Танец с огнем

Text
From the series: Синие Ключи #2
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa
 
И никакого розового детства…
Веснушечек, и мишек, и игрушек,
И добрых теть, и страшных дядь, и даже
Приятелей средь камешков речных.
Себе самой я с самого начала
То чьим-то сном казалась или бредом,
Иль отраженьем в зеркале чужом,
Без имени, без плоти, без причины.
Уже я знала список преступлений.
Которые должна я совершить.
И вот я, лунатически ступая,
Вступила в жизнь и испугала жизнь:
Она передо мною стлалась лугом,
Где некогда гуляла Прозерпина…
…Чем мной сильнее люди восхищались,
Тем мне страшнее было в мире жить,
И тем сильней хотелось пробудиться,
И знала я, что заплачу сторицей
В тюрьме, в могиле, в сумасшедшем доме,
Везде, где просыпаться надлежит
Таким, как я, – но длилась пытка счастьем.
 
А. Ахматова

Пролог,
в котором летает майский жук, а живой человек и серебряный кофейник равным образом предназначаются в приданое семилетней девочке Наташеньке.

Калужская губерния, имение Торбеево, 1858 год

Веселая речка Сазанка залила луга. К июлю она почти полностью пересыхала, а нынче, в апреле, над ее еще дышащими холодом просторами с ошалелым кряканьем носились вернувшиеся с юга утки и выбирали места для гнезд.

День стоял тихий и теплый. Кусты ивняка, по пояс в воде, покрылись желтыми пушистыми «барашками» и сыпали пыльцу в зеркальные заводи. Пыльца собиралась на поверхности воды в слоистые островки, по которым шустро бегали недавно очнувшиеся после зимы водомерки. Впрочем, долго вглядываться в кишащую жизнью суету разливов не удавалось, так как высоко стоящий солнечный диск многократно отражался в водах и разбивался на острые сверкающие осколки, режущие глаза.

Имение Торбеево находилось на небольшом взгорке. С двух из четырех сторон к нему подступала вода. Дом, большой и старый, с деревянными, выкрашенными охристой краской колоннами, как будто удивленно оглядывался, с трудом узнавая преобразившиеся после разлива Сазанки окрестности. Древняя толстенная ива с изрезанной корой склонялась над ним и успокаивающе гладила ветвями крышу, крытую красной черепицей.

На полянке, окаймленной плодовыми деревьями с едва распустившимися почками и полого спускающейся к залитому водой лугу, расположился молодой художник со своим мольбертом. Яркие краски на палитре казались продолжением усыпавших полянку первоцветов. Не слишком красивое, но юношески свежее лицо художника дышало вдохновением. Вешнее солнце ласково играло в его темно-рыжих, длинных, подвязанных тесьмой волосах. Когда юноша встряхивал головой, в густой глубине волос, как рыбки в ручье взблескивали золотые искры.

Звучащий всеми весенними красками пейзаж был лишь частью задуманной художником картины. Имелась и модель. Весьма, впрочем, неудобная, ибо не могла не только усидеть неподвижно на венском гнутом стуле, но и вообще находиться в указанном художником месте.

Миловидная большеглазая девочка лет семи-восьми, с пушистыми как ивовые «барашки» волосами то бросалась за пролетающей через полянку бабочкой-капустницей, то присаживалась, чтобы рассмотреть ползущего по лепесткам пролески жучка, то подбегала к мольберту, чтобы взглянуть «как оно там получается».

– Наталия Александровна, сядьте, прошу вас! Наташа! Да Наташенька же! Ну сколько можно! Я же еще и трех мазков не успел положить, как вы смотрели! – безуспешно взывал молодой человек. На девочку он явно не сердился, с удовольствием наблюдал за ее резвыми играми, иногда попутно делал наброски углем на листах картона. Строжил ее лишь для порядка, что и она понимала великолепно, заглядывая юноше в глаза и улыбаясь ласково, с инстинктивным кокетством:

– Илья, миленький, ну рассуди сам: как же я могу удержаться? Вот этот жучок – ну разве он не прелесть? Взгляни только, как у него крылышки переливаются – все-все цвета видны! А вот бабочки – сразу три штуки вместе собрались. О чем они разговаривают, как ты думаешь? Может быть, они готовятся к бабочковому весеннему балу, и обсуждают, у кого какой наряд?

