Записки. 1875–1917

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

В пути, на пароходе, от Вологды до Архангельска, он много рассказывал курьезов из своего прошлого, из которых ярко остался у меня в памяти рассказ о председателе Курского Окружного Суда Пузанове. Человек исключительной порядочности, Пузанов жил очень скромно, раздавая бедным большую часть своего жалования, и пользовался в Курске громадным уважением. Однако, как председатель суда он поступал очень произвольно, не назначая к слушанию дела, по которым он считал исковые требования, хотя юридически и обоснованные, несправедливыми. Вследствие жалоб на него, Министерство юстиции назначило его ревизовать председателя Московской Судебной Палаты Стадольского, которого Пузанов принял чуть ли не подобострастно и даже пригласил в заседание Общего собрания Окружного Суда. Однако когда Стадольский стал высказывать в нем свои мнения, Пузанов резко обратился к нему: «Ваше Превосходительство, вы находитесь в Общем Собрании Курского Окружного Суда, к составу которого вы не принадлежите, попрошу вас выйти вон». Стадольский сразу уехал, и на смену ему был послан Завадский, которому после долгого пребывания в Курске удалось добыть у Пузанова инкриминируемые ему дела, после чего ему было предложено уйти в отставку или быть отданным под суд. Он подал в отставку, и позднее я его встретил доживающим свой век в Старой Руссе, где я спросил этого очень мирного старика про казус со Стадольским. Он улыбнулся и кратко ответил: «Да, было».

Завадский рассказывал еще про свою молодость, как, будучи товарищем прокурора в Пензе, бывал на именинах в имении известного прокурора Судебной Палаты Жихарева, инициатора «процесса 193-х»[16]. Пили всегда много, и был случай, что один товарищ прокурора свалился в пруд и стал вопить о помощи. Все бросились к пруду, и Жихарев, заявив сентенциозно, что раз товарищ прокурора тонет, то прокурор Палаты должен его спасти, первый бросился в воду.

В Архангельске несколько дней нашего пребывания прошли очень весело, обеды и вечера сменялись один другим. Местное общество дало большой бал, на котором мне единственный раз в жизни пришлось дирижировать танцами. Несмотря на близость к Полярному кругу, в Архангельске, оживленно торговавшем с заграницей, было немало не только богатых, но и культурных людей, а также иностранцев, голландцев и англичан, частью совершенно обрусевших. Бал не имел, таким образом, провинциального характера, и у некоторых дам были платья не только петербургские, но даже парижские.

После Архангельска Посников взял меня, вновь вместе с Ошаниным, в Нижний Новгород на дни пребывания там царя с царицей. Устроились мы с Ошаниным в конторе общества «Ока», ибо город был переполнен, но, конечно, только ночевали там. На выставке наиболее интересным был павильон Крайнего Севера, устроенный Мамонтовым, председателем Московско-Ярославской железной дороги, строившим тогда Архангельскую узкоколейку. Мамонтов, несомненно, очень яркая личность, вошедшая в историю русского искусства, отправил перед тем на Новую Землю несколько художников, и их картины украшали павильон. Особенно интересны из них были картины Коровина.

Главным торжеством был прием Государя в Ярмарочном доме, на котором обращала на себя внимание характерная фигура князя Л. Голицына, которого знали тогда во всей России по его Крымским винам. Он был также инициатором выделки в России шампанского. Голицын был известен своим апломбом и подчас остроумными ответами, которые заставляли с ним считаться. Не раз он оказывался на мели, но потом вновь выплывал и начинал новые предприятия. На приеме в Нижнем Голицына сопровождала толпа, с интересом слушавшая все, что он говорил. Голицын напомнил мне другого весьма любопытного князя – Д.Д. Оболенского, которого, впрочем, я встретил лично только 80-летним стариком, уже в эмиграции. Часть своего прошлого он рассказал в своих интересных, напечатанных в «Историческом Вестнике», воспоминаниях. Он был из тех, в то время довольно многочисленных лиц, которые, пользуясь своим именем, устраивались директорами в разные предприятия, чтобы улучшить свое материальное положение и, если понадобится, оказать предприятию помощь в проведении тех или иных его дел, пользуясь своими связями…

