Приют Грез. Гэм. Станция на горизонте

Text
6
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

II

Фриц Шрамм украшал свою мансарду, свой Приют Грез. Накинув желтоватую холщовую куртку, он энергично сновал по комнате, поставил три лилии в старинный оловянный кувшин и удовлетворенно оглядел дело своих рук. Потом не торопясь набил свою трубку темного дерева и стал пускать голубоватые кольца дыма в воздух, полный танцующих пылинок.

В дверь тихонько постучали. Фриц поднялся.

– Прошу.

Элизабет робко вошла. И невольно остановилась при виде того, что представилось ее взору.

Небольшая мансарда с темными стенами. На них – картины, множество картин. Вдоль одной стены – темный стеллаж с книгами, яркие переплеты которых вспыхивали на солнце. На полке, покрытой темной тканью, – сверкающие раковины, разноцветные камни и золотистые куски янтаря. Посреди них – фигурка коричневого танцовщика из мореного дуба. Слева лежал череп, увенчанный венком из красных роз. Чаша, полная темно-красных роз, под висящей на стене пурпурной тканью с гипсовой маской, снятой с лица умершего Бетховена. На скошенной стене – несколько офортов и картина, затянутая черным крепом.

– Добро пожаловать в Приют Грез, – сказал Фриц и в ответ на вопрошающий взгляд Элизабет добавил: – Там – мой уголок Бетховена, как раз рядом с Окном Сказок. Все эти вещи – дорогие напоминания и сувениры. Перед ликом Бетховена всегда цветут розы в знак молчаливой памяти и немого восхищения. Цветы так искренни – и всегда красивы.

Элизабет была совершенно подавлена необычайным уютом и волшебством этой комнатки. Цветы столь нежно пахли, что у нее чуть слезы не выступили на глазах. Она сама не могла понять почему. Как странно. С некоторых пор она часто плакала – без всякой причины. И часто улыбалась и радовалась всей душой – тоже без причины. Ей казалось, что вот этому человеку она может открыть всю душу. Удивительно покойно с ним.

– Для работы осталось всего два часа света, – сказал Фриц. – Не бойтесь, вам не придется провести их стоя. Может, в общем и целом не больше получаса. Но мне нужно будет часто на вас смотреть, так что два часа быстро пролетят. На какое время отпустила вас госпожа Хайндорф?

– Она разрешила мне оставаться тут, сколько захочу.

– Чудесно. Тогда мы сначала немного порисуем, а потом сможем и поболтать, верно? Сейчас мы пойдем в мастерскую.

Они вошли в соседнее помещение, где были огромные окна со светлыми занавесками; на стенах висело множество неоконченных эскизов и набросков.

Фриц вытащил на свет божий какую-то папку и установил поровнее одну из картин.

– Я уже рассказал вам вкратце главную мысль моей картины, насколько это вообще возможно. Здесь, в папке, мои эскизы к ней. А здесь – штудии с мужчиной-натурщиком. Тут, на мольберте, он уже написан маслом. По этим наброскам вы видите, как примерно я представлял себе девушку. Вы замечаете, что поза ее везде почти совпадает, в то время как лицо, да и фигура, девушки меняются, – признак того, что я все время пребывал в поиске. Но ищущий находит. Не попробовать ли нам сейчас зафиксировать позу? Вам лучше всего встать перед этим голубым занавесом. А теперь подумайте об отчаявшемся страннике в пустыне, которому вы, словно посланец небес, приносите спасительную воду жизни. Вот так, хорошо, руки немного ниже, лицо чуть ближе к занавесу… Стойте так, пожалуйста.

Фриц схватил лист бумаги, и карандаш размашисто полетел по белому полю.

– Так, – сказал Фриц спустя какое-то время, – движение нам удалось ухватить. Теперь только быстренько зафиксировать саму позу, чтобы завтра мы могли снова в нее встать.

Он взял фотоаппарат, вставил кассету и нажал на спуск.

– Благодарю! Вы свободны.

Элизабет подошла поближе.

– Можно взглянуть?

– Пожалуйста, сделайте одолжение.

