Free

Паутина

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

Услышав свое имя, я очнулась от копошащихся внутри вопросов. Но они не прекратились. Я просто осознала, что они – есть. Конец блаженной бездумной беспечности. Я ощутила – мои сомнения стеной отделили меня от себя прежней.

***

Вера Николаевна потом попыталась мне объяснить это состояние. Она говорила, что Яна человек с более здоровой натурой, у неё свобода проявления желаний не имеет запретов, она, мол, толерантна к своим желаниям, всё себе разрешила, в том числе сексуальные фантазии, и, почувствовав притяжение к яркому персонажу фильма, также дала этому волю. А я как будто бы, испытывая те же желания, – не принимаю их. Я якобы не принимаю и себя, и свои желания, я от них отказываюсь, давлю в себе. От этого-то и психологический неуют. Так сказала Вера Николаевна.

Возвращаюсь как-то домой поздним вечером. Ну не совсем, конечно, поздним, где-то между девятью и десятью вечера. Яна не пошла со мной, у нее – теннис и плавание.

И вот я ковыляю в неудобных босоножках, зачем-то надела их на прогулку. Иду по огромной пустынной площади. Рядом парк. Спасаясь от неровной брусчатки, неудобной для ходьбы на шпильках, нырнула туда. А в парке в этот вечер всё тихо, ни души. Куда-то подевались все эти несуразные стрит-скейтеры, роллеры, которые так меня раздражали своими выкрутасами. Девиц, одержимых селфи, тоже не видно.

Я оказалась перед новой, наспех сколоченной временной сценой к Дню Победы. Смотрю на ряды пластиковых сидений – и с краю перед сценической площадкой неясно виднеется чья-то неведомая тень. Единственный человек в парке. Подхожу ближе, всматриваюсь. Какой-то неопределённый силуэт в мешковатых одеждах. Пригляделась получше – старушка. Серый обвисший плащ на сутулых плечах, нелепая ретро-шляпёнка красного цвета.

Бабульки мне хорошо известны своей склонностью к разговорам и наставлениям, поэтому при встрече с ними я стараюсь улизнуть. Но в этот раз, встревоженная жутковатым безлюдьем парка, я почему-то, наоборот, пробираюсь поближе к силуэту этой незнакомой престарелой женщины, иду вдоль пустынных рядов, убыстряя движение. И чего она там сидит, ведь на сцене-то – никого? «Да устала, вот и сидит, жара спала, а в парке прекрасно дышится», – шепчет мне внутренний голос. Я стараюсь не шелестеть гравием, но безуспешно, подхожу, останавливаюсь в шагах пяти. Зачем я крадусь к этой таинственной фигуре?! Что мне от неё надо? Пожалуй, мне хочется увидеть хоть какое-то человеческое лицо. А она не оборачивается, словно не слыша моих шагов, но я чувствую по каким-то мелким её движениям, по тому, как она повела плечом и чуть повернула голову в своём чудно́м шапокляке, что она почуяла звуки моей приближающейся ходьбы. Мы обе замерли, как будто бы в ожидании, кто заговорит первым. И самое странное, внутри меня зрела какая-то непонятная уверенность, что мы каким-то образом связаны, я знаю, кто она такая и что она знает все мои внутренние сомнения и ждёт моих вопросов. Но я, как назло, будто голоса лишилась. Потом загадочная пожилая женщина встаёт, старенький её плащ чуть распахивается, и под ним мелькает подол красного платья. Я взглянула в её морщинистое лицо, на какое-то мгновение мне оно показалось очень знакомым. Она отворачивается и быстро уходит, исчезнув в темноте боковой аллеи густых деревьев. Я так и не успела определить, кого она мне напомнила. Лишь остался в памяти необъяснимый образ в красном головном уборе, мелькнувший подол красного платья и поникшие усталые плечи. Престранная встреча!..

Тьфу ты, черт! Зачем я сюда забралась?! В обезлюдевшие парки часто забредают подозрительные субъекты. Но во мне нет страха – меня гложет тоска.

