Read the book: «Прекрасная страна. Всегда лги, что родилась здесь»
Посвящается всем тем, кто остается в тени.
Да настанет день,
когда у вас не будет причин
бояться света.
Qian Julie Wang
BEAUTIFUL COUNTRY
Copyright © 2021 by GLADIO FORTIOR, LLC

© Мельник Э., перевод на русский язык, 2023
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
Как это началось
Дом – вечно юная страна, в которой лишь один живой и настоящий житель: ребенок. Все прочие – родители, соседи, братья-сестры – таинственные призраки, которые приходят и уходят, и творят непостижимые и странные дела с самим ребенком и вокруг ребенка, единственного истинного гражданина этой страны.
Майя Анджелу «Письмо к моей дочери»
Моя история начинается за десятки лет до моего рождения.
В самом раннем воспоминании отца ему четыре года, он стреляет из игрушечного ружья по ближайшим птичкам, вприпрыжку мчится к городской площади. И там останавливается как вкопанный, пораженный видом странных раскачивающихся предметов, не сразу понимая, что это такое: двое мужчин висят на мощном витиеватом дереве.
Он медленно подбирается, проталкиваясь сквозь лес колен взрослых людей, окруживших дерево. В душном летнем воздухе комары и мухи роями вьются вокруг висящих трупов. Вонь разлагающейся плоти ударяет в нос.
Он видит на голой земле один-единственный иероглиф, выведенный кровью:

Безвинно осужденные.
На дворе 1966 год, и китайская культурная революция только‑только началась. Следующее десятилетие ознаменовалось беспрецедентными потрясениями – даже для страны, отмеченной легендарно бурной историей. И по сей день истинное число жертв не обнародовано и, хуже того, неизвестно.
* * *
Три года спустя мой отец, уже семилетний, смотрел, как его старшего брата арестовывают. За несколько недель до этого мой дядя, которому не было и двадцати, письменно раскритиковал Мао Цзэдуна за то, что он манипулирует невинными гражданами Китая, стравливая их друг с другом, исключительно ради централизации своей власти. Мой дядя – наивно, героически, глупо – подписал это сочинение собственным именем и распространял его.
Поэтому никакого высшего образования ему не досталось – только голод и пытки за тюремными стенами.
С того дня детство моего отца закончилось: прилюдные избиения родителей у него на глазах перемежались с его собственными унижениями в школе, где отпрыска «врагов народа» каждое утро заставляли вставать перед всем классом, и учителя вместе с одноклассниками поносили его и его «изменническую семейку». Вне школы что взрослые, что дети не упускали случая швырнуть в него камнем, окатышем, дерьмом. Забыты были почести, которые воздавали его деду, чье хитроумное посредничество помогло защитить их городок от мародерства и насилия во времена японской оккупации. Исчезли со двора гости семьи Ван, которые приходили к его отцу за каллиграфией. С того дня все, что ему осталось, – смотреть на покрытое синяками лицо матери. На безмолвные, стоические слезы отца. Слушать горестные возгласы его четырех сестер, когда «красные стражи» – хунвейбины разоряли их и так уже разоренный дом. Именно на этом фоне зачинались истоки моей семьи.
История моей матери пропитана не меньшей болью. Она родилась в семье, тесно связанной с правящим режимом, но даже власти отца было недостаточно, чтобы оградить ее от смуты и сексизма того времени. Мама выросла в сотне миль от моего отца, и тяготы их жизни были одновременно и похожи, и далеки как земля и небо.
Полвека спустя, уже после переезда на другую сторону земного шара, мне потребовалось медленное и трудное погружение в прошлое, чтобы увидеть, что нить травмы была вплетена в саму ткань моей семьи.
* * *
Двадцать девятого июля 1994 года я прибыла в аэропорт имени Джона Фицджеральда Кеннеди по визе, срок действия которой истек слишком быстро. За пять дней до этого мне исполнилось семь лет – в том же возрасте мой отец начал свою ежедневную борьбу со стыдом. Следующие пять лет в Нью-Йорке нам с родителями предстояло провести, скрываясь в тени, голодая и надрываясь на черной работе, без прав, без медицинской помощи, без надежды на легализацию. Китайцы называют жизнь без документов словом хэй – пребывание во тьме, затемненность. И не зря, ибо мы провели эти годы под покровом тьмы, силясь сохранить надежду и достоинство.
