Read the book: «Бумажные души»
“Если забрать птенца из гнезда и дать ему вместо матери резиновый сапог, птенец будет считать, что сапог и есть его мать.
Если показать птенцу два “гнезда” – одно жесткое и холодное, но с едой, а второе мягкое и теплое, но на том его достоинства будут кончаться, то птенец всегда выберет второе. Мягкое и теплое”.
Пер Квидинг “Жизнь и смерть Стины”
Eric Axl Sund
Otid
Published by agreement with Salomonsson Agency
© Erik Axl Sund, 2022
© Е. Тепляшина, перевод на русский язык, 2023
© ООО “Издательство АСТ”, 2023
Издательство CORPUS®
Глава 1
Сортировочная станция Томтебуда
Товарный поезд с грузом балансовой древесины прибыл для маневровых работ на станцию Томтебуда ранним утром. Машинист не знал, когда можно будет ехать дальше. Судя по расписанию, поезд опоздает еще больше; строго говоря, ему вообще нечего здесь делать. Состав должен был пойти прямиком в Хальсберг, на бровикенскую бумажную фабрику, но из-за проблем с полотном поезд направили в бутылочное горлышко в центре Стокгольма. Может быть, к югу от города его, машиниста, ждет сменщик.
В последние годы машинист подумывал вернуться в Финляндию – страну, где железнодорожные перевозки контролируются как положено. За услугу одного и того же качества житель Финляндии заплатит вдвое меньше своего шведского соседа, а Швеция по числу частных железнодорожных перевозок обгоняет другие европейские страны. Здесь никто не отступится от либерального мифа о том, что рынок решает все. “Как детишки, которые играют в железную дорогу”, – подумал машинист.
Получив очередное сообщение о том, как обстоят дела на маршруте, машинист решил проверить вагоны. Это следовало сделать еще в Бурлэнге, однако из-за проблем с логистикой не хватило времени.
Но сначала он покурит, курить давно уже хочется. Машинист вылез из кабины. Над пустынной сортировочной разливался желтый рассветный свет. Машинист прислонился к ограде у путей и свернул сигарету.
Ветер уже теплый. Хороший будет день. Машинист сунул самокрутку в рот, пососал табачные крошки. У “бороды”, как это называлось у него на родине, был сладковатый вишневый вкус.
В одном из последних вагонов наверху лежали еловые бревна потоньше; покрывавший их белый пластик шуршал на ветру. Отошел всего один угол, но и того достаточно, чтобы брезент за что-нибудь зацепился и потащил за собой нетолстые бревна. Иногда во время погрузки в вагон попадает всякая ерунда, но оторвавшийся брезент крановщики должны были заметить еще в Свеге?
Так и не закурив, машинист сунул самокрутку в нагрудный карман и пошел вдоль ограды к вагону. Когда он подошел ближе, ему показалось, что под брезентом не только бревна.
Perkele1.
Машинист перешагнул рельс и запрыгнул на площадку вагона. Уцепившись за железную опору, он поставил ногу на толстое бревно и потянулся вверх, рассмотреть получше.
Вот оно.
Черт, да это же рука.
Чья-то грязная рука торчала из рукава рваной темно-зеленой куртки, а когда порыв ветра приподнял брезент, машинист увидел волосы.
В длинные светлые пряди набилась хвоя и опилки.
Покойница, подумал машинист. Посмотреть самому, что там, или вызвать полицию? Стараясь удержать равновесие, машинист нерешительно взялся за следующую опору.
Единственным мертвецом, которого ему до сих пор доводилось видеть, был его отец. Ветеран Зимней войны, летом шестьдесят пятого отец рассмеялся в лицо полученному на фронте тяжелому расстройству: дома, в Карлебю, отошел в лес, сунул “ананас” в рот и сорвал чеку. Когда отца нашли, жуткие останки мало напоминали человеческое лицо.
Вряд ли эта покойница выглядит страшнее. Машинист потянулся и приподнял белый брезент.
