Free

Мой роман, или Разнообразие английской жизни

Text
1
Reviews
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

Они закрыла на минуту лицо руками и потом машинально опустила их; лицо её было грустно, но спокойно.

Виоланта. Что это значит! Ужь не боитесь ли вы Гарлея – лорда л'Эстренджа? Полноте; вы значит не разгадали еще….

Гэлен (поспешно вставая). Замолчите, Виоланта: я обещана другому.

Виоланта также поднялась с места и остановилась в немом изумлении; она была бледна как кусок мрамору, и только исподоволь, но с возрастающей силой приливала кровь к её сердцу, пока не отразилась на лице её ярким румянцем. Она крепко сжала руку Гэлен и спросила едва слышным голосом:

– Другому! обещана другому! Еще одно слово, Гэлен… не ему, по крайней мере не Гарлею…. не….

– Я не могу говорить, не должна говорить. Я дала слово! вскрикнула бедная Гэлен, и как Виоланта выпустила в эту минуту её руку, то она поспешила уйти.

Виоланта бессознательно села на прежнее место. Она была как будто поражена смертельным ударом. Она закрыла глаза и с трудом переводила дух. Болезненная слабость овладела ею, и когда этот припадок миновал, то ей показалось, что она уже не то существо, каким была прежде, что самый мир, ее окружающий, уже не прежний мир, – как будто она превратилась в ощущение сильной, безвыходной горести, как будто вселенная стала мертвой, безлюдной пустыней. Так мало принадлежим мы вещественному миру, – мы, люди, одаренные плотью и кровью: отнимите у нас вдруг одну неосязаемую, летучую мечту, которую лелеяла душа наша, и вот свет для нас меркнет, и солнце сияет неприветно, и узы, связывающие нас со всем существующим, распадаются и все повергается в бездну забвения и смерти, кроме самого страдания.

Так сидела Виоланта, грустная и безмолвная, не произнося ни слова ропота, не выронив ни слезы отчаяния; только от времени до времени она проводила рукою по лицу, как будто желая прогнать какую-то мрачную мысль, которая не хотела ее покинуть, или тяжело вздыхала, как бы желая освободиться от тяжкого бремени, которое легло ей на сердце. Бывают минуты в жизни, когда мы говорим сани себе: «Все кончено; ничто не в состоянии изменить моей судьбы; все пропало навеки, безвозвратно.» И в это время сердце наше как будто вторит нашим словам, как будто повторяет: «навеки, безвозвратно пропало!»

Пока Виоланта сидела таким образом, какой-то незнакомец, тихо пробравшись сквозь чащу дерев, остановился между нею и заходящим солнцем. Она не заметила незнакомца. Он помолчал с минуту, потом тихо заговорил на её родном языке, назвав ее по имени, которое она носила в Италии. Он говорил тоном близкого знакомого и извинялся в своем неожиданном приходе.

– Я явился здесь, прибавил он, в заключение: – чтобы доставить дочери средства возвратит своему отцу отечество и все его почести.

При слове «отец» Виоланта поднялась с места, и вся её любовь к этому отцу заговорила в ней с удвоенною силой. Всегда случается так, что мы начинаем любить своих родственников наиболее в ту минуту, когда узы, привязывающие нас к ним, готовы разорваться, и когда совесть начинает чаще повторять нам: «Вот, по крайней мере, та любовь, которая тебя никогда не обманывала! "

Она видела перед собою человека кроткого с виду и с изящными манерами. Пешьера – ибо это был он – отнял у своего костюма, точно так же, как у своей внешности, все то, что могло бы обличать непостоянство его нравственных правил. Он играл прекрасно свою роль и, раз избрав ее, совершенно вошел в её характер.

– Мой отец! сказала она поспешно по итальянски. – Какое вам дело до моего отца? И кто вы сами, синьор? Я вас не знаю.

Пешьера снисходительно улыбнулся и отвечал тоном, в котором глубокое уважение сглаживалось некоторым родом родственной нежности:

– Позвольте мне объясниться, и удостойте меня выслушать.

