Разговоры с мёртвыми

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Глава 2

Смерть – это дерево,

Могучий дуб из легенды.

Корни этого дерева

пронизывают мировую тьму

и впитывают её,

словно животворящий сок.

А ветви его

Растекаются реками света.

Дерево – смерть

выпьет всю тьму до последней капли,

и твой череп станет пустым,

как вычищенная до блеска чаша,

готовая наполниться

и принять в себя свет, свет, свет…

Ханс Бёрли

Я разговариваю с мёртвыми, и они говорят со мной.

Сами вы чёртовы некрофилы. Узнав, что я обнимаю мёртвое тело, вы сразу думаете о пошлом. Вы не замечаете никого вокруг, вы только ноете о своих проблемах и не хотите элементарно выслушать других.

Даже в родительский день на кладбище вы умудряетесь упрекать мёртвых: «Привет. Вот мы и пришли. Боже мой, что ты наделал? За что так с нами? Ни о ком не подумал. Ой-йо-йой. Ну, давай помянем». Помянули. Можно идти. Спасибо всем за участие.

Ацтеки, чтобы умерший имел при себе спутника по дороге в Миктлан, убивали собаку, а также приносили в жертву маис и зерно, чтобы покойнику было что покупать по пути. Похоронный обряд повторялся раз в год в течение четырёх лет. По окончании этого срока считалось, что умерший достиг цели своего странствия.

Мы проходим долгий путь по ненадёжному мосту, чтобы упасть в костлявые объятия смерти. Мы бредём, погружённые в свои мысли, не замечая людей вокруг, не замечая, как мы нужны им, а они не замечают, как нужны нам.

Я раскапываю могилы и внимательно слушаю то, что мертвецы не могли сказать раньше. Я не священник и не отпускаю им грехи, но даю им спокойствие, которого им так не хватало.

На похоронах брата воды Стикса порвали небо, и мы тянулись за гробом, как стая ворон в чёрных фраках. Семейные по покойному должны носить скорбное платье, синее или чёрное, и непременно ветхое, а не новое: во время траура стыдно ходить опрятно, это считается неуважением к памяти покойного.

Находиться у Пашкиного гроба было жутко. Покойник был слишком живой, но какой-то бескровный, бледный.

Пока я сидел на диване в его ногах, всё было нормально. Люди приходили и уходили, говорили тихими голосами и топтались на месте. Одни долгими взглядами изучали бездыханное тело, другие блуждали глазами по мебели или упирали их в пол. На похоронах комфортно только виновнику «торжества». Всех остальных мучает вопрос: «Что я здесь делаю?» И в ответ – так надо.

Кто-то подсаживается к гробу. По несколько ворон с одной стороны.

Очередь дошла до меня, и я сел к голове брата. Рассматривал его гладко выбритый подбородок, веки, брови, щёки, лоб с церковной полоской. Как живой. Сейчас дрогнут ресницы, и глаза откроются. Синюшные губы растянутся в ухмылке. Брат поднимется и вопьётся клыками мне в шею, вонзится острыми пальцами в мои плечи и будет рвать мою плоть.

Меня охватил ужас. Мой брат не такой, как прежде. Он мёртв, его нет. В гробу вместо него другое существо, злобное и опасное. И оно хочет, чтобы я присоединился к нему, и мы вместе шли по дороге в Миктлан. Нет, не в Миктлан, а в Аид или в жаркое пламя Ада.

Я сомкнул веки и стал считать до ста: один, два, три, четыре, восемь, десять… второй десяток, третий…

Закончив, осторожно встал, обогнул пустые табуретки рядом с собой и на слабых ногах выбрался из комнаты. Больше к открытому гробу я не подходил. На кладбище проскочил мимо тела, не прикасаясь к нему и не задерживая на нём взгляд. Мне хватило того ужаса, что пережил в комнате родителей.

Родственники умирают и оставляют после себя только имена на камнях, друзья женятся и навсегда исчезают, жена с каждым годом всё больше отдаляется от тебя, становясь ещё одним компонентом быта. Знакомые с работы близки, как прохожие на улице.

