Free

София. В поисках мудрости и любви

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

– Ты считаешь, в этом виновата наука? – Вячеслав собрал пальцы в пучок, словно удерживая в них кисть.

– А что же еще? Что позволяет подогнать индустриальные отходы и мусор под определение произведений искусства? Искусствоведение. А искусствоведение – это наука. Понимаешь, Славик, это не искусство, это наука. Это мы с тобой пытаемся понять, что такое искусство. Ты даже, черт возьми, его создаешь, хотя не являешься ни ученым, ни критиком. Нет, в чем-то Евгений прав. Наше сознание сузили и затолкнули в бутылку перевернутых категорий. Мы продолжаем думать об одном значении искусства, а действует другое, созданное наукой, которое легализует любой искусственный заменитель. В основе всех нынешних сдвигов лежит наука. Возможно, когда-то ученье было светом, но сейчас…

Сейчас мы видим, что наука – совсем не то, чем хочет казаться. Нам впендюривают, что мы живем только благодаря науке и для науки, только благодаря инновациям и прочей хренотени, которая якобы делает жизнь людей приятнее и проще. Но научное мировоззрение не делает людей ни лучше, ни благороднее, ни хоть капельку мудрее.

– Прошу заметить, – специально для Евгения пояснил Вячеслав. – И это нам говорит бывший филолог, а ныне коммерческий директор крупнейшего в регионе поставщика услуг связи.

– Да при чем тут это? Стив Джобс сказал бы, наверное, то же самое в частной беседе. Какими бы добрыми и пушистыми намерениями ни прикрывалась наука, она делает людей примитивными и единообразно тупыми. Это же невероятно выгодно. А с научной точки зрения рационально только то, что приносит выгоду – а что приносит наибольшую выгоду? Обман! И он не перестает быть обманом от того, что другие не в состоянии его распознать.

– Как в Замятинской антиутопии «Мы»? – спросила Оксана.

– Окси, тебя тоже пугали в школе этой книжкой? – удивился Вячеслав.

– В университете вообще-то, – снисходительно уточнила она.

– Именно так, – согласился Константин. – Эта книга не про советских людей и даже не про фашизм, с которым они боролись побольше других. Я же в деревне вырос, и мне не надо рассказывать, как все было на самом деле. Это про науку в чистом виде, без полутонов и градаций!

Наука сулит человеку свободу от тяжелого труда, болезней и даже от земного притяжения, а на деле стремится к формализации всех процессов, языка и мышления. Наука и тоталитаризм методологически взаимосвязаны, у них общие фундаментальные цели, хотя текущие задачи могут разниться. Для меня «Дорога к рабству» фон Хайека – не более чем еще одна дорога к рабству, но, безусловно, более широкая и рафинированная, чем «Майн капф» Гитлера или «Капитал» Маркса.

Высказывание Бенджамина Франклина, которое по глупости своей цитируют либералы: «Кто отказывается от свободы ради временной безопасности, не заслуживает ни свободы, ни безопасности», – такой же призыв к порабощению и уничтожению стран и народов, вплоть до отдельных семейств, как призывы нацистов убивать славян, цыган и евреев на основе расовой теории. Потому что вообще любой союз или группа возникает как гарантия их относительной безопасности, подразумевающая, так или иначе, ограничение свобод другой группы.

Евгений не читал фон Хайека, равно как две другие упомянутые работы, да и желания их читать у него никогда не возникало, но странное название «Дорога к рабству» показалось ему, действительно, весьма двусмысленным.

– Так нам что, следует отказаться от науки? – задал он вопрос Константину.

– Зачем? Мы же не варвары и, в отличие от либералов, не политические дальтоники, которые делают вид, что не видят разницы между фашизмом и сталинизмом. Нам пока не запретили различать цвета, и нам пока не делают операций по удалению «ненужных» участков мозга. Нам разрешено иметь душу, некоторые устаревшие представления, верить в Бога, – затронув в задумчивости нижнюю губу, ответил Константин. – Хотя это так ненаучно, правда? Мы пока не Замятинское «Мы», но наука не стоит на месте, в конце концов, есть более «гуманные» способы для блокировки человечности.

– Послушайте, мы уже будем что-нибудь заказывать? – сгримасничала Окси, уставившись глазами в потолок. – Вы как хотите, а я буду «Мартини» с устрицами. Обожаю устриц. И еще оливки на шпажках, пожалуйста!