Память человеческая отличается непостоянством, но я стремилась документировать бездокументные годы моей семьи, и, если не считать имен и определенных личных подробностей – которые изменены из уважения к частной жизни других людей, – события излагаются здесь максимально правдиво и искренне. Жаль, что я не могу отдать должное детству отца, ибо оно отмечено таким отчаянием, какого мне никогда не узнать.
В какой‑то мере желание рассказать обо всем всегда жило во мне, но дело сдвинулось с места только после выборов 2016 года. Впервые неуклюже я попробовала этот проект на зуб, когда училась в колледже, задумав написать книгу и не понимая, что невозможно найти точный ракурс для изображения все еще гноящейся раны.
Окончив Йельскую школу права (где оказалась совершенно не ко двору), я работала помощницей судьи федерального суда апелляционной инстанции, которая привила мне – превзойдя мои самые большие, самые идеалистические надежды – твердую веру в правосудие. Весь год я наблюдала, как администрация Обамы пыталась угодить и нашим и вашим, выступая в защиту отложенных мер для «мечтателей»1 и одновременно проводя беспрецедентное число депортаций. К тому времени как дела иммигрантов добирались до нашего апелляционного суда, моя судья часто уже очень мало что могла сделать.
В мае 2016 года, чуточку не дотянув до юбилейных восьми тысяч дней после прибытия на землю Нью-Йорка, единственное место, которое мое сердце и дух могут назвать домом, я наконец стала гражданкой Соединенных Штатов. Мой путь к гражданству был трудным до самого конца: тропический ливень сопровождал меня в дороге по Нижнему Манхэттену к зданию федерального суда, где я принесла присягу. Я не взяла с собой никого, даже родителей.
Впрочем, до ливня мне не было никакого дела. Я с радостью упивалась одиночеством, по моему лицу текла дождевая вода вперемешку со слезами счастья. В конце церемонии записанный на видео президент Обама поприветствовал меня как соотечественницу-американку, и тут до меня дошло, что, хотя я попала сюда десятилетия назад, меня еще никогда не признавали американкой.
Шесть месяцев спустя я проснулась в мрачном и трагичном Нью-Йорке, скорбевшем по нации, которая предпочла избрать президента, движимого ксенофобией и нетерпимостью. Именно тогда я решила дать волю воспоминаниям и высказаться. Глядя стыду и сомнениям прямо в лицо, я предприняла повторную попытку реализовать этот проект и вновь опустила пальцы на клавиатуру.
Я излагаю эти события в письменной форме ради себя и своей семьи и не в последнюю очередь – ради моего дяди, нашего героя, которому не досталось почестей. Я также пишу это для американцев и иммигрантов везде, где бы они ни были. От душевной боли одного иммигранта до душевной боли другого всегда рукой подать.
Однако прежде всего я изливаю пережитое на бумагу ради забытых детей этой страны, прошлых и нынешних, которые растут окутанными страхом и безнадежностью, убежденными в том, что само их существование неправильно, само их бытие противозаконно. Мне безмерно повезло. Но я мечтаю о том дне, когда для признания человека человеком не потребуется благосклонность удачи, когда это будет правом, а не привилегией. И я мечтаю о том дне, когда у каждого из нас не останется никаких причин бояться выйти из тени.
Всякий раз, когда в темные годы моей семьи наступала по-настоящему черная полоса, я вслух мечтала о том, как вырасту и запишу наши истории, чтобы другие люди, подобные нам, знали, что они не одиноки, что они тоже могут выжить. И тогда мать напоминала мне, что все неприятности временны:
Благодаря своему умению писать, Цянь-Цянь, ты сможешь делать что угодно.
Когда‑нибудь у тебя будет достаточно еды.
Когда‑нибудь у тебя будет все.
Да осветит наш путь эта живучая надежда!
Глава 0
Дом
Мои самые ранние воспоминания сияют, как лампа накаливания.