На него внимательно уставился черный глаз. Мертвая до этой минуты рука внезапно ожила.
Глава 2
Мидсоммаркрансен
Стояла необычная для этого времени года жара – двадцать семь градусов в тени – и безветрие. Комиссар уголовной полиции Жанетт Чильберг устроилась с чашкой холодного чая в гамаке в саду за домом, пытаясь насладиться последним свободным днем. Она взяла недельный отпуск пораньше, чтобы по возможности привести дом в порядок.
Осматривая участок восемь месяцев назад, Жанетт обошла и эту развалюху в два этажа. За прошедшее время дом не изменился. Жалкие остатки красной краски на фасаде и редкие белые чешуйки, задержавшиеся на углах. Проржавевшие водостоки, потемневшие оконные рамы.
Жанетт нравилась эта идея: не хлопотать о внешнем – о том, что у всех на виду, – а сосредоточиться на том, что внутри. Самой ей это давалось с трудом.
Гамак скрипнул: Жанетт потянулась за чашкой и сигаретой. Стояла духота, в воздухе как будто не хватало кислорода, отчего Жанетт одолела апатия. Столько всего надо сделать, чтобы обжить дом.
Она посидела еще, допила чай, вернулась в дом, включила в гостиной телевизор и села на диван с коробкой фотографий. Хотелось выбрать что-нибудь, что можно повесить на холодильник.
По телевизору шла литературная передача, и Жанетт вполуха слушала, как ведущий – у него явно выдалась трудная полоса в жизни – представляет гостя-писателя.
– …итак, это ваша пятнадцатая книга, и действие впервые разворачивается в прошлом, а точнее – во второй половине девятнадцатого века. Вы не могли бы поподробнее рассказать о том, как родился этот сюжет?
– Ну, это не пятнадцатая моя книга, а шестнадцатая…
Жанетт подняла взгляд на экран и, увидев гостя программы, вздохнула.
Пер Квидинг – ее ровесник, он недавно разменял шестой десяток – выглядел на удивление хорошо. Двадцать лет назад, в конце девяностых, он дебютировал с “Дорогой жизни” – романом в духе нью-эйдж. Жанетт его читала, и “Дорога жизни” запомнилась ей как философская книга, которая призывала читателя оставаться верным мечте. Книга показалась Жанетт поверхностной и плохо написанной, так что она изрядно удивилась, когда “Дорога жизни” стала бестселлером. Квидинг заработал целое состояние и объездил весь мир, продвигая “Дорогу жизни”; он получал престижные награды и участвовал во всех мероприятиях, достойных определения “культурное”.
Жанетт вернулась к разложенным на столе фотографиям; ее взгляд задержался на снимке, который она распечатала прошлой весной. Ее сын Юхан на весенних каникулах в Сан-Франциско вместе с какой-то девушкой. По его улыбке и выражению глаз становилось ясно, что девушка рядом с ним – не просто приятельница.
На экране телевизора Квидинг рассказывал о своем новом романе, основанном на реальных событиях, и Жанетт вспомнила, что произошло после того, как его первая книга завоевала успех. Квидинг развелся с супругой и женился на своей литературной агентше. С разводом вышла какая-то грязная история; бывшая жена в нескольких резких интервью жаловалась, что “Дорога жизни” – это плагиат и что автор рукописи – она. Квидинг с бывшей женой тогда достигли чего-то вроде мирового соглашения, но Жанетт не сомневалась, что Квидинг просто купил молчание жены. В любом случае, теперь все выглядело не более чем досужими рассуждениями. Жена Квидинга ничего больше не могла сказать: она скончалась от рака груди.
Жанетт подумала о собственном бывшем муже Оке, художнике, который разбогател, добившись успеха. Успех пришел к Оке почти десять лет назад, и хотя в паршивые времена Оке поддерживала Жанетт, она не дождалась от него даже “спасибо”.