Она крикнула стюарду, стоявшему за баром, прямо с места. Евгений для чего-то открыл меню и рассеянно поводил по нему глазами. Он бы предпочел вообще ничего не заказывать, отношения с едой у него складывались чисто утилитарные, но на всякий случай решил, что закажет кофе со сливками.

– С каким соком подавать «Мартини»? – спросил стюард, подойдя к Оксане.

– Давайте с вишневым, – ответила она. – Или нет, давайте лучше с гранатовым, если есть.

– Всем привет! Оксанчик, привет, дорогая!

Совершенно из ниоткуда к ним присоединился еще один посетитель. Евгений не заметил, как он вошел в кафе, но был ему благодарен за то, что он своим появлением на какое-то время избавил его от необходимости что-то заказывать. Его мозг был занят другим, он пытался переварить те идеи, которые Константин с легкостью вынимал из пыльных запасников и лабиринтообразных подвалов своей памяти.

– Ты не поверишь, мы тут про голых королев рассуждаем, – сказал Вячеслав.

– Да как вы смеете, приматы несчастные? Оксанчик, надеюсь, это они не про тебя? – пошутил незнакомый посетитель, которого уже никто и не думал представлять, полагая почему-то, что его и так все знают, даже Евгений.

– Нет, – усмехнулась Оксана. – Оказывается, весь сыр-бор из-за моей картины. Даже не знаю, мне надо этому радоваться или нет?

Незнакомый мужчина, который почему-то был всем знаком, пощекотал руку Оксаны смешными усами. Он предпочитал носить густую небритость и раскидистые, совершенно немодные усы, которыми, впрочем, умел виртуозно пользоваться, скрывая под ними улыбку, когда становилось смешно, печаль и усталость, когда было грустно.

– Славка, не мне тебя учить, что подлинный художник не обнажает натуру. Он всегда одевает ее цветами, светом, тенью, разумом, своей душой. Без этого не бывает высокого искусства, низкопробное бывает, но художник может оставить себя в неловком положении, если перестанет расти.

– Да у нас о математике разговор зашел, – объяснился с ним Константин. – Теперь я, кажется, сам что-то припоминаю про голландский интуиционизм Брауэра, про Курта Геделя, венский кружок неопозитивистов, хотя мои интересы, Евгений, в несколько другой центрифуге вращались. Когда-то я тоже хотел изменить науку, доказать цифрократам существование метаязыковых систем, без которых любые попытки создать искусственный разум обречены на провал. Но наука безнадежна, она не может существовать в какой-то другой форме. Наука о человеке и сам человек, наука о разуме и сам разум – не одно и то же. Нельзя создать разум средствами науки о разуме. Понятное дело, наука эволюционирует, она может что-то принять, допустим, даже твою арифметику, но она всегда будет присматривать за тем, чтобы у человека не «образовалась душа», иначе это будет уже не наука.

– Костик, а это, между прочим, очень интересно, – усатый посетитель лишь сейчас обнаружил, что Константин общается с незнакомым ему человеком своеобыденной наружности, то есть с Евгением. – Фламандская и голландская живопись тяготели к реалистичности в деталях, к изображению пороков. Венский фантастический реализм расширял смысловые границы классического немецкого идеализма, устремленного к совершенству форм. Переведи мои познания в живописи на язык математики – и получишь тот же интуиционизм голландцев, математику австрийцев и немцев. Или я ошибаюсь?

– Э-э… – приоткрыл рот Евгений, как будто пробуя на вкус предложенную мысль. – Думаю, да, такой перевод возможен. Гильберт пытался обосновать в математике формально-логический подход, Гедель его расширил и показал неполноту формальных систем, за рамки которых выходит математика, чем, можно сказать, прервал программу Гильберта, а Брауэр обнаружил, что чистая математика и логика не лишены своих человеческих пороков. По роковой случайности Курт Гедель скончался от истощения, у Дэвида Гильберта родился душевнобольной сын, а Брауэр стал мистиком. Но как… как можно объяснить саму возможность такого перевода?

– Освальд Шпенглер предлагал создать для этого новую науку – сравнительную морфологию культур. Он указал на существование в культурном пространстве гомологичных структур, этаких сходств, – пригладив усы, сказал всем знакомый незнакомец. – Вряд ли это что-то проясняет, как ничего не проясняет учение индусов о карме, но именно так Шпенглер открыл гомологию между трагической историей доктора Фауста и ходом развития западной цивилизации, написав свой «Закат Европы». Но Костик нас однажды просветил, что в оригинальном названии нет слова «Европа», так что аутентичный перевод мог бы звучать как «Закат Запада» или даже «Закат страны Заката».