Потом, сев на скамью, возле неё, он стал смотреть ей прямо в глаза и начал таким образом:

– Вы, без сомнения, слыхали о графе Пешьера?

Виоланта. Я слыхала это имя еще в Италии, быв ребенком. А когда дама, у которой я тогда жила – тетка моего отца – занемогла и потом скончалась, то мне сказали, что у меня нет более приюта в Италии, что дом наш достался графу Пешьера – врагу моего отца.

Пешьера. И ваш батюшка с тех пор старался внушать вам ненависть к этому мнимому врагу?

Виоланта. Да, то есть отец мой запрещал мне вовсе произносить имя этого человека.

Пешьера. Жаль! сколько лет страданий и изгнания не существовало бы для вашего отца, если бы он был хоть немного справедливее в отношении к своему старинному другу и родственнику…. да, если бы он хоть не так упорно сохранял тайну своего местопребывания. Прелестное дитя, я тот самый Джулио Францини, гран Пешьера, о котором вы слыхали. Я тот человек, на которого вас научили смотреть, как на врага вашего отца. Я тот человек, которому австрийский император пожаловал его имения. Теперь судите сами, действительно ли я враг его. Я приехал сюда с целию отыскать вашего отца и предоставить в его пользу земли, пожалованные мне императором. Мною руководило единственное желание восстановить Альфонса в его правах в отечестве и возвратит ему его наследство, которе было отдано мне, против моего желания.

Виоланта. Батюшка, милый батюшка! Его благородное сердце опять узнает прелесть свободы. О, это великодушная месть, неприязнь, достойная подражания. Я вполне понимаю ее, синьор; ее вполне оценит и мой батюшка, потому что он точно таким же образом отмстил бы и вам, если бы представился к тому случай. Вы виделась уже с ним?

Пешьера. Нет; нет еще. Да я не старался его видеть прежде, чем не увижу вас, потому что собственно вы одна можете располагать его судьбою, точно так же, как и моей.

Виоланта. Я…. граф? Я…. располагать судьбою моего отца? Может ли это быть!

Пешьера (со взором, в котором изображается сострадание, смешанное с восторгом, и тоном родственной нежности). Привлекательна, усладительна ваша невинная радость, но не спешите предаваться ей. Может быть, от вас потребуют жертвы – жертвы для нас слишком тяжелой. Не прерывайте меня. Выслушайте хорошенько, и тогда вы поймете, почему я не хотел говорить с вашим батюшкой прежде, чем не увижусь с вами. Вы убедитесь, что одно ваше слово может даже и теперь заставит меня избежать вовсе встречи с ним. Вы, конечно, знаете, что ваш отец был одним из предводителей партии безумцев. Я сам был жарким участником в этом предприятии. В одну из решительных минут я открыл, что некоторые из деятельнейших сообщников к патриотическим планам примешали какие-то злодейские замыслы. Мне хотелось переговорить с вашим отцом, но нас разделяло большое расстояние. Вскоре я узнал, что он заочно присужден к смертной казни. Нельзя было терять ни минуты. Я решился на отчаянное предприятие, которое навлекло на меня подозрение с его стороны и ненависть моих соотечественников. Моею единственною мыслию было спасти его, старого друга, от смерти и отечество от бесполезного кровопролития. Я уклонился от плана возмущения. Я спешил представиться главе австрийского правительства в Италии и выпросил помилование Альфонсу и другим предводителям партии, которые в противном случае погибли бы на эшафоте. Я получил позволение лично заняться участью моего друга, поставят его вне всякой опасности, удалит его за границу, под видом изгнания, которое должно было окончиться, когда бы опасность миновала. Но, к несчастью, он вообразил, что я стараюсь погубить его. Он убежал от моих дружеских преследований. Солдаты мои вступили в ссору с каким-то англичанином, который стал вмешиваться не в свое дело и ваш отец убежал из Италии и скрыл свое местопребывание; поступок этот совершенно лишил меня возможности выпросить ему прощение. Правительство предоставило мне половину его земель, удержав другую половину в свою пользу. Я принял это вознаграждение с целию отвратить полную конфискацию его достояния. С тех пор я постоянно искал его, но не мог никак открыт его местопребывание. Я не переставал также хлопотать о его возвращении. Только в нынешнем году мне посчастливилось. Ему будут восстановлены права наследства и прежнее звание, но с обеспечением, которое правительство считает нужным для убеждения к искренности его намерений. обеспечение это названо правительством: оно состоит в союзе его единственной дочери с таким лицом, которому правительство может ввериться. Интересы итальянской аристократии требовали, чтобы такая старинная и известная фамилия не лишилась вовсе представителей и не перешла в боковую линию, то есть, чтобы вы соединились браком с одним из своих родственников. Подобный родственник, единственный и ближайший уже отыскался. Короче сказать, Альфонсо возвратит все, что потерял, в тот самый день, когда дочь его отдаст руку Джулио Францини, графу Пешьера. А! продолжал граф, с грустью:– вы трепещете, вы готовы отказаться. Значит человек, названный мною, недостоин вас. Вы только что вступили в весеннюю пору жизни, а он уже достиг осени жизни. Юность сочувствует только юности. Но он и не рассчитывает на вашу любовь. Все, что он находит сказать в свою пользу – это то, что любовь не есть единственная услада для сердца, не менее усладительно избавить от нищеты и бедствий милого для нас отца, возвратить ему наследие предков, в числе которых считается так много героев, незабвенных для всех истинных патриотов. Вот те наслаждения, которые я предлагаю вам, – вам, как дочери и как итальянке. Вы все еще молчите! О, говорите, говорите же, ради Бога!