Живым нет до меня дела. Для них я либо чудак, либо слетевший с ума ублюдок. Только соседи из дома напротив понимают меня. После смерти брата мы с мамой продали квартиру и переехали в частный дом, как принято теперь называть времянки. Так маме было спокойней. В стены старой квартиры навечно впитался мёртвый дух её сына. На новом месте она прожила всего два года. Умерла тоже во сне, повторив судьбу мужа. И я остался один.

Соседям напротив понятно моё горе. Каждое утро я прихожу к ним за горячим чаем. Я скуп на слова, и они терпят мою молчаливость.

Люди в больших городах бегут, толкают друг друга, стаями пингвинов едут на эскалаторе в метро: одни – вниз, другие – вверх, давятся в автобусах, пульсируют на раскалённых улицах, толпы народа, клубок непохожих судеб. Усталые лица на вокзале, истощённые суетой лики в метро. Нас много, имя нам не легион, мы человечество. Мы вместе, мы одно целое. О каком одиночестве может идти речь?

Вечером люди приходят домой в свои обжитые квартиры, у одних дома никого, у вторых – семья или соседи. Но они приходят домой и понимают, что они одни, внутренне одни. Им не нужно сострадание – им нужно понимание. И немного любви.

В ночи загораются окна, и каждое окно – квадрат обречённости и пустоты. Тысячи, миллионы людей – и всякий одинок.

Часто мы вспоминаем о людях, когда они умирают. Не ценим живых, зато сполна отдаём почести мёртвым. Хотя какие там почести? Прийти раз в год на могилу? А мы вообще, кроме себя, кого-нибудь замечаем? Да и мертвецы вели себя не лучше нас. Такое впечатление, что мы соревнуемся в том, кто быстрее отдалится друг от друга.

Смерть мамы стала последней каплей в чаше моей безысходности. С детства я чувствовал её, и вот чаша переполнилась, наклонилась набок и упала.

В ночь после похорон мамы я вышел, зимой, босиком, в одних трико, на улицу в заснеженный огород, упал на колени и стал выть на луну.

В былые времена на похороны звали плакальщиц. Они кривлялись, громко вскрикивали и заливались в причитаниях. Смерть окружала меня, шила мне белые одежды, обнимала и баюкала на снежных руках, а я кричал и кричал, запрокинув голову. Со мной больше никого не было в этом мире, и лишь мертвецы улыбались из ледяного воздуха, вырисовывая физиономии на клубах пара из моего рта. Вокруг меня смерть. Всегда.

Мне было восемь лет. Родители отправили меня за хлебом в магазин.

Позади был первый класс, а впереди маячили летние каникулы.

Напротив нашего дома находился стадион, а на нём спортивная площадка. На ней, кроме лестниц и турников различной высоты, стояли спортивные брусья. Площадку недавно построили, и все сооружения пока были плохо укреплены и шатались. При желании любое из них можно было уронить.

По брусьям на высоте двух метров вышагивала юная гимнастка в обтягивающем костюме.

Девочке, видимо, нравилось представлять себя звездой подиума. А мальчишку, который, стоя внизу, раскачивал брусья, её прогулка явно раздражала. Говорят, садистским отношением к девочкам глупые мальчики, которые не знают, как вести себя со слабым полом, выражают любовь. Девочкам, судя по всему, такие заигрывания по душе. В детском саду много раз вступался за девчонок, когда над ними издевались мои сверстники. Что меня приводило в замешательство, так это – непонимание, почему девочки, после всех издевательств над ними, так благосклонно относятся к своим мучителям.

Это случилось прямо на моих глазах, когда я проходил мимо спортплощадки. Гимнастка делает шаг мимо брусьев, злорадная ухмылка хулигана, брус падает на распластанную на земле девочку, испуганное лицо пацана. Брус врезается в голову на песке. Длинные волосы, спортивный костюм и балетные тапочки. Боль, вскрик, тёмная кровь. Хулиган уносит ноги. Брус, давит на голову с косичками. Стоп кадр – снято.