– Кстати, Костик, напомни, как ты тогда перевел «Игру в бисер» Германа Гессе? – спросил Вячеслав. – А то у меня такое чувство сложилось, что я в ней чего-то недопонимаю.

Константин Анатольевич на мгновение ушел в темный лабиринт своей филологической памяти, откуда вынес длинную цепочку из немецких буков:

– «Das Glasperlenspiel», то есть «Игра в искусственный жемчуг», – перевел он. – Возможно, Гессе видел в ней ту же сравнительную морфологию Шпенглера, позволяющую отодвинуть закат Европы. Помните, как Ludi magister описывал игру: «Мы комментируем Пиндара и Гете, но сами стыдимся писать стихи»…

– Однако этот Иозеф Кнехт умирает так нелепо, – тоскливо улыбнулась Окси, сморщив носик.

– Эх, люди, люди, всему вас учить надо, – наигранно раздосадовался усатый незнакомец, помогая Окси управиться с устрицей столовым ножом. – Иозеф Кнехт бросается в озеро, чтобы плыть за воспитанником Титом. Они плывут к восходу солнца, которое взошло где-то там, за темным гребнем скалы. Все это так по-немецки, так по-ницшеански. Но господину Кнехту свобода чужеродна, где бы ни появился господин Кнехт, там появляется несвобода. В этом месте нужно вернуться к посвящению в самом начале книги и прочесть: «Паломникам в страну Востока».

 

Он побулькал срезанную устрицу в нежной перламутровой жидкости и передал раковину в руки Оксаны.

– Благодарю, – кивнула она, отправляя устрицу в запрокинутый ротик.

– Кушай, кушай, Оксаночнка, тебе полезно, – заботливо сказал незнакомец, который теперь и Евгению начинал кого-то напоминать, как будто он в самом деле его знал, может быть, видел в каком-нибудь старом кинофильме.

– Да-а, умели раньше писать книги, – вздохнул Константин Анатольевич, переходя на тембр португальского фадишта, мысленно оставляющего свою возлюбленную где-то по ту сторону океана в прокуренном кабачке Лиссабона. – Справедливости ради должен признать, переводчики тоже без дела не сидели, нечасто, но случалось по выразительности и эклектике переводы бывали лучше текстов на языке оригинала.

– А что за чудо эта «Волшебная гора» Томаса Манна? Говорят, там сейчас Давосский форум собирается, чтобы лечить мировую экономику, – поддразнивал его ностальгию незнакомец, как будто сам не раз отдыхавший в швейцарских горах, причем вместе с самим Томасом Манном. – А как вам «Эликсиры сатаны» Гофмана? Как он обвел вокруг пальца критиков? Как выставил полными идиотами армию психоаналитиков? Двойная двойниковость Медарда, испившего эликсир дьявола, случайность последующих за этим событий – это вам не романтическая мистификация, не жалкая игра либидо, как потом скажет наука. Это то, о чем мы говорим, происходящее со всеми, всегда и везде.

– В том числе с самой наукой, – добавил филолог. – Наука вырастает из мифа, как Афина Паллада из головы Зевса, и если взглянуть на нее со стороны, таким же мифом, в сущности, остается, старательно подчеркивая, что якобы не имеет или почти не имеет с ним кровного родства.

– Знаете, что, – захохотала Окси, отковыривая очередную устрицу от раковины. – Один раз я так увлеклась рисованием, что не заметила, как сходила на кухню и принесла вторую чашку чая, а когда оторвалась от картины, обнаружила рядом сразу две одинаковых чашки с одинаково недопитым чаем. Как думаете, это сюжет? Хорошо, спрошу по-другому. Как думаете, меня кто-нибудь поймет, если это нарисовать?

От истории Оксаны смех прорвал даже стюарда, стойко выносившего до сего времени непонятные для него разговоры, которые велись словно на иностранном языке, и тешившего себя тем, что к такого рода чудаческим беседам у него выработался устойчивый иммунитет.

– Оксаночка, это конгениально, – подхватил незнакомец. – Что же ты с ними сделала?