Илья улыбался ей вслед, послушно разглядывал жучков и цветы, потом шутливо-умоляюще приближал к груди испачканные краской пальцы:

– Наташенька, душенька, ну посидите вы смирно хоть минуточку! Дайте хоть свет схватить!

– Буду целых три минутки сидеть! – торжественно пообещала девочка, уселась на стул возле цветущего ивового куста и начала считать, постепенно ускоряясь. – Один, два, три…

Художник взялся за кисть, лицо его мгновенно сделалось острым и сосредоточенным. Но тут на поляну с низким гудением влетел огромный майский жук. Наташа сначала изумленно-испуганно вытаращила глаза, а потом с криком: «Все! Двести!» – сорвалась со стула и бросилась в погоню.

Илья проводил ее ласковым взглядом, и также не без интереса наблюдал за парадоксальным, почти стоймя, полетом насекомого.

– И как это эдакая штука – и летает?! – пробормотал он. – Предивно устроено все в Божьем мире…

– Воистину так! – усмешливо подтвердила подошедшая со стороны сада румяная девка в красном сарафане, туго подвязанном под налитой грудью.

Сняла с округлого локтя плетеную корзину, укрытую льняной салфеткой, картинно подбоченившись, расстелила скатерку прямо на пригорке с первоцветами, поставила серебряный кофейник, бутыль с молоком, чашки, разложила масляно блестящие пирожки.

– Барыня приказала Наташеньку покормить, – объяснила она наблюдающему за ее действиями Илье. – Не дело – с самого утра дите не покушавши, а нынче уж часы два раза пополудни били. Вскорости и сами придут твою мазню смотреть…

– Ладно, Марьяна.

– И ты бы передохнул, пирожок вон скушай, Наталья Александровна много ли съедят? Дай-ко глянуть, чего у тебя на холстинке-то… Ох ты, батюшки, как деревце-то похоже вышло! Прям как живое! И барашки на ём видны! Не зря, сразу видать, тебя богомаз-то малевать учил… А это вот, размазанное все, чего такое?

– Наташенька это, егоза. Три раза уже перемалевывал, все никак свет не могу ухватить… – доверчиво и растерянно улыбнулся Илья, явно купившийся на Марьянин интерес к его творчеству.

– Дак нашел, чего малевать, – полуотвернувшись, Марьяна бросила на художника лукавый взгляд. – Дите несмышленое и по годам резвости полно. Чего она понять может?

– Марьяна, крестьянские дети в ее года в огороде и в доме работают вовсю. Ни о какой несмышлености и речи нет, – возразил Илья.

– Сказал! – всплеснула руками Марьяна. – То деревенские, а то барское дите, балованное, разве можно сравнить… Да ты в усадьбе недавно, наглядишься еще. Илюшка, а вот скажи мне, – Марьяна понизила голос и опасливо взглянула на Наташу, которая, как привязанная на веревочке, бегала по поляне за майским жуком. – Правду ли болтают, что когда в городе на художников учат, велят им баб нагишом рисовать?

– Это называется обнаженная натура, – улыбаясь, объяснил Илья. – Но там не только женщин, там и мужчин рисовать надо. Чтобы почувствовать, как устроено тело человеческое.

– А ты, коли барин тебя в город учиться пошлют, тоже будешь баб голяком рисовать? – спросила Марьяна.

Илья засмеялся и кивнул. Глаза у Марьяны стали как голубые тряпочные пуговицы. Она о чем-то задумалась, а потом подмигнула юноше.

– Так касательно же мазни твоей… Ты учти: иные могли бы в охотку и посидеть смирно, когда работы в дому немного и барыня к себе не требует. Понабивал бы покудова руку… Что тебе девчонка-то? Где у нее, как ты говоришь, тело?

Илья покраснел мгновенной волной, сплошь, как обычно краснеют рыжие люди. А Марьяна продолжала:

– А коли уверен в себе, что не промахнешься, делал бы уж барынин портрет в кружевном платье, с левреткой ейной. Подлизаться-то к хозяевам никогда не грех… Ох, легка на помине!