Я утыкаюсь носом глубоко в грудь Лао-Лао2, обтянутую красным хлопком. Она пахнет сладко – сразу и мылом, и теплым молоком. Я зарываюсь лицом все глубже, ближе, неутолимо жаждая этого аромата. Лао-Лао вздрагивает от смеха:
– Она тычется в меня носом! Она тычется в меня!
Радость – песня моего раннего детства.
Далее следует сцена, которая, насколько я понимаю, имела место недели, месяцы, годы спустя. У Ма-Ма 3 и Ба-Ба 4 зажаты в ладонях углы толстого теплого одеяла. И там, внутри, я, хихикающая, словно в коконе.
– Готова? – спрашивает Ба-Ба, и глаза его пляшут.
Я киваю, и – поехали! – взмахнув руками, они посылают меня парить, лететь, скользить, и я чувствую, как воздух свистит подо мной, надо мной, повсюду вокруг меня. Я визжу, бесстрашная, и вскоре возвращаюсь в безопасные объятия одеяла. Смеюсь и снова киваю, хватаясь пальцами рук за пальцы ног, переплетая пальцы ног с пальцами рук, качаясь в своем одеяльном гнездышке.
– Смотри, она еще хочет!
И так продолжается целую вечность: я поочередно воспаряю в воздух в безграничном полете и возвращаюсь в объятия одеяла, родители смотрят на меня умиленно-влюбленными глазами, в сердце пульсирует только теплота, безопасность, любовь.
Глава 1
Взлет
Я совершила свой взлет к взрослости на крейсерской высоте. Начало полета вышло тряским, и мои заплетенные в косички хвостики, каждый со своей собственной красной шелковой ленточкой, болтались по сторонам моего семилетнего личика. На коленях у меня сидела любимая кукла, важная дама в платье с оборками. Ее глаза, опушенные длинными ресницами, закрывались и открывались, моргая от турбулентности. Ее ноги были прихвачены моим привязным ремнем, так что я была уверена, что она в безопасности.
Рядом со мной съежилась Ма-Ма, обернув вокруг себя платье, защищая ладонями живот, уткнувшись лицом вниз.
Я еще никогда не видела ее такой. Считаные минуты назад стюардесса с накладными ресницами, нарисованными бровями и помидорными губами нагнулась ко мне и спросила, пристегнут ли у Ма-Ма ремень.
– Ма-Ма, – пискнула я, тыкая ее в бок.
Ма-Ма никак не отреагировала.
– Позаботься о том, чтобы ее ремень был пристегнут, – сказали красные губы, обведенные темно-красной полосой.
– Ма-Ма! – предприняла я новую попытку.
Молчание.
– Я видела, как она его застегивала.
– Правда? – брови скакнули вверх. Иногда да-жэнь5 не верили маленьким детям вроде меня.
– Ага.
Стюардесса пристально смотрела на меня самую долгую секунду в моей жизни. Наконец она двинулась дальше по проходу, единственная свидетельница моей первой лжи.
* * *
Ма-Ма всегда ужасно укачивало. Как мы путешествовали, не имело значения. Однажды, когда мы поехали на автобусе в Баодин, она блевала всю дорогу, издавая утробные звуки. Пахло так плохо, что другая женщина в автобусе тоже начала блевать и издавать такие же звуки, и вскоре со всех сторон меня окружали звуки и запах рвоты.
Единственным отличием было то, что тогда с нами была Лао-Лао, бабушка, а теперь в фэй-цзи 6 мы с Ма-Ма были одни и направлялись в другую страну. И тогда мне не приходилось самой заботиться о том, чтобы Ма-Ма пристегнула ремень, или лгать об этом, потому что это делала Лао-Лао. По крайней мере, что касалось ремня. Не знаю, приходилось ли когда‑нибудь Лао-Лао лгать, прикрывая Ма-Ма.
Пребывание в летающей машине меня не радовало.
Пятью днями раньше мне исполнилось семь лет, а еще за пару недель до этого Да-Цзю-Цзю, старший из двух младших братьев Ма-Ма, купил мне мой первый велосипед. Он был белый с розовыми кисточками на ручках руля и цветочками на корзинке. Да-Цзю-Цзю сказал, что научит меня на нем ездить, но потом ему пришлось уехать в командировку, так что я проводила время в ожидании обещанного, выгуливая свой красивый велосипед за ручку по двору дома, где жила Лао-Лао.