– В смысле «что сделала»? Потом я взяла две чашки в руки и вылила из них чай в раковину, сразу из обеих, при этом такое странное ощущение возникло. Понимаете?

– У меня было что-то подобное, – поддержал ее Евгений. – Ощущение как у безумного алхимика. Не понимаешь, что делаешь, почему и для чего это делаешь, но ты что-то делаешь и что-то из этого действия получаешь.

– Точно-точно! – махнула ему рукой Оксана, чуть не поперхнувшись глотком «Мартини».

– Итак, что это? – спросил Вячеслав, задорно оглядывая всех по очереди.

– Я думал, сюрреалисты с этим давно разобрались, – ответил ему Константин. – Разве не они должны были выявить «таинственную связь» разнородных явлений?

– О, нет, «я – сюрреализм», как Иван Сусанин, завел их совсем не туда, куда они хотели попасть, – не согласился незнакомец, незаметно становившийся все более и более знакомым.

– Магический реализм? – навскидку предложил Вячеслав.

– А что здесь такого, почему бы нет? – вмешалась Окси, посмотрев на него своими красиво округленными глазами.

– Она без ума от Джорджа Андервуда и Дэвида Боуи, – объяснил Вячеслав.

– Андервуд сделал Дэвида похожим на Гора, разве не понятно? Они как братья-близнецы, даже круче, потому что совсем не похожи, – вступилась Оксана за Андервуда и Боуи, отталкивая от себя широко улыбающегося Вячеслава, который, как ей показалось, слишком уж скептически высказался о магическом реализме.

– Ладно, ладно, – степенно поднял руку незнакомец, ухмыляясь в седые усы. – Оксанчик, нам тут еще драки не хватало. Все слова будут правильные, если в них вкладывать правильное значение. Значение! Нам интересно связующее значение слов, символов, событий. Возможно, это и есть мировой дух, который филистерами воспринимается как игра слов, игра в слова, игра без слов.

– Мне на ум приходит «Точка Омега» де Шардена, – представил Константин Анатольевич еще один экстравагантный экспонат из пинакотеки своих обширных познаний. – Тейяр де Шарден в своей книге «Феномен человека» ввел это обозначение, чтобы описать универсальный космический резонанс с «Омега», всеобъемлющую любовь, в которой воедино слиты потенциалы всех психических состояний и всех эволюционных процессов. Он предполагал, что, когда наука объединится с религией, мышление человека и в целом все человечество покинет органическую опору в материальном мире. Но как знать, не окажется ли такая наукообразная религия всего лишь очередной тоталитарной формой науки? Де Шарден, сам будучи одновременно ученым и членом Ордена иезуитов, не исключал, что в будущем для полного достижения «Точки Омега» придется искусственно изменить человеческое тело и мозг.

– Это уже начинает напоминать Замятинское «Мы», – перебила его Окси, поджав губки.

– В том-то и проблема, если наука вместо цифрового имени присвоит тебе гармонизированную с «Омегой» частоту энцефалограммы, от которой ты будешь испытывать нескончаемое блаженство, едва ли это будет высшее божественное сознание, но это будет «Омега-сознание» науки.

– Очень странно, – припомнил Евгений, – математик Георг Кантор в теории множеств тоже хотел получить всеобъемлющее число «Омега», включающее в себя все ансамбли трансфинитных чисел.

– Насколько мне известно, ему так и не удалось создать «трансфинитный рай», – нахмурив лоб, произнес Константин Анатольевич.

– Да, так его теорию назвал Дэвид Гильберт, – подтвердил Женич. – Оказалось, что трансфинитное число «Омега» должно быть больше всех трансфинитных чисел, то есть больше самого числа «Омега».

– Ну вы даете! Аж душа в пятки уходит, я даже представила себе огромную такую букву «Омега», которая пытается стать больше себя… – поедая со шпажки оливку, призналась Окси.

– Плод с древа познания позволил человеку осознать свое «я», наделил разум свободой выбора, – рассуждал Константин. – Но свобода выбора не избавила разум от ошибок, наука не в состоянии универсальным способом связать свободу выбора и порядок. Поэтому из всех так называемых научных революций возникает хаос, переходящий в тотальный контроль, иного не дано.

– Интуиция? – лаконично предложил Вячеслав.

– Возможно, – кивнул Константин. – Да, пожалуй, это не строго научный метод – у каждого она своя. Только я бы не стал делать из интуиции фетиш. Знаете, как ученые сделали фетиш из науки, и сейчас портрет Эйнштейна на каждом заборе рисуют.

