Read the book: «История династии Романовых (сборник)», page 10
Она опять закашлялась. И вытерла кровь.
«Ох, помрет! И правду не узнаем… Так сказки и будем слушать…»
– Князь Радзивилл сказал, – твердо продолжала Елизавета, будто не слышала замечания Голицына, – что я имею право на русскую корону. И когда достигну трона, то в вознаграждение за содействие, которое он окажет мне, должна буду возвратить Польше отнятые у нее земли и заставить то же самое Австрию и Пруссию. Но я настойчиво отрицала его слова. И более того, заметив, что князь Радзивилл… не перебивайте меня… при ограниченных способностях своего ума полон самых несбыточных мечтаний… хотела от него совершенно отделаться, но сестра его, поняв, что я имею много сведений и немало друзей на Востоке, упросила меня ехать с ними. Запишите мои слова в точности, и прошу показать их государыне…
Она опять закашлялась.
– Ну, а дальше мы с князем Радзивиллом сумели доплыть только до…
– Сударыня, – решительно прервал Голицын, – о князе вы мне расскажете впоследствии. Сейчас меня интересует прежде всего вот что… Бумаги, найденные у вас…
И Голицын выложил на стол завещание Петра Первого, Екатерины Первой и Елизаветы…
«Завещания трех российских самодержцев… Они поддельные. Но хорошо, со знанием составлены. На основании подлинных. Тот, кто составлял, откуда-то знал подлинные. А завещание Екатерины вообще с подлинного списано. Это уже не ее сказки про Персию…»
– Откуда они у вас? Прошу вас обстоятельно ответить.
– Нет ничего проще: я сама не знаю.
– То есть как?
– То есть так. 8 июля 1774 года – на всю жизнь запомнила этот день – я получила из Венеции анонимное письмо, при котором были приложены два запечатанных конверта. В письме было сказано, что я смогу спасти жизнь многих людей, коли помогу заключить мир России с Турцией, для чего по приезде к султану я обязана объявить себя дочерью императрицы Елизаветы, каковой в действительности являюсь. В том же письме было сказано, что один из запечатанных конвертов я должна передать султану, а другой – отослать в Ливорно графу Орлову. Не скрою – я открыла письмо графу. И что же? Там от имени Елизаветы Всероссийской были воззвание к русскому флоту и письмо к графу Орлову. Я сняла с этих бумаг копии. И, запечатав конверт своею печатью, отправила графу.
«Ох, шельма! Ох, ловка!..»
– Кто писал вам эти бумаги? Не торопитесь с ответом. Вся ваша судьба зависит от правдивого ответа. Одно правдивое слово спасет вас от многих печальных последствий, и наоборот, сударыня.
– Не знаю, – жестко ответила Елизавета.
– Но вы кого-то подозревали?
– Я готова присягнуть: почерк мне был незнаком.
– Сударыня, но ведь вы думали над этим… Не могли не думать. Итак, ради вашей же пользы… В последний раз спрашиваю: кто дал вам письмо?
– Клянусь, не знаю. И в доказательство того, что говорю чистосердечно, признаюсь: конечно, получив эти бумаги, я стала соображать… Воспоминания детства, все слышанное от князя Али, слова Радзивилла, французских офицеров… И вот тогда-то мне и пришло на ум…
И глядя в упор на князя, Елизавета сказала:
– А не та ли я самая, в чью пользу составлено завещание императрицы Елизаветы?
«Ох, шельма! Да и ты тоже хорош! Не прерывать такие речи!..»
– С какой целью, – сурово начал князь, – вы отослали графу Орлову эти бумаги?
– Они были адресованы на его имя, и я не имела права их не отослать. Но с другой стороны, я отослала бумаги с тайной надеждой узнать от графа что-нибудь о своих родителях. – И усмехнувшись, прибавила: – А также обратить внимание графа на происки, которые ведутся против империи.
– И кто же, по-вашему, вел эти происки? – не унимался Голицын.
– В третий раз отвечаю: не знаю. Хотя, конечно, раздумывала. Подозрения мои пали и на Версальский кабинет, и на Турецкий диван, и на Россию, конечно. Но главное: эти бумаги привели меня в такое волнение, что стали причиной жестокой моей болезни, которая нынче, как вы видите, сильно развилась во мне…
– Итак, вы прервались в рассказе на отъезде с Радзивиллом в Венецию и на возвращении в Рагузу.