– Какой красивый велосипед! – сказал проходивший мимо да-жэнь .
– Се-се !7
– А кисточки в цвет твоего платья, – заметил другой.
– Се-се! – вновь поблагодарила я, противясь побуждению дернуть за подол пышного кружевного платьица, которое силком напялила на меня Ма-Ма.
Теперь велосипед стоял в кладовой у Лао-Лао, дожидаясь моего возвращения.
– Ма-Ма, – я снова потыкала ее в бок. – Когда мы поедем обратно?
В ответ – стон и больше ничего.
Мы узнали, что уезжаем, всего за пару недель до моего дня рождения. Ба-Ба уехал в Мэй-Го, Америку8, двумя годами раньше, и Ма-Ма почти год пыталась добиться гостевой визы. Четырежды Ма-Ма ездила в Пекин, где в посольстве Мэй-Го из раза в раз ей говорили «нет».
Да-И, старшая сестра Ма-Ма, жила в Пекине, и каждый раз, отправляясь за очередным «нет», Ма-Ма ночевала у нее, оставляя меня с Лао-Лао и Лао-Е, моим дедушкой. Каждый раз я с трудом засыпала, изливая цунами слез в объятиях Лао-Лао.
– Что, если она не вернется, как не вернулся Ба-Ба?
В последний раз я закатила такую истерику, что Ма-Ма не выдержала и взяла меня с собой в Пекин. Утром, когда она собиралась идти из дома Да-И в посольство, я снова разразилась слезами.
– Почему бы тебе не взять ее с собой? – Да-И всегда была на моей стороне.
Ма-Ма уставилась на мое зареванное и опухшее красное лицо и покачала головой:
– Она будет плакать.
– А может, это и на пользу пойдет, – заступилась моя союзница. – Она ведь такая милая.
Ма-Ма снова посмотрела на меня, и я попыталась придать себе самый что ни на есть милый вид – с текущими соплями и всем прочим.
Так и вышло, что в итоге я оказалась в такси вместе с ней и ворохом салфеток.
– Когда мы туда приедем, Цянь-Цянь, не закатывай сцен, – сказала мне Ма-Ма самым серьезным тоном, так что я поняла, что нужно выглядеть очень серьезной, и очень серьезно кивнула. – Ты можешь сказать, что соскучилась по Ба-Ба, но не сходи с ума, ладно?
Выйдя из такси, мы пристроились в хвост длинной очереди, которая огибала угол огромного здания. Оно все было увешано флагами. Таких флагов я никогда еще не видела – красно-бело-синих, с полосами и звездами.
На нашем флаге тоже были звезды, но он был красно-желтый – один в один моя заплаканная физиономия.
Когда мы наконец вошли внутрь здания, я подумала: это значит, что мы скоро сможем поехать домой, но вместо этого мы получили билетик с длинным номером, сели на скользкие пластиковые белые кресла в комнате, полной да-жэнь, и снова стали ждать. Ждать было скучно, но, по крайней мере, я была с Ма-Ма, и если бы она куда‑то поехала, то я поехала бы вместе с ней. Мне не пришлось бы указывать на летающие машины в небе и говорить «вон туда отправилась Ма-Ма» – как было с Ба-Ба.
После долгого ожидания, затянувшегося, как мне показалось, на несколько дней, лысый дяденька в будке громко назвал какой‑то номер, и Ма-Ма подхватилась с места. Я увязалась за ней, прячась за ее юбкой. Лысый дяденька сидел за стеклянным окошком. Тут до меня дошло, что он кажется маленьким как раз потому, что сидит. В стекле были дырочки, и он разговаривал с нами через них. Нам надо будет заплатить ему денег? Я видела такие кабинки только на шоссе, когда мы ехали в такси или автобусе, и водителю приходилось давать деньги человеку, сидевшему внутри.
Мама пристроила сумку на стойку, которая была очень высокой, так что я то и дело подпрыгивала, чтобы видеть лысого дяденьку. Каждый раз, когда мне удавалось подпрыгнуть достаточно высоко, я махала ему рукой. Казалось, он меня не замечает, и я все прыгала и прыгала.