– Но ведь покамест еще ничего не видно…

Фриц улыбнулся:

– Так быстро это не делается. Вот тут вы видите предплечье и наиболее четко – само плечо. Поначалу самое главное – ухватить движение. Однако вскоре вы будете удовлетворены в большей степени. Дело в том, что я хотел бы набросать карандашом ваш профиль. Или вы уже устали? Непременно скажите, если так. Когда на художника снисходит вдохновение, он становится ужасно бесцеремонным. Нет? Не устали? Ну тогда…

Он пододвинул ей кресло.

Головка Элизабет прелестно выделялась на голубом фоне. Прежде чем взяться за карандаш, Фриц какое-то время очарованно разглядывал изящные округлости линий. Довольно долго он работал без перерыва. Потом прищурился и начал распределять светотени.

– Вам скучно? – спросил он. – Увлекшись работой, я совсем забыл, что должен вас развлекать…

– Нет, не должны, – возразила Элизабет. – Я вижу, на стене передо мной висит портрет красивого юноши, я поглощена разглядыванием этого лица. В нем столько молодой энергии, дерзости и в то же время так много рефлексии, у рта даже образовались горькие складки. Прекрасный портрет…

– Соответствует оригиналу.

– Он живет где-то поблизости?

– Да, в моей комнате.

– Разве с вами еще кто-то живет?

– Он – мой юный друг и потому живет у меня. Его зовут Эрнст Винтер, теперь он студент Берлинской консерватории.

– Очевидно, он очень любит вас.

– Я отвечаю ему взаимностью.

– Но он намного моложе.

– На этом как раз и покоится наша дружба. Он юн, вспыльчив и невоздержан – а иногда и мечтателен, и скептичен, как вы весьма верно подметили. Я же подвел итог своей жизни и стараюсь понять людей, составляющих мой круг общения, чтобы гармонично расширить его. Последствия этого – зрелость и опыт. Так мы взаимно дополняем друг друга. В моей дружбе с ним присутствует нечто вроде отеческого чувства, он нуждается во мне больше, чем я в нем. Однако в любви и дружбе никогда не спрашивают, получишь ли обратно той же монетой. Он у меня не один. У меня бывают еще несколько человек, все люди молодые – и все они мои друзья. Я люблю молодежь и радуюсь, если она готова что-то взять у меня.

– Вы подвели итог своей жизни?

– Это звучит, пожалуй, немного горько, но на самом деле никакой горечи и в помине нет. Я большой жизнелюб. Самоотречение никому не нужно. Более того: я прожил свою жизнь сполна, имел все, что жизнь хотела и могла мне дать. Правда, все пришло и ушло чересчур быстро. Поэтому я и отодвинулся немного раньше других в тень за пределы светового круга. И в этом тоже есть своя прелесть. Актер стал в большей степени зрителем.

– Разве жизнь – это спектакль?

– И да, и нет. Тут вряд ли можно доискаться до истины. Наша способность к пониманию похожа на змею, кусающую себя за хвост. Объективного познания не существует. Мы все обречены на вечный бой. Кто же будет судить и проводить различие между истиной и зрелищем, между «быть» и «казаться»? Вот он, – Фриц указал на портрет Эрнста, – тоже из породы таких борцов. Он человек действия и потому легче склоняется к осуждению жизни, чем другие, способные лишь обсасывать свои блеклые мысли. Но ведь мысли невидимы, – а то, чего никто не видит, по законам этого мира разрешено. Зато дела – вот где беда-то! Ну, в общем, он достаточно силен и бесцеремонен, чтобы плевать на оценку общества. Покамест она ему и не нужна – и слава Богу. Вообще, наша законность – ах! Ежели кто-нибудь укокошит человека, он будет наказан как убийца. А ежели я открою большую фабрику и тем самым уничтожу сотню мелких собственников, то я – добропорядочный делец. За разговором я набросал эскиз вашей головы, а кроме того – начало смеркаться, так что нам придется закончить.

Он показал Элизабет рисунок и медленно убрал на место рисовальные принадлежности. Потом огляделся, ища ее.

Элизабет стояла перед портретом Эрнста Винтера и внимательно его разглядывала.

– Он скоро приедет, – заметил Фриц. – У него каникулы, которые продлятся несколько недель. И рояль здесь, в мастерской, стоит для него. Эрнст обожает импровизировать. Больше всего я люблю слушать в его исполнении Бетховена и Шопена. Однако пойдемте! В Приюте Грез наступает час красоты: закат солнца.