Моё первое столкновение со смертью. Дряблая старуха с косой обнажила гнилые зубы в усмешке и медленно, смакуя нелепость ситуации, – смерть на глазах у ребёнка – приподняла подол своего мешковатого платья. Я не испытал ни отвращения, ни шока, ни интереса. Мне вообще было всё равно.

Мой друг Максим рассказывал о случае в армии. У двух солдат из его части сдали нервы, они взяли автоматы и устроили сезон охоты на шакалов. Так Максим называл офицеров. В итоге офицер, которого следовало бы наказать, спрятался и остался невредим, а вот нормальный мужик отправился к праотцам в Валгаллу.

– Ему полчерепа снесло, он лежал и открывал рот. Медсестричка прыгала вокруг, не зная, что делать. А мы стояли и смотрели, как вытекают мозги, и ничего не чувствовали. Теперь ты понимаешь, что такое солдат? В армии всё атрофируется.

– Никогда ничего не чувствую. Трупы – и трупы, – пожал я плечами.

Максим уставился на меня. Одна, две, три, четыре секунды.

– Да ты вообще какой-то отмороженный.

В свои восемь лет я ничего не мог сделать без помощи взрослых. Мальчишка убежал, а у моих ног истекала кровью девочка. Она тихо лежала и напоминала рыбу, которая перестала бороться, успокоилась и только хватает ртом воздух.

Я ринулся к своему дому и стал звать на помощь. Сначала к месту трагедии прибежали всё-таки дети, а не взрослые. Они подхватили мой крик, пронесли его на руках и ударили о стены домов. Бабушки на лавочках всполошились, кто-то кинулся вызывать «Скорую помощь».

Она приехала слишком поздно. Мы ждали её, не зная, что предпринять. Перекладину приподняли и убрали в сторону. Девочку не тронули, потому что кто-то сказал, что её нельзя передвигать.

Гимнастку окружили старушки и маленькие дети. Мы стояли и наблюдали, как умирает наша ровесница. Вокруг её головы растеклась овальная лужица, и она продолжала расти. Часть кровавой массы впиталась в песок, остальная расползалась, желая добраться до наших ног. Я смотрел на рыбьи глаза, на открытый рот, из которого выплывала алая масса, на липкие пряди волос, и меня, первоклассника, поразило одно: кровь текла не только изо рта и носа девочки – она витиеватой струйкой выбегала из уха. Как кровь может течь из ушей? Второе ухо я не видел. Девочка лежала на боку – её голова была прижата к земле, точно к неудобной подушке. И ещё я не мог понять, зачем она напялила этот дурацкий костюм и эти дурацкие чешки?

 

«Скорая» приехала настолько поздно, что не стала оказывать первую медицинскую помощь. Она пронеслась по стадиону к горстке людей у турников, врачи вылезли из машины и вместе с нами наблюдали за рыбьим спокойствием умирающей.

Через год я увидел смерть во второй раз. И вновь это была девочка. Старуха с косой ревнует к молодости и забирает самых юных.

Это была моя одноклассница, с которой я сидел за одной партой в течение двух лет. До пятого класса нас разбивали по парам в порядке «мальчик – девочка». Все мы этого стеснялись. Мальчишкам претило общаться с девчонками, а девчонкам – с мальчишками, а сидеть за одной партой с ними было что-то вроде специально придуманной для детей пытки. Детей вообще легко наказать. Поставил в угол – всё, траур. Только в старших классах, последних двух, мы наконец поняли, как это здорово: делить парту с девочкой. Но было поздно: комплексы, сформированные за много лет, не отпускали из своих нелепых объятий. Лет в двенадцать, когда учителя перестали контролировать, кто где сидит, мы расселить по партам, кто с кем дружит. Обычно с тем пацаном, с которым ты сидишь за партой, проходит и остальная половина дня. Находиться от человека на расстоянии вытянутой руки пять дней в неделю по несколько часов подряд – не шутка. Вы становитесь ближе и даже роднее. Но только в детстве, пока не привыкли пожимать руки всем, включая тех людей, которых ненавидишь.

С Дашей произошёл несчастный случай. Она упала с качелей.