– В Рагузе было узнано мною о заключении мира России с Турцией, чему я сильно порадовалась. И тогда я стала настойчиво уговаривать князя Радзивилла отказаться от его неосуществимых планов…
– Не надо более о Радзивилле. Для чего вы уехали в Рим?
– Чтобы оттуда вернуться к своему жениху. И также я хотела продолжить попытки занять деньги для моего жениха под поручительство князя Али. Вот тогда в Риме и появился русский лейтенант Христенек с предложением от графа Орлова, что-де зовет он меня в Пизу и хочет познакомиться со мной по получении от меня бумаг. Пиза была по дороге во владения жениха моего. И я согласилась. Но граф Орлов…
– Граф все поведал нам подробно. Так что подробности не излагайте.
– Граф по приезде моем в Пизу, – будто не слыша, продолжала Елизавета, – снял для меня дом. И явился сам, и учтивейшим образом предложил мне свои услуги. Пробыв в Пизе девять дней, я сказала графу, что желала бы ехать в Ливорно. Я сказала это потому, что граф обещал…
– Обстоятельства, почему граф обещал, нам ведомы. Я прошу вас быть краткой, прежде чем мы перейдем к самому важному вопросу.
– В Ливорно, когда мы обедали у английского посланника, – по-прежнему, будто не слыша, продолжала Елизавета, – я попросила графа посмотреть Российский флот, маневры которого при многократной пальбе тогда происходили.
«Странно… Зачем она на себя берет? Это ж Алексей Григорьевич наверняка подманил ее на корабль».
– На корабле граф от меня отлучился, и я услышала вдруг голос офицера, объявившего, что велено ему арестовать меня. Это явилось полной для меня неожиданностью. Тотчас я написала графу письмо, требуя объяснения жестокого и необъяснимого случая. Он ответил мне письмом, которое я вам передаю. – И она положила перед князем письмо.
Голицын, не читая, положил письмо в бумаги, лежащие на столе…
– Из всего сказанного, надеюсь, вы поймете, почему я столь изумлена, здесь очутившись. Ибо никаких злокозненных намерений к императрице не питала. Судите сами: если б питала, разве взошла бы я с такой доверчивостью на российский корабль?
«Ах, вот зачем “сама попросилась на корабль”!»
– Я выслушал с терпением вашу историю, сударыня. А сейчас от сказок мы перейдем к делу. Вы должны мне ответить на вопрос, который в своем повествовании многажды старались миновать. По чьему наущению вы выдавали себя за дочь императрицы Елизаветы Петровны?
– Наоборот, князь, в своем рассказе я как раз многократно подчеркивала: я никогда сама не выдавала себя за дочь императрицы Елизаветы Петровны. Никогда и ни в одном разговоре я этого не утверждала. Другие – да: князь Али, мой жених, гетман Огинский, князь Радзивилл, французские…
– А вы сами ни разу? – насмешливо прервал Голицын. И добавил с торжеством: – Но в своих показаниях ваши приближенные Доманский и Черномский неоднократно, подчеркиваю, неоднократно уличают вас совсем в обратном. Извольте прочесть, сударыня, их показания.
И он выложил перед ней бумаги. Она тотчас с любопытством пробежала бумаги. И расхохоталась.
– Ну можно ли всерьез слушать глупца? – вдруг кокетливо и как-то легкомысленно спросила принцесса.
– Но они оба, оба…
– А двух глупцов тем более. Просто эти идиоты не понимают юмора. Да, иногда, шутя, чтоб отделаться от их назойливого любопытства, я говорила: «Да принимайте вы меня за кого угодно! Пусть я буду дочь шаха… султана… русской императрицы… Я ведь сама ничего не знаю о своем происхождении».
– Значит, шутили? – усмехнулся князь.
– Шутила. – И улыбнувшись, она нежно взглянула на князя.
– Наверное, после подобных шуток слухи о вашем происхождении, – заторопился князь, отводя от нее глаза, – распространились в Венеции и в Рагузе?
– Сама дивилась… и сама беспокоилась. И даже просила рагузский сенат принять надлежащие меры против этих вздорных слухов. – Она с открытой издевкой смотрела на князя. – Я сказала вам все, что знаю, больше мне нечего добавить. В жизни своей мне пришлось много терпеть, но никогда не имела я недостатка в себе духа и недостатка в уповании на Бога. Совесть не упрекает меня ни в чем. Надеюсь на милость государыни, ибо всегда чувствовала влечение к вашей стране… Всегда старалась действовать в ее пользу.