Жанетт смотрела на фотографию их улыбающегося сына. Ему уже двадцать три года. Официально они оформили совместную опеку, но неофициально великого художника ни капли не интересовал его единственный ребенок. Интересно, думала Жанетт, какие у них сейчас отношения?
Ты или борешься с одиночеством, или принимаешь его с распростертыми объятиями.
Сама она, как правило, выбирала одиночество сознательно, однако были два исключения. С той стороны, где Юхан, все еще зияла пустота.
Вскоре после того, как Оке удрал, она сама кое-кого встретила. Человека, который потом внезапно исчез из ее жизни, и она никак не сумела воспрепятствовать этому.
София Цеттерлунд, которая помогла ей распутать невероятно запутанное дело.
София Цеттерлунд, которая стала ей близкой подругой.
София Цеттерлунд, которую она со временем смогла бы полюбить.
Проклятая София.
А теперь уже ничего не изменишь. Слишком поздно. Поздно рожать детей, поздно менять жизнь.
– Недавно я осматривал дом, доставшийся мне по наследству – дом моей тетки возле Юсдаля, в Хельсингланде, и нашел дневники, которые одна моя родственница вела в шестидесятые годы девятнадцатого века. Женщину эту звали Стина, она родилась в отдаленной деревушке, в Емтланде.
Жанетт снова перевела взгляд на экран телевизора. Что-то в голосе Пера Квидинга пробудило ее любопытство. Жанетт она отложила в сторону и фотографию Юхана, и воспоминания десятилетней давности. Голос у Квидинга был как у хорошего рассказчика: внушающий доверие. Голос старого друга, подумала Жанетт.
– По ряду причин Стина оказалась в Стокгольме. Вероятно, она, как и многие, бежала от Большого голода и в Сёдермальме сделалась чем-то вроде местной достопримечательности. Она бродила по улицам, кликушествовала; в конце концов ее отправили в лечебницу для душевнобольных с диагнозом “религиозная одержимость”… Я абсолютно уверен, что Стина не была безумной. На самом деле она пыталась нам о чем-то сказать. О чем-то, что она пережила в детстве, когда едва не умерла. В новом романе я постарался изобразить ее переживания. Я знаю, о чем речь: мне тоже случалось переживать нечто подобное…
Жанетт мало знала о личной жизни Пера Квидинга. Знала только, что он время от времени исчезал из поля зрения общественности, и его имя появлялось в СМИ, только когда он начинал продвигать очередной роман. Рецензентов его новые книги не слишком впечатляли, однако читатели не перестали покупать их. Частная жизнь Квидинга так и не сделалась достоянием общественности, зато вечерние газеты с удовольствием обсуждали его финансовое благосостояние.
– Я всегда ревностно оберегал свою личную жизнь, почему и не предъявлял эти дневники широкой публике. Но теперь, мне кажется, пришла пора назвать вещи своими именами…
Жанетт слушала Квидинга с некоторым удивлением. В молодости тот работал медбратом-анестезиологом, вел обычную с виду жизнь, но при этом пил и принимал волшебные таблетки. Во время одного из практически ежедневных возлияний он вышел в море на моторной лодке. Произошел несчастный случай, Квидинг едва не утонул, впал в кому, и пока врачи бились над спасением его жизни, Квидинг очутился в каком-то пограничье.
– Это было не ментальное переживание и не физическое… Какое-то другое. Интересно, что я очнулся на седьмой день. Когда Господь отдыхал, я очнулся…
“Чуть не утонул?”, – подумала Жанетт.
– Спасибо, Пер. Мы с интересом прочитаем обо всем этом и о вашей давней родственнице Стине… После короткой паузы мы вернемся в студию.
Жанетт унесла на кухню и повесила на холодильник фотографию Юхана, сделанную на весенних каникулах, пару его старых школьных снимков и фотографию футбольной команды.
На кухне она убрала посуду, простоявшую на столе с самого завтрака, и запустила посудомоечную машину. Телевизор в гостиной продолжал работать.