Заметно было, что граф Пешьера хорошо умел овладеть умом и сердцем девушки. Притом граф умел избрать самую благоприятную минуту. Гарлей был уже потерян для её надежд и слово любви уже исчезло с языка её. Вдали от света и людей только образ отца представлялся ей ясным и заметным. Виоланта, которая с самого детства научилась переносить все лишения, с целью помогать своему отцу, которая сначала мечтала о Гарлее, как о друге этого отца, могла возвратить теперь изгнаннику все, о чем он вздыхал так часто, и для этого должна была пожертвовать собою. Самопожертвование для души благородной имеет, уже независимо от других отношений, иного своей собственной прелести. Но при всем том теперь, посреди смятения и замешательства, овладевших её умом, мысль о замужстве с другим казалась ей такою ужасною и противною её стремлениям, что она едва могла привыкнуть к ней; притом же внутреннее чувство откровенности и чести, составлявших отличительные черты её характера, предостерегало её неопытность и как будто подсказывало, что в этом предложении незнакомца был какой-то тайный, неблагоприятный для неё смысл.

 

Однако, граф с своей стороны убеждал ее отвечать; она собралась с духом и произнесла нерешительно:

– Если это так, как вы говорите, то ответ должна дать не я, а мой отец.

– Прекрасно! возразил Пешьера. – Но позвольте мне вам на этот раз противоречить. Неужели вы так мало знаете своего отца, чтобы подумать, что он предпочтет свои интересы своему убеждению в собственном долге? Он, может быть, откажется даже принят меня – выслушать моя объяснения; тем более он откажется искупить свое наследство, пожертвовав своею дочерью тому, кого он считал своим врагом и разница лет которого с вашими заставит свет говорить, что честолюбие сделало его торгашем. Но если бы я пошел к нему с вашего позволения, если бы я мог сказат ему, что его дочь не остановится перед тем, что отец её считает препятствием, что она добровольно согласилась принять мою руку, что она готова соединить свою судьбу с моею, свои молитвы о счастии родителя с моими, – тогда я не сомневался бы в успехе: Италия извинила бы мои заблуждения и стала бы благословлять ваше имя. Ах, синьорина, не считайте меня ничем другим, как простым лишь орудием для выполнения такого высокого и священного долга: подумайте о ваших предках, вашем отце, вашей родине и не пропускайте благоприятного случая доказать, в какой мере вы почитаете все эти священные имена.

