, не имевшая никакого образования, устроилась швеей на ткацкую фабрику и всю жизнь проработала там. Здесь, в работе на конвейере, пригодилась ее быстрота, которая, получив конкретную цель и направление, помогла ей добиться успехов. Она стала ударником производства, среди немногочисленных сохранившихся ее документов я обнаружила красное удостоверение «Кращому ударнику 2-й ткацькой фабрики iм. Тiнякова».

Она стойко тянула до конца своих дней тяжкий воз труда, с течением времени все больше становясь похожей на ломовую лошадь. Такой я ее помню, потому когда я впервые увидела ее молодые фотографии, я не могла поверить, что это легкое, прелестное существо и Рися, которую я знаю – один и тот же человек.

В семье Златочка была главным специалистом по ведению домашнего хозяйства – ходила на Сумской рынок, готовила на всю семью, занималась бюджетом и была главной по «связям с общественностью»: поддержание добрых отношений с соседями и родственниками, контакты с официальными инстанциями, когда требовалось – все это было в ведении Златочки. Она всегда была общительна и социально активна.

Златочка понимала и любила людей, причем доброта ее была деятельной. Вот один пример, о котором я знаю со слов мамы. В школе, где Златочка работала, преподавала пожилая учительница истории, которой оставалось несколько месяцев до пенсии. На ее беду директору понадобилось устроить на работу какую-то свою родственницу, и она приняла решение историчку уволить. Златочка раскинула мозгами. Ввязываться в открытый бой с директрисой она не хотела, боясь потерять место, но пожилую историчку было жалко. И наша праведная Златочка села за письменный стол и своим аккуратным почерком написала на директрису анонимку. Документ приняли во внимание, рассмотрели, справедливость была восстановлена, и пожилая учительница сохранила место, так и не узнав никогда, кому она этим обязана. Тайна хранилась в нашей семье столь свято, а репутация Златочки была столь безупречна, что директриса ей же жаловалась в сокровенной беседе на неизвестного подлеца, разрушившего своим анонимным письмом ее планы. А Златочка слушала с невинным видом и даже выражала директриссе лицемерное сочувствие.

Она была неравнодушной и справедливой. Помню ее рассказ, как в голодные годы, когда процветало воровство, она однажды увидела, как к широкому карману кондуктора трамвая тянется чья-то быстрая рука. Она схватила эту руку с криком: «Что вы делаете?». Вор отпрянул, внимательно посмотрел на Златочку, тихо сказал: «Ты мне не попадайся!» и спрыгнул с подножки трамвая. Пожилая кондукторша чуть не задушила Златочку в объятиях. А Златочка какое-то время еще ходила по улицам, оглядываясь со страхом и опасаясь мести вора.

Сестры жили дружно, любили и поддерживали друг друга. Но однажды, уже после смерти Златочки, мама сказала мне, что бабушка тяготилась этой совместной жизнью, ей хотелось иметь собственную полноценную семью. Это не получилось, и потому бабушка всегда так ревностно оберегала мамину семью – ей страстно хотелось, чтобы ее дочь получила то, чего судьба не дала ей.

И еще одна не осуществившаяся мечта бабушкиной юности перекинулась на дочь. Семейное предание рассказывает, как она, еще во времена кременецкой молодости, заслышав льющиеся из какого-то окна звуки рояля, останавливалась посреди улицы и подолгу слушала музыку, мечтая когда-нибудь научиться играть. Ей это не удалось, и теперь она хотела, чтобы музыкой занималась ее дочь. Так что после приобретения жилья сестры сохраняли режим жесткой экономии – копили деньги на рояль. Мама рассказывала, что уже в старости бабушка как-то сказала: «Как приятно, когда на хлебе с маслом сверху еще что-то лежит», то есть, кусочек сыра, например, или колбаски. Долго она не могла себе этого позволить.

Надо сказать, что такая скудная жизнь не сделала бабушку скупой. Она всегда оставалась порывисто-щедрой. Однажды, придя в театр, она дала театральному гардеробщику на чай вместо положенных 10 копеек (которые тоже далеко не все давали) целый рубль. Ей жалко стало старика, которому, наверное, очень скучно целый день стоять и выдавать чужие пальто.