Немного помедлив, Элизабет быстрыми шагами подошла к Фрицу, сжала обеими руками его руку и сказала:

– Вы очень хороший человек. У вас все так красиво, так непривычно… Никаких будней – сплошное воскресенье. Похоже на летний вечер. При этом у вас есть чувство родины и тяга к миру… Будьте и моим другом.

Фриц был тронут. После уличной пыли и бесцветных людишек он наткнулся на душу, столь же чистую, как синие итальянские озера. Фриц молча взял Элизабет за руку и направился в свой Приют Грез.

Темная мансарда встретила их сказочным предвечерним ароматом роз. Замирая от восторга, они остановились на пороге. Закат усеял последними золотыми отблесками суровое лицо Бетховена, а разноцветные камешки и раковины вспыхнули и засверкали волшебным светом.

На старинной резной полке стояли пестрые чашки, старая посуда и оловянные тарелки. Фриц осторожно вытащил откуда-то три изумительных зеленых бокала и пыльную бутылку. Он поставил бокалы на стол и молча разлил вино.

Один бокал Фриц пододвинул к Элизабет, – занятая своими мыслями, она молча следила за его действиями, – вокруг второго бокала положил розовый стебель из букета в бетховенской вазе, взял в руку третий и сказал:

– Давайте выпьем за нашу молодую дружбу, за все прекрасное в этом мире и за умершую…

Бокалы звякнули.

Элизабет застыла на миг. Потом по ее телу пробежала дрожь, и она до дна осушила бокал. Фриц взял розовый стебель, отломил одну розу, окунул ее в третий бокал и протянул цветок Элизабет. Затем вылил вино из третьего бокала в розы, стоявшие перед маской Бетховена, и подвинул их к женскому портрету, утопавшему в цветах. После этого Фриц медленно взял в руки старинный канделябр и зажег свечу.

– Ах, Лу… – пробормотал он, уже не владея собой, и взглянул на портрет. В мерцающем, дрожащем пламени свечи лицо словно ожило – казалось, будто прекрасные глаза улыбнулись, а алые губы дрогнули.

– Простите меня, – промолвил Фриц, – иногда на меня находит. В особенности, когда я пью в память о ней. Вино для мертвых губ, цветы для бесцветного лба…

 

Все отзвучало, исчезло… О, как далеко это все, что некогда было моим, моим…

Он умолк и посмотрел на Элизабет. Слегка откинув голову, она смотрела на него широко открытыми глазами и беззвучно плакала.

– Не надо плакать, – пробормотал Фриц. – Не надо…

Сумерки немного сгустились, пламя свечи засверкало ярче. В окно влетела бабочка, покружилась вокруг свечи и свалилась, опалив крылья.

– Бабочки… Люди… Кто только не опалил себе крылья на свече судьбы…

– Расскажите мне что-нибудь о своей жизни, – попросила Элизабет.

Фриц молча глядел на пламя.

– Она носила имя Луиза, но все называли ее Лу… Посмотрите на ее портрет в мерцающем пламени свечи – такой она была при жизни. Однажды я увидел Лу на прогулке весенним вечером. Она была прекрасна. Она была гаванью для кораблей моих желаний, ее глаза – звездами во мраке моего бытия, а ее душа – спасительным благом и мостиком над бездной моей отчужденности. Мы с ней прожили бурную, пьянящую весну и по брожению крови в наших жилах уже предчувствовали приближение жаркого лета. Но когда наступила осень, мы мало-помалу вернулись на землю. У меня были слабые легкие, и я был гол как сокол, а она – обручена с достойным человеком, которого уважала. С кровоточащим сердцем я вырвался из ее объятий: тогда я полагал, что смогу прожить всего несколько лет. Разве я мог приковать ее расцвет к моему увяданию? Вскоре после этого я продал несколько картин и уехал, так как забыть ее был не в состоянии. А когда спустя несколько недель тоска погнала меня назад, я узнал, что и она не смогла вынести разлуки. Она порвала с тем человеком и со своей семьей и хотела вернуться ко мне. Несмотря ни на что – ни на болезнь, ни на бедность, ни на проклятье семьи. Не найдя меня, она вернулась домой. И заболела. Ее последними словами были слова любви и мое имя. Так сказала ее мать. Когда я приехал, на ее могиле цвели темно-красные розы. Больше я ее никогда не видел… Забыть ее я не в силах. Жизнь без нее для меня – иллюзия и греза. Единственная радость – это часы сумерек, когда свечи горят перед ее портретом, написанным мной в счастливые дни. Тогда ее глаза вновь мерцают в обманчивом блеске пламени, как некогда, и ее нежные алые губы вновь улыбаются, как некогда, и дорогой, любимый голос шепчет давно отзвучавшие знакомые слова, – в такие минуты моя тоска дрожит и трепещет, а душа благословляет мучительную память – и все, все поет старую песенку:

 
Слышу до сих пор, слышу до сих пор,
Песню юности моей…
 

Сумерки заполнили всю комнату, пламя свечи соткало корону вокруг золотых волос Элизабет. Она плакала и сквозь слезы смотрела на портрет покойницы. Все ее существо пронзил ужас перед великой загадкой жизни, время от времени даже мерещилось, будто ее пульс выстукивает одно-единственное слово: бренность. Пусть наше счастье взлетает до звезд и солнца и мы от радости воздеваем руки к небу, но однажды все наше счастье и все мечты кончаются, и остается одно и то же: плач о потерянном. Быть человеком – тяжкая доля! Хотеть вечно держать друг друга за руки – и вечно терять друг друга в соответствии с вечными законами. Всю жизнь бороться, сражаться, торжествовать, страдать, а в конце концов все потерять и остаться с единственным и последним утешением – песней о ласточке:

 
Сколько рек и гор, сколько рек и гор
Развели нас с ней!..
Ах, не принесет, ах, не принесет
Счастье ласточка с собой.
Но она поет, но она поет,
Как той весной.
 

Жизнь течет дальше, дальше, пока однажды и о нас не пропоют любимые уста:

 
Сколько рек и гор, сколько рек и гор
Развели нас с ней!..
 

С трудом подбирая слова, Фриц продолжал:

– У нее был небольшой, но приятный серебристый голосок. Песню, которую она так любила, вы пели в тот вечер, когда я впервые вас увидел: «Слышу до сих пор…» Песня эта стала для меня символом. Когда я после месяцев мучений вновь вернулся к жизни, у меня не осталось никаких личных желаний. Дабы не влачить жалкое существование, а приносить пользу людям, я собрал вокруг себя молодежь. Пришел Эрнст, потом и другие. Приносить пользу человечеству – слишком высокие слова для моих скромных усилий, но на большее меня не хватит, да я и не способен. Вот я и стараюсь помочь молодым стать людьми. И уже жить без них не могу. Так и течет моя жизнь день за днем, покуда не придет срок, тогда богиня Норна разорвет нить моей судьбы и меня вновь поглотит бескрайний мрак.

Между тем стало совсем темно.

В душе Элизабет звучали никогда не слышанные мелодии. Ее переполняло желание пожертвовать всем для этого человека, открыть ему душу и найти у него понимание и снисхождение. Ее бил озноб, и на великое и неизбежное одиночество жизни она смотрела обезумевшими от горя глазами.

Вскочив с места, Элизабет схватила Фрица за руку. И, вспыхнув, выпалила сквозь слезы:

– Позвольте и мне быть рядом с вами… Я так хочу помогать вам… Помогите же и вы мне… Жизнь зачастую так сложна… И так нужно, чтобы рядом кто-то был…

Фриц взглянул ей в глаза.

– Элизабет, – прошептал он едва слышно. – Ты так на нее похожа. Я принял тебя в свое сердце, как только услышал твой голос. Мой дорогой юный друг…

– Благодарю вас, о благодарю вас, – пылко воскликнула Элизабет.

– Нет, не то, – перебил ее Фриц, – мои молодые друзья говорят иначе. Разве ты хочешь быть исключением? Мои молодые друзья называют меня «дядя Фриц».

– Дядя… Фриц, – благоговейно повторила Элизабет.

Он поцеловал ее в лоб.

Огонь свечи упал на висевший на стене портрет. Казалось, красивые глаза замерцали и заискрились, а розовые губы разомкнулись в улыбке.

III

– Куда мог подеваться дядя Фриц? – Паула капризно дернула головкой и осторожно поставила в вазу букет сирени.