И опять князю померещилась издевка.
– Подпишите показания, сударыня, – устало сказал князь.
Она взяла перо и подписала твердо латинскими буквами: Елизавета.
«Убила… Себя убила!..»
– Сударыня, так нельзя. Одним именем без фамилии подписываются царственные особы. Все прочие подписывают у нас фамилию.
– А что мне делать, коли не знаю я своей фамилии? – язвительно улыбаясь, спросила Елизавета.
– Все, конечно, так… Но прочтя ваши показания, – князь сделал паузу, – могут подумать, что вы настаиваете на лжи, которая уже привела вас в эти стены и от которой вы отрекаетесь в показаниях своих.
Глаза Елизаветы сверкнули.
– Я привыкла говорить правду: я Елизавета. Более ничего прибавить не имею.
Она закашлялась. И опять вытерла кровь с губ.
31 мая 1775 года в своем дворце князь Голицын писал первое донесение императрице. В этом донесении было все, что хотела прочесть Екатерина.
«Что касается поляков, то об них заключить можно, что они попросту доверились слухам о мнимом сей женщины происхождении и попросту примазались к ней, как бродяги, прельстившись будущим мнимым счастием… Ее слуги ничего такого, что уличало б эту женщину или поляков, не показали и лишь сказывали, что, по слухам, считали ее принцессою…»
Всю вину, но достаточно мягко, добродушнейший князь возлагал на одну «известную женщину».
«История ее жизни наполнена несбыточными делами и походит более на басни. Однако ж и по многократном моем увещевании, и при чтении допросов поляков она ничего из сказанного отменить не захотела. Не имея возможности пока основательно уличить ее, не стал я налагать на нее удержание в пище и не отлучил от нее служанку. Ибо отлучить служанку значит обречь ее на полное безмолвие, так как ни один человек из охраняющих ее иностранных языков не знает, а она по-русски не говорит ни слова. Кроме того, от долговременной бытности на море, от строгого нынешнего содержания и, конечно же, от смущения духа сделалась она совсем больною. Мои наблюдения о ней: по речам и поступкам можно судить, что она чувствительна и вспыльчива, разум имеет острый и весьма многознаний. По-французски и по-немецки говорит с совершенным произношением, знает итальянский и аглицкий и объявляет, что в Персии выучила арабский и персидский. Так как находится она сейчас в болезни, я приказал допустить к ней лекаря…»
Князь закончил писать и позвонил в колокольчик. Вошел секретарь Следственной комиссии Ушаков.
– Отправишь в Москву с нарочным Гревенсом к государыне.
И опять Голицын допрашивал, а Ушаков за конторкой записывал показания.
– Не появилось ли у вас намерения сделать признание?
– У вас доброе и правдивое сердце, князь, вы не можете не чувствовать, что я все время говорю правду.
Она смотрела на него своими огромными глазами.
Князь торопливо отвел взгляд, а она продолжала:
– Поверьте, князь, я никогда не знала, что такое совершать зло. Вся система моей жизни состояла в том, чтобы творить добро. Если бы я замышляла зло, разве поехала бы я одна на флот, где двенадцать тысяч человек?
– Вы это уже говорили, сударыня.
– И повторю: я не способна на низость. Простите, что я надоедаю вам своими рассуждениями. Но люди чувствительные, подобные Вашему сиятельству, так легко принимают участие в других. Наверное, поэтому я испытываю к вам слепую доверчивость. Князь, я написала письмо государыне… И умоляю вас: вы передадите его! Вы передадите его, князь? Обещайте!
Она вдруг схватила его руку и поцеловала.
– Ох, что вы, сударыня, – засуетился и без того растроганный князь, – ну конечно, передам. Конечно, передам… Это обязанность моя, – сказал он, вспомнив об Ушакове.
– Тогда я прочту письмо, чтоб вы знали, что передаете. – И, не дожидаясь ответа князя, она начала читать наизусть письмо:
«Ваше императорское величество, истории, которые писаны в моих показаниях, не смогут дать объяснение многим ложным подозрениям на мой счет. Поэтому я решаюсь умолять Ваше императорское величество выслушать меня лично, ибо имею возможность доставить большие выгоды вашей империи. Ожидаю с нетерпением повеления Вашего величества и уповаю на ваше милосердие. Имею честь быть с глубоким почтением Вашего императорского величества покорнейшая и послушная к услугам. – Она помедлила и почти с торжеством прочла подпись: – Елизавета».