На поляну меж тем вышли женщина с еще красивым, но брюзгливо увядающим лицом и высокий мальчик в новой гимназической шинели, с изящной тростью в руках.

– Мама, мама! Вы поглядите только, какой огромный жук! – бросилась к женщине Наташа. – Я таких никогда еще не видала! Вон, вон он летит! Видите?

– Где? Где, Наташа? – послушно заозиралась женщина.

Мальчик-гимназист споро шагнул вперед и ловко рассек тростью воздух. Важное гудение прервалось.

– Вот, Елизавета Маврикиевна, пожалуйте, – он указал тростью. – Вот этот жук!

– Николенька, зачем?! – рассерженно крикнула присевшая над поверженным жуком Наташа. – Вы ему крыло помяли, он теперь не сможет лететь!

– Наташенька, бог с тобой, детка, – рассеянно проговорила Елизавета Маврикиевна, мельком взглянула на беспомощно копошащегося жука и брезгливо поморщилась. – Николай! Оставьте эту гадость! Давайте лучше взглянем на плоды искусств… И вот покушать Наташеньке непременно надо…

Илья и Марьяна молча поклонились Елизавете Маврикиевне.

Девочка послушно отвлеклась, тут же заметила разложенные на скатерке яства, схватила румяный пирожок, откусила, пригласила радушно:

– Да вы тоже берите, маменька, тут много. И вы, Николенька. Очень вкусно! Илюша, ты же с утра голодный, иди сюда!

Гимназист Николай взглянул надменно. Рыжий художник отрицательно помотал головой.

– У тебя руки в краске? Так я тебя сейчас покормлю! Хочешь? Вот, кусай!.. Мама, Николенька, взгляните, как у Ильи на картине замечательно получается! Все-все как по-настоящему! Только меня ему никак не нарисовать, потому что я бегаю все время… Да кусай же ты, Илюша!

Елизавета Маврикиевна наблюдала за разворачивающейся сценой с добродушной иронией. Наташа, сама с младенчества малоежка, очень любила всех кормить – и лошадей в конюшне, и лебедей в прудах Синих Ключей, и собак. Причем кормила настолько истово и упорно, что левретка Елизаветы Маврикиевны, обладавшая независимым и сварливым характером, просто рычала при приближении старшей хозяйкиной дочери с очередным куском в руках.

 

Илья снова покраснел, не зная, как себя вести. В конце концов, он отобрал у Наташи пирожок испачканной рукой и буквально затолкал его себе в рот. Аккуратный гимназист Николай смотрел на обоих с брезгливым неодобрением.

Закончив кормление Ильи, Наташа огляделась. Взгляд ее упал на серебряный кофейник, победно и ослепительно сверкнувший на весеннем солнце. Девочка подпрыгнула на месте от восторга, дернула художника за рукав блузы и воскликнула:

– Илюша, ты гляди, гляди, как блестит красиво! В комнатах он ни разу, ни разу так не блестел! А вот нынче, когда его погулять вынесли… Ты это нарисовать можешь? Солнышко в кофейнике, а? А, Илюша?

– Солнечное сверкание очень трудно передать на холсте, – солидно ответил Илья. – Нету такой краски. Но опосредованно попробовать можно, а поскольку кофейник не станет от меня бегать и за жуками гоняться…

Наташа весело рассмеялась шутке Ильи.

– Но все равно мне так нравится, как он блестит! Правда красиво, мама?! Даже кофе с еще пирожком захотелось!

– Марьяна, налей Наташе кофию, да сливок побольше! – немедля распорядилась Елизавета Маврикиевна и добавила, улыбнувшись дочери. – А раз этот кофейник тебе так нравится, так мы его тебе в приданое дадим. Непременно. Взглянешь на него после и сразу вспомнишь теперешнюю весну… солнце… детство свое…

Женщина лирически и слегка печально вздохнула.

– Рано еще Наталье о приданом думать! – энергично сказал вышедший на полянку мужчина.

Илья и Марьяна снова поклонились, тупя взгляды. Наташа же не бросилась к отцу, как недавно к матери, но присела в вежливом реверансе.