– Придет, не беспокойся, – улыбнулся Фрид. – Ведь ты только что вошла, имей терпение. Я уже битый час его дожидаюсь.

– Разве дверь была открыта?

– Нет, заперта, но ключ торчал в замке.

– Он ведь знает, что мы приходим по пятницам. А, нашла! – Паула победно помахала блокнотом. – Тут что-то написано!

– В самом деле?

– Натурально! Сидишь тут битый час и ничего не видишь! Ну Фрид! Ни на что путное мужчины не способны! Еще называют себя венцом творения! Итак: тут сначала несколько стихотворных строк, а потом: «Милые мои дети!..» Ага! «… Мне нужно пойти в город, чтобы купить сахару к чаю, киноварь и кобальтовую синь для палитры, а также шоколадные конфеты для лакомки Паулы. Кекс и масло на столе. Где чашки и сахар, вы знаете. Чай тоже. Чувствуйте себя как дома. Фриц».

– Насчет лакомки – это камешек в твой огород, – ввернул Фрид.

– Отнюдь! Ох уж этот дядя Фриц! Вовсе я не лакомка, – возмущенно выпалила Паула, грызя кекс.

– Совсем не лакомка, – подтвердил Фрид и протянул ей всю вазочку.

– Фрид, до чего же ты противный! – Она топнула ножкой. – Научился у этого Эрнста, слова не скажет без насмешки. Мне восемнадцать лет, прошу это учесть! Я уже не ребенок, а молодая дама!

– В этом никто и не сомневается!

– А вот и нет! Ты сомневаешься! И обращаешься со мной как с ребенком! Сомнение, выраженное в действиях.

– Нижайше прошу о прощении, сударыня!

– Ну вот, ты опять ехидничаешь.

– Ах… Значит, так: прости, Паульхен, ты – молодая дама.

– По правде?

– Воистину!

Ее плутовские глазки смеялись.

– Вот и отлично! Ах, Фрид, глупенький, я вовсе не хочу быть молодой дамой.

Она весело расхохоталась.

Фрид совсем растерялся.

«Вот и пойми этих длинноволосых», – подумал он.

– Фрид…

– Ну что еще?

– Завтра мы пойдем принимать воздушные ванны, ясно?

– С удовольствием, Паульхен. Может, пойдем и на море, поплаваем?

– Отличная мысль! Чем больше отдаешься солнцу, воде и ветру, тем лучше! Ах, Фрид, до чего же приятно, принимая воздушные ванны, сбросить с себя одежду и предоставить доброму солнышку нежить и ласкать твое тело! Подумай только, недавно я сказала что-то подобное одной приятельнице, и та сочла все это в высшей степени неприличным. Вот какие люди еще существуют на белом свете!

– Они полагают, что их тело – сосуд греха. А грех-то и есть главная радость жизни!

– Дядя Фриц тоже всегда это повторяет. Мы должны не стесняться своего тела, а радоваться ему! Он и сам поклонник красоты! Более того! Он – служитель красоты! Как великолепно изображает он невинную наготу! Если я когда-нибудь и выйду замуж, то только за такого, как дядя Фриц. Да только второго такого не найти!

– А ты знаешь, что он опять взялся за ту большую картину? Он нашел для нее модель!

– Знаю, сударь. Это моя школьная подруга. Элизабет Хайндорф.

– Она, наверное, существо особого сорта.

– Само собой.

– Ничего удивительного, раз она твоя подруга.

– Вода уже кипит? Настройся на что-то другое, ладно?

– Чайник уже поет.

– Тогда тащи сюда и чайник, и заварку. А также тарелки и чашки. Чтобы дядя Фриц не счел нас за лентяев.

Фрид послушно расставил на столе тарелки и чашки, покуда Паульхен ловко заваривала чай.

– Ах, Фрид! Все наоборот! Цветы поставь вон туда… Может, с художественной точки зрения ты и прав, но с практической – все совсем наоборот. О, бестолковые мужчины, что бы вы делали без нас!

– Ты права, Паульхен, без вас и жить не стоило бы! – раздался веселый голос от двери.

– Наконец-то, дядя Фриц! Ну-ка покажи, что ты купил. Тебя опять надули. О, мужчины!

Она вздохнула и принялась разглядывать покупки. А Фрид поздоровался с Фрицем.