Голицын побледнел:
– Вы сошли с ума. Так не пишут императрице. Я уже обращал ваше внимание, – начал он, стараясь говорить грозно, – на непозволительную дерзость вашей подписи под протоколом. И вот теперь…
– А я вам объяснила, – вдруг холодно и высокомерно ответила Елизавета, – что другой подписи быть не может. Вы обязаны, князь, передать Ее величеству мое письмо.
«Боже мой… Когда матушка получит вот это… Да после моего благостного донесения… да еще прочтет до того ее подпись под протоколом… Это ведь конец! Ей – конец!.. Да и тебе… Ох, и будет тебе гнев матушки!»
– Послушайте, я действительно к вам добр, ибо вы больны. Это письмо может привести к край ним мерам и самому суровому содержанию. Вы не представляете, что такое «суровое содержание». И чем оно станет для вас, изнеженной и очень больной женщины. Вы долго не протянете…
– Да-да. Я поняла, что вы добры ко мне… Что вы хотели бы, чтобы я тут «протянула долго». А коли я предпочитаю…
И она засмеялась.
«Нарочно! Ну конечно!..»
– Князь, вы дали слово, – твердо сказала она, – и я уверена: вы его сдержите. Вы передадите мое письмо. Тем более что услуга, которую я смогу оказать при встрече вашей императрице, поверьте, будет исключительной!
– Да не записывай ты! – в сердцах сказал князь Ушакову.
Екатерина в Москве
Весь 1775 год Екатерина прожила в Москве.
Только что пережившее смертный страх перед пугачевским воинством московское дворянство радостно встречало императрицу.
Ах, эта Москва… Теплые московские дворцы, утопающие в зелени, и, как контраст, как вечный спор, беспощадное видение Санкт-Петербурга: прямые стрелы проспектов, холод Зимнего дворца, лед Невы, безжалостные шпили крепостей…
Когда по воле Петра вся знать потянулась в Петербург, северный парадиз не пришелся по вкусу старым дворянским родам. Сердца их рвались обратно, в родное московское приволье.
Блестящие вельможи, выйдя в отставку или попав в немилость, немедля селились в Москве и доживали тут свои дни в роскоши и в полнейшем бездействии. Москва становилась ворчливой оппозицией Петербургу. Екатерина называла ее республикой и заботилась о том, чтобы сохранять с ней добрые отношения.
Дети богатейших московских вельмож составляли основу гвардии, той самой гвардии, которая возводила на трон и свергала с трона российских государей.
Москва XVIII века. Это был единственный в мире город-усадьба. Извилисто текла еще не закованная в трубы Неглинка, образуя великие болотца, пруды и застойные лужи. Грязь убирали лениво, что способствовало возникновению знаменитой чумы, опустошившей город в 70-е годы, во время борьбы с которой так отличился Григорий Орлов.
Но зато не было проклятой петербургской тесноты.
Великолепны раздольные подмосковные усадьбы: юсуповское Архангельское, панинское Марфино, шереметевское Останкино, и столь же привольны городские дворцы-усадьбы с такими же обширными парками за чугунными оградами, с домашними церквями… Все это соседствовало с деревянными лачугами с завалинками и огородами.
Древний Кремль – гордость москвичей – был, увы, в запустении. Он просыпался только во времена коронаций. И вновь погружался в вековой сон, нарушаемый лишь московскими пожарами.
Как горела тогда Москва! В 1701 году великий пожар сжег Кремль. Петр занимался строительством Петербурга, и было ему не до ненавистной московской старины. И обгорелые стены кремлевских дворцов угрюмо зияли черными провалами.