Сердце Виоланты было затронуто за самую чувствительную струну. Она приподняла голову. Краска снова показалсь на её бледном доходе лице – она повернулась во всем блеске красоты к коварному искусителю. Она готова уже была отвечать и решить навсегда свою участь, когда вдруг не вдалеке раздался голос Гарлея; Нерон с прыжками подбежал к ней и поместился потом с совершенною фамильярностью между нею и Пешьера; граф отскочил назад, и Виоланта, которой глаза все еще были устремлены на его лицо, вздрогнула при виде перемены, которая произошла на этом лице. Одной вспышки бешенства было довольно, чтобы выказать мрачные стороны его натуры – то было лицо пораженного гладиатора. Он успел лишь произнести несколько слов.

– Я не хочу, чтобы меня здесь видели, проговорил он:– но завтра – в этом же саду – в этот же самый час. Я умоляю вас, для блага вашего отца, во имя его надежд, благополучия, самой жизни, сохранять тайну этого свидания и опять встретиться со мною. Прощайте!

Он исчез между деревьями так же тихо, таинственно, как и пришел оттуда.

Последние слова Пешьера еще раздавались в ушах Виоланты, когда показался Гарлей. Звук его голоса рассеял безотчетный, но не менее того сильный страх, который овладел сердцем девушки. При этом звуке к ней воротилось сознание той великой потери, которая ее ожидала; жало нестерпимой тоски проникло в её сердце. Встретиться с Гарлеем здесь, в таком положении ей казалось невыносимым; она встала и быстро пошла в дому. Гарлей назвал ее по имени, но она не отвечала и только ускорила свои шага. Он остановился на минуту в уединении и потом поспешил за нею.

– Под каким неблагоприятным созвездием я пришел сюда? весело сказал он, положив свою руку к ней на плечо. – Я спросил Гэлен – она нездорова и не может меня принять. Я отправляюсь насладиться вашим сообществом – и вы бежите от меня, как от существа зловещего. Дитя мое! дитя мое! что это значить? Вы плачете!

– Не останавливайте меня теперь, не говорите со мною, отвечала Виоланта, прерывающимся от рыданий голосом, освобождаясь между тем от его руки и стараясь убежать по направлению к дому.

– Неужели вас постигло горе здесь, под кровом моего отца, – горе, в котором вы не хотите мне признаться? Вы жестоки! вскричал Гарлей, с невыразимой нежностью упрека, которою были проникнуты слова его.

Виоланта не имела сил отвечать. Стыдясь своей слабости, подчиняясь влиянию кроткого, убеждающего голоса Гарлея, она желала в эту минуту, чтобы земля поглотила ее и избавила от этого тягостного замешательства. Наконец, отерев слезы с заметным усилием, она отвечала почти покойно:

– Благородный друг, простите меня. У меня нет такого горя, поверьте мне, которое…. которое я могла бы открыть вам. Я думала только о моем батюшке в ту минуту, когда вы пришли. Может быть, что опасения мои насчет его были совершенно напрасны, ни на чем не основаны; но при всем том, одна лишь неожиданность, ваше внезапное появление вовлекли меня в подобное ребячество и слабость; но мне хочется увидеться с батюшкой! отправиться домой, непременно домой!

– Ваш батюшка здоров, поверьте мне, и очень доволен, что вы здесь. Опасность ни откуда не угрожает ему, и вы сами совершенно в безопасности.

– В безопасности…. от чего?

Гарлей задумался. Ему хотелось открыть ей опасность, в которой отец не признался ей; но какое право имел он действовать против воли её отца?

– Дайте мне время подумать, сказал он: – и получить позволение открыть вам тайну, которую, по-моему мнению, вы должны узнать. Во всяком случае, могу сказать одно, что, преувеличивая опасность, которая будто бы вас ожидает, ваш батюшка намерен вам избрать защитника – в лице Рандаля Лесли.

Виоланта вздрогнула.

– Но, продолжал Гарлей, с спокойствием, в котором против его воли проглядывала какая-то глубокая грусть: – но я уверен, что вам предназначена более счастливая судьба и замужство с человеком более благородным. Я решился уже посвятить себя общей всем нам деятельной практической жизни. Но все-таки для вас, прелестное дитя мое, я останусь пока по-прежнему мечтателем.