– Стина верила, что видела Бога, чистилище и рай. Сам я, как вы, наверное, догадываетесь, далек от религиозности. Мне кажется, все, связанное с духовностью, остро нуждается в новом дискурсе, и по возможности я избегаю слов вроде Бог, ангелы, небеса и преисподняя. Разговорами о божественном можно распугать людей, такие слова препятствуют серьезной дискуссии.
Голоса из телевизора и шум работающей посудомойки не заглушили телефонного звонка. Жанетт вернулась в гостиную и поискала взглядом телефон.
– Хватит разграничивать духовное и научное. Разве не глупость – не изучать непонятное? Предположим, что мы точно так же смотрели бы, например, на микробиологию… Насколько ограниченнее и невежественнее мы были бы! К откровениям людей вроде Стины стоит отнестись серьезнее, а не объявлять их сумасшедшими или одержимыми. Давайте извлекать уроки из опыта этих людей, а не упрятывать их в лечебницу…
Когда живешь в большом доме, телефон норовит исчезнуть при каждом удобном случае. Наконец Жанетт определила, откуда идет звук. Вернувшись с покупками, она положила телефон на столик в прихожей.
– Я думаю, что рассказ Стины будет нам сейчас особенно интересен. Мы, люди, стоим перед…
Жанетт выключила телевизор, вышла в прихожую и взяла трубку.
Звонил Йимми Шварц – он, как и Жанетт, служил в полицейском управлении “Сити” и был одним из ее подчиненных.
– Еду на Кварнхольмен, – сказал он. – По-моему, тебе тоже стоит туда приехать, хоть ты и в отпуске.
Пока Шварц излагал суть дела, Жанетт с сожалением поняла, что в работе она нуждается больше, чем в отпуске.
Когда надо избавиться от пустых мыслей, то лучше работы средства не найти.
Глава 3
Белая меланхолия
На юго-западе Емтланда, там, где лес граничит со скалами, стоят три бревенчатых дома. С гор течет речка, которая впадает в озерцо неподалеку. Тропинка там только одна, от домов к озеру, и если хочешь попасть куда-то еще, то придется пробираться по опасным местам: коварным торфяным болотам, дремучим лесам, крутым горам и каменистым ущельям. В лесу водятся волки, медведи, рыси и росомахи – звери, которых мы, жители этих мест, не называем вслух. У нас был козлик, но несколько лет назад он увяз в болоте – там его потом и нашли, растерзанного на куски. Сейчас у нас из всей живности только куры.
В одном доме живут Ингар и его семья, в другом – мы, Квидинги. Есть еще две постройки поменьше: сарай (и еще там хранятся семена озимых) и курятник с заборчиком. Между постройками несколько скудных наделов, но растут там в основном репа да свекла. Третий и самый большой дом стоит поодаль от двух других, в долине под скалой, в густом ельнике. Это дом Старейшин.
По вечерам над горой кружит сапсан, словно стережет ее, а иногда, особенно в летние месяцы, из одного дома доносятся звуки струнных. Я играю на никельхарпе2, а Ингар – на виолончели.
Сегодня вечером музыка внезапно прервалась. Ингар перестал играть; почти тут же замолк и мой инструмент.
Ингар так тонко чувствует виолончель! Когда он подкручивает колки и водит смычком по струнам, то закрывает глаза, склоняет голову к плечу и слушает. Иногда наши инструменты расстраиваются от сырости, которая проникает сквозь бревна; даже огонь, что горит в очаге, не в силах прогнать ее.
Стоит август моего шестнадцатого года жизни; никогда еще я не видела такого сурового дождливого лета. Ингар может это подтвердить, потому что мы ровесники и всю свою жизнь прожили в Витваттнете. Здесь все не вовремя, безвременье не хочет кончаться. Хорошо, что мы есть друг у друга: когда ты не один и есть чем заняться, проще забыть про голод.
В скудном свете сумерек, проникающем в окно, я изучаю руки Ингара – мягкие, с тонкими пальцами – и вспоминаю, что они делали ночью.