– Здравствуйте, Александр Георгиевич! – щелкнул каблуками Николай.

– Здравствуйте, здравствуйте всей честной компании! – тоном человека с неизменно хорошим аппетитом поздоровался Александр Георгиевич, приобнял жену, потрепал по щечке Наташу, подмигнул Николаю. Потом с заинтересованным лицом прошагал к расставленному мольберту. – Нуте-с, нуте-с, что у нас тут?.. Воды и природы получились, надо признать, изрядно… На мой взгляд, куда лучше, чем на иконках твоего учителя-богомаза… Видел я в доме и рисунки твои. Особенно мне глянулось там, где жеребец на дыбы встает и где девка воду на коромысле несет. Верная рука. Полтора, если не ошибусь, года, как ты из деревни пришел, но дьяку нашему тебя явно учить больше нечему… Что ж, Илья, выходит, и вправду тебе от Бога дарование отпущено? И нам, стало быть, надо действовать соответственно… А как ты скажешь, Николай?

Гимназист, повинуясь просьбе Александра Георгиевича, впервые прямо взглянул на рисунок Ильи. Хмыкнул, поджал тонкие губы.

– У нас в гимназии половина пятого класса поизрядней рисует. А сестра моего лучшего друга так и вовсе пишет с натуры такие акварели, что хоть сейчас на выставку…

– Неправда! Неправда это! – крикнула Наташа. – Папа, не верьте ему! Не могут школьники лучше Илюши рисовать! Николенька это нарочно сказал!

Глаза девочки засверкали нешуточным гневом.

– Ладно, ладно, – успокаивающе сказал ее отец. – Я сам вижу, что у нашего Ильи природные способности. И вопрос об его обучении в Москве стоит в полный рост.

– Благодарствую, барин, – пробормотал, еще раз поклонившись, Илья.

– А на Николеньку ты, Наташенька, не ругайся! – усмехнулся Александр Георгиевич и лукаво погрозил дочери пальцем. – Имения наши рядом, возраст у вас подходящий. Кто знает, как оно обернется. Вот подрастешь ты, выйдешь за него замуж, а он тебе и припомнит…

– А я не хочу за Николеньку выходить! – надулась Наташа. – Он недобрый, он моего жука палкой покалечил… Мама, скажи! – девочка отвернулась от отца и его добродушно-игривой улыбки. – А если уж так надо всем замуж идти, так я бы лучше за Илюшу пошла. Он добрый и ласковый, видит красиво и всегда со мной разговоры разговаривает. Мама, можно мне?..

Елизавета Маврикиевна обескуражено молчала. Она никогда не ограничивала особо фантазий своей хрупкой и болезненной старшей дочки, но это, пожалуй, было уже слишком…

Николай презрительно фыркнул и сделал вид, что все эти глупости его совершенно не касаются.

– Нет, Наталья, за Илюшку замуж – это у тебя никак не выйдет! Не положено! – наставительно сказал Александр Георгиевич. – Но раз он тебе так мил, то мы вот что сделаем: выучим его на художника и дадим тебе в приданое. Вместе с кофейником. Будет он тебе пейзажики для гостиной малевать и твои портреты писать – чем плохо? – и владелец усадьбы, деревни Торбеевки и населяющих ее крестьян вкусно захохотал.

Елизавета Маврикиевна морщилась от неловкости. Марьяна, глядя в землю, крутила концы платка. Наташа хмурила светлые бровки, пытаясь понять.

Илья побледнел в просинь и стоял, выпрямившись, глядя прямо перед собой застывшими глазами.

Глава 1,
в которой рассуждают об эротическом колдовстве, эстетическом чувстве и смене ведущих социальных классов. А также готовятся к летнему балу.

– Дядя, вы верите в колдовство?

– В общем-то да, – профессор Муранов пожал плечами. – Если изучаешь историю, и знаешь, что миллионы очень неглупых людей на протяжении тысячелетий в него верили, как-то неловко считать их всех дураками… А в чем, собственно, дело?

– Дело в том, что она, кажется, меня заколдовала. И это очень странно сознавать цивилизованному, образованному человеку в начале двадцатого века…

– Она – это кто?