– Цянь-Цянь, бе нун! 9
Распознав в голосе Ма-Ма «тот самый тон», я перестала. Но скоро мне стало скучно, поэтому я принялась дергать ее за юбку и дергала до тех пор, пока она не была вынуждена подхватить меня на руки и усадить на стойку. Со своего насеста я видела, что у маленького лысого дяденьки на сверкающей голове осталось всего пару волосков. Он сидел перед монитором и стопкой бумаг с красными оттисками резиновых печатей.
Мне стало интересно, могут ли его печати оставлять разноцветные силуэты животных, как мои.
Стекло в нижней части соединялось со стойкой не вплотную, между ними был тоненький просвет. Я сунула пальцы под стекло и пошевелила ими, приветствуя дяденьку, который по-прежнему меня не замечал.
– Цянь-Цянь, бе нун!
Я снова попыталась сесть спокойно и выглядеть как можно милее.
– Пожалуйста, – тем временем говорила Ма-Ма. – Муж с дочерью не виделись уже два года. Она даже не помнит, как он выглядит.
Это было правдой. У меня осталось лишь смутное впечатление о Ба-Ба. В моем сознании он слился с актером, игравшим императора Цяньлуна в телесериале. Это означало, что мне полагалось быть гэ-гэ 10, в красивом головном уборе и со слугами, которые ходили бы позади меня с опахалами.
Я повернулась к кабинке и увидела, что теперь маленький лысый дяденька отрицательно качает головой. Ма-Ма опустила голову и начала собирать вещи.
– Я скучаю по Ба-Ба!
Мое лицо снова разукрасилось в цвета нашего флага, красный и желтый, когда по нему потоком хлынули слезы. Я не знала, откуда они взялись. Знала только, что сейчас для них самое время.
Лысый дяденька поднял глаза и тут же отвел их в сторону. Он вздохнул, потом взял печать и с шумом опустил ее на лежавшие перед ним бумаги. Потом просунул их сквозь щель и взмахом руки отпустил нас, так больше и не подняв глаз.
Я не понимала, что это значит, зато хорошо разбиралась в выражениях лица Ма-Ма. Пока мы поспешно уходили из посольства, я ликовала при мысли о том, что есть неплохой шанс, что сегодня вечером я буду есть утку по-пекински.
* * *
В летающей машине стюардесса с ненастоящим лицом теперь толкала по проходу изящную тележку. В тележке позвякивали разноцветные красивые банки. Мне хотелось выпить их все. И спросить ее, есть ли у них сладкий йогуртовый напиток, какой Лао-Лао покупала мне в супермаркете, но когда я открыла рот, собираясь заговорить, возникло ощущение, будто кто‑то захлопнул в моих ушах дверцы. Так что вместо йогурта я просто попросила стаканчик воды, подогретой, какую мы всегда пили дома.
– Ма-Ма, – потыкала я мать. – Мои уши не слышат, Ма-Ма.
Она посмотрела на меня, но жизни в ее глазах не было. Я сунула мизинец в ухо, пытаясь пробиться сквозь глухоту.
– Бе нун, – оттолкнула она мою руку и снова скорчилась в кресле.
Я села ровно, сунула ладони под себя и пыталась не обращать внимания на собственные уши, рот и все прочие органы чувств, пока летающая машина подбрасывала и встряхивала нас и весь остальной мир звучал так, словно его отделяли от меня несколько комнат.
Глава 2
Танцы и тени
Ба-Ба обожал танцевать. До отъезда в Мэй-Го он каждую неделю ходил на танцы. Ма-Ма не настолько их любила, потому часто вместо себя отправляла с ним меня. Там слишком много женщин, говорила она, и ему полезно иметь при себе дочь, чтобы не забывать, что он женат.
Ба-Ба был преподавателем, как и Ма-Ма. Но если Ма-Ма преподавала математику, то Ба-Ба – английскую литературу. Он был высоким, но не слишком. И все равно это не мешало ученицам вспыхивать румянцем, когда они видели Ван Лао Ши11. На занятия он любил приходить в белых перчатках. Мне они казались смешными и делали его похожим на Микки-Мауса. Еще у него была складная указка. Она вечно терялась, потому что я брала ее, чтобы рассказывать своим куклам о мироустройстве и изображать атаку бомбардировщиков «стелс» на Ма-Ма, когда она готовила.