Пустой остов сцены теперь выглядит для меня как-то фантасмагорически и отталкивающе. Или это закатное солнце придаёт всему такой безнадежный вид. Я из какого-то ненормального любопытства захожу за сцену. Смотрю, ограждения еще не доделаны, а уже поломаны. За сценой – густая стена кустов, мало кому бы вздумалось за нее заглядывать. Повсюду торчит какая-то разодранная арматура, неопрятные жестяные палки, создающие впечатление сломанной и выброшенной за ненужностью бутафории. Все эти конструкции смотрятся дешёвкой, крашеной под металл. Рядом на грязной от утреннего ливня дорожке валяются штыри, мусорные пакеты, в луже плавают окурки. Все это будит неприятное, гадкое чувство, словно бы я шагнула за ограждение – и увидела изнанку мира, попала внутрь искалеченных мёртвых останков чрева, пережившего ампутацию души и ставшего окаменевшим заброшенным муляжом. И мне стыдно за мою гадливость.

Что дернуло меня сюда полезть. Из-за впечатления от увиденного меня охватила такая безнадёга – и настроение скатилось совсем до нуля. Жуткое одиночество проникло в моё сознание и отдалось в теле тупой болью. И солнце, и май, и тепло, и нежные запахи – всё опять отошло на задний план.

***

Дома. Хорошо, что есть комната, где могу запереться, никто не будет заглядывать в глаза, ждать ответной положительной реакции. В старой квартире не было возможности уединиться, единственную комнату делила с мамой, а в кухне всё время зависал папа, там он оборудовал свой рабочий кабинет, и спал там же, папа ж трудоголик, все ночи просиживал за монитором.

А сейчас, слава богу, – одна. Забыли бы все на время о моём существовании. Ничего не делаю. Муторно, просто смотрю перед собой, прислушиваясь к чему-то ноющему и тягучему в душе. Она распадается на атомы, собрать которые я не в силах.

Взгляд падает на Че Бурашку, потом машинально на по́стеры поменьше – копии цветастых работ Энди Уорхола. «Красный Ленин» и «Чёрный Ленин». Скандально известные банки супа. Диптих Мэрилин – многократно повторённое её изображение в цвете и рядом черно-серый её повтор со снисходящей проявленностью черт. Всё это как бы говорит о её раздвоении: довольно однозначной внешней жизни и непростых внутренних переживаниях; о несовпадении выдуманного внешнего образа с внутренним существованием, в котором её скрытая внутренняя жизнь всё более истончается, бледнеет и исчезает, обрывая и всё внешнее… Может, техника и так себе, зато – идея… Почему-то в своё время мне не хотелось обычных фото девчачьих кумиров типа Джастина Бибера. Все плакаты подарила мне Вера Николаевна.

И сегодня всё это мне так же не нравится, даже более, чем пару дней назад. Оформление комнаты кажется мне чуждым, неуместным. Зачем было превращать спальню в музей таких плакатов! Когда-то меня впечатлял их смысл. Хотя, пожалуй, это больше походило на дурачество. Сегодня же они не отвечают моему внутреннему состоянию, скорее, заслоняют меня от себя самой, от меня теперешней, уводят куда-то в сторону.

Уныло плетусь на кухню. Хочу апельсинового сока со льдом, чтоб хоть как-то остудить нечто зноздящее в глубине меня, угрожающее, многоликое, неуловимое, смутное.

***

Праздник – 9 Мая.

В последнее время сон как-то разладился. Ворочаюсь всю ночь, засыпая лишь к утру, но довольно быстро утреннее солнце уже будит меня.

Родители уехали за покупками для дачи. Оставили мне записульку с нарисованным улыбающимся сердечком и расходящимися от него лучиками сияния – спасибо им, поднимает настроение. В записке расписали, где, что, в каких пропорциях смешивать и есть.

Думаю, не поеду с ними на дачу, решила назавтра отправиться к Янке. Она уже звонила. А сегодня поброжу по городу.

Зашла в парк, где предполагается проведение праздничного концерта. Уже собираются люди. Смотрю на ветеранов в орденах. Опять становится тоскливо – у нас в семье нет ни одного живого настоящего ветерана.

Мой прадедушка в войну пропал без вести. Он рано женился, чуть ли не в девятнадцать лет, на такой же девятнадцатилетней девушке, своей бывшей однокласснице. Ушел на фронт, когда она уже под сердцем носила их ребёнка. Ужасно, что он никогда не увидел его. Ребенок родился, когда прадедушка, скорее всего, уже погиб.