Возвращаясь к Нижнему, вспоминаю обед с начальством у Омона (московский кафешантан, на время выставки перебравшийся в Нижний). Мне приходилось не раз читать про исключительные пьяные кутежи во время ярмарки в Кунавине, тогда пригороде Нижнего, и в этот раз я сам убедился, как в Нижнем пьют. Скромником я никогда не был, и пить не отказывался, но в этот раз мне пришлось впервые оказаться в компании уже пожилых людей, не уступавших молодежи. За обедом, кроме Посникова, был нижегородский прокурор Макаров, будущий министр внутренних дел, был еще один из местных товарищей прокурора, после же обеда в отдельном кабинете к нам присоединилось уже несколько высокопоставленных лиц. Посников и Макаров были, в общем, сдержанны, остальные же разошлись вовсю, и в кабинете до утра сменялся калейдоскоп развлечений. Пели цыгане, пели певички, из коих особым успехом пользовалась хорошенькая «итальянка Миликетти», оказавшейся чистокровной русской, до сцены именовавшейся просто «Милой Катей». В «Оку» мы с Ошаниным вернулись уже под утро, и изрядно «уставшие».

По возвращении из Нижнего Посников уехал в «вакант» и отпустил и бóльшую часть канцелярии. Таким образом, до конца августа я пробыл в Гурьеве, а когда вернулся в Москву, то Посников объявил мне, что дает мне в здании Судебных Установлений две комнаты, полагающиеся секретарю прокурора Палаты, ибо Иванов, заменивший Ошанина, был женат, а Федоров жил с родителями. Комнаты эти, громадной вышины, находились в верхнем этаже здания около Никольских ворот и выходили на Арсенал, так что в течение всей зимы первое, что я видел, были французские пушки, лежащие перед ним. Квартира эта налагала на меня обязанность утром по воскресениям и по праздникам относить Посникову срочную корреспонденцию. Что являлось срочным – решал я, причем Иванов дал мне инструкцию толковать это слово распространительно. За всю зиму, однако, ничего действительно срочного не случилось, и носил я Посникову бóльшей частью разные доносы, обычно вздорные, а иногда и от явных сумасшедших, вроде, например, обвинения неизвестно кого в изнасиловании Успенского собора. Надо сказать, что вообще к прокурору Палаты стекались самые разнообразные дела. Припоминается мне, например, переписка о передачи княжеского титула одной из самых известных в истории России фамилий племяннику последнего мужского ее представителя. Заключение Посникова было отрицательное, ибо этот племянник был полное ничтожество, а командовавшая им жена была известна только своим бурным прошлым. Тем не менее, передача титула состоялась.[17]

К прокурору Палаты стекались и все дела о провинностях лиц судебного ведомства. За поведением их следили строго, и в случае каких-либо малейших подозрений в нечестности, не говоря уже о явных злоупотреблениях, виновные удалялись, причем «несменяемым» судьям ставилась дилемма: прошение об отставке или суд. Не прощались обычно и мелкие грешки. Как-то товарищ прокурора Ярославского суда был переведен куда-то в глушь за то, что во время сессии в одном из уездов, после хорошего завтрака у местного предводителя забрался с ним на крышу – оба без пиджаков – и продолжал там с ним пить.

По возвращении в Москву, я представился также старшему председателю Судебной Палаты А.Н. Попову, очень почтенному старцу, у которого я был потом на даче, где-то под Москвой. Принимала гостей его младшая дочь, очень милая и скромная, тогда уже невеста товарища прокурора Хвостова, позднее ставшего министром внутренних дел. У Попова председателями департаментов Палаты были старые юристы Лопатин и Тихомиров. Дом семьи Лопатиных был в то время одним из главных культурных центров Москвы; сын председателя Палаты был профессором философии, и вокруг него собиралась тогдашняя московская ученая молодежь. Тихомиров вскоре душевно заболел[18], и его заменил председатель Окружного Суда Ивков. Этого в Москве тоже очень уважали, и по случаю его перехода в Палату ему был дан в «Эрмитаже» большой обед.