Виоланта обратила в эту минуту глаза на печального утешителя. Взор этот проник в сердце Гарлея. Он невольно опустил голову. Когда он вышел из раздумья, Виоланты уже не было возле него. Он не старался догонять ее, но пошел назад и вскоре скрылся посреди дерев, лишенных листьев.

Час спустя он опять вошел в дом и пожелал видеть Гэлен. Гэлен теперь уже оправилась и могла к нему выйти.

Он встретил ее с важною и серьёзною нежностью.

– Милая Гэлен, связал он: – вы согласились быть моею женою, кроткою спутницею моей жизни; пусть это будет решено скорее, потому что я нуждаюсь в вас. Я чувствую необходимость спорее войти в этот неразрывный союз. Гэлен, позвольте мне просить вас назначить время нашего брака.

– Я слишком много вам обязана, отвечала Гэлен, потупив взор: – слишком много, чтобы не исполнять вашей воли. Но ваша матушка, прибавила она, может быть с надеждою отдалить развязку – ваша матунжа еще не….

– Матушка…. это правда. Я сначала объяснюсь с нею. Вы увидите, что мое семейство сумеет оценить ваши прекрасные свойства, Гэлен, кстати, говорили вы Виоланте о нашей свадьбе!

– Нет; я боюсь, впрочем, что, может быть, заставила ее догадаться, несмотря на запрещение леди Лэнсмер; но….

– Так значит леди Лэнсмер запретила вам говорить об этом Виоланте. Этого не должно быть. Я отвечаю за её разрешение отменить подобное распоряжение. Того требует ваш долг в отношении к Виоланте. расскажите все вашему другу. Ах, Гэлен, если я бываю иногда холоден или рассеян, простите мне это, простите меня; ведь вы меня любите, не правда ли?

Глава СIХ

– Поднеси свечку поближе, сказал Джон Борлей: – еще поближе.

Леонард повиновался и поставил свечку на маленький столик у изголовья больного.

Ум Борлея был уже заметно расстроен, но в самом бреду его была некоторая последовательность. Гораций Вальполь говорил, что «желудок его переживет его». То, что пережило в Борлее все остальное, был его неукротимый гений. Борлей задумчиво посмотрел на тихо пылавший огонь свечи.

– Вот что никогда не умирает, произнес он: – что живет вечно!

– Что такое?

– Свет! – Борлей проговорил это с каким-то усилием и, отвернувшись от Леонарда, стал опять смотреть на пламя. – В центральном светиле мироздания, в том великом солнце, которое озаряет пол-вселенной, и в грошовой лампе голодного писаки блестит один и тот же цвет стихий. Свет – в мироздании, мысль – в душе…. ах! ах! полно с своими сравнениями! Погаси свечку! Но ты не можешь угасить света; глупец, он убегает твоих глаз, но продолжает озарять пространство. Погибнут миры, солнца совратятся с путей своих, материя и дух обратятся в ничто прежде, чем явления, которые порождают это ничтожное пламя, исчезающее от дуновения ребенка, потеряют способность производить новый свет. Да и могут ли они потерять эту способность! Нет, это необходимость, это долг на пути творения! – Борлей грустно улыбнулся и отвернулся на несколько минут к стене.

Это была вторая ночь, которую Леонард проводил без сна у изголовья больного. Положение Борлея заметно становилось хуже и хуже. Немного дней, может быть несколько часов оставалось ему жить.

– Я боюсь, не развратил ли я тебя худым примером, сказал он, с некоторым юмором, который превратился в пафос, когда он прибавил: – эта мысль терзает меня!

– О, нет, нет, вы сделали мне много добра.

– Говори это, повторяй это чаще, сказал Борлей, с важным видом: – от этого мне легко делается на сердце.

Он выслушал историю Леонарда с глубоким вниманием и охотно заговаривал с ним о маленькой Гэлен. Он угадал сердечную тайну молодого человека и ободрял его надежды, скрывавшиеся за длинным рядом опасений, отчаяния и грусти. Борлей никогда не заводя ж серьёзно речи о своем раскаянии; не в его характере было говорить с должною важностью о вещах, которых высокое значение он наиболее сознавал.