Чтобы отвязаться от отрицательных раздумий, я начинаю представлять, что у меня словно бы в моём настоящем есть живой и здоровый прадед, и я его жду, вот он сейчас ушел, а через пару минут вернется. Вот он ходит где-то здесь среди других людей.

Тут мимо меня прошествовал высокий статный старик с сухой морщинистой кожей и белоснежной бородой, в кителе и тельняшке, моряк. Мне он больше всех понравился – пусть это будет мой воображаемый прадедушка. А он улыбаясь, подходит к своему реальному правнуку – я представляю, что ко мне…

Этот его правнук – вообще ни о чем. Дятел лет двадцати с серьгой в виде крестика в ухе, выбритыми волосами над ушами и длинными прядями на макушке и лбу, собранным резинкой сзади в хвостик. Нет, не заслужил он такого прадеда…

Смешно, но у меня возникает ощущение оставленности, покинутости, чуть ли не сиротства. Глупо. У меня отличные родители. Деньги карманные или шмотки – не вопрос. Родители демократичны, снисходительны, никогда не позволяют себе со мной лишнего, ясное дело, никакого рукоприкладства – вообще, ни о каком насилии и речи быть не может с их стороны. Не у всех так. Бывает хуже. Вот взять хотя бы Макса из нашего класса – у него родители богатые; он полгода назад врезался на отцовской иномарке в магазин; ох, и прилетело же нашему щёголю. В классе исподтишка посмеивались, шептались, будто мама́н отхлестала его по щекам, а отец по-мужицки, не мудрствуя лукаво, еще и засветил в глаз. Синяк под глазом у Макса, и вправду, был, но вполне возможно, что от последствий нарушения ПДД… Но я не об этом…

Почему же только сейчас я стала задумываться о прадеде, почему мне именно сейчас нужно стало его увидеть?

Сижу на скамейке, по-старушечьи сгорбившись, почти как та старушенция, что мне недавно повстречалась в этом же парке. Острые лучи солнца не позволяют мне слишком задирать голову, да и желания нет. Прищурившись, смотрю уныло под ноги на мурашей, ползущих по заранее проторенной тропе к муравейнику, на блики в молодой траве. И ничего, кроме хандры, не чувствую.

Как же всё-таки в детстве было хорошо – спрячешься в густой ароматной тени деревьев, а покачивающиеся ветки будто баюкают тебя, и ничего тебе тогда было не надо, кроме радости видеть всё вокруг, бегать, играть. А сейчас внутри – молчание, нет отклика. Поднимаю глаза вверх – и вижу темные пятна на ярком небе, и на листве… И на белом сарафанчике девочки с мороженым лет пяти, остановившейся возле меня. Как бы я хотела вернуть то детское чувство, когда природа ласково защищала меня незримыми крылами…

 

Но от чего же я собираюсь закрыться, от какой непонятной подавленности? Чувство оставленности родилось из… Из чего? Да это всё – тот дурацкий фильм «Спасенные в Кракове». Хотя фильм-то тут при чем? Дело разве в фильме? Может, всё-таки во мне? Не пойму. В моей реакции, наверно… Когда я дома пересматривала сцену, где комендант выбирает горничную в свой дом, я бессознательно восхищалась его красотой, осанкой, выправкой, униформой, отличающимися особым брутальным эстетизмом, что делало весь кинообраз довольно притягательным. Да и в целом в картине он поражал каким-то своеобразным горделивым аристократизмом, породой, что ли, казалось, он и есть тот образ сверхчеловека, в каком хотели видеть себя нацисты. Но одно дело – хотеть видеть себя такими. Другое дело – быть такими на самом деле. А они – не были…

А ведь в этом кинообразе – явная неправда, подлая неправда. А под вполне благородной личиной благообразного сюжета в фильме скрыта, замаскирована подмена настоящей правды. Неужели режиссер так это и задумал? Или… я сама запуталась… что-то саднит внутри.