– Над чем нынче трудился, Фрид?

– Да так, ничего особенного. После обеда немного погулял по городскому валу и вновь сделал наброски нашего прекрасного старинного собора. На этот раз со стороны реки. А потом полежал на солнышке в Шелерберге и помечтал.

– Это тоже труд, Фрид. Труд отнюдь не всегда и даже реже всего творчество. Гораздо больше времени занимает восприятие, и это не менее важно. Труд бывает активный и пассивный.

– Я наблюдал за облаками… Облака – вечные изменчивые странники. Облака – как жизнь… Жизнь тоже вечно меняется, она так же разнообразна, беспокойна и прекрасна…

– Только не говори этого при Эрнсте. Если он не в духе, то разразится целой тирадой о недозрелых грезах недорослей…

– Бог с ним, Фриц. Когда он в духе, то грезит еще больше нашего брата. Мир прекрасен. И прекраснее всего – без людей.

– В последнем письме Эрнст пишет так: «Самое прекрасное на земле – это люди. Меня занимает только живое. И в человеке оно, по-моему, наиболее ярко выражено». Вы оба правы, и надеюсь, оба признаете правоту друг друга.

– Дядя Фриц, кончай разговоры, садись-ка за стол и пей чай. У меня все готово, а вы даже не обращаете внимания, – надула губки Паульхен.

– Как красиво ты накрыла на стол!

– Правда, красиво, дядя Фриц?

– Да, очень даже красиво!

– А ты, дядя Фриц, самый лучший человек на земле. Фрид никогда ничего приятного не скажет, он думает только об облаках и щеглах.

– Потому что ты сочтешь, будто я насмехаюсь.

– Паульхен, ты опять принесла цветы?

– Да. И даже немного стащила. В городских скверах столько сирени, что я решила: ничего страшного, если там будет чуть меньше. А для нас чуть больше – это уже много. Так я поладила со своей совестью и взяла эти ветки.

– Девчоночья мораль! – рассмеялся Фрид.

– Спасибо тебе, Паульхен. Но не вступай в конфликт с законом. А то я уже начинаю бояться, что твое следующее письмо придет из тюрьмы.

– Не бойся, дядя Фриц. Если полицейский меня заметит, я умильно погляжу ему в глаза, протяну цветочек и скажу: «Этот цветок я сорвала для вас!» Он меня и отпустит.

– Или же тебя накажут еще строже – за попытку подкупа.

– Да что вы, у девушек свои законы. Их всегда отпускают.

– Согласно законам о несовершеннолетних и умственно отсталых, – съязвил Фрид.

– А злым мальчишкам надо всыпать розог – верно, дядя Фриц?

– Успокойтесь же! – попытался урезонить их Фриц.

– Эту противную привычку насмешничать он перенял у отвратительного Эрнста. Раньше он был совсем другой!

– Еще противнее?

– Нет, приятнее!

– Но быть «приятным» в глазах маленькой девочки вовсе не составляет цель моей жизни!

– Ты – неотесанный варвар!

– А ты – молодая дама.

– Да, я дама…

– К сожалению, в короткой юбке и с косичками.

– Дядя Фриц, помоги же мне! Вышвырни его отсюда!

– Но ведь он говорит чистую правду, Паульхен.

– Так ты еще и берешь его сторону?

– Нет, но ведь он делает тебе комплименты. Ты только вслушайся как следует. Молодая дама с косичками и пышной челкой – это же прелесть что такое!

 

– Так-то оно так… Но… – Паула в задумчивости сунула палец в рот. – Фрид, ты это хотел сказать?

– Конечно.

– Ну, тогда давай помиримся. Дядя Фриц, у меня будет новое платье. Мама сказала, что ты поможешь нам выбрать материю. Согласен?

– Безусловно. Тебе нравится васильковый цвет?

– Васильковое у меня уже есть.

– Тогда – белый шелк…

– О, белое…

– Ну, тогда тончайший батик на черном шелковом чехле – и совершенно необычайный фасон. Рукава в виде крыльев бабочки и так далее. Я нарисую.

– О да, о да…

– Vanitas vanitatum[7], – вздохнул Фрид. – Чем была бы женщина без платьев…

– А мы и так бываем без платьев – на пляже…

– Опять туда собираетесь, дети мои?