Качели были такими большими, что нас, детей, умещалось на них человек десять, а то и больше. Они представляли собой две лавки, расположенные друг напротив друга, и площадку между ними. Мы становились ногами не на сами лавки, а на железные трубы, которыми заканчивались спинки сидений. Сорваться с них – плёвое дело. Поэтому мы хватались руками за трубы, на которых держалась вся эта конструкция, и приседали, каждый со своей стороны, сразу вставая, чтобы привести качели в движение.

И конечно, их придумали для того, чтобы взрослые, стоя на земле, раскачивали малышей, а совсем не за тем, чтобы стая детей старалась добраться на груде железа и дерева поближе к солнцу. Больше всего нам нравилось, когда в самой высокой точке качели бились о перекладину параллельно земле. В этот момент у нас дух захватывало. Казалось, мы постигли что-то новое, стали подобны птицам и уже не обычные люди, а сверх-не-знаю-кто.

Каждый рисковал сорваться и упасть на землю – и Даша упала. Максим тремя годами позже так же сорвался с качелей. Он упал ничком, и махина пронеслась над его головой, не задев друга, но он, вместо того, чтобы лежать, пока она не остановится, или выползти из-под неё, попытался встать. И получил сильный удар по голове. Мы как раз раскачались так, что в верхней точке подъёма видели перед собой тёмную почву. Остановиться мы не могли. Закричали Максиму, чтобы он лежал, но он поднимался вновь и вновь, получал удар по голове и снова вставал. Как только стало возможным, мы спрыгнули с качелей и рванули за родителями. Мама Максима, прибежав из дома, застала его с окровавленной головой в полубессознательном состоянии. Моему другу наложили на голову десяток швов, и он по сей день не стрижётся коротко, иначе полосы шрамов будут бросаться в глаза. Максим получил не один сильнейший удар, а Даше хватило одного.

Однажды к нам в класс пришли Дашины родители и сказали, что она умерла. Никто из нас не понимал, что значит «умереть», но родители Даши были настолько угрюмы и задумчивы, что на миг всем стало грустно. Только на миг. К концу урока на перемене мальчики и девочки возбуждённо обсуждали траурную новость. Она ничем не отличалась от других детских новостей. И только я съёжился на подоконнике в коридоре, среди гама и девичьего визга, и невидящим взором смотрел через окно на улицу. Мне было девять лет, и я тоже не до конца понимал, что такое смерть, хотя уже видел её. Но, в отличие от остальных, провёл с Дашей два года за одной партой, и Даша не была мне чужой, как остальным одноклассникам. Наверное, я любил её. Наивно и совсем не по-взрослому.

Я стоял у гроба, маленький и серьёзный.

– Дотронься до ног, – сказали мне.

Я протянул руку к обуви Даши. В ней был холод. Тогда я впервые прикоснулся к смерти физически. И она была холодна не только телесно, но и сам воздух в квартире, а потом и вокруг похоронной процессии был холоден, точно всех облепило снегом и мы разлагаемся, лёжа под белым покровом зимы. Тогда же я увидел, насколько всё фальшиво и грязно на похоронах.

Одноклассники принимали траур за новую игру. Она им быстро надоела, и они, не зная, куда себя деть, пытались тихо дождаться окончания церемонии, получить свои конфеты и съесть их за столом. То же самое я много раз наблюдал на других похоронах. Только там были взрослые, а не дети. Единственное отличие в поведении взрослых и детей – то, что первых привлекают сладости, а вторых – водка. Дети не понимают, что такое смерть, и потому так беспечны, а взрослые всё отлично понимают, и похороны для них – прекрасный повод напиться.

Отец Даши стоял с мужиками в подъезде и одну за другой курил сигареты. Табачный дым окутывал его, и я думал, что дядя похож на ёжика в тумане из мультфильма: такой же беспомощный, потерянный и маленький.

Дашина мама не отходила от гроба ни на минуту. Она рыдала в голос, и незнакомые мне бабушки, укутанные в платки, вторили ей. Один раз я видел, как женщины в «Ритуальных услугах» выбирали траурные одеяния. Впечатление было такое, что они зашли в магазин одежды и примеряют там выходные платья.