На обеде в числе многих адвокатов был и Ф.Н. Плевако, быть может, самый крупный мастер русского слова, которого я когда-либо слышал. Когда Ивкова после обеда усадили играть в карты, Плевако подошел к нему с вопросом: «На языке какого столетия прикажете вас чествовать?», и на ответ Ивкова: «На языке “Судебников”» начал говорить слогом 16-го века, затем по подсказу кого-то перешел на язык «Уложения» и закончил на современном. Плевако был одной из достопримечательностей Москвы, и, как истый москвич, был не прочь и кутнуть. Рассказывали, что случалось ему приезжать в суд после бессонной ночи и, не прочитав дела, с которым он знакомился только во время разбирательства, все-таки добиваться оправдания своего клиента, благодаря своему исключительному таланту. Говорил он при этом удивительно просто.

 

Вскоре Посников направил меня заниматься, как это тогда полагалось кандидатам, в камеру судебного следователя. Мне пришлось работать в 17-м участке у пожилого следователя Глушанина, добросовестного, но довольно ограниченного человека. Через некоторое время стал давать он мне самостоятельные поручения, конечно второстепенные. Из них припоминается мне поездка в университетские клиники на вскрытие какой-то пьяной, раздавленной конкой. Почему-то товарищ прокурора, к которому попало полицейское дознание об этом происшествии, потребовал судебного следствия, и Глушанин послал меня на вскрытие. Раздавленная пролежала в земле два месяца, но дело было зимой и посему совершенно не разложилась, но что поразило меня – это, что когда вынули мозг, от него пошел сильный спиртной запах. В другой раз мне пришлось в одном из замосквореченских полицейских участков опрашивать свидетелей по безнадежному делу об отравлении, по которому никаких указаний на возможного виновного не было.

После опроса я разговорился с приставом, недавно перешедшим в полицию из Варшавской гвардии, который жаловался на положение полиции. Он признавал, что полиция берет и приводил примеры других приставов, умалчивая, естественно, про себя. Но больше говорил он про отношение к полиции публики, причем привел характерный пример с ним лично. Как-то на улице он вмешался в пререкания прилично одетого господина с извозчиком. «Вероятно, я поднял голос, и господин вдруг ответил мне: “Господин пристав, забудьте, что вы служили в гвардии; здесь кричать могу только я, а вы должны молчать, и можете только составить на меня протокол”». К положению полиции я еще вернусь далее, а пока только отмечу, что, действительно, в общественном мнении она стояла очень низко.

После следователя Посников направил меня выступать защитником на выездных сессиях Окружного Суда. При отсутствии избранного подсудимым защитника, таковой по закону назначался от суда – или из местных адвокатов или из кандидатов на судебные должности, и для этого я и отправился с судом на сессии в Клин и Можайск. Первое дело, по которому я выступал, было явно безнадежным: обвинялся вор, уже не раз ранее судившийся, в краже чемодана из вагона поезда около Клина. Попался он, продавая серебряные ложки с буквой Б из этого чемодана, и для смягчения наказания только объяснил, что он украл их не в поезде, а в московском трактире Бекастова (за кражу «в пути» наказание повышалось). При таких обстоятельствах защищать его было трудно, и, кроме того, я так волновался, что боялся, что не смогу встать, когда придет мой черед. Вероятно, говорил я очень скверно, а когда кончил призывом к присяжным не быть столь жестокими, как товарищ прокурора, то этот будущий прокурор Харьковской Судебной Палаты, Лошкарев, сделал изумленное лицо. Присяжные, действительно, отвергли кражу «в пути» и дали снисхождение, но я думаю, что пожалели скорее меня, а не моего клиента.