Впечатление от фильма, от героя – казалось бы, пустяк. А вот искривил он мои чувства. Это, в какой-то мере, сродни ситуации с Каем из «Снежной королевы», которому осколок льда попал в глаз от колдовского взгляда снежной ведьмы, и он перестал мир видеть, как прежде, его стало втягивать в себя зло. Не так-то просто все в конце разрешилось, потрудиться надо было. Как-то разрешится у меня..?

Я все пытаюсь стряхнуть вползающий в меня морок, с преувеличенным вниманием наблюдаю за прохожими. Отвлечься бы на что-то другое. И тут я, оглядываясь по сторонам, натыкаюсь на невероятный зачарованный взгляд той девочки лет пяти в белом сарафанчике. Я ведь только что видела ее, она была с матерью, когда я только пришла в парк. Теперь ее мама в широкой воздушной юбке заказывала напитки у киоска. А ребенок оказался здесь, он, видимо, улизнул от родительского глаза. Девочка смотрела на меня с безудержным первозданным изумлением, заворожённо, будто ничего интереснее меня не видела на свете. Так могут смотреть только совсем маленькие дети, дошколята, еще не осознающие себя. Какая она смешная – похожая на хорошенького нежного лягушонка. Девочка не отводила взгляда, и так была увлечена, что даже не заметила, как начала с отрешённым видом ковырять козюли в носу, превратившись из милого лягушонка в потешную кикиморку. Но заметив мою полуулыбку, засмущалась, и, передернув худенькими плечиками, повернулась к киоску. На сарафанной лямке у нее сидел роскошный темно-золотистый шмель. Ой, отогнать бы. Я было уже подняла руку, но она юркнула от меня к матери, и они через время уже растворились в толпе.

От столь приятной встречи в голове у меня как-то слегка прояснилось. Попробую-ка сосредоточиться на чем-нибудь хорошем, хоть на какое-то время отделаюсь от смятения, столь назойливо поселившегося во мне.

***

На душе – как наждаком прошлись. С каждым днём всё болезненнее. До раны внутри. Из-за этого, бывает, места себе не нахожу, слоняюсь по квартире, или, наоборот, случается, подолгу сижу, забывшись, без движения, пока не опомнюсь и не осознаю, что смотрю в одну точку невидящим взглядом.

Знаю, кто может мне помочь – Вера Николаевна. Она психолог, любую ситуацию может разобрать, как механизм, по деталям. После неё всё становится простым. И я всегда все ей рассказываю, начиная с детских влюбленностей.

Так вышло, что рядом с нашим подъездом она однажды открыла свой частный кабинет психоанализа для консультаций людей, имеющих психологические проблемы. На первом этаже, где размещены кофейни, пекарни, барбершопы, – располагается и её маленький офис с небольшой верандой. Администраторша её уже знает меня. Да и сейчас у Веры Николаевны, по счастью, временное сезонное затишье. Иначе мне пришлось бы ждать неделю. Косяком обычно идут осенью, да еще в марте. А сейчас рано начавшееся прекрасное лето успокоило-утихомирило завсегдатаев ее заведения.

Вера Николаевна всегда так радуется моему приходу, словно тысячу лет меня не видела. Говорит на равных – не как учитель или родители – и этим очаровывает меня.

– Салют, Катюха!

Когда я вижу ее чудесную улыбку – понимаю, что могу рассказать ей все, даже то, что скрываю от близких.

У Веры Николаевны – белоснежный кабинет. Белые стены, чудесные мохнатые бежевые ковры на полу. В просторном помещении имеется черная кожаная кушетка для проведения психосеансов. Здесь же – черный стеллаж с книгами и статуэтками. Чего только на нём не найдёшь. Тут тебе и скульптурка Бу́дды, и образ индуистского бога Гане́шы. А вот маленький, в ладонь величиной, портрет О́шо в тюрбане – современного индийского религиозного и духовного учителя по избавлению от генетической памяти, в другом углу – фото современного израильского специалиста по каббале́ Ла́йтмана. А между ними – фен-шуйный «треугольник багуа» и жаба с прилипшими к брюху монетками. Кажется, такую жабку надо эротичными движениями гладить по животу – тогда будет «шастье» – от слова «шасть», и нет его.