Разбитые горем, они купили памятник на могилу. А потом моментально оживились, когда заговорили о том, как будут выглядеть на похоронах. Какой же платок выбрать? Этот не очень, тот – тоже, а этот очень даже ничего. Женщина всегда следит за внешностью.

Только не мать, которая хоронит маленькую дочь. Может, если бы Даша была лет на десять старше, её мама не билась бы в истерике. Всё-таки взрослого человека тяжелее любить, чем маленького. Взрослых вообще тяжело любить. Слишком много плохого они успевают сделать. А дети – святые. Не зря ангелов изображают в виде младенцев. Они ещё не впитали в себя ядовитость мира, не научились лгать и скрывать чувства.

И ацтеки за их невинность приносили небесных созданий в жертву богу дождя Тлалоку. Они топили детей в воде, и детские крики вызывали дождь.

На похороны одноклассницы тоже пришёл этот мрачный спутник погребальных церемоний.

Я смотрел на Дашиных родителей и на фальшивых одноклассников, и мне было противно видеть горе и равнодушие рядом с ним.

А вечером я написал первое и последнее в своей жизни стихотворение.

«Покойной Даше»

У гроба Даши мальчик стоял,

За туфли её он зачем-то держал.

Его одноклассники выли в сторонке

И ждали сластей получить втихомолку.

А папа её сигареты курил,

Он хмурился, ничего не говорил.

И мама рыдала, она без лица,

В платке она плакала всё без конца.

Дождь гроб заливал, и чернела земля,

И там, на земле, стоял тихо и я.

А парта теперь, где сидел я, пуста.

Не хочет никто занимать там места.

Одно из главных преимуществ человека в том, что он может хорошо скрывать свои чувства, или, наоборот, изображать то, что требует ситуация. Животные не умеют притворяться. Если собака радуется, то виляет хвостом, страшно – скулит, злится – рычит. А человек может давиться от злости и с широкой улыбкой на лице пожимать тебе руку, радоваться – и при этом изображать невыносимый траур. Но люди меняются, когда умирают. Перед смертью все равны, и нет больше смысла притворяться, можно быть таким, какой ты есть.

Смерти безразлично: стар ты или молод, беден или богат, глуп или умён, безвестен или знаменит. Ей не нужны ни твои богатства, ни новые туфли, ни деловой костюм. Ей плевать, кто ты и что ты, главное – она дождалась и обнимает тебя, прижимается костлявой грудью к твоему недавно зарытому телу, во тьме и тесноте деревянного гроба.

Смерть – это дерево, внутрь которого ты заключён. Смрадное дыхание в сантиметре от твоего рта. Губы, покрытые язвами, всё ближе и ближе к твоим губам. Дотрагивается гнилым языком до твоих зубов, проводит по ним. Невыносимая вонь бьёт тебе в нос, хочешь закричать, но твои попытки тщетны. Её пустоты по обеим сторонам от носа напротив твоих глаз. Остановись мгновенье – ты ужасно.

Пауза длинной в вечность, кровь, которой нет, пульсирует в ушах. Паук ползёт по идеально отглаженным брюкам, одинокий свидетель замогильной похоти. Чьи-то пальцы на твоих руках, которыми невозможно пошевелить. Свои ненавистные глаза. Ты мечтаешь их закрыть, чтобы не видеть обезображенный временем череп и глазницы, из которых на твоё лицо падают личинки. Вьюга ломает кости изнутри и рвёт сосуды. Вены, натянутые ей, как тетива. Паук внимательно следит за тем, что будет дальше. Он замер на полпути и прислушивается к каждому звуку.

И в следующее мгновение старуха впивается язвами в твои губы.