В Можайске мне пришлось защищать конокрада, и ему тоже присяжные дали снисхождение, что с конокрадами и поджигателями в уездных городах случалось редко: к этим двум категориям преступников крестьяне относились беспощадно, а в этих городках большинство присяжных бывали крестьяне. От поджогов и конокрадов они страдали столь жестоко, что часто расправлялись с пойманными сами: поджигателей бросали в огонь, а конокрадов избивали до смерти. Виновных в этом судили, но присяжные их обычно оправдывали. Позднее в Новгородской губернии я слышал про менее ответственный, но не менее жестокий способ расправы с конокрадами. Взяв конокрада за руки и за ноги, его роняли на мягкие части с высоты около метра, и после повторения этого несколько раз, отбивали ему почки. Следов от этого не оставалось, а конокрад через некоторое время умирал.

Борьба с конокрадством была крайне трудна, ибо сеть укрывателей краденых лошадей была очень обширна, и эти лошади сбывались за несколько сот верст уже через несколько дней, и улик против попавшихся бывало обычно мало. Маловато было их и против моего клиента, и, хотя его и осудили, но, вероятно, именно потому и дали снисхождение.

На обе сессии ездил 70-летний член суда Григорович, увеличивавший прогонами и суточными свое скромное жалование. У него было что-то около 10 детей, из них несколько еще маленьких, и материальное его положение было очень тяжело. К нему все относились с уважением, но материальное положение его никого не удивляло, ибо вообще оклады чинов судебного ведомства, установленные еще около 1860 г., были определенно недостаточны.

На этих сессиях видел я одного курьезного защитника, выступавшего довольно часто (по уголовным делам мог выступить всякий). Чтобы внушать доверие малограмотным родственникам обвиняемых он носил на своем фраке какой-то большой значок, похожий на звезду. Как оказалось, это был значок Кавказского благотворительного общества Св. Нины, который всякий мог носить за ежегодный взнос в 5 руб. Защищал он тех, кто ему доверялся, немногим лучше меня.

Уже с осени я начал бывать в Москве кое у кого. Московское общество в то время довольно определенно делилась на три группы: стародворянскую, купеческую и интеллигентско-чиновную. У меня был плюс, что я был чужим для всех этих групп, и посему меня приглашали во все три, но зато интимно я ни в одну из них не вошел. Дворянская группа была еще наиболее многочисленной, но из мужской ее молодежи мало кто оставался в Москве – большинство шло служить в Петербург, где легче было выдвинуться; поэтому появлявшимися новыми молодыми людьми, особенно танцующими, очень дорожили. Купеческая группа в это время была уже далеко не та, что изображал Островский. Достаточно упомянуть имена Третьякова, Солдатенкова, Бахрушина, Алексеева-Станиславского и наряду с ними женских представительниц купечества, вроде Морозовой и Якунчиковой, чтобы отметить, насколько высоко стояли культурно многие представители этого класса. Наряду с этим, политическая роль купечества, представлявшего развивавшийся тогда промышленный капитализм, была ничтожна, и уже тогда намечалось в его среде движение, которое лет через 10 получило особенно яркое выражение в речах Рябушинского. Известная аналогия может быть указана в этом движении с тем, что во времена французской революции выражал Сиейес, но в России оно запоздало и не успело развиться. Группа интеллигентско-чиновная была, быть может, наиболее интересная, ибо к ней примыкали и все наиболее культурные элементы других, но в мои 21 год я был еще слишком молод, чтобы глубоко заинтересоваться ею.

Кстати, с осени я стал сперва готовиться сдавать весной при Университете государственный экзамен[19] (правоведение ученых степеней не давало, и с его дипломом нельзя было сдавать магистерского экзамена). Причем меня особенно пугали строгостью профессора финансового права Янжула, Но к весне мои мысли о подготовке к ученой карьере по уголовному праву развеялись. Позднее мне пришлось разговориться с профессором уголовного права Сергиевским на тему об ученых карьерах более или менее состоятельных людей, и он категорически утверждал, что богатому не легче стать ученым, чем, по Евангелию, войти в Царствие Небесное. По его словам, один лишь из его богатых учеников-студентов, Прутченко, сдал магистерский экзамен, да и то стал потом не профессором, а попечителем учебного округа. В этом мнении есть преувеличение, но признаю, что в молодые годы, когда требуется от будущего ученого особенно усиленная работа, соблазны общественной жизни, гораздо более доступные человеку со средствами, изрядно от этой работы отвлекают…