Зайдя в кабинет Веры Николаевны и немного потоптавшись, продолжаю потом бродить по всем его уголочкам. Заглядываю и на веранду. Это настоящая краса офиса Веры Николаевны, на неё ведёт высокая стеклянная раздвижная дверь. Там уже расстелены в ожидании лета индийские циновки, расставлены плетеные кресла-качалки, подвешено такое же плетеное огромное кресло-яйцо, в котором может порезвиться ребенок, если в таком нежном возрасте ему понадобится психологическая помощь. А что удивительного? Время стрессовое, дети нервные…

Затем возвращаюсь к этажерке с книгами. Тут вспоминаю прошедшее ток-шоу Веры Николаевны с батюшкой и удивлена обилию различной религиозной символики в кабинете. Висит на стенке за этажеркой даже небольшая картина с мефистофелевским изображением, олицетворяющим дьявола. Тот, с красной искусительной улыбкой от уха до уха, кажется, вот-вот сойдёт в комнату… И это у неё-то, у такого непримиримого бойца с мракобесием. Я не без ехидства обращаю её внимание на это.

– О! – она, улыбаясь, ничуть не смутившись, с готовностью объясняет, – ты не понимаешь, Катя, я ведь молюсь всем богам, всем. Я отношусь ко всем религиям, как к бесконечному богатству культур. Я словно бы на пиру у огромного стола. Ну, представь себе – пробуешь немножко того, другого, третьего, но, заметь, на зубок, только пробуешь, по чуть-чуть, смакуя. Не как обжора – а как гурман. Я только против фанатизма. Фанатики уцепятся за одну какую-нибудь веру, идею – и другого уже не видят… К сожалению, такой фанатизм, такая нетерпимость характерна и для православия… Ну что, скажи на милость, дает мне православие? Да ничего. Еще и забирает. Отнимает радость, заставляя чувствовать себя жертвой, проповедует жертвенность. Внушает ненужные сомнения, вину пестует… А вот… видишь Ла́йтмана… – всего полгода назад я увлеклась каббало́й… Вот каббала́, едва я только к ней подступилась, принюхалась, уже дала мне ощущение всемогущества…

Я неуверенно:

– Каббала́ – это религия?

– В том-то и дело, что нет. Это, как объяснили мне, наука. Наука… управлять миром.

– Вы, Вера Николаевна, масштабно мыслите, а я обычный маленький человек. У меня и проблемки плёвые, куда уж мне до власти над миром, – пытаюсь я спрятаться в иронию.

– Ну-ну… Рассказывай-ка, с чем пришла. Приляг на кушеточку. Только сними кеды. – Она с тревогой смотрит, как я собираюсь завалиться в обуви на её баснословно дорогую кушетку дизайна модной марки Фенди Каза.

Пока я снимаю кеды, она вполголоса, будто себе самой:

– Интересно, интересно…

– Что именно?

– Да что тебя вдруг так побудило даже в праздничный день 9 Мая, заглянуть ко мне..? Ну ладно… разберёмся…

Я легла. Взгляд попал на большой плоский монитор, вмонтированный на стену. Там какой-то странный видеоролик. Вроде бы фэнтэзи. На экране извивается противное многощупальцевое насекомое. Оно испускает из своих бесчисленных ног нити белёсого клея, чудовищно барахтается в этом клею, всего себя в него закутывая.

– Это – видеоарт, – объясняет мне Вера Николаевна. – На последнем биеннале приобрела.

«Биенна́ле», «видеоа́рт», часто от Веры Николаевны слышу и другие загадочные, не совсем понятные и магнетизирующие меня слова: «инсталля́ция», «перфо́манс», «реди-мейд», «энва́йронмент», «хе́ппенинг», «интенти́зм»… Меня обволакивает их зыбкий туман, неуловимость этих слов приводит в некоторое смятение, затемняет сознание, и в то же время мягко подчиняет себе, сковывают невидимыми путами, воздействуя на меня почти гипнотически. Они, словно бы ве́шки-камертончики, за которые зацепляется моё затуманенное приглушённое сознание, не в силах не прислушиваться к ним и не в состоянии выйти за их границы. Чувствую, что невозможно отрешиться от этих ве́шек, не показавшись невеждой. И вот вслушиваюсь, вдумываюсь в непонятное, незаметно подпадая и подчиняясь…