Ингар похож на ангела. У него светлые вьющиеся волосы, а глаза такие глубокие, что, кажется, ведут в другой мир. Ужасно жалко, когда он закрывает глаза – вот как сейчас. И сердце у него тоже чудесное – он очень любит Видара, моего младшего брата, и я этому рада, потому что Видар пришел в мир совсем недавно – всего семь лет как.
Я осторожно касаюсь струн. Для никельхарпы не написано ничего великого. Скрипка, наверное, гораздо важнее: почти во всех нотах, что я видела, есть указание настраивать никельхарпу так, чтобы ее звук походил на скрипичный.
Ингар открывает глаза и смотрит на меня. Прижимает струны виолончели, заставляя ее стонать, как сухие дрова в камине. Я улыбаюсь в ответ, делаю вид, что его взгляд меня ничуть не взволновал.
Пьеса, которую мы только что играли, написана в стране, которая называется Австро-Венгрия, хотя композитор вовсе не венгр. Того, создал эту прекрасную мелодию, зовут Франц Шуберт. По его замыслу, играть ее надо на фортепиано. Я плохо представляю себе, что такое фортепиано, но в нотах указаны короткие сильные доли, и иногда, когда я подражаю этому звучанию, зажимая струны, выходит по-настоящему красиво.
Ингар кивает мне, и мы начинаем сначала.
Больше всего мне нравится, когда мы переходим некую черту и забываем о нотах. Иногда Ингар начинает играть слишком быстро, но замечает, что увлекся, лишь когда я догоняю его. Тогда глаза у него блестят, и он еще больше гонит музыку вперед, не обращая внимания на темп. Жилы на руках надуваются, смычок с силой скользит по струнам, а я не отстаю, играю так, что по всему телу расходится приятный зуд. Заканчиваем мы потные и счастливые, хотя и нарушили правила. Мелодия простая, всего несколько музыкальных ходов – туда-оттуда, вперед-назад, – но она пробуждает во мне смутные фантазии.
Прекраснее всего, когда мы – запретным образом – восстаем против указаний нотного листа. В музыке появляются новые звуки, новые ритмы, и создаем их мы с Ингаром. На краткий миг делаем старые мелодии, написанные в дальних странах, своими. Мы вдвоем. Он и я.
Мы играем дальше в темно-синем свете летней ночи; мысли текут свободно, и я думаю об отце, который надолго уезжал, но теперь уже вернулся домой. Пе любит нас с Ингаром, в отличие от матери, которая теперь не любит никого, кроме Видара. Ее интересует только Видар, ну еще кара Господня. Так что она, наверное, и Бога любит. По крайней мере того, каким Он предстает в Ветхом завете, до Христа.
Такие мысли приходят в голову мне, Стине из Витваттнета, когда я играю пьесу, и у нас с Ингаром одно дыхание на двоих. Окончив, он смеется – громко, словно с облегчением, прислоняет виолончель к плечу и протягивает мне руку.
На кончике среднего пальца у него капля крови; я стираю красное, подношу палец Ингара к губам и пробую: капля отдает железом. Потом я сплетаю свои пальцы с пальцами Ингара, и мы сидим так долго-долго – уставшие, держась за руки.
– Как ты думаешь, что там, за горами? – спрашиваю я.
Ингар не отвечает, только улыбается мне.
“Есть такие слова – безмолвные, будто камни в горах”, – думаю я. Другие слова шепчут… Я обдумываю, как лучше сказать. Другие слова шепчут, как лес шумит… или грохочут, как речные пороги весной. Потом я запишу это в дневник.
* * *
Когда мы с Ингаром спускаемся по тропинке к озерцу, уже совсем темно, но мы ощущаем каждый узловатый корень, каждую неровность так, будто они – часть нашего тела. Ноги сами знают, куда идти; на полпути я останавливаюсь и разуваюсь. Целый год прошел с тех пор, как я ходила по лесу босиком.