Жизнь моя в Москве в это время шла довольно однообразно. С 10 до 5 я бывал на службе; завтрак нам приносили из буфета здания Судебных установлений, а обедал я в одном из хороших ресторанов, бóльшей частью, в одиночестве, ибо обычно зимой мало кто в них обедал. Вечера, первое время, когда я еще мало кого знал в Москве, были довольно скучны. Кроме семей двух дядей, родных у меня не было, и слишком часто надоедать им было нельзя; из театров были интересны только императорские, да и из них Большой значительно уступал Мариинскому; в Мамонтовской опере еще только начинал выступать Шаляпин, а Станиславский с его любителями выступал лишь изредка в Охотничьем клубе.

Еще с осени Посников предложил мне вступить в число членов Английского клуба. Когда-то это было знаменитое в Москве учреждение, вошедшее в историю благодаря Л.Н. Толстому, и очереди быть баллотируемым в его члены ожидали тогда годами. Но в мое время его славная пора прошла, и я был сразу пробаллотирован и избран. Уже помещение клуба было архаично, и какой-то налет отжившего лежал и на большинстве его челнов. Мне в нем делать было нечего, и те немного раз, что я в нем был, я изрядно скучал. Из его членов у меня остался в памяти толь ко член Судебной Палаты Вульферт, да и то, вероятно, потому, что на тогдашней жене его сына-кирасира, дочери московского адвоката Шереметьевского, женился позднее великий князь Михаил Александрович. Это было уже в годы, когда женитьбы членов царской семьи с простыми смертными вошли более или менее в привычку, и Михаил Александрович не понес наказания за свою. Примирились и с тем, что жена Михаила Александровича, получившая позднее титул княгини Брасовой, была уже два раза разведена, тогда как еще незадолго до того великий князь Павел Александрович, женившийся на разведенной жене бывшего конногвардейца Пистолькорса, должен был ряд лет прожить за границей. Как писал известный великосветский поэт-сатирик Мятлев: «Русский царь хоть добр, но семейных твердых правил, не на шутку рассердился, как в Ливорно дядя Павел на чужой жене женился»[20]. Кстати, если бы было возможно собрать сейчас стихотворения этого Мятлева, они могли бы послужить не безынтересной и остроумной иллюстрацией к тогдашним великосветским, а частью и политическим, событиям.

Упомянув про Л.Н. Толстого, отмечу, что один из моих первых визитов в Москве был в Хамовники к графине Софье Андреевне, к которой меня направила жена дяди Макса, родственница Берсов. Софья Андреевна приняла меня очень любезно, но молодые Толстые в доме бывали мало, а к старикам я мало подходил, и, побывав еще один раз, я больше у них не бывал. О доме их у меня осталось воспоминание, как о семье со старым укладом, на который походила жизнь и нашей семьи.

Несколько позднее Посников упомянул обо мне великому князю Сергею Александровичу, и мне было назначено представление ему, после чего я стал получать приглашения на большие приемы у него. Сергей Александрович был уже пять лет московским генерал-губернатором, но симпатий московского общества не приобрел; великая княгиня Елизавета Федоровна, старшая сестра Государыни, наоборот, была популярна. В эмиграции, в воспоминаниях великой княгини Марии Павловны-младшей, воспитывавшейся в семье дяди, я встретил как раз обратное суждение: Сергей Александрович был, по ее мнению, и образован, и сердечен, тогда как его жена была бездушной формалисткой. Конечно, Мария Павловна их лучше знала, но мне все-таки ее суждения кажутся преувеличенными. У Сергея Александровича были, не сомненно, благие намерения – например, стремление обновить полицию, но все свелось, в конце концов, к назначению нового обер-полицмейстера Власовского, наведшего в Первопрестольной несколько больший внешний порядок, но не изменившего духа полиции. В пассиве Сергея Александровича значилось усиленное выселение из Москвы евреев; не знаю, много ли их было действительно выселено, но шуму было много, а главное, свелось это к тому, что очень увеличились доходы полиции.