– Моя жена, Любовь Николаевна или уж Люша-цыганка, я не знаю, как будет правильнее…

– В чем же эта твоя заколдованность выражается?

– В том самом, в чем вы меня нынче обвиняете. Я до сих пор не закончил кандидатского сочинения, всем объясняя, что хозяйство в имении требует много сил. Я не занимаюсь хозяйством, неизвестно перед кем делая вид, что изучаю в библиотеке исторические труды и пишу сочинение…

– А на самом деле?

– А на самом деле она все время стоит у меня перед глазами, я думаю о ней, навязчиво, неостановимо… Это мучительно в конце концов…

– Но ведь ты молодожен, – усмехнулся наивности племянника Муранов. – Что может быть естественнее…

– В том-то и дело, дядя! – воскликнул Александр. – Ведь я даже никогда не любил Любу! И не люблю ее теперь. Это был чистый брак по расчету… К тому же со дня нашей свадьбы прошло уже почти полтора года. И за это время я не узнал о ней, как о человеке, ничего нового и привлекательного. Что ж это такое? Я не могу не думать о ней, как о женщине, едва ли не каждую минуту… Что мне предпринять?

– Но что же она… Люба… Любовь Николаевна? – заинтересованно уточнил Михаил Александрович.

– Ничего. Ничего совершенно, в том-то и дело! Целыми днями, неделями она меня практически игнорирует. Занимается, ни о чем не предупреждая и ни в чем не давая отчета, чем угодно: гуляет где-то с крестьянскими дружками своего детства, по памяти восстанавливает дом, руководит обустройством парка, расчисткой прудов, возится со своими хитровскими двойняшками и больной чахоткой родственницей Камиллой Гвиечелли… Она моя жена перед Богом и людьми, но кажется, что я ей скорее противен, чем мил, и совершенно непонятно, зачем ей…

– Да-а, я и не подозревал, что у вас все так… странно… – протянул Муранов.

– Теперь, когда родилась наша дочь, Люба, конечно, уделяет время ей, – продолжал Александр. Он говорил быстро, мерно, с полузакрытыми глазами, так долго таил все в себе, что теперь, когда решился начать, ему просто не терпелось выговориться. Реакция собеседника, казалось, не слишком его интересовала. – Отказалась от кормилицы, сама кормит ее грудью. Там, где застанет время или желание, как простая крестьянка. Например, сидит вместе с дочкой в саду, в гамаке… Я… представьте только эту картину, дядюшка… я подглядывал за ними из дома, из-за занавески… Смотрел на грудь своей жены… А в это время ее крестьянский дружок Степан Егоров, стоя тут же, докладывал ей что-то о проблемах с мельничной плотиной. Любовь Николаевну это, по-видимому, ничуть не смущало, а мне хотелось немедленно и своими руками задушить этого молодого наглого мужика, с которым она, кстати, вместе выросла… Любой кочующий цыганский табор непременно останавливается на наших землях, и она так же непременно ходит к ним петь и танцевать. Со всей своей сомнительной свитой: чахоточная художница Камилла, Степан, глухонемая Агриппина, усыновленные ею хитровские побродяжки (они до сих пор с наслаждением переодеваются в лохмотья, ходят босиком, подворовывают и, кажется, улучив момент, даже собирали милостыню на последней ярмарке, на которую Люба взяла их погулять), часто – Максимилиан Лиховцев, полдюжины разномастных собак, старая и злобная белая лошадь, которая тоже ходит за ней как собака, без всякого повода и упряжи… Меня никто не зовет, но я тащусь следом за ними и смотрю из темноты, как моя жена Любовь Николаевна Кантакузина… нет, тут уж, конечно, цыганка Люша Розанова танцует возле цыганского костра… Все это изматывает меня до последнего предела…

– Что ж… Эротическое колдовство – одно из самых древних и могучих… – Муранов серьезно взглянул на племянника, но в углах его сухих губ пряталась усмешка. – Чем же тебе помочь… Путешествие, быть может? Уехать в Европу? Рим? Ты можешь себе это позволить?

– В общем-то да… Оставить ее здесь?

– Конечно. Объясни всем, что экспедиция нужна тебе для завершения кандидатской работы.