– Да, дядя Фриц, уже совсем тепло.

– Вот и прекрасно! Солнце делает чистыми и тело, и душу.

– До свиданья, дядя Фриц.

– Побудьте со мной еще немного, детки.

– Нет, тебе же нужно работать. До свиданья… До свиданья…

И Паула, пританцовывая, выскочила за дверь.

– Наш местный смерч! – промолвил Фриц. – Нынче Общество красивых национальных традиций устраивает вечер старинных хороводов. Сходите туда.

– Хорошо! До свидания, Фриц.

Фрид широким шагом пустился вдогонку Пауле. В комнате воцарилась тишина.

Солнце светило в маленькое окошко в крыше и рисовало на полу золотистые крендели. Фриц набил табаком трубку. Потом поставил на стол металлическую пепельницу тонкой чеканки, похожую на греческую чашу, раскурил трубку и стал глядеть сквозь голубые кольца дыма. В тот прощальный вечер они с Лу пили пурпурное вино из этой мерцающей чаши, потому что у него не было бокалов, – да они в них и не нуждались, когда Лу по дороге в церковь на церемонию обручения еще раз забежала к нему, обняла его и зарыдала: «Я не могу… Не могу, любимый…»

Тут и у Фрица из глаз полились слезы, и он выдавил: «Оставайся… Оставайся со мной…» Тем не менее они расстались – пришлось расстаться.

В тот вечер, переполненные чувствами от этой прощальной встречи, они подняли золотистую чашу с искрящимся вином к звездам и прокричали им о своей любви и своей боли.

Фриц отложил трубку в сторону и пошел в мастерскую. Вытащив подрамник с холстом, он начал писать. Час проходил за часом – Фриц ничего не слышал, так погружен был в свою работу. Наконец сгустившиеся сумерки вынудили его отложить кисть. Он провел ладонью по лбу и оглядел сделанное. Потом с довольным видом отодвинул мольберт, насвистывая, взял трость и шляпу и вышел на вечернюю улицу.

Каштаны мирно покачивали кронами.

Спустя час Фриц вернулся. Он зажег лампу и принялся просматривать номера журнала «Красота».

За окном на землю медленно опускалась ночь.

Несколько чудесных фотографий обнаженного тела чрезвычайно пришлись ему по вкусу.

Вдруг в дверь постучали.

Он решил, что это кто-нибудь из его юных друзей.

– Прошу.

На пороге выросла высокая элегантная дама, и чистый дрожащий голос сказал:

– Добрый вечер, господин Шрамм.

Фриц вскочил.

– Сударыня, как я рад…

– Я вам не помешаю?

– Только в том случае, если сразу же захотите уйти.

– Значит, не мешаю. Вы мне столько рассказывали о своем Приюте Грез, что меня разобрало любопытство…

Она сбросила шелковый плащ на руки Фрица и огляделась. А Фриц залюбовался ею. Тонкий шелк мягкими складками ниспадал с ее высокой фигуры. Беломраморная шея гордо вздымалась из глубокого выреза платья, легко поддерживая красивую голову с копной темных волос. На шее поблескивала нитка матового жемчуга.

– Вы ничуть не преувеличили, господин Шрамм, эта комната и впрямь приют грез. Тут так уютно и покойно. Я не выношу бальных залов, залитых светом множества свечей. Так что здесь мне вдвойне приятно.

Фриц пододвинул гостье кресло, и она небрежно опустилась в него.

– Нынче вечером я угощу вас чаем с английскими бисквитами. Только не возражайте! А потом – никаких конфет, зато – представьте себе! – вишни, уже сейчас, в мае. Один друг прислал мне сегодня утром посылку из Италии. Затем выкурим по сигарете. Согласны?

Она кивнула и с удовольствием следила за его приготовлениями.

– У вас здесь все дышит покоем, господин Шрамм. Нынче это большая редкость. Все гонятся за счастьем и золотом, что отнюдь не одно и то же. И тем не менее в конечном счете зачастую – одно и то же. Вы нашли свое счастье, господин Шрамм?