После Нового Года я был на двух балах в генерал-губернаторском доме, где увидел собранных здесь представителей всех трех указанных мною выше групп. Меня, естественно, интересовали тогда больше хорошенькие женские личики, а из мужских я запомнил только одно – усиленно танцевавшего уже не молодого господина с громадным орденом на шее; оказалось, что это профессор римского права Соколовский, несмотря на свою фамилию – немец, и один из первых проповедников в России спорта. На улицах на него обращали внимание, ибо в самые сильные морозы он никогда не одевал пальто. Говорят, что тогда он пользовался известной популярностью среди студентов, но позднее оказался реакционным попечителем Харьковского учебного округа.

 

У великого князя был свой штат, с которым я и познакомился, хотя и не близко. Бóльшей частью это были сослуживцы его по Преображенскому полку, которым он командовал до назначения в Москву. Исключением был кавалергард Стахович, уже тогда бывший в числе любителей, игравших со Станиславским, а позднее ставший одним из постоянных артистов труппы Художественного театра. К другому, адъютанту Гадону, мне еще придется вернуться позднее, а третий – Джунковский, с которым мне ничего общего иметь не пришлось, стал всем известен по дальнейшей его деятельности. В это время я вошел в кружок фрейлины великой княгини, княжны «Фафки» Лобановой-Ростовской, некрасивой, но веселой, в клетушках которой наверху генерал-губернаторского дома собиралась компания молодежи, якобы для того, чтобы развлекать присланную под попечение великой княгини хорошенькую, но легкомысленную графиню Адлерберг. Собрания эти бывали очень веселы, но скромны, и, кроме чая с печеньем, гостям ничего не давалось. За «порядком» наблюдал всегда Гадон, бывший лет на 10 старше всех нас.

На прощеное воскресенье в Нескучном великий князь устроил folle journée[21], начавшуюся после завтрака и продлившуюся до полуночи. На ней была группа офицеров-гвардейцев и в числе их великий князь Борис Владимирович, у которого как раз перед тем была история из-за только что упомянутой мною графини Адлерберг. Она были невестой графа Олсуфьева, однополчанина великого князя, но великий князь довольно бесцеремонно за ней ухаживал, и Олсуфьев вызвал его на дуэль. Не помню, под каким предлогом ее не разрешили, Олсуфьеву пришлось уйти из полка, и свадьба его расстроилась. Это был, кажется, первый, но далеко не последний скандал, связанный с именем Бориса Владимировича. Не во всех их он был главным виновником, а тем менее инициатором, но понимания, что его положение обязывает его избегать быть замешанным в такие истории, у него абсолютно не было.

Во время Великого Поста Лобанова устроила еще поездку на дровнях на Воробьевы горы; опять же это было лишь вывеской, ибо в действительности приглашения исходили от великой княгини. Собралось всего человек 30, в Нескучном, где нас рассадили по дровням, причем я оказался в одних с мрачным В.Н. Львовым, будущим Обер-прокурором Синода при Временном Правительстве. Едва ли не веселее всех был в этот день сам великий князь, видимо, чувствовавший себя вырвавшимся из-под власти вечно господствовавшего над ним этикета. Обгоняя наши дровни, он нам крикнул: «Что ж вы не выворачиваете (в снег) ваших дам?». После дровней вернулись в Нескучное, где нас ждали чай и шампанское, и где мне пришлось долго разговаривать с великой княгиней Елизаветой Федоровной о русской литературе, с которой она оказалась прекрасно ознакомленной. Потом она с мужем уехала, а молодежь еще каталась с гор, вновь под менторством Гадона.