До отъезда Ба-Ба мое детство было таким же простым, каким бывает детство большинства детей: радость как способ бытия. Моими самыми любимыми на свете вещами были игрушечная железная дорога и песочница во дворе нашего дома. Да-жэнь часто говорили мне, что я веду себя не так, как положено вести себя маленьким девочкам. Я была грязной, вонючей и любила носиться по двору с такими же вонючими и грязными мальчишками, которые жили в нашем многоквартирном комплексе.
Лишь в одном я вела себя как девочка: я обожала танцевать. Так что походы на танцы были для меня двойным удовольствием: я могла танцевать и выполнять свой долг – отваживать женщин от Ба-Ба. И, боже, как же я танцевала! Я вставала ногами на ботинки Ба-Ба, и он, шаркая по полу, возил меня по залу на себе. Еще я прыгала, скакала и кружилась в пышном платье с оборками – платье всегда было с оборками, так настаивала Ма-Ма. Я вела себя как безумная, не ведающая ритма банши, воображающая себя самой грациозной из газелей.
Танец был для меня самой жизнью. Я танцевала повсюду. Летними вечерами лао-жэнь12 сидели на табуретах во дворе, лузгая семечки подсолнечника, болтая и играя в го. Я прыгала перед ними и требовала: «Смотрите на меня!» – а потом танцевала под музыку, звучавшую только у меня в голове. Они хлопали в ладоши, и я танцевала без передышки час за часом, пока Ма-Ма не уводила меня домой, потому что лао-жэнь надо было ложиться спать.
Танец был моим дыханием. Я тряслась и судорожно дергалась даже тогда, когда Ма-Ма готовила еду под музыку, доносившуюся из радиоприемника. Ма-Ма говорила, что я начала танцевать раньше, чем ходить. Когда она была беременная, стоило зазвучать музыке, как я начинала стучать у нее в животе своими еще недосформированными ножками. И она любила повторять, что, едва родившись, я не заплакала, а задрыгала ногами и дернула себя за уже тогда длинные волосы, а потом громко, удовлетворенно чихнула.
У нас с Ба-Ба был свой особый танец. Когда мне было всего несколько месяцев от роду, он сочинил для нас песню на «кошачьем» языке:
Си-Моу-Хоу
Ли-да-со
Ли-ва-ли-га-ли-са-са
А-а, а-а, а-а-а.
Мы всегда пели ее два раза подряд, танцуя: мои маленькие ножки – на его больших ногах. Это был ритуал, который мы разыгрывали каждый день, как только Ба-Ба приходил домой с работы. Он настолько вошел в нашу жизнь, что Ба-Ба стал называть меня Си-Моу-Хоу.
Долгое время я думала, что в ней настоящие слова, которые я еще не выучила. Но мне не надо было понимать смысл этих слов, чтобы знать: они означают, что Ба-Ба очень-очень сильно меня любит.
* * *
Ма-Ма учила меня чувству долга. Так я узнала, что, когда твоя дочка заболевает ветрянкой и просыпается каждую ночь, расчесывая себя, ты делаешь все, чтобы ей помочь, даже если это означает, что придется часами ползать на коленях в саду у соседки, где растет алоэ вера, перебирая растения, которые больно жалят твои уже ободранные в кровь руки. Потом, в промежутках между приготовлением пищи, подготовкой к завтрашним лекциям и стиркой нашей одежды, Ма-Ма чистила и варила алоэ, пока оно не превращалось в слизистую мазь, которую она накладывала на мое покрасневшее тело, пока я вопила ей в ухо. Зато Ба-Ба научил меня, что, когда невозможно уснуть в большой кровати, которая была у нас одна на троих, когда невозможно заставить себя не ковырять ногтями сморщенную, сочащуюся сукровицей кожу, отвлечься от зуда, который, казалось, ползал по всему телу и забирался в самый центр мозга, можно сунуть руки в пространство между стеной и маленьким светильником-бра с длинной гнутой шеей – напоминавшим мне Ма-Ма, ссутулившуюся над раковиной, – и складывать по-разному пальцы, двигая ими туда-сюда, чтобы получались живые существа: то утка, то птичка. И в тот момент, когда птичка Ба-Ба налетала на мою крякающую утку и я взвизгивала от смеха, зуд и красные пятна куда‑то исчезали. Единственное, что я видела, – это пруд и довольную уточку, играющую с летающей птичкой.