– Да, вы правы, дядя, пожалуй, я так и сделаю…

* * *

В Синих Ключах, как и в прежние времена, давали четыре бала за год: белый, он же серебряный – зимой, розовый – весенний, во время цветения садов, зеленый – летом, и желтый или золотой – осенью, после уборки урожая. К балам вся дворянская и разночинская округа готовилась заблаговременно, насчет приглашений ловчили и интриговали, ибо праздники получались великолепными, а прихотливый нрав молодой хозяйки Синих Ключей, странной и загадочной Любовь Николаевны Осоргиной-Кантакузиной был всем известен еще с давних пор, когда ее покойный отец, Николай Павлович Осоргин жил наособицу и прятал свою безумную дочь от посторонних взглядов.

Нынче готовился зеленый, летний бал.

Столы планировалось расставить меж старых деревьев в излучине ручья, одного из притоков Сазанки, там, где стоял старый театр, построенный когда-то Николаем Павловичем для своей невенчанной жены-цыганки, и недавно отремонтированный их дочерью. На случай дождя имелись шатры, расписанные в виде беседок, увитых виноградом. На конюшне изготовляли связки факелов. Толстая огородница Акулина срочно выгоняла в оранжерее зелень и усиленно удобряла грядки с ранними овощами, ведя с ними по утрам преуморительные увещевательные беседы, дескать, созревайте быстрее, а то как бы нам с вами перед всей округой не опозориться. Специально приглашенный из Москвы мастер, бывший житель Черемошни Иван Озеров день и ночь, не покладая рук, трудился в сарае над фейерверками. Любопытные мальчишки бегали кругами вокруг сарая и совали свои курносые носы в дверь и щели. Иван гонял их и грозил громко, но неубедительно. Несмотря на свои почти тридцать лет, характер самого Ивана во многом оставался мальчишеским, и в своей собственной семье он охотно подчинялся заправляющей всеми делами жене Светлане.

В доме горничные чистили серебро и хрусталь, в гладильне прачка крахмалила скатерти и салфетки с монограммой Осоргиных. Хотя до бала оставалась еще почти неделя, кухарка Лукерья неистовствовала в кухне и окрестностях – несмотря на явный избыток заказанных в Калуге и даже Москве припасов, ей всегда казалось, что чего-нибудь важного не хватит в самый ответственный момент, и гости останутся голодными и недовольными. Имея четвертьвековой опыт в кухонных делах, Лукерья, на свою беду, оставалась неграмотной и не могла сверить имеющееся и задуманное по спискам или рецептам. Поэтому ей приходилось полагаться на свой опыт, отличную память и молоденькую помощницу, которая, несмотря на общую бестолковость, в детстве посещала церковно-приходскую школу, умела читать и даже писать. От кухаркиной беспомощности в этом важном вопросе и ее общего необузданного нрава доставалось всем без исключения.

Любовь Николаевне, пожалуй, даже нравилась царящая в усадьбе предбальная суматоха. Внутри ее она чувствовала себя живой и где-то даже полезной.

Притом все знали, что на самом празднике хозяйка усадьбы появится лишь в начале, а потом практически исчезнет. Заправлять же всем и царить непосредственно во время бала станет дальняя родственница Любовь Николаевны – Анна Львовна Таккер (для многочисленного клана родственников – Энни) – классически красивая молодая дама, которая специально для этого приезжала из Москвы в сопровождении английского мужа-фабриканта, детей, двух горничных, кормилицы, парикмахера и еще бог знает кого.

* * *

– Ну и когда твои итальяшки изволят прибыть? – Марыся Пшездецкая – броско, строго на женский лад красивая девушка, взглянула на Люшу. В ее больших глазах блестели зеленоватые искры.

 

Перламутровый свет дождливого дня наполнял комнату, мягко касался Марысиных щек, струился вдоль переброшенной на грудь тяжелой косы. Дождь, совсем недавно бивший ливнем, теперь шуршал тихо и деловито, от терпкой свежести, плывущей в распахнутое окно, перехватывало дыхание. Бабочка, прицепившись к раме, медленно взмахивала отсыревшими крылышками.

– Камиша приедет завтра. Прочие Гвиечелли – к концу недели, – вздохнув, ответила Люша.