Мне вспоминается, как мама рассказывала про одного мальчика. Он родился слишком рано, очень слабеньким и почти сразу умер. Вот и это лето такое же. Умрет, не пожив, жалкое, бессмысленное.
Мы спускаемся ниже, к воде; тропинка холодит ноги. Скоро она покроется серебристым хрустящим инеем. Глаза медленно, но верно привыкают к тусклому свету, и я смотрю на Ингара. Как он исхудал всего за одно лето! Щеки ввалились, виски запали, шея под длинными волосами тощая, жилистая.
Это лето хорошо перенес только мой отец: из поездки он вернулся с округлившимися щеками. Ездил он в большой поселок под названием Сэрна. На юге голод явно не такой жестокий, и все же Пе не много привез с собой: мешочек хлеба и несколько мешков с большими, твердыми как камень, зернами, которые приходится несколько часов варить, чтобы они сделались съедобными, и вкус у них сухой, какой-то земляной. А в другой раз, когда Пе ездил совсем далеко, в Норвегию, он привез мне новый смычок.
На берегу мы останавливаемся; я ставлю башмаки на землю. Дует холодный ветер, и когда платье спадает с меня, я покрываюсь гусиной кожей.
Мы купаемся в этом озере с детства. А теперь мы уже почти взрослые.
Потом мы ложимся в прибрежную траву и лежим на спине. Время – заслонка, оно процеживает секунды и минуты наслаждения и забытья; мы как будто в маленькой комнате, где значение имеют только законы тела, а весь остальной мир остался снаружи.
Я провожу пальцами по животу, нажимаю небольшую выпуклость под пупком и говорю:
– Ты добрался вот сюда. Было почти больно.
Губы Ингара скользят по моему телу ниже, ниже, а я смотрю в ночное небо. Там, вверху, движется светлая точка – комета или горящий метеор; я провожаю ее взглядом, пока она не исчезает за зубчатым ельником у меня над головой.
Ощущая его рот там, внизу, я закрываю глаза и зарываюсь пальцами в его волосы, влажные после купания. Потом осторожно закидываю ноги ему на спину.
Его руки сжимают мне бедра, и я начинаю двигать ими – сначала медленно, потом быстрее.
Но что-то нарушает ритм. Я замираю и вслушиваюсь.
Сквозь шум леса доносятся чьи-то голоса. Говорят где-то далеко, как за стеной. Один голос мужской, другой – женский.
Я открываю глаза и приподнимаюсь на локтях; Ингар смотрит на меня.
– Мы давно ушли? – шепчу я.
Он улыбается и пожимает плечами.
– Они нас ищут. Твой отец и моя мать… Надо одеваться.
У Ингара на теле часто видны синяки. Отец у него строже, чем моя мать, да еще и странностей у него больше, чем у Эм. Нельзя, чтобы они нас тут застали.
Мы молча одеваемся. Я думаю: в счастье есть что-то нечестное, счастье часто приманивает тревогу. Как будто разум наказывает тело, которое позволило себе наслаждаться.
Мы шагаем по тропинке назад. Когда мы приближаемся к дому, моя дурнота усиливается.
Ингар останавливается и поворачивается ко мне. Глаза блестят в тусклом свете; он раскидывает руки, и я заползаю в его объятия, кладу голову ему на грудь, слушаю, как стучат наши сердца, случаю двусердый перестук.
Все плохое сразу вытекает из меня, уходит в землю и дальше, в скальную породу.
Когда я приду домой, то опишу все это в дневнике. Опишу, как Ингар показал мне, как может выглядеть и ощущаться настоящая жизнь. “В крови появились новые, незнакомые элементы, – напишу я. – Они заставляют кровь быстрее бежать по жилам, из-за них стучит в висках, из-за них я ощущаю трепет в груди. Никогда, никогда еще лесные цветы не цвели так ярко, кислица не была такой свежей на вкус, никогда еще лесной запах не был таким крепким”.
Через две недели, утром, тропинка между деревней и озерцом уже покрыта белым сверкающим инеем.