Года через два бедная «Фафка» была удалена от великой княгини, как тогда говорили, в результате интриг других приближенных. Девушка без средств, она была влюблена в великую княгиню, и собирала всякие сувениры о ней. Когда по чьему-то доносу у нее был произведен обыск, в ее комоде нашли много перчаток и носовых платков великой княгини, а также засушенных цветов из ее букетов, за что «Фафка» была обвинена в краже, и покинула генерал-губернаторский дом…

Не буду перечислять тех домов, где мне пришлось за эту зиму побывать, и остановлюсь только на двух. В числе адъютантов великого князя Сергея Александровича был еще Юсупов-Сумароков-Эльстон, о котором я пока не упоминал. Семье Эльстона, екатерининского врача-англичанина, повезло в России. Сын этого врача женился на единственной дочери фельдмаршала графа Сумарокова и стал графом Сумароковым-Эльстон, а один из его потомков женился на дочери последнего князя Юсупова, принесшей ему в приданое и громадное состояние отца, и его титул, и имя. Та к как старик Юсупов был очень скуп[22], то Сумароков, по ходившему тогда рассказу, чтобы получить его согласие на брак, якобы пришел к нему со словами, что хотя он не имеет средств, но смог, благодаря своей бережливости, служить в Кавалергардском полку, и что посему он не только не растратит состояние своей будущей жены, но его еще более приумножит. Это, будто бы, так понравилось Юсупову, что он согласился на брак дочери.

Сумароков не только получил громадное состояние, но и прелестную жену, и красивую, и с мягким характером, благодаря которому никто ничего худого про нее никогда не говорил. В Москве они жили в Юсуповском доме около Красных Ворот, не видном с улицы, но одном из напоминающих старую Москву, и внутри отделанном в русском стиле. Был я в нем два или три раза, раз на большом балу – более элегантном, чем великокняжеские. Другой дом, где я был тоже всего два раза, был дом княгини Мещерской. Муж ее, князь Н.П. Мещерский, брат известного правого журналиста (о котором в семье, впрочем, избегали говорить и которого явно стыдились), был раньше помощником попечителя Московского учебного округа, но когда я был у них в доме, он был уже хронически болен, и никому не показывался. Старая княгиня, рожденная графиня Панина, унаследовала от отца известное имение Дугино, в котором сохранялись все архивы Паниных, и, в частности, известного инициатора заговора против Павла I, сосланного туда еще этим императором и оставленного там и при Александре I.

В старом, но нарядном доме Мещерских на Никитской, недалеко от Университета, еще оставались две незамужние дочери, для которых и делались приемы. Одна из них была уже невестой барона Оффенберга, а младшая вышла позднее замуж за графа П.Н. Игнатьева, известного дореволюционного министра народного просвещения. Меня судьба свела через год также с двумя старшими дочерьми княгини – тоже княгинями – Васильчиковой и Голицыной, о которых мне еще много придется говорить дальше и у которых я встречал потом и обоих их братьев. Таким образом, мне пришлось познакомиться со всей это многочисленной семьей.

В Москве в эти месяцы я часто встречался с группой молодежи, проводившей свободное время, в общем, довольно беспутно. Как-то мне пришлось с одним из них, артиллеристом князем Гагариным, возвращаясь из Яра или Стрельны, попасть на «Балканы» в два известных трактира – в «Молдавию» и к «Капкову». Здесь якобы цыгане делили свой ночной заработок и сюда приезжали также те любители цыганского пения, которым было недостаточно того, что они слышали в кабинетах больших ресторанов. «Молдавия» и «Капков» были трактирами для извозчиков, и в обоих их было по одной отдельной комнате, «кабинету», как их называли, где цыгане пели, а слушавшие их могли, кроме водки и соленых огурцов, получить шампанское и поджаренный миндаль. Картина, в общем, была очень своеобразная своею смесью бедноты и безграничного швыряния денег. В Петербурге ничего подобного этому я никогда не видел.