Она привыкла к тому, что Марыся, держательница трактира и верная подружка нелегких хитровских времен Люшиной жизни, ревнует ее к аристократической Камилле и всему клану Осоргиных-Гвиечелли в целом. Но это ее по-прежнему огорчало. Тем более, что Камиша, давно (и безнадежно по общему мнению, которое она сама разделяла) страдающая туберкулезом, отзывалась о Марысе в самых превосходных тонах и даже однажды написала ее ростовой портрет в цветной шали, не пожалев ярких красок и ликующих тонов.

Марысе портрет ужасно понравился (хотя она и старалась это скрыть). Камиша с удовольствием подарила его трактирщице, и теперь он висел в ее небольшой гостиной, занимая самое почетное место.

– Не разумею я этого, – почти сварливо продолжила Марыся. – Вот хоть ты мне объясни – какой вообще прок в этих балах? Ну то есть, я понимаю, конечно: съедутся бездельники со всей округи – себя показать, людей посмотреть. Девицы женихов ловят, мамаши сплетничают, все задарма пьют, пляшут и в карты играют. Но тебе-то зачем, Люшка, все это надо – вот чего я разобрать не могу! Замуж ты уже вышла, дите родила, вина ты не пьешь, в карты не играешь, разговаривать с ними со всеми тоже толком не разговариваешь. Заправляют здесь всем и нарядами-побрякушками чванятся твои итальяшки. Денег на каждый бал уходит целая прорва, если их же в какое дело вложить, так можно немалую прибыль получить, а так – все в небо уносится, вместе с фейерверком от Вани-простака и прочими пукалками. Какой твой профит? Неужели тебе среди них слава нужна?

– Не напрягайся, Марыська, тебе этого вовек не понять, – отмахнулась Люша. – Потому как у тебя ум иначе устроен. Давай лучше сходим посмотрим, как сцену и скамейки наново покрасили…

– Чего это мне не понять из того, что Камилла с этой вашей надутой Энни понимают?! – напоказ обиделась Марыся. – И ты-то, кстати, сама откуда вдруг все про балы разбираешь? На Хитровке, что ль, научилась? Или когда здесь, в Синих Ключах, белкой безмысленной по деревьям скакала, и отец тебя от людей прятал?

– Первый раз мне дядя Митя, который на Пресне на баррикадах погиб, объяснил, – сухо ответила Люша. – Потом – Арабажин, а потом я и сама в книжках читала. Энни с Камишей аристократы, это верно. Голубая, если хочешь, кровь. Энни главное – чтобы было красиво: все в нарядах, драгоценные камни блещут, она с голыми белыми плечами, музыка играет, лакеи с шампанским ходят, сад, фонтан… Для них красота, искусство, утонченное совершенство в любой области важны сами по себе, без всякой привязки к труду, капиталу и прочим производственным отношениям. Все это уже отжило свое, это не только у Маркса, но и у господина Чехова в «Вишневом саде» описано. Их время кончилось вместе с крепостным правом, когда человеческий труд ничего не стоил. Теперь вот твое время, Марыська: все должно приносить прибыль. А что прибыли не приносит – то побоку, как если бы оно и вовсе смысла не имело. Ты – типичный представитель буржуазии, вроде чеховского Лопахина. Но и это тоже пройдет…

– А кто же в конце концов победит? – как будто бы даже заинтересовалась Марыся.

– Революционный народ, должно быть, – Люша неуверенно улыбнулась.

– Как это – народ? А я, а мы с тобой – кто же такие? Да где ты этот революционный народ видала-то?! – снова озлела Марыся. – На Пресне своей, в 905 году? Так там все больше студенты были, лавочники да солдаты. Ну вот, победили одни других – и дальше что же?

– Увидим, – Люша пожала плечами. Она всегда была не слишком многословна и не любила пустых споров и рассуждений. – Хочешь заране знать – читай книжки. Но вряд ли нас с тобой спросят, кому побеждать. Пойдем лучше на то поглядим, что от нас зависит.

* * *

– Энни, ты решительно неправа! У Любочки есть эстетическое чувство. И все здесь, в усадьбе – тому подтверждение! – почти с вызовом сказала Камилла Гвиечелли.