– Друзья, а вы никогда не задумывались, для чего зебрам полоски? – неожиданно спросил у всех незнакомец, рассчитывая достичь своим вопросом именно такой эффект контрастности, сбивающий с толку. – Мухи! Все дело в мухах цеце. Они быстро размножаются, благодаря вирусам, опасным для высших форм жизни. Из всех животных, обитающих в Африке, мухи цеце не нападают только на зебр. Догадались, почему?

– Полоски отпугивают мух? – задал встречный вопрос Вячеслав, особо не надеясь на то, что в нем содержится отгадка.

– Ну-у, не совсем, – растягивая слова, ответил незнакомец. – Мухи прекрасно понимают, что добыча где-то рядом, прямо перед носом. Вот только чередование полос приводит их нервную систему к сбою. Мыслительный аппарат мухи цеце не позволяет определить, какая из полосок является зеброй. За полосками они не видят зебру. Не кажется ли вам, что жадные до знаний ученые уподобляются мухам цеце, которые не видят за символами и буквами того единого значения, той зебры, которую мельком, между строк, иногда удается разглядеть художнику.

– В филологии, – Константин Анатольевич сделал паузу, придвинувшись ближе к столу, как будто собираясь о чем-то посекретничать. – Так вот, в филологии аналогичные мысли о творчестве высказывал Владимир Николаевич Топоров, считается, что он был продолжателем теории Леви-Стросса об элементарных структурах родства. Но мне довелось с ним пообщаться в студенческие годы, он уже тогда понимал и предупреждал нас, какая чудовищная химера может вырасти и вырастает на самом деле из этого структурализма.

После этого вступления Константин Анатольевич приложил недюжую силу своего интеллекта к изобличению «химеры» постструктурализма. Прошелся по «грамотеям», которые присвоили себе право бесцеремонно решать какие слова могут существовать, а какие нет, распространивших «экстерриториальные принципы» европейских языков на русский язык, чтобы приучить всех к ударениям на первые слоги и, конечно же, всегда говорить правильное «их» вместо неправильного «ихние». Вспоминал на пару с незнакомцем 1970-е годы, ту немыслимую по нынешним временам интеллектуальную атмосферу, когда публикация одной статейки или романа в литературном журнале вызывала скандалы всесоюзных и прямо-таки планетарных масштабов. Много отвлекался, рассказывая то про какого-то графа Тагильского из цикла легенд о короле Артуре, то про бесследно исчезнувший в Европе язык гуннов, то про старинный тобольский журнальчик, в котором не было ничего толкового, кроме красиво-загадочного названия «Иртыш, превращающийся в Иппокрену».

Для него язык и литература были действительно миром, многоцветным и разнонаправленным, а мир был живым текстом, который лежал перед ним почти непрочитанным, хотя он умел читать его даже на вымерших языках, он умел читать его по порядку, со случайной страницы, в зеркальном отражении или сразу с конца, отыскивая содержание и уточнения в объемном глоссарии, о существовании которого едва ли кто догадывался.

Потягивая кофе маленькими глоточками, Евгений прислушивался к словам, выраставшим из бездонной сокровищницы его памяти, к фрагментам переведенных текстов, которыми он жонглировал, к ремаркам незнакомца, который собственными глазами видел в Питере более молодую, а по времени создания – более старую «Джоконду» Леонардо и Салаи. Евгений смеялся вместе с Оксаной и Вячеславом над возникающим в голове сумбурным литературно-художественным коктейлем, как бесшабашные дети хохочут над акробатами и дрессировщиками тигров. И этот разнонаправленный мир, покрытый со всех сторон не то полосками мирно пасущихся зебр, не то строчками умных книжек, обитал рядом с ревущими за окнами кофейни машинами, рядом с толпами ковырявшихся в тротуарных плитках «мирных демонстрантов», рядом со всем этим болезнетворным хаосом, из которого все хотели выбраться, но никто не знал как, не понимал почему.