Тьма принимает различные уродливые формы. Сгустки темноты наплывают на тебя и отступают. Чёрные воды сырой земли. Гроб символизирует лодку. Плыви, плыви, покойничек. Чтобы добраться до подземного царства Миктлан, надо пересечь девять рек. Путь твой долог и тернист. У тебя есть четыре года, и не больше. Иди к богу тьмы Миклантекухли, который правит в царстве мёртвых. Его лицо покрыто маской из черепа, и, поверь мне, твоё лицо ждёт то же самое. Груда костей, облеплённых остатками кожи и мяса. Ацтеков ад – не ад христиан. В нём нет огня, в нём плотный, беспросветный, скользкий холод. Царствие бога тьмы не в жаркой пустыне огня, а в далёких степях Севера. Тебя ожидает вечная стужа, и она страшнее, чем жар от несметных костров. Четыре года, и каждый год тебя будут поминать и приносить в жертву собаку, чтобы у тебя был спутник в твоём длительном странствии, и маис, чтобы тебе было что поесть. Четыре года в пути, отражая нападения монстров, терпя порывы ледяного ветра и пересекая реки, чтобы прийти в царство холода и мрака, где бог тьмы со своей супругой, в окружении сов и пауков, ждёт тебя и таких, как ты.

Самое страшное – жизнь после смерти. Наедине с собой и своими кошмарами. В обнимку с одиночеством. Держась за руку со своей депрессией.

Я говорю с мёртвыми, и они отвечают мне. И рассказывают о том, как жили. Потому что единственное, что имеет смысл – это жизнь. Смерть – это наказание, это расплата за то, что ты жил.

Глава 3

Полуувядших лилий аромат

Мои мечтанья лёгкие туманит.

Мне лилии о смерти говорят,

О времени, когда меня не станет.

Зинаида Гиппиус

Больше у меня никого нет. Только обязательные дни поминовения: третий, девятый, сороковой и каждый год – на родительский день.

Бездомные любят их. Всегда можно вкусно покушать, напиться вдоволь. Люди приходят и оставляют на могилах рюмки с водкой, тарелки с конфетами и блинами и кисель. Бездомные берут с могил водку и запивают её киселём или закусывают конфетами.

В древности считали, что покойник меняется в своём тлении ровно три раза. На третий день изменяется его образ, на девятый – распадается тело, на сороковой – истлевает сердце.

Я много знаю о последних обрядах и могу не хуже старой бабки объяснять, что делать на похоронах. Заносить в дом гроб следует головой вперёд, а при выносе тела впереди должны быть ноги. Цветы должны нести женщины, мужчинам их дают в крайнем случае. Сначала гроб несут на руках, а затем на лентах или длинных плотных полотенцах. Никто толком всех обрядов не знает, и каждый советует своё, и потому вокруг покойника всегда много споров.

Один раз на кладбище мне всучили горсть монет, и я не знал, что с ними делать. Стоял и хлопал глазами, как сова из мультфильма про Винни Пуха. Потом мне сказали, что если перед закапыванием могилы раздают одежду покойника, это значит, людям дарят его болезни. До сих пор не знаю, что было в тех злополучных монетах, но ничего хорошего от них ждать не приходится. В итоге, не представляя, что мне с этой мелочью делать, я сунул её в карман и на следующий день потратил в магазине. Наверное, монеты стоило бросить в могильную яму, чтобы покойному было чем расплачиваться на том свете. Например, с Хароном.

– Я всегда боялась темноты, – шепчет молодая школьная учительница. – В детстве я панически боялась ложиться спать, потому что перед сном приходилось выключать свет. Во тьме, мне казалось, тени, что прятались по углам, выходят из укрытий и начинают рыскать по комнате. Беззвучно зовут меня, широко открывая свои чёрные рты, тянут ко мне тонкие острые пальцы, натыкаются друг на друга и, как сомнамбулы, медленно расходятся. Эти карлики кружат вокруг моей кровати, задевают одеяло и стаскивают его с меня. Я тяну его на себя и читаю самодельные молитвы: «Боже, огради меня от тьмы, дай мне пережить эту ночь, помоги дождаться утра и света». Я никогда не боялась смерти, но тьма – самый страшный мой кошмар. И вот я в темноте. Навечно. Меня положили в гроб и закопали в землю, где вечная, невыносимая тьма.