Девушка была бы как две капли воды похожа на средневековые итальянские портреты, если бы не крайняя степень ее худобы.

– Согласна, – качнула тщательно убранной головой Анна Львовна Таккер. – Есть. Но оно – чудовищно. Весь этот создаваемый ею колорит – он наличествует, и я не буду с этим спорить – ужасное дурновкусие! Я готова признать, что в дикости нерегулярного парка, заросших прудов эт цетера есть своя прелесть, но посмотри, во что она превратила чудесный, восстановленный стараниями Александра Васильевича дом! Эта странная раздвигающаяся башня с телескопом: что, здесь живут астрономы? Знаешь, что она мне сказала, когда я ее спросила о смысле этой архитектурной конструкции?

– Что это голова Синей Птицы, – тихо ответила Камилла.

– Именно! – воскликнула Анна Львовна. – Именно голова птицы! Ее дом – живое существо. Без головы-башни он не мог узнать в ней хозяйку усадьбы. Теперь все в порядке. А в зимнюю метельную ночь дом может взмахнуть крыльями и улететь. Куда? Вероятно, как говорят русские, к чертовой бабушке… Камиша, я давно хотела с тобой поговорить. Вы с Любочкой очень близки и ты, по всей видимости, поддерживаешь и даже культивируешь в ней все эти фантазии. Тебе это занятно, я понимаю, но ведь не грех подумать и о самой Любе, о неустойчивости ее сознания… Ты же должна помнить, что говорил о психическом устройстве Любочки Юрий Данилович…

– Ты знаешь, Энни, что я люблю Любочку всей душой и никогда не пожелаю ей ничего дурного! – прижав руки к исхудавшей груди, горячо воскликнула Камиша.

– В твоей привязанности к Любочке никто не сомневается, – успокоила кузину Анна Львовна. – Я просто прошу тебя быть осторожней в потакании тому, что ты называешь ее оригинальностью. Ограничения цивилизации и скучные рамки общепринятого придуманы в том числе и в целях сохранения общественного рассудка. Взгляни вокруг непредвзятым взглядом – что ты увидишь? Дом потомственных русских аристократов, наполненный беспородными собаками самых разных цветов и размеров, на которых можно наткнуться где угодно – под столом, в спальне, даже за портьерой на подоконнике… Они лают, гоняются по всему дому за кошками, прячут кости под ковры, иногда даже гадят и спариваются в комнатах! А эти расставленные повсюду латунные тазы, в которых плавают кубышки и лилии из пруда? По Любиной просьбе служанка поставила один такой таз возле моей кровати. Что это означает? Что украшает или символизирует? К тому же я проснулась оттого, что из этого таза лакала лохматая собачонка, и в нем же с чириканьем купался какой-то красный воробей. Люба потом объяснила мне, что по-русски он называется зяблик. В усадьбе есть розарий, коллекция фарфоровых ваз, но к приезду гостей дом почему-то украшен беспорядочными охапками какой-то луговой травы, стоящими в склеенных кривобоких горшках.

– Это Иван-чай, колокольчики и кашка, – тихо уточнила Камилла. – Мне кажется, вполне красивое, смелое сочетание…

– Камиша, не смеши меня! В усадьбе имеется чудесная, вполне ухоженная оранжерея с оставшейся еще от Любиного отца коллекцией орхидей, хороший розарий… Пусть смело сочетает благородные цветы – кто ей помеха?

– А вазы – это ценные древние амфоры. Дядя Александра – Михаил Александрович Муранов подарил им на свадьбу свою коллекцию.

– Но уж наверное он сделал это не для того, чтобы Люба размещала в музейных экспонатах свои пучки сена!

– А птицы в доме – это Любочка для меня старается. Она знает, что я люблю певчих птиц. Степан ловит их для меня…

– Какая глупость! Птицы – божьи творения, они должны жить в лесу, в поле. В крайнем случае – дома, в красивых клетках, но, на мой взгляд, это слишком по-мещански, сразу отсылает к купеческим хоромам или трактиру. А твои отношения с этим Степаном, кстати, заслуживают отдельного разговора…

– Но Люба решительно не любит клеток…