За окнами кофейни «Цэ квадрат» давно стемнело, а они продолжали сидеть, о чем-то хохотать и судачить на фоне темноты большого города. Со стороны вульгарной «вулицы» это выглядело, конечно же, очень неприлично, почти оскорбительно, вот так сидеть и судачить за просторными окнами у всех на виду про голых королев, про каких-то Тагильских графов, и уж тем более, про питерских «Джоконд», ведь каждому дураку известно, что голых королев не бывает, как не бывает графов ни в Нижнем, ни в Верхнем Тагиле, как не бывает ни более молодых, ни более старых «Джоконд». Евгений вышел из кафе первым, засунув руки в карманы, он молча дождался остальных. То ли от головокружительных бесед, то ли от прихлынувшей на улице прохлады, Оксана оказалась немного пьяной, хотя в кафе она не подавала никаких признаков опьянения.

– Боже ж мой, хорошо-то как! – высоко поднимая руки, крикнула она.

– Оксанчик, тут ступеньки где-то были, – предостерег ее от необдуманных шагов незнакомец.

– А ну, полезайте все в машину, – скомандовала Окси. – Сейчас я вас всех развезу. Давайте! Быстро, быстро.

– Окси, ты ничего не забыла? «Мартини» и кроссовер – две вещи несовместные! – серьезно сказал Вячеслав, протягивая руку. – Ключи, Окси.

– Ну, ладно,– вздохнула Оксана обреченно и слишком даже трагически, вручая ему ключи от внедорожника. – Ну, не вышел из меня сегодня ямщик, извиняйте, я тогда пешком пойду, как обычный смертный.

– Оксана, только давай без глупостей обойдемся! – попробовал ее образумить Вячеслав. – Времени одиннадцатый час. Какие могут быть прогулки?

Но она, не обращая больше ни на кого внимания, закутала голову в шарф-снуд и отправилась гулять по мокрому асфальту, закружившись вокруг себя через несколько неуверенных шагов. Виновато пожав плечами, Вячеслав сердечно попрощался с усатым незнакомцем, а потом с Константином Анатольевичем, который пошел открывать свою машину на другой стороне дороги.

 

– Евгений, тебя подвезти? – спросил Вячеслав.

– Нет, спасибо, я тут неподалеку живу, – ответил Женич. – А она как?

Евгений посмотрел на Окси, уходившую невесть куда по тротуару.

– Это бесполезно, – помотал головой Вячеслав. – Я бы ее проводил, конечно, но если она вот так куда-то пошла одна… Слушай, а может, ты ее проводишь, а? Давай я тебе сейчас адрес напишу.

Вячеслав набросал на стикере адрес с телефоном и передал Женичу.

– И что ей сказать?

– Ничего не говори, – хлопнув Евгения по плечу, сказал Вячеслав. – Просто проводи, чтобы она не вляпалась в какую-нибудь историю.

Женька догнал Оксану, одиноко шагавшую по вечернему городу среди изумительно подсвеченных фасадов, которые горделиво выделялись на фоне больших синеющих туч, подчеркивая архитектурное своеобразие городских коммуникаций, мистическую природу исторических объектов, ютившихся где-то под нагромождениями из стекла и бетона, словно они были такими же крохотными, как все, горожанами со своими истерическими капризами и причудами.

– Он разглядел в тебе что-то, – как бы сама с собой заговорила Оксана, не оборачиваясь к нему и продолжая беззаботно шагать.

– Кто? – не понял Евгений.

– Славка, конечно, – усмехнулась она, поправляя снуд. – Он счастливчик вообще-то, продал какому-то китайскому магнату серию работ за бешеные деньги. Купил студию, два магазина, кофейню открыл. Так и не признается, буржуй, за сколько миллионов картины продал. Прибедняется, одевается как барыга, ходит для чего-то на эту ярмарку.

Оксана расхохоталась над собственными словами. Только сейчас Евгений вспомнил, что он не расплатился в кафе, и стюард никому из них не приносил счета.

– За такие деньжищи мои картины никто не купит, – опустила голову Оксана. – То ли дело полотна Андервуда, в его картинах есть все то, чего не хватает моим.

– Зато в твоих картинах есть то, чего нет у Андервуда, – заметил Евгений.

– Как мило, ты меня утешаешь?

– Нет, я серьезно, – ответил Женич.

– Ты хоть видел его картины?

Евгений задумался, и ему стало смешно. Он, в самом деле, не видел картин Андервуда, а если видел, то не знал, что это картины Андервуда. Поняв это, Оксана над ним расхохоталась. Они проходили по притихшему городу мимо закрытых модных бутиков, мимо зашторенных офисов и салонов красоты, мимо Дома контор, случайно попавшего однажды на обложку юбилейного альбома «The Beatles», и этим, собственно, оправдавшего всю фриковость своего вырванного из общего контекста существования.