Я помню одну изысканную игрушку своего детства – маленький, деревянный книжный шкафчик с книжками. Книжки были совсем крошечными, в размер полок, то есть примерно 6 на 4 см, но совершенно как настоящие, написанные по старой орфографии, их можно было развернуть гармошкой и рассматривать картинки. А ларец орехового дерева и резной настенный шкафчик до сих пор сохранились у нас. Все эти вещи, совершенно нетипичные для нашего скудного быта, где не было ничего, сверх необходимого, бабушка покупала у старой дворянки Огонь-Догановской, жившей в нашем доме. Зная о бабушкиной бедности и равнодушии к вещам (во всяком случае к их эстетической стороне), я не сомневаюсь, что она совершала эти покупки с единственной целью – поддержать старую женщину, бедствовавшую еще больше, чем она.

В детстве я никогда не думала о том, что мы бедны и вырастала в спокойном сознании того, что наша семья имеет средний достаток. То, что меня учили штопать чулки, казалось мне совершенно естественным, я не воспринимала это как признак бедности. Уже гораздо позже, когда после смерти Златочки, последней из сестер Хазиных, из нашего быта стали уходить в мусорное ведро аккуратно заштопанные штаны и чулки, обтрепанные по краям лифчики, залатанные простыни, я стала задумываться о том, с какой привычной стойкостью и легкостью, никогда не впадая в уныние, несли мои дорогие бабушки свою бедность. Впрочем, может быть, сами они и не считали себя бедными, потому что так жили тогда многие. Но так или иначе, покупка рояля в этих условиях была целью на годы. Чтобы идти к этой цели, нужна была настоящая страсть, и страсть эта шла изнутри, иначе откуда бы ей появиться в душе дочери бедного еврейского сапожника?

Рояль бабушка в конце концов купила. Я помню его – он стоял в нашей квартире на ул. Культуры, в небольшой комнате, в углу у окна и занимал почти половину этой комнаты. Позднее его заменило более компактное пианино. Оно переехало за нами в Запорожье, а потом в Ленинград. Когда мы переезжали с Гражданки на Васильевский, мама хотела его продать, но я, помня его историю, воспротивилась. Пианино осталось. Может быть, зря, все равно на нем играть некому, а историю я помню и так.

Я не знаю, были ли у бабушки способности к музыке. Я никогда не слышала, чтобы она что-то напевала, не помню, чтобы она ходила сама или водила меня на какие-то музыкальные концерты. Она вообще редко куда-то выходила, хотя в Харькове было для этого много возможностей – и театры, и концертные залы, и дома культуры. У нее было одно «выходное» платье, однотонно-коричневое, которое она оживляла маленьким шелковым шейным платочком и единственным своим украшением – брошкой в виде маленького черного олененка. В этом наряде она сидит среди других родителей и бабушек-дедушек на фотографии праздника в моем детском саду.

Меня бабушка любила, эту любовь я чувствовала, но я не помню, чтобы она много занималась мною. Не занималась она и домашними делами. Дом вела Златочка, Рися выполняла разовые поручения, не отказываясь ни от какой работы. Например, когда появилась в семье я, водить меня в садик и на прогулки в парк стало Рисиной обязанностью.

У бабушки в домашнем разделении обязанностей какой-то постоянной роли, похоже, вообще не было. И никаких споров на этой почве никогда не возникало. Чувствовалось, что это был уклад жизни семьи, устоявшийся задолго до моего появления на свет. Мама вспоминала забавный эпизод военного времени, когда, уехав в эвакуацию в Киргизию, они всей семьей поселились в крестьянском доме с печным отоплением. Топкой обычно занималась Златочка, но в какой-то день, видя, что Златочка очень устала и едва стоит на ногах, бабушка в порыве великодушия воскликнула: «Нет, Злата, ты не будешь сегодня топить!..» Интонация предполагала продолжение: «Это сделаю я!», но вместо этого, после небольшой паузы, бабушка тем же решительным тоном произнесла: «Рися, затопи ты!» Видимо, она была по природе своей генералом, но я застала этого генерала уже в отставке, на покое (все-таки, когда я родилась, бабушке было уже 64).