Во время представлений этого театра теней я также узнала, что для Ма-Ма важно всегда быть со мной рядом, а вот Ба-Ба мог позволить себе уйти, даже если его тело оставалось на месте. Время от времени я отворачивала лицо от стены и замечала, что, хотя птичка Ба-Ба продолжает летать туда-сюда, его глаза застилает тень. Птичка по-прежнему была там, со мной, летая и качаясь, а вот Ба-Ба… он уходил куда‑то далеко. Иногда он возвращался быстро, стоило только помахать перед его глазами, но порой оказывался настолько глух к моим воззваниям, что я пугалась, гадая, не останется ли он навсегда таким – зомби, чей разум погиб, в то время как его руки будут порхать целую вечность, как птичка на стене.
Благодаря Ба-Ба я научилась смаковать удовольствие – отчасти потому, что невозможно было угадать, когда оно кончится. Когда мне было пять лет, прямо перед своим отъездом Ба-Ба сделал воздушного змея в форме ромба, разделенного на четыре треугольника, все разных цветов, и мы запускали его с обрыва неподалеку от нашего дома. Обрыв был с видом на вонючую канаву, куда люди сбрасывали мусор. Должно быть, смердело от нее ужасно, но я этого не замечала, потому что была слишком занята беготней с воздушным змеем, реявшим позади меня. В последний наш раз – за пару недель до отъезда Ба-Ба – змей зацепился за дерево и, когда я дернула, выпутался из ветвей, но отвязался от бечевы. Мы с Ба-Ба только и могли смотреть, беспомощно раскрыв рты, как разноцветный ромб по косой дуге планирует со скалистой горы в кучу мусора.
– Как мы его достанем, Ба-Ба?
– Не переживай, Си-Моу-Хоу. Я сделаю тебе другого.
Мы тогда не знали, что ему так и не удастся сдержать обещание.
* * *
Ба-Ба пользовался популярностью. Он мог рассмешить целую компанию всего парой фраз. Обычно, когда мы оставались наедине, он был молчалив, но чем больше людей было вокруг, тем оживленнее он становился. У него был низкий, глубокий голос, властно привлекавший к себе внимание. А еще он умел сплетать маленькие слова в одно большое поэтическое полотно. Весь мир восхищался им так же, как восхищалась я.
Еще Ба-Ба много читал, и у него было полно мыслей, которые он не мог высказывать на людях. Он высказывал их дома, но мне не разрешали их повторять: он ненавидел правительство и терпеть не мог, когда ему указывали, что он должен думать.
– Они не позволяют нам сомневаться в них, но именно это мы должны делать.
Я понятия не имела, кто такие «они», но спрашивать опасалась.
Ба-Ба не замечал растерянности, прочно поселявшейся на моем лице. Он продолжал:
– Но не позволяй им об этом догадаться. Самые умные люди всегда кажутся самыми тупыми. Мянь ли цан чжэнь13.
* * *
Родители Ба-Ба, Е-Е14 и Най-Най15, жили в Чунчане, пригороде Ханьданя, который находился в той же провинции, где жили мы, но почему‑то казалось, что до него – целая вселенная. Нам приходилось несколько часов трястись в битком набитом поезде – так долго, что дяденьки в форме с маленькой продуктовой тележкой успевали проехать мимо нас как минимум дважды. Потом надо было сесть в машину, которая подвозила нас достаточно близко к «деревне», продолжавшей называться так, несмотря на то что в ней было много высотных зданий возрастом моложе Ба-Ба.
Ездили мы туда не так часто, потому что родители Ба-Ба говорили не на мандарине, а только на своем местном диалекте, на котором не говорили мы с Ма-Ма. И Ма-Ма там не нравилось, потому что папина семья была очень бедной. Дом у них был устроен по старинке. В нем не было ни душа, ни туалета. Надо было пройти несколько ху-тун16, чтобы добраться до общественного туалета. Но там не было ни душевых, ни раковин с водой. Только одна длинная канава без проточной воды, с кучками дерьма поверх других кучек дерьма, с роящимися вокруг мухами, с вонью, вторгавшейся в ноздри.