С наступлением Великого Поста жизнь в Москве затихала и кроме маленьких собраний у некоторых моих новых знакомых, делать по вечерам вновь стало нечего. В это время как раз переменилось отношение ко мне Посникова; мои шаблонные «заключения» о направлении жандармских дознаний, в течение полугода проходившие без сучка и задоринки, стали возвращаться от Посникова совершенно переделанными, и вообще он показывал свое недовольство мною. В это время через Москву проезжал мой отец, и я попросил его зайти к Посникову и выяснить в чем дело. Оказался я виновным в проступках, о который я не имел до тех пор ни малейшего представления, и главным из коих было, что на балу у великого князя я не танцевал с племянницей Посникова – Варженевской, поэтессой и милой девушкой, но дурной, как смертный грех. Ни один из этих проступков отношения к службе не имел, и в худшем случае проявил я в них только легкомыслие. Вероятно, если бы я пошел извиниться к Посникову, он преложил бы гнев на милость, но я этого не хотел, отец был согласен со мной, а кроме того в Петербурге жила семья, в которой я встретил мое первое увлечение.

Служба в Москве мне поэтому более не улыбалась, и я решил вернуться в Петербург, где меня причислили к Государственной Канцелярии. Это было учреждение, вырабатывавшее главным образом прекрасных редакторов официальных текстов, ибо на них лежало составление журналов заседаний департаментов Государственного Совета и различных при нем комиссий. Надлежало точно и кратко излагать мысли говоривших в этих заседаниях (иногда более ясно даже, чем они были высказаны) и затем столь же точно изложить мысли, на коих было основано решение. При разногласии следовало беспристрастно и точно изложить оба мнения (Государь мог утвердить любое из этих мнений, которое и становилось законом). Чины канцелярии составляли часто и справки по обсуждавшимся в Государственном Совете делам, и надлежало делать их тщательно и умело, ибо среди членов его были наряду с уже мало на что способными стариками, люди большого опыта и знаний.

Таким образом, работа в Гос. Канцелярии давала большую бюрократическую подготовку и выдвигала молодежь способную и работящую; многие из нее и занимали потом высокие административные посты. Отмечу еще, что при Гос. Канцелярии было особое отделение «Свода Законов» – учреждение, которому могли позавидовать все другие государства. Еще со времен Елизаветы делались попытки кодификации наших законов, но до царствования Николая I напрасные, и после «Уложения» Алексея Михайловича 1648 г. ни одного свода законов в России не было. Со своей любовью к порядку и регламентации Николай решил упорядочить это дело и поручил Сперанскому (а после его смерти Блудову) составление сперва Полного Собрания Законов, начиная с 1648 г., и на основании его – «Свода Законов». Работа эта была выполнена прекрасно и быстро и, кроме знаменитого «Кодекса Наполеона», гораздо менее, впрочем, всеобъемлющего, нигде такого свода не было. Но на этом работа не остановилась, и до самой революции продолжалось переиздание пополненных томов «Свода Законов». 2-е Отделение Собственной Его Величества Канцелярии, которое этим ведало, превратилось позднее в Кодификационный отдел и затем в Отдел Свода Законов, но работа его оставалась все той же, причем, сталкиваясь с противоречиями в законах, эти кодификаторы не раз давали указания на необходимость издания новых узаконений.

16Судебный процесс 1877 года над 193 народниками.
17Речь шла о передаче титула князя Меньшикова его племяннику Корейше, офицеру Сумского полка, ставшему князем Меньшиковым-Корейшей.
18Он, между прочим, испражнялся в коридорах здания Судебных Установлений и покрывал испражнения бумажкой с исходящим номером.
19При окончании Училища, Таганцев хотел взять с меня обещание, что я сдам государственный экзамен, но я от этого уклонился, хотя сам об этом тогда подумывал. Чаплин это обещание дал, но его не сдержал.
20Точная цитата: «Царь наш добр, но строгих правил, Не на шутку рассердился, Как узнал, что дядя Павел На чужой жене женился». – Примеч. ред.
21Безумная езда (фр.).
22Во Флоренции он спрашивал моего отца, куда бы можно было подешевле отдать отточить ножницы.