В картинках моей памяти она ничем особенно не занята – ни работой по дому, ни каким-либо женским рукоделием, как шитьем, вязанием или вышивкой. Иногда она, надев очки, читает или пишет письмо, но чаще просто сидит в кресле или ходит без видимой цели по комнате, периодически останавливаясь и подолгу глядя в окно. Говорит она немного, а когда вступает в разговор, словно выныривает в него откуда-то издалека и не полностью, но продолжая частично оставаться в своих мыслях.

О чем она думала? Мама вспоминала, как однажды, глядя на меня, она сказала: «Сколько эта девочка получает любви и заботы. Если бы Димочка в свое время получила хоть половину того тепла, которое теперь достается Машеньке». Из какой глубины размышлений выплыли на поверхность эти слова? Боль за Диму, вина перед ней, горечь за неудавшуюся собственную женскую судьбу, сожаления об ошибках, которые уже нельзя исправить?

Стать кременецкой девушки не исчезла, но съежилась, ушла глубоко внутрь и лишь иногда проглядывала в каком-то остроумном замечании (юмор бабушка всегда понимала и ценила), метком наблюдении или при встрече со старыми друзьями.

Собственно, из ее друзей я помню только одну – детскую писательницу Хану Левину. Небольшого роста, но полноватая Хана двигалась медленно и несуетно, причем не по причине веса или болезней, но потому что все делала осмысленно. Оставив в прихожей верхнюю одежду и шляпку, пригладив свои седоватые, русые, собранные в пучок волосы, Хана входила в большую комнату и направлялась к своему привычному месту, к черному кожаному креслу у окна. Так как она была довольно грузной, а кресло довольно старым, Хана сразу же утопала в нем, из-за чего подлокотники оказывались на уровне груди и, когда Хана укладывала на них руки, плечи ее так поднимались, что шея практически исчезала. Говорила Хана, как и ходила, медленно и спокойно, и так же, не меняя ни темпа речи, ни невозмутимого выражения лица, умно шутила. Иногда, не прерывая разговора, Хана так же неторопливо щелкала замочком маленькой сумочки, доставала очки и вчетверо сложенную газетную вырезку, приготовленную для показа бабушке, и зачитывала из нее заранее подчеркнутые строки.

Бабушка, помолодевшая и даже какая-то постройневшая с приходом Ханы, садилась напротив нее на стул, положив руку на круглый обеденный стол, слушала подругу, смеялась ее шуткам и острила сама. Бабушкина радость заражала меня, я очень любила, когда к нам приходила Хана. Она могла задавать мне самые обыкновенные вопросы, но при этом не меняла своего серьезного тона на какой-то особый, «детский» и смотрела так внимательно и спокойно, что не возникало сомнений – она меня видит, слышит и воспринимает то, что я говорю.

Содержания их с бабушкой разговоров я вспомнить не могу, хоть они происходили при мне, но помню ощущение какой-то насмешливой легкости, которое от них исходило. Я всегда помнила о том, что Хана – подруга бабушкиной молодости, и от их отношений веяло духом трудовой, безгрешной бедности и задора двадцатых годов.

Так что, нет, не исчезла совсем девушка с кременецкой фотографии, но рядом с ней выросла новая часть – умудренная жизнью, наблюдающая, вопрошающая, призывающая понимать людей и быть к ним снисходительной. Может быть, это и имела в виду мама, когда говорила, что к старости бабушка стала мягче. Но, добавлю, и печальнее. Мама помнила ее другой. Поэтому теперь слово ей, это отрывок из ее воспоминаний, написанных в 1996 году для классного сборника «По старым адресам».

«Барачный переулок 8, кв. 62; Переулок Покровского 8, кв. 62; ул. Культуры 16, кв. 12. Нет, мы не переезжали. Это адрес менялся. Он рос, мужал, а мы оставались там же. И тот же был дом, и квартира та же. И сколько бы я ни меняла городов, квартир, комнат, углов (даже в театре жила однажды полгода) – единственный мой родной дом был по этому кудрявому, с тройным подбородком адресу: Барачно-Покровская улица Культуры. Кстати, бараки не придуманы. Это – реальность, мы их застали.