– Я однажды смотрел, начал он: – на корабль во время бури. День был мглистый, мрачный, и корабль, со всеми своими мачтами, представлялся моим взорам в борьбе с волнами на смерть. Наступила темная ночь, и я мог только изредка находить его на мрачном фоне бурной картины. К рассвету появились звезды: я снова увидел корабль… он уже был разбит совершенно…. он шел ко дну точно так же, как потухали одна за другою звезды на небе.

В этот вечер Борлей вообще был в хорошем расположении духа и говорил много с своим обычным красноречием и юмором. Между прочим он упомянул с заметным участием о поэтических опытах и разных других рукописных сочинениях, оставленных в доме каким-то прежним жильцом.

– Я стал было писать для развлечении роман, заимствуя содержание из этих материалов, сказал он. – Они могут послужить и тебе в пользу, собрат по ремеслу. Я сказал уже мистрисс Гудайер, чтобы она отнесла эти бумаги к тебе в комнату. Между ними есть дневник – дневник женщины; он произвел на меня сильное впечатление. Страницы этого дневника напомнили мне бурные происшествия моей собственной жизни и великия мировые катастрофы, совершавшиеся в этот период времени. В свой хронике, о юный поэт, было столько гения, силы мысли и жизненности, разработанных, развитых, сколько потратил, разбросал их по свету один негодяй, по имени Джон Борлей!

Леонард стоял у постели больного, а мистрисс Гудайер, не обращавшая особенного внимания на слова Борлея и думавшая только о физической стороне его существа, мочила в холодной воде перевязки, намереваясь прикладывать ему к голове. Но когда она подошла к больному и стала уговаривать его употребить их в дело, Борлей приподнялся и оттолкнул их.

– Не нужно, сказал он лаконически и недовольным голосом, мне теперь лучше. Я и этот усладительный свет понимаем друг друга; я верю всему, что он говорит мне. Да, да, я еще не совсем помешался.

Он смотрел так ласково, так нежно в лицо доброй женщины, любившей его как сына, что она зарыдала. Он привлек ее к себе и поцаловал ее в лоб.

– Перестань, перестань, старушка, сказал он, с чувством.

– Не забудь рассказать после нашим, как Джон Борлей то-и-дело удил одноглазого окуня, который ему, однако, не дался, и когда у него не стало прикормки и леса порвалась, как ты помогала бедному рыбаку. Может быть, найдется еще на свете несколько добрых людей, которые с удовольствием услышат, что бедный Борлей не околел где нибудь в овраге. Поцалуй меня еще раз, и ты, добрый мальчик, тоже. Теперь, Бог да благословит вас, оставьте меня, мне нужно уснуть.

Борлей опустился на подушки. Старушка хотела унести свечку. Он повернулся с неудовольствием.

– Нет, нет, пробормотал он:– пусть будет передо мной свет до последней минуты.

Протянув руку, он откинул в сторону и занавес кровати, так что свет падал ему прямо в лицо. Через несколько минут он заснул, дыша спокойно и правильно как ребенок.

Старушка отерла слезы и вывела потихоньку Леонарда в соседнюю комнату, где для него была приготовлена постель. Он не выходил из дому с тех пор, как явился туда с доктором Морганом.

 

– Вы молоды, сэр, сказала она: – а молодым сон необходим. Прилягте немного – я вас позову, когда он проснется….

– Нет я не могу спать, и буду вместо вас сидеть у постели больного.

Старушка покачала головою.

– Я должна присутствовать при нем в последние минуты его жизни; я знаю, впрочем, что он будет очень недоволен, когда, открыв глаза, увидит меня перед собою, потому что и последнее время он сделался очень заботливым в отношении к другим.

– Ах, если бы он столько же думал о самом себе! проговорил Леонард.

Он сел при этом к столу, опершись на который, он разбросал бумаги, лежавшие там. они упали на пол с глухим унылым звуком, напоминавшим вздох.

– Что это? сказал он, вставая.

Старушка подняла рукописи и бережно отерла их.