В 1737 году новый страшный пожар обрушился на Москву. Пожар вспыхнул от свечки перед иконой и остался в пословице «Москва от копеечной свечки сгорела…»
Наконец богомольная Елизавета, столь любившая Первопрестольную, где провела она свои девичьи годы, где, по преданию, венчалась с Алексеем Разумовским и где живала часто в великолепном его дворце, обращает свои взоры на разрушенный Кремль. И к ужасу ревнителей московской старины, повелевает иноземцу Растрелли разобрать обветшавшие здания и построить дворец. Он построил для Елизаветы в Кремле неудобный зимний дворец, который царица не любила и в котором никогда не жила…
Екатерина пошла в своих заботах о Кремле еще дальше. В 1773 году был заложен гигантский дворец по проекту Баженова. Он должен был охватить весь Кремль, но, к счастью, истощенная пугачевским бунтом и войною казна не дала возможности осуществить это… Последствия внимания Екатерины были страшны: уничтожение еще крепких старых зданий Приказов, знаменитого Запасного дворца, где когда-то помещались хоромы Самозванца, снос Тайницкой башни, палат Трубецких, церкви Козьмы и Дамиана, дворцов духовенства. По планировке 1775 года была расчищена Красная площадь, сломан старый Гостиный и Посольский дворы, уничтожены стены, ворота и рвы Белого и Земляного городов…
Пока шло очередное разрушение-реконструкция древнего Кремля, Екатерина жила в старом Коломенском дворце.
В девять утра князь Александр Алексеевич Вяземский, как всегда, шел с докладом в кабинет императрицы.
Надев «снаряд», Екатерина читает отчет князя Голицына. Сначала с милостивой улыбкой: добрая государыня читает отчет доброго слуги. Но постепенно лицо ее мрачнеет. Наконец, отбросив бумаги, императрица приходит в бешенство. Она быстрыми шагами разгуливает по кабинету, пьет воду и бормочет:
– Бестия!.. Каналья!.. Это не донесение, это любовное послание. Этот выживший из ума старец, по-моему, совсем потерял голову от развратной негодницы!
Наконец она успокоилась, уселась в кресло, позвонила в колокольчик.
Вошел молодой белокурый красавец Завадовский, новый секретарь императрицы.
Петр Васильевич Завадовский с весны 1775 года состоял «при собственных делах императрицы». В июле того же года при праздновании Турецкого мира ему будет пожаловано полтысячи душ в Белоруссии.
– Пишите, мой друг.
Секретарь усаживается за столик.
Екатерина, расхаживая по кабинету, начинает диктовать письмо Голицыну.
Князь Вяземский, как всегда, молча наблюдает эту сцену. Он есть – и его нет. Он умеет исчезать, оставаясь на месте.
– «Князь Александр Михайлович, – диктует Екатерина. – Пошлите сказать известной женщине, что, ежели желает она облегчить свою судьбу, пусть перестанет играть ту комедию, которую она в присланных нам бумагах играет. Это дерзость. Дерзость доходит до того, что она смеет подписываться Елизаветой».
– Я не поспеваю, Ваше величество, – говорит Завадовский.
– Простите, мой друг, – берет себя в руки Екатерина.
И вновь диктует, обращаясь к нему с нежной улыбкой, и вновь постепенно приходит в бешенство:
– «Велите к тому прибавить, что никакого сомнения не имеем, что она авантюристка. И для того посоветуйте этой каналье, чтоб она тону-то поубавила и чистосердечно призналась, кто заставил играть ее сию роль? И откудова она родом? И давно ли сии плутни ею вымышлены? Повидайтесь с нею, князь, и весьма сердечно скажите этой бестии, чтобы она опомнилась. Вот уж бесстыжая каналья! Дерзость ее письма ко мне превосходит всякие чаяния!»
– Я не успеваю, Ваше величество.
– Простите, мой друг.
Она продолжает диктовать:
– «И я серьезно начинаю думать, что она попросту не в полном уме. Остаюсь доброжелательная к вам Екатерина. Москва, июня 7 дня 1775 года».
Подписав письмо, императрица обращается к Вяземскому:
– И намекните князю, что, если сии два вопроса в самом скорейшем времени не получат ответа…
Вяземский поклонился.
Екатерина взяла себя в руки и добавила привычно благостно:
– И пусть он поосторожнее будет с этой канальей. Князь добр, а женщина бесстыжа и коварна. Что еще у нас, Александр Алексеевич?
– Граф Алексей Орлов пересек границу России и сухопутным путем направляется в Москву.
Вяземский вопросительно посмотрел на императрицу.
– Ну что же, граф доблестно вел себя в сражениях, он оказал нам неоценимые услуги в деле с этой бестией, и мы с нетерпением поджидаем графа в Москву на наши торжества по случаю заключения мира с турками. Заготовьте указы о присвоении титула Чесменского и о прочих его наградах.