А еще было открытое окно, и в него рекой лился запах черемухи, а навстречу – музыка. Это я играю, готовлюсь к экзаменам. Знаю, что мама слушает в своей комнате. Я вспоминаю ее рассказы о Кременце, городке ее юности: как она девочкой, бывало, стояла под окнами и слушала музыку, как мечтала научиться играть. И вот я учусь, а она слушает. И влюбляется в каждую новую вещь, которую я учу: «Сентиментальный вальс», «Лунная соната», «Ноктюрн» Шопена.

 

Мама умеет извлекать радость из глубины жизни /выделено мной/. Она жизнелюбивый человек. Мне кажется, судьба обделила ее, и я ее жалею. В моей любви к ней большая доля жалости. Но, наверное, человек сам лучше знает, счастлив ли он, и в моей памяти она осталась веселой, счастливой, смеющейся. Но не могу забыть, как она однажды вышла весной на балкон (это было в Запорожье), посмотрела на зеленые клейкие листочки и заплакала. Это было незадолго до ее смерти».

Мамина школьная жизнь

В старой школе мама подружилась с Нэллой Рубинштейн, которая к великому ее горю погибла в войну. Очерк, который мама написала в первый школьный сборник, был посвящен целиком Нэлле.

«Я познакомилась с Нэллой раньше, чем она попала в наш класс. Это было в детском санатории в Евпатории».

Дима Хазина (слева) и Нэлла Рубинштейн, Евпатория, 1935 (девочкам 10 лет)


«Случилось так, что я очутилась там в изоляции. Меня невзлюбили за что-то. Был, по-видимому, какой-то промах с моей стороны. А потом все нарастало, как снежный ком. Чувствуя себя окруженной неприязнью, я вела себя так, будто в самом деле была в чем-то виновата и тем подтверждала правоту ненависти окружающих. И ненависть нарастала, а с ней нарастало мое отчаянье. Я чувствовала себя скованной по рукам и ногам этой ненавистью, готова была забиться в угол, но и в самом дальней углу она настигала меня. Не знаю, чем бы кончилось все это, если бы ко мне не подошла Нэлла. Она подошла ко мне, как к старой знакомой, и хотя я точно помнила, что никогда ее раньше не видела, я невольно подхватила ее тон старого знакомства. Тем, что она подошла, она как-то зачеркнула то, что было до этого, и оно исчезло вдруг и навсегда. Что-то она спросила, что-то мы рассказали друг другу… и стремительно подружились. А ненависть, не имея пищи, ушла куда-то.

В общем, Нэлла фактически спасла меня. Но сделала она это так, что я не почувствовала ни малейшей благодарности. Толкнуло ее ко мне бесспорно – желание помочь, вытащить меня из этой ямы, из которой мне одной было не выкарабкаться. Но она, по-видимому, искренне забыла об этой главной причине. Поэтому я не почувствовала этого, а увидела просто девочку, которая говорит: «Давай дружить!», и дружба завязалась быстро и легко, не отягченная благодарностью. Как-то удивительно она это умела. Так просто, естественно. Очевидно, это было не умение, не такт, а в этом просто была ее жизнь. Она принимала людей такими, какие они есть. Их недостатки не смущали ее, не мешали ей любить их. Только к себе она была необычайно строга.

Мы с ней тогда расстались в Евпатории, а 1 сентября, прийдя в школу в свой класс, я вдруг увидела ее. Мы бросились друг к другу и сразу сели за одну парту. С тех пор все у нас стало общее. Мы ходили на галерку в Русскую драму смотреть «Три сестры»: Машу – Тамарову, Чебутыкина – Крамова. Ничего лучшего быть не могло! Мы бегали на 2 этаж в учительскую, чтобы посмотреть на Рахиль Лазаревну. И любовь наша к ней усиливалась, наверное, тем, что была общая. Иногда наши вкусы резко расходились, возникали жаркие споры, но все равно, это было наше.

Мы постигали жизнь, ее «страшные» тайны.