– Ах, сэр, он просил меня положить сюда эти бумаги. Он думал, что вы развлечетесь ими в случае, если бы вам пришлось сидеть у его постели и не спать. Он подумал также и обо мне, потому что мне так жаль было расставаться с молодой леди, которой нет уже несколько лет. Она была почти мне столько же дорога, сколько и он, может быть даже дороже до нынешнего времени…. когда… мне приходится скоро потерять его.

Леонард отвернулся от бумаг, не обратив никакого внимания на их содержание; они не представляли ему в подобную минуту ничего любопытного.

Старушка продолжала:

– Может быть, она только предшествовала ему на небеса; она и смотрела не жилицей на белом свете. Она оставила нас неожиданно. От неё осталось много вещей, кроме этих бумаг. Вы никогда ее слыхали о ней, сэр? прибавила она, с какой-то наивностью.

– О ней? о ком это?

– Разве мистер Джон не называл вам ее по имени…. ее, мою милую…. дорогую…. мистрисс Бертрам.

Леонард вздрогнул: это было то самое имя, которое напечатлелось в его памяти со слов Гарлея л'Эстренджа.

– Бертрам! повторил он: и вы в этом уверены?

– О, да, сэр! А несколько лет после того она оставила нас, и мы о ней более ничего не слыхали; потом прислан был на её имя пакет из за моря, сэр. Мы получили его, и Борлей старался распечатать его, чтоб узнать что нибудь из этих бумаг; но все было написано на каком-то иностранном языке, так что мы ее могли прочитать ни слова.

– Не у вас ли еще этот пакет? Пожалуста, покажите мне его. Он может быть очень важен. Завтра все объяснится; теперь же я не в состоянии об этом и думать. Бедный Борлей!

Посреди размышлений, в которые Леонард за тем погрузился, слабый кряк поразил слух его. Он вздрогнул и с предчувствием чего-то дурного бросился в соседнюю комнату. Старушка стояла на коленях у постели, держа руку Борлея и с грустью смотря ему в лицо. Леонарду было довольно одного взгляда. Все было кончено. Борлей заснул на веки, заснул спокойно, без ропота и стенаний.

Глаза его были полу-открыты, с выражением того душевного мира, которые иногда смерть оставляет за собою; они все еще были обращены к свету; свечи горели ярко. Леонард опустил занавеси кровати, и когда стал покрывать лмцо покойного, замкнутые уста Борлея, как будто улыбаясь, произносили последнее прости.

Леонард стоял возле праха своего друга и старался уловить на лице его, в загадочной предсмертной улыбке, последний проблеск души, который еще не изгладился там совершенно; потом, через несколько минут, он вышел в соседнюю комнату так тихо и осторожно, как будто боялся разбудить усопшего. Несмотря на утомление, которое он испытывал, он не думал о сне. Он сел к маленькому столу и, склонив голову на руку, погрузился в начальные размышления. Между тем время проходило. Внизу пробили часы. В доме, где лежит тело покойника, самый звук часов получает какой-то торжественный характер. Душа, которая только что оставила этот мир, улетела далеко за пределы времени… Безотчетный, суеверный страх стал постепенно овладевать молодым человеком. Он вздрогнул и с каким-то усилием поднял глаза к небу. Месяц уже скрывался на своде небесном: серый, туманный отблеск рассвета едва проникал сквозь оконные стекла в комнату, где стояло тело. Там, близ угасающего камина, Леонард заметил женщину, тихо рыдавшую и забывшую, казалось, о сне. Он подошел к ней сказать несколько слов утешения; она пожала его руку и попросила оставить ее. Леонард понял ее. Она не искала другого утешения, кроме облегчения, которое приносили ей слезы. Он опять воротился в свою комнату, и глаза его остановились в эту минуту на бумагах, которых он до тех пор не замечал. Отчего же сердце его перестало биться при этом? отчего кровь закипела у чего в жилах? Почему он схватил эти бумаги трепетною рукою, положил их опять на стол, остановился, как будто желая собраться с силами, и опять обратил все свое внимание на эти листки? Он узналь тут памятный для него почерк, те красивые, изящные буквы, отличавшиеся какою-то особенною женственною грацией, один взгляд на которые составил для него эпоху еще в годы детства. При виде этих страниц образ таинственной Норы снова представился ему. Он ощутил присутствие матери. Он подошел к двери, осторожно затворил ее, как будто из зависти ко всякому постороннему существу, которое бы вздумало проникнуть в этот мир теней, как будто желая быть наедине с своим призраком. Мысль, написанная в пору свежей, ясной жизни, возникающая вновь перед нами в то уже время, когда рука, излагавшая ее, и сердце, сочувствовавшее ей, давно превратились в прах, становится настоящим призраком.