– А как тебе Костик? Я давно его таким не видела, – задумчиво произнесла Оксана. – Он редко вспоминает студенческие годы, но сегодня его понесло.

– Да, это точно.

– Он в меня влюблен, – неожиданно призналась Окси. – Я с ним даже перепихнулась пару раз по пьяни.

– Перепихнулась по пьяни? – поморщился Евгений.

– Это из жалости, у него жена умерла несколько лет назад. С тех пор он окончательно завязал с наукой, – попыталась оправдаться Окси, скорее сама перед собой, чем перед Женькой. – Мне кажется, я совсем отупела от этого города, от вечеринок, от этих снобов, живущих ради лайков в соцсетях. Ты не представляешь, сколько боли я Славке причинила, а он, дурак такой, все равно меня любит.

Они свернули с улицы в сторону Набережной и пошли прямо к подземному переходу – к тому самому месту, где Женька когда-то встретился взглядом со своей лотосоокой богиней, которая затем растворилась у выхода, исчезла на границе света и тени в ярких весенних лучах своего самого нежного и чувственного расцвета. Было так странно оказаться здесь снова, у этого перехода. Будто вся его жизнь оказалась лишь треком, записанным на ленту Мебиуса, этаким алхимическим Уроборосом, вышедшим из этого перехода и в него же теперь возвращавшимся, только уже с другой стороны.

– А ты его любишь? – спросил он.

– Наверное, да, – простодушно ответила Оксана. – Ты знаешь, я обожаю его руки, особенно когда от них исходит аромат красок, когда они рисуют мое тело, а потом те же руки прикасаются ко мне, это заводит, это реально сводит с ума! Понимаешь?

– По крайней мере, пытаюсь, – улыбнулся Женька.

– Слушай, а какая музыка тебе нравится, если не секрет? – поинтересовалась Оксана, когда они зашли под своды подземного перехода, расписанные разноцветными граффити, стихами и песнями разных лет. – Просто я такое открытие для себя сделала, что человека можно узнать через музыку, которая ему нравится.

– Ну, когда-то нравилась группа «Нирвана», – сказал Евгений первое, что пришло в голову. – Не все их песни, но многие.

– «Нирвана»? – удивленно распахнула глаза Окси, заглянув ему в лицо. – Они же сделали самый потрясающий ремейк на песню Дэвида Боуи «The Man who sold the World».

– Не-ет, не может быть, – усмехнулся Евгений. – Скорее всего, это Дэвид Боуи сделал ремейк на песню Кобэйна.

– Да ты что? Я тебе сейчас докажу, – она высунула свой телефон, полистав на экране список музыкальных треков. – Вот послушай, я сама сегодня все утро эту песню слушала.

Евгений узнал скользящие аккорды, которые Кобэйн сделал более выразительными, тогда как у Боуи они звучали мелодичнее, но это, несомненно, были те же самые аккорды «Человека, который продал мир». Он впервые слышал оригинальное звучание Боуи, поднимаясь по ступенькам подземного перехода. Окси знала текст наизусть и напевала слова вместе с Дэвидом, прикрывая ресницы и совершая головой забавные движения:

– О, ноу, но ми! Ай нэвэ-э лост контрол

Она легко взбежала по ступенькам и стала плавно танцевать наверху, подняв руку с телефоном, из которого раздавался психоделически мерцающий голос Боуи. Потом она включила песню еще и еще, продолжая танцевать, повторяя вновь и вновь свои плавные движения. Евгений смотрел, как она танцует, не понимая, что с ней происходит, но в ее движениях странным образом выражался загадочный смысл этой песни. Она спорила, говорила, что на самом деле все не так, что Дэвид Боуи хотел сказать совсем другое. Они долго шагали по Набережной вдоль длинной полосы с черной водой, в которой плавали огни мегаполиса.

Нет, они не пытались друг друга согреть, как пишут в женских романах, не целовались и даже не держались за руки. Они просто гуляли по ночному городу, словно далекие друзья или подруги, ведь если бывают близкие друзья или подруги, то уж наверняка должны быть и далекие. Евгений так и не спросил у нее, кем был тот усатый незнакомец, сидевший с ними в кафе, хотя он действительно был каким-то известным человеком, но в ту нереально магическую ночь это было совсем не так важно.