Однажды Нэлла пришла и сказала: «Ты знаешь, вот то, что мальчишки говорят глупости, так это на самом деле так и есть». Известие было страшное, оно требовало времени и больших душевных сил на его осознание. Мы поклялись друг другу, что такого позора с нами не произойдет. И вдруг в один прекрасный день Нэлла приносит новое известие: «Говорят, что если лежишь на одной кровати с мужчиной, то начинает притягивать к нему и сопротивляться невозможно». «Так что же делать?», – спрашиваю я в отчаянье. «Не ложиться в одну кровать с мужчиной» – решительно и непримиримо отвечает она».

Может быть, разделение на «старую» и «новую» школу мама и ее одноклассники ощущали так ярко еще и потому, что переезд школы в новое здание совпал с окончанием начальной школы. Первую учительницу Асю Самойловну сменили учителя-предметники. Осенью 1936 года в пятый «Б» пришла преподавать русский язык и литературу легендарная Рахиль Лазаревна.

Мама вспоминает:

«…одним из первых домашних заданий было: выписать метафоры и сравнения из повести Горького „Детство“. Я, помнится, сидела допоздна и принесла в своем портфельчике богатый урожай – 104 метафоры и сравнения. Конечно, не нужно было так много, но мне захотелось удивить Рахиль Лазаревну».

Не только мама, все бэшники пишут о Рахиль Лазарене в превосходных степенях: «скульптор наших душ и жизненных позиций», «имя ее для нас свято» (Юра Тесленко), «прекрасное видение прошедших лет», «образ женщины, наделенной совершенной библейской красотой и библейским именем Рахиль…». «Ее уроки были соединением мастерства и вдохновения, мы шли на них как на праздник». (Валера Дамье, Леня Шор).

Но Рахиль Лазаревна не только преподавала русский и литературу, она стала у «Бэшников» еще и классным руководителем.

«С приходом Р.Л. началась бурная общественно-литературно-театральная деятельность». Начала выходить классная газета «Вперед» с литературным приложением. Заработал драмкружок, где первым спектаклем стала «Сказка о мертвой царевне». Юра Тесленко вспоминает: «кульминационным моментом были: появление на сцене Лени Шора в роли Месяца и в костюме, напоминающем одежды средневекового алхимика, а также сцена, в которой королевич Елисей (в моем исполнении) бросался на гроб „царевны милой“ (Валя Кругляк), что сопровождалось звоном стекла, усердно разбиваемого за сценой директором П. В. Туторским»

Устраивались музыкальные вечера, в которых «участвовали лучшие оперные артисты во главе с народными артистами Паторжинским и Литвиненко-Вольгемут – родителями нашей одноклассницы Нины Паторжинской. Переезд столицы в Киев прервал наше приобщение к мировой музыкальной культуре, мы лишились наших шефов и хорошей девочки Нины П.» (Валерий Дамье и Леня Шор)

«Это не школа, а дворец», – сказала родителям Нина Болотина, когда в 6 классе пришла в 36 школу, а Юра Тесленко в своих воспоминаниях написал: «Для меня школа, без преувеличения, стала вторым и, наверное, основным домом». Думаю, под этими словами вполне могла бы подписаться и мама. Слова: «Я очень люблю школу», сказанные ею, первоклашкой, в разговоре с Рахиль Лазаревной, оставались для нее правдой всю жизнь. Хотя и на этот «дворец» набрасывало время свою тень.


Эр зицт

Если первыми словами, которые Дима научилась говорить на русском языке были «низзя», «Дима» и «какао», то первыми словами, которым она научилась на идише были «эр зицт» («он сидит»). Когда нужно было сказать что-то, не предназначавшееся для ушей ребенка, бабушка и ее сестры переходили на язык своего детства. Диму это ужасно сердило, она топала ногами, иногда плакала и требовала говорить по-русски. Страстное желание понять то, что от нее скрывали, обостряло сообразительность, которой она и так не была обделена. И вот уже, увидев напряженные, помрачневшие лица, уловив обмен многозначительными взглядами, она уже сама, вторя мимикой и интонацией взрослой скорби, спрашивала: «Эр зицт?», поначалу понимая лишь, что случилось что-то плохое, тревожное и страшное. Никто так и не перевел ей эти слова, но жизнь складывалась так, что долго оставаться в неведении относительно их значения было просто невозможно. Один за другим исчезали люди, не какие-то далекие, маячившие в высоких облаках власти, а те, что были рядом.

You have finished the free preview. Would you like to read more?