А на экране – этот безобразный паук лепит из своих выделений кокон, и полностью в него закутывается, заворачивается. И уже висит в нем, как в сопле, этакой болванкой. Потом камера приближается к болванке из слизких нитей, которых уже и не различишь-то – не нити, а одно цельное вещество в виде какой-то уже кожурки или, скорее, тонкой скорлупки. И в этой жуткой скорлупке что-то бьётся, разрастается – скорлупа вспучивается. Сначала она с куриное яйцо величиной, потом пухнет до страусиного, и, наконец, заполняет все пространство монитора. Я уже с ужасом жду, как свершится рождение – я понимаю, что вылезет далеко не чудесная бабочка. И действительно угадала – пупырчатая рептилия с драконьими крылами прогрызает скорлупу, кусает, жует ее, флегматично поглощая кусок за куском. Фу! Я отворачиваюсь.

– Это ведь метафора, – смеется над моей реакцией Вера Николаевна, – каждый из нас, и в этом кабинете тоже, должен пройти через перерождение.

– И стать чудовищем..? – фыркаю я.

– Стать самим собой, – спокойно поправляет Вера Николаевна, – что-то кажется нам чудовищным в самих себе только потому, что мы желаем всем нравиться. Если бы на экране появилась хорошенькая, сладенькая бабочка, это было бы банально. А тут – смысл ина́ковости… Нужно не бояться стать тем, кто идет новой дорогой. А тот, кто идет новой дорогой, в глазах других почти всегда – чудовище.

Я засомневалась:

– Наверно, зря я беспокою вас в праздничный день..?

И тут, едва я говорю эти слова, меня осеняет: именно из-за 9-го Мая я к ней и пришла. И я рассказываю ей все, как на духу, немного путано, сбивчиво и противоречиво. Я еще и сама не во всем разобралась, что именно меня тяготит. Просто в последнее время ощущаю беспокойство, тревогу, сердце не на месте – словом, я во мраке отчаяния.

Кушетка расположена так, чтоб клиент был повернут спиной к психологу – так будто бы заведено у психоаналитиков еще со времён Фрейда. Но Вера Николаевна уже знает, что меня не только не смущает, но даже успокаивает ее лицо, румяное, белокожее, с веснушками в тон золотистым волосам. Поэтому мы с ней располагаемся по-другому, видя друг друга и глядя в глаза.

Выслушав меня, на сей раз она не улыбается, не пытается успокаивающе похлопать меня по плечу, – мол, какая всё ерунда, Катя. Нет, она некоторое время молчит, нахмурившись, потом говорит:

– Катя, ты выражения моего лица не пугайся. Но я не буду тебя уверять, что все чепуха. Нет-нет, как раз впервые дело очень серьезное. Я прекрасно понимаю, о чем ты говоришь. Я ведь сама заметила, что ты пришла в праздник 9 Мая. Я сразу почувствовала, что с ним что-то связано у тебя. Так и есть. Я знаю, тебе покажется чудовищным то, что я сейчас скажу… В общем, Катя, я считаю этот праздник деструктивным, и не только для тебя, вообще для людей. Ты ведь умная девочка, будущий журналист, ты понимаешь, что такое – деструктивный?

Ошалелая, я уставилась на нее.

– Конечно, я понимаю, но…

– Я знаю, – щелкая от волнения суставами пальцев, произносит Вера Николаевна, – ты сообразительная девочка, но все же я скажу попроще. Я считаю этот праздник не просто бессмысленным и ненужным, но даже вредным.

Я от изумления даже привстала.

– Но… почему? – только и могу выговорить я. Честное слово, первый раз слышу такое, да еще от настолько проша́ренного человека, как Вера Николаевна.

– Потому что этот праздник государство использует, чтобы воспитать из людей жертв и покорных рабов. Она использует этот, в сущности, рудимент распавшегося СССР, чтобы удержать свою власть. Ему надо сделать из нас смертников, идущих на любую бойню ради его интересов. Он этим и занимается, приводя в пример Зою Космодемьянскую, Александра Матросова, других… Внушает, что жизнь человека ему не принадлежит. Ее надо отдать государству, совершить подвиг, и желательно всю жизнь превратить в подвиг – как Николай Островский… Кать, я понятно объясняю? Ты знаешь, что такое рудимент?