 

Я баюкаю девушку на руках. Земля мокрая и холодная. Она прилипает к моим джинсам. Но мне всё равно. С некоторых пор я сплю дома на полу даже зимой, а порой и на снегу. И ни разу не заболел. Мечтаю о том, чтобы заболеть, долго мучиться и бредить, а потом умереть. Но старуха решила, что я и так часто с ней вижусь. Она думает, мы не сойдёмся характерами, будем ругаться, бить посуду и кричать друг на друга. Нет, мы ещё не готовы к браку. А я не могу больше. Меня раздражают глупые люди с их пустыми проблемами, с их бестолковой вереницей дней, которой они к тому же недовольны.

– Из вечера в вечер я думала о том, что наступит ночь и темнота окутает город, поползёт по улицам, пролезет в дома через подъездные двери и открытые форточки, просочится через замочные скважины в квартиры, заскользит по полу, стенам, потолкам и ледяным ужасом войдёт в мою спальню. Каждый день для меня был кошмаром ожидания ночи.

В воздухе пахнет сыростью. Я сижу на голой земле. На руках у меня прекрасная девушка. Её совсем недавно похоронили, и разложение ещё не коснулось её тела. Все покойники, которых я извлёк из смертного ложа, – свежепохороненные. Только те, кто умер недавно, зовут к себе.

Первый раз, когда я услышал голос из-под земли, был осенью того же года, в котором умерла мама. Зимой и летом я редко приходил к ней, но осень напомнила о маме. В тот раз со мной пришли две мамины подруги и какие-то её знакомые с работы.

Я провёл три часа у могилы, почти не двигаясь с места. Сидел на лавочке и смотрел на камень из мраморной крошки и мамину фотографию. Деревья надели жёлтые платья, и я думал о том, что осенью люди впадают в меланхолию и часто принимают решение, стоит ли дальше тянуть лямку или пришла пора оборвать нить Ариадны. Возрастает процент самоубийств, и природа засыпает покончивших собой бледными листьями.

В четырнадцатом веке, следуя заповеди «не убий», Триединский собор официально признал самоубийство убийством. Трупы суицидентов подвергали различным пыткам. Тела их вешали за ноги на центральных улицах, закапывали на перекрёстках с вбитым в сердце колом, точно вампиров, с позором хоронили с падалью и дошли до того, что стали выкапывать из могил трупы людей, только лишь подозреваемых в «преступлении». По уголовному положению Людовика XIV, тела самоубийц таскали на плетёнках по улицам лицом вниз, затем вешали, после чего бросали на живодёрню.

Самоубийцы вызывают уважение и одновременно непонимание. Мало кто решится добровольно прервать свою жизнь, какой бы невыносимой она ни была. Вряд ли самоубийство – это слабость. Может быть, и не проявление стойкой силы воли, конечно. Но кто из вас решится наложить на себя руки? Впрочем, вы уже покойники. Те, кто со мной ведут беседы, – настоящие, живые, а большинство тех, кого я встречаю на улице, удивительно мертвы. Вы, кому интересен только телевизионный экран, и вы, работающие в поте лица, и вы, обворовывающие тех, кто работает, – все вы покойники. Ходите по людным улицам, задевая друг друга плечами, теснитесь в автобусах, толкаетесь в метро, дети больших городов и пасынки маленьких. Квадрат экрана даёт иллюзию общения. А кто неудачно покончил с собой, того казнить. В девятнадцатом веке англичанин, неудачно перерезавший себе горло, был показательно повешен. Его тело, болтавшееся на верёвке, напоминало людям о том, что и после смерти не наступит свобода.

Холод осени отрезвляет. Мысли становятся чистыми и прозрачными, мир умирает и хорошеет. Красится жёлтыми погребальными красками, размазывает воронье карканье под глазами вместо теней, подводит губы мутными лужами, одевается в туман, натягивает на руки с длинными ногтями перчатки из бело-серых облаков, ложится в усыпальницу неба и разговаривает с тобой.

Деревья осенью просятся на руки и ластятся к небесам.