– Я не знаю, что такое счастье, особенно если иметь в виду расхожее обывательское понятие: истинное счастье – в довольстве. Это, конечно, верно – но только в среднем. Для нас, людей с чувствительной нервной системой, с особым душевным складом, я бы сказал так: истинное счастье – это мир в душе! Это почти то же самое, и все же совсем другое. Довольство может быть просто так, само собой, без борьбы, без особых усилий. И даже большей частью так оно и есть. Мир в душе обретаешь только после борьбы, после жестоких боев и блужданий. Ясное понимание своего «я»…

– Оно есть у вас, господин Шрамм?

– Я сейчас скажу, сударыня, хотя мир в моей душе отнюдь не золотой. Скорее смутно-фиолетовый, меланхоличный… Но все-таки мир.

– Когда его обретаешь?

– Когда находишь путь к себе.

– Это трудно?

– Это – самое трудное!

Женщина кивнула.

– И требуется еще одно: оставаться верным самому себе.

– Но это невозможно, господин Шрамм.

– Возможно, если владеешь своей душой.

– Тогда нужно стать отшельником. А разве это достижимо, когда живешь среди людей?

– Не просто достижимо, а так оно и есть. Если у тебя своя интонация, своя песня, свой тон – ты и есть такой человек.

– Но в обществе подобных людей не найдешь. Там есть остроумные, утонченные, хорошо воспитанные, но Человека с большой буквы там нет.

– Неужели в самом деле все так плохо? Может быть, нужно приложить немного усилий? Правда, такие люди не всегда самые интересные и выдающиеся…

Женщина задумчиво взглянула на него.

– Вы совсем не такой, господин Шрамм.

– С каких это пор дамы стали говорить комплименты мужчинам?

– Это не комплимент. В ранней юности я мечтала о таком друге, как вы. Вероятно, тогда многое вышло бы по-другому.

– Я люблю – и этим все сказано.

– Любите?

– Правда, не в общепринятом смысле. Я люблю все: природу, людей, деревья, облака, страдания, смерть. Одним словом – жизнь! Я – оптимист и экстремист любви.

– У вас было мало разочарований…

– Очень много!

– И тем не менее?

– И тем не менее!

– Странно…

Лампа начала потрескивать. Фриц взял серебряное блюдо с вишнями и поставил его перед дамой.

– Нынче вечером вы не играете, сударыня?

– Завтра начну. Видите ли, именно поэтому я и подумала о вас и решила вас навестить…

Женщина вынула из сумочки программку и протянула Фрицу.

Он прочел вполголоса: «Богема» – опера Россини. Мими – Ланна Райнер».

– Да, я должна петь партию бедной маленькой Мими. На генеральной репетиции сегодня я очень живо вспоминала вас и ваш Приют Грез. Наши актеры нынче – уже совсем не богема. Они хорошо воспитаны, очень корректны, весьма добропорядочны, а у вас я все еще ощущаю некоторый налет эдакого…

– Вы играете завтра в «Богеме», – мечтательно протянул Фриц. – Я долго не мог слушать эту вещь, потому что она меня слишком брала за живое. Там изображена очень сходная судьба. – Он кивнул на красивый портрет на стене. – Но завтра я обязательно пойду.

– Я очень рада. Может быть, вы потом скажете мне свое мнение?

– Когда это можно будет сделать?

– В тот же вечер.

– Но вы же наверняка приглашены?

– Да, это правда – даже всей мужской частью местных сливок общества.

– Значит…

– Вовсе нет! Эти пошляки мне отвратительны. Я хочу наконец беседовать с настоящими людьми. А говорить комплименты всякий мастер. Цель всегда крайне эгоистична и насквозь видна. Терпеть их не могу! – Она встала. – Значит, около десяти у малого входа.

Фриц поцеловал ей руку.

– Благодарю вас за это.

Она странно взглянула на него.

Потом ушла. Фриц светил ей, пока она спускалась по лестнице. Лампа отбрасывала диковинные пятна света и тени на ступени и перила.

Еще час Фриц посидел при лампе. Он больше не читал, просто размышлял о странностях человеческого бытия. Его даже дрожь пробрала, когда он подумал, насколько все случайно и призрачно в жизни. Капелька тумана, дуновение вечернего ветерка – они не ведают, откуда берутся и куда деваются… Так и человеческая жизнь – лишь смутный сон перед рассветом…

Свет лампы покойно лежал на красивом портрете.

И лицо на нем улыбалось.

7Суета сует (лат.).