 

– Д-да, – неуверенно бормочу я, – кажется что-то ненужное, какой-то старый хлам…

– Ты – умная девочка. Да, ты права, этот праздник и есть старый совковый хлам, – подвела итог она, приписав мне якобы вполне ясно сформированное представление о Дне Победы как о ненужном хламе, хотя я так и не думала никогда.

Меня, конечно, ошарашили ее слова, и я даже не успела что-то возразить по этому вопросу, как тут, словно бы для того чтобы подтвердить ее правоту, с улицы раздался противный фанерно-дребезжащий испорченный звук из динамика бравурно-казенной патриотической песни, исполняемой детьми, возможно, из какого-то районного коллектива самодеятельности. Голоса орали вразнобой. Звук из радиорепродуктора скрежетал, подобно металлу по стеклу, хрипел, зажёвывался, как старая заезженная пластинка, то растягиваясь и замедляясь, временами совсем затихая, то вдруг неожиданно взвизгивая на большой громкости, вновь продолжал озарять всю улицу.

Вера Николаевна насмешливо кивнула на раскрытые окна веранды. Я улыбнулась. Улыбка слегка ослабила появившуюся было во мне напряжённость. Выглянув на улицу, мы видим, что прямо перед нашей верандой степенно и чинно маршируют первоклашки в военной форме, в маленьких гимнастерочках и пилоточках, девочки в бантиках и юбочках цвета хаки. Проходят мимо – такие хорошенькие, такие пухлощекие, молочные, но серьезные, точно маленькие старички, исполняющие свою миссию, а по сути, показуху, организованную кем-то из взрослых. Меня, накушавшуюся подобного формализма в школе, так и подмывает погрозить кулаком куда-то в пустоту и возопить: мол, не суй, показуха, свою фальшивую морду в детскую искренность! Но я понимаю, как глупо и не к месту это прозвучит. И, прикусив язык, молчу.

Вера Николаевна же продолжает своё:

– Детей не жалеют, чинуши тупые! Туда же их, в эту мясорубку милитаризма…

– Меня мучает другое, – робко пытаюсь я вернуться к своим затруднениям. – У меня всё началось… начались мои постоянные мысли о моей собственной неправильности, неправоте… с того фильма «Спасённые в Кракове», с того, что тот фашист показался мне привлекательным…

– Да, я понимаю, – кивнула Вера Николаевна, – но проблема совсем не в том, что он тебе таким показался. Проблема в том, что общество навязывает тебе чувство вины и стыда за твои мысли, чувства, фантазии по поводу персонажа, не отвечающего установленным идеологическим нормам. А стыд и вина идут от того пафоса Победы и традиции праздновать 9 Мая как самый великий день страны.

– Н-не знаю… Но, по мне так, мерзко находить привлекательным человека, облачённого в униформу СС, а эту форму брутально-притягательной, зная, какой шлейф тянется за ней, – возразила я.

– Нет, – покачала головой Вера Николаевна, – нет в этом ничего мерзкого. Тебя мучает не привлекательность эсэсовца, а запрет тоталитарного государства на удовольствия.

– М-м… – мычу я в ответ недоумённой коровой, – а о каком государстве речь?

– Ну, конечно, о советском.

– Так ведь его уже нет давно… Я и 90-е-то не помню, не то, что советское, я родилась в 96-м. Как же может советское влиять на меня?

Мне ее рассуждения кажутся странными. Может, она в чем-то и права?!

Снова возвращаюсь на кушетку, поворачиваюсь к стеллажу с его духовным иконостасом и вполне себе символическими финтифлюшками. Среди десятка уже знакомых мне фигурок вижу новые.

Человечек с двумя лицами – спереди и на затылке; одно лицо улыбающееся, приятное, вызывающее доверие, а сзади – злое, даже зловещее.