На нашем кладбище полно деревьев. Они окружают могилы со всех сторон, подпирают ограды, пускают корни в давно зарытые гробы, высасывают мёртвую плоть из земли и тянутся ввысь. Огромные, высокие деревья с лапами-ветками. Их нельзя срубать, потому что даже если упадёт одно дерево, оно разрушит сразу пару десятков захоронений. Страшно подумать о том, что будет, начни деревья падать одно за другим.

Листья опускались на могилу мамы и лавку, на которой ютился я. Моросило. В ушах гудело.

Мамины подруги давно покинули меня, оставив наедине с пеплом бумаги воспоминаний: о том, как с братом и отцом мы ездили на рыбалку, как дурачились, парились в бане. Как подолгу с мамой сидели на кухне, оставшись одни после смерти обоих, и размышляли о них. Как ездили отдыхать летом на юг. Тогда я был совсем маленький – о юге у меня сохранились только размытые годами картинки. Холодное мороженое и горячий кофе на втором этаже гостиницы, Чёрное море и свет, отовсюду яркий свет.

И я бы долго ещё упивался ностальгией, но утром будильник разбудит меня и отправит на работу, а перед ней надо выспаться, чтобы не клевать носом на ходу.

Интересно, как быстро бы меня уволили, узнав, что я мечтаю о смерти. Или пожалели бы? Вряд ли бы кому-то понравился рассказ о том, как я выл на луну и спал на снегу в огороде.

Я не стал дожидаться особого приглашения, сам написал заявление и устроился сторожем в детский сад, где и работал до прошлого года. Воспитатели и директор не знали, почему молодой парень с высшим образованием ночует в саду, получая копейки. Они были уверены, что кроме сторожа, у меня есть постоянная работа. Они даже думали, что у меня есть семья, и спрашивали: «Ну что, когда своего приведёшь?» Я пожимал плечами.

Мне противны живые люди из-за их мертвенности друг к другу. Но только взрослые. Дети не знакомы с равнодушием. Они вырастут и станут такими же, как их родители, но пока они дети, они святые. И чем меньше дети, тем они чище. А единственный способ вырваться из взрослого мира – как можно больше времени проводить в окружении детей.

Я почти не вижу их. Когда прихожу на смену, детей забирают домой, а ухожу, когда приводят. Но у меня есть шанс всю ночь напролёт находиться в атмосфере детства.

Я брожу по группам и разглядываю игрушечного размера столики и коврики, горки и велосипеды. Кручу в руках поделки из пластилина и картона, рассматриваю смешные, простодушные рисунки. Хотите настоящее добро? Посмотрите на кривые лучи жёлтого солнца, забавные квадраты-дома с треугольными крышами, прутики-травинки, нарисованные детской рукой.

У детей нет наших правил: где врать, а где молчать.

Но до поры до времени. Дети наблюдают за нами, копируют наше поведение, и однажды в них появляется гниль; она разрастается, ползёт по рукам и ногам, заполняет собой маленькие тела. Дети взрослеют, становятся хитрее и превращаются в монстров. Не гусеница становится бабочкой, а наоборот: бабочка бросает крылья и учится ползать по земле.

Это была десятилетняя девочка. Она звала меня тонким, еле слышным голосом.

Я покинул ограду маминой могилы, закрыл калитку, привязал её тряпкой, чтобы она не открывалась, и побрёл по тропинке из листьев. Мимо деревянных крестов и поднятых на дыбы камней, мимо железных памятников и мраморных, мимо стариков и молодых, недавних и старых захоронений, трагичных и не очень судеб.

Я разглядывал кроссовки. Влажная трава цеплялась за ноги, брюки промокли от неё до колен. Земля, железо и камни, индустриальный мегаполис для мёртвых. Потусторонний город со своими жилищами, дверями и проблемами. Только стучаться ни к кому не надо, заходи к любому. Все будут рады. Заходи, заходи, заходи, заходи. По-мо-ги-те!..

Я остановился. Прислушался. Колыханье листьев и дробь дождя. Дождь не может просить о помощи. Листья тоже.

– По-мо-ги-те! – тонкий детский голос. – По-мо-ги-те мне!..

Оглянулся вокруг.

– Кто здесь? – просипел я. – Кто здесь? – повторил громче и уверенней.