Все эти бумаги, лежавшие теперь в беспорядке, были когда-то сшиты; они распались, по видимому, в руках неосторожного Борлея; но и теперь последовательность их могла быть скоро определена. Леонард тотчас понял, что это составляло род журнала, – впрочем, не настоящий дневник в собственном смысле слова, так как в нем не всегда говорилось о происшествиях какого нибудь дня; здесь случались пропуски во времени и вообще не было непрерывного повествования. Иногда, вместо прозы, тут попадалась наскоро набросанные стихотворные отрывки, вылившиеся прямо из сердца; иногда рассказ оставался неочерченным вполне, а лишь обозначался одною резкою частностью, одним восклицанием горя или радости. Повсюду вы нашли бы тут отпечатки натуры в высшей степени восприимчивой, и везде, где гений проявлялся здесь, то облекался в такую безыскусственную форму, что вы не назвали бы все это произведением гения, а скорее – мгновенного душевного движения, отдельного впечатления. Автор дневника не говорил о себе в первом лице. Дневник начинался описаниями и короткими разговорами, веденными такими лицами, имена которых были означены начальными буквами. Все сочинение отличалось простою, чистосердечною свежестью и дышало чистотою и счастием, точно небосклон при восхождении солнца. Юноша и девица скромного происхождения, последняя почти еще ребенок, оба самоучки, странствуют по вечерам в субботу по полян, покрытым росою, вблизи суетливого города, в котором постоянно кипит деятельность. Вы тотчас замечаете, хотя писавший, кажется, не хотел выразить этого, как воображение девушки парит к небесам, далеко за пределы понятий её спутника. Он лишь предлагает вопросы, отвечает она; и при этом вы невольно убеждаетесь, что юноша любит девицу, хотя любит напрасно. Леонард узнает в этом юноше неотесанного, недоучившегося грамотея, деревенского поэта Марка Фэрфильда. Потом повествование прерывается; следуют отдельные мысли и заметки, которые указывают уже на дальнейшее развитие понятий в авторе, на зрелость его воэраста. И хотя оттенок простосердечия остается, но признаки счастья бледнее и бледнее отпечатлеваются на страницах.

Леонард нечувствительно пришел к убеждению, что жизнь автора вступала с этого времени в новую фазу. Здесь не представлялись уже более сцены скромной, рабочей деревенской жизни. Какой-то прекрасный, загадочный образ является в описании субботних вечеров. Нора любит представлять этот образ: он постоянно присущ её гению, он овладевает её фантазией; это такой образ, который она, будучи от природы одарена художественным тактом, признает принадлежащим роскошной, возвышенной сфере изящного. Но сердце девицы еще не проснулось для чувства. Новый образ, созданный ею, кажется одних с нею лет; может быть, он даже моложе, потому что здесь описывается мальчик с роскошными, прелестными кудрями, с глазами, никогда не подернутыми облаком грусти и взирающими на солнце прямо, подобно глазам орленка, – с жилами до того полными кипучей крови, что в минуты радости кровь эта готова, кажется, брызнуть с нервами, дрожащими при мысли о славе, с откровенною, неиспорченною душою, возвышающеюся над предразсудками света, которого она почти незнает. Леонарда сильно интересовало, кто бы мог быть этот мальчик. Но он боялся вместе с тем и доискиваться. Заметно, хотя об этом и не говорится ясно, что подобное сообщество пугает автора. Впрочем, любовь тут проявляется не обоюдно. С её стороны – это нежная привязанность сестры, участие, удивление, благодарность, но вместе с тем некоторого рода гордость или боязнь, которая не дает любви простора.