Ещё одна фигурка, которой я не видела здесь раньше, держит маски в своих руках. Одну – гневную, нахмуренную, с глубокими носогубными складками. А другую – пухлощекую, маленькую, детскую. У этих масок вместо глаз прорези, но мимика их очень выразительна. Эта последняя скульптурка чем-то напомнила мне обложку книжки по психологии «Сам себе Взрослый, Ребенок и Родитель», которую я видела в маминой спальне. Фигурка с двумя масками в кабинете у Веры Николаевны, по-видимому, и есть Взрослый. Выражение его волевого лица какое-то благожелательно-нейтральное, я бы даже сказала, безликое и, пожалуй, тоже похожее на маску, а не на живого человека. А эта детская в его руках, смешная и наивная, – вернула меня мыслью к только что увиденной процессии пухлощёких.

Потом я зацепилась взглядом за другую маску – на подставке – с длинным носом, полными африканскими губами и закрытыми тяжелыми веками. Маска словно бы дремала в блаженном и мудром покое. Это, как я узнала ещё месяц назад, копия посмертной маски Пушкина. С каким-то неприятным чувством отметила: странно, Пушкин-то тут зачем, тем более мертвый?

А Вера Николаевна продолжает объяснять – четко, ясно, логично. Заслушаешься.

– Так ведь психология-то сохранилась советская. Представления о жизни у нас у всех всё те же.

– Но я не могу же помнить СССР. И представления того времени тоже мне неизвестны.

Вера Николаевна вдруг становится очень печальной.

– Вот это-то как раз меня и неприятно поразило. Вот от этого-то, Катя, я и призадумалась. Насколько живуч этот наш несчастный менталитет… Он держит в своих лапах даже ваше поколение…

– Но… понимаете, – тщусь объяснить я – Мне и вправду стало стыдно, особенно в ту секунду, когда я сегодня наблюдала за ветеранами, увидела их седи́ны, их лица, простодушные, открытые, с морщинами пережитых невзгод. И… ну, в общем, я вспомнила своего прадеда, которого не знаю… С другой стороны, как я могла его вспомнить, если не знаю… – окончательно запутываюсь я.

– Вот именно, – улыбается Вера Николаевна, – как можешь ты вспомнить то, чего не видела. Речь идет исключительно о фантоме, о коллективном внушении. Извини, что перебиваю. Продолжай, продолжай…

– Он пропал без вести, – говорю я, – и мне кажется, я должна хоть что-то о нем узнать, хоть что-то найти в архивах. У меня нет даже фотографии.

– Но… зачем? – пожала плечами Вера Николаевна, – зачем вдруг тебе это понадобилось?

А ведь точно. Не было нужды – и вдруг понадобилось.

Пытаюсь не столько объяснить, сколько понять сама:

– Я словно бы хочу… заслониться, защититься им, его образом, пока еще смутным – от этого гадкого чувства восхищения нацистом, а через этого нациста я как бы замазалась самими фашистскими воззрениями.

Вера Николаевна опять кивает.

– Я тебя поняла. Это чувство вины. Это – внушенное, – потом смотрит, молча, в окно, как будто что-то обдумывая, и предлагает:

– Вот что, Катюха. Сегодня в девятнадцать часов в кофейне-клубе при книжном магазине откроется лекторий, будет историк Кононенко. Он расскажет о первых днях войны. Я думаю, тебе обязательно нужно узнать правду, ту правду, которую наша власть и наши учебники скрывают. Он будет говорить и о пропавших без вести, о пяти миллионах пленных… Понимаешь, в первые дни войны вся наша армия была взята в плен… Взята, или все-таки сдалась, не желая защищать сталинизм? Вот вопрос. Послушав его, ты, может быть, лучше поймешь что-то о своём прадеде… И, Катя, родная моя, твой прадед не герой, как ты думаешь – а жертва, как и всё то несчастное поколение.

От такого заявления я так и обмерла вся, даже холодок пробежал по телу. Неприятно слушать. Я совершенно не готова к такому повороту – это вонзилось в меня занозой, в самое сердце.

Отвернулась, уставилась в окно – по чудесному яркому синему небу без единого облачка плывут праздничные воздушные красные шары, штук десять, веселые, нарядные, с изображением победного салюта. Один, правда, сдулся, одряб и медленно опускается в наш двор. Подростки, смеясь, начинают хлестать его ветками, потом пинать, и из него выходит оставшийся воздух. И вот он уже лежит на земле жалкой сморщенной шкуркой. Смотрю на это, и в душе шевельнулось нечто вроде чувства жалости, и даже сопричастности.