А мне все равно нравилось в «деревне». Лао-Е и Лао-Лао называли меня своей «вай»-внучкой, или «внешней внучкой», потому что я родилась от их дочери. Но для Е-Е и Най-Най я была полной, безусловной внучкой. Более того, я была единственной полной внучкой, поскольку мой папа был их единственным сыном, у которого родилась дочь. Ба-Ба говорил мне, что это означало, что я – «жемчужина» семьи. Но я не уверена, что именно поэтому Чунчан, несмотря на все его неудобства, казался мне моим настоящим домом. Все, что я знаю, – это что воспоминания о наших редких приездах в гости закодированы в моих органах чувств.
Бегу по ху-тун. Маленькие ножки спотыкаются на неровной земле, подбивают желтую пыль, им не терпится добежать до двора семьи Ван, они упрашивают Ма-Ма и Ба-Ба идти быстрее. Мы подходим все ближе, и запах горящего угля становится все сильнее. Аромат дома.
Я прохожу в знакомую калитку, украшенную полинявшими полосками красной бумаги и черными каллиграфическими иероглифами. В моих первых воспоминаниях Най-Най всегда во дворе, какое бы ни было время года, снует между корытом с холодной водой и крохотной, темной кухонькой, готовя, убирая, ставя передо мной исходящие паром тарелки. Чего там только нет: и домашняя лапша, и пельмени, и жидкая рисовая каша. В более поздних воспоминаниях двор выглядит печальнее: Най-Най в постели, всегда в постели, парализованная после инсульта, но по-прежнему проявляющая заботу обо мне. Она не устает напоминать, чтобы я поела.
Есть и другие воспоминания об этой семье, о двоюродных братьях-сестрах, дядюшках-тетушках, вьющихся вокруг, неразличимых, потому что все они ужасно похожи, так похожи на меня и Ба-Ба. Разные поколения всегда трудно разграничить: есть люди, которых я называю кузенами, дети старших братьев и сестер Ба-Ба, которые по возрасту годятся мне в тетушки или дядюшки; и есть люди, которых я называю тетушками и дядюшками, убрав несколько степеней родства, которые с виду годятся мне в кузены. Но это не важно: они всегда рады видеть нас, торопятся нам навстречу шумливой волной – большое складчатое покрывало, все целиком связанное из одной нити.
А еще есть Е-Е , чье лицо при виде меня буквально озаряется светом. Он читает газету, держа ее пальцами в черных пятнах, или едет на своем велосипеде, нагруженный продуктами, или тянется, чтобы взять меня за руку на прогулке. Из его губ всегда свисает сигарета.
Ма-Ма говорит мне, что свои первые в жизни шаги я сделала к Е-Е на деревенской площади, той самой, где Ба-Ба некогда видел ужасные, чудовищные вещи. Но я ничего такого не помню. Помню только, что Чунчан составляет самую суть всего, что означает для меня дом, чувство принадлежности.
* * *
Я была не создана для жизни в Чжун-Го – Китае, называющем себя «центральной страной», срединным государством. В яслях, как и везде, от нас требовали в середине дня ложиться и дремать – ву-цзяо17. Я этого терпеть не могла. Либо лежала без сна, либо засыпала «через не хочу», просыпаясь с головной болью. Я бы в это время с большим удовольствием танцевала, рисовала или играла в грязи на улице.
Но в Чжун-Го все должны были делать одно и то же в одно и то же время, поэтому каждый день по часу я лежала в своей похожей на люльку кровати в окружении сверстников, лежавших в своих кроватях, и пялилась в потолок, мысленно отсчитывая числа и распевая песни. В иные дни я внутренне кипела, все сильнее распаляясь из-за того, что была единственной бодрствующей. Потом мне приходило в голову потыкать пальцами детей по обе стороны от меня.
– Эй, эй!
И после нескольких энергичных тычков моя подружка наконец просыпалась.
– Чего тебе?
Личико девочки, произносившей эти слова, было неподдельно сонным, раздраженным.
– Ты что там делаешь?
– Сплю!
– А… – И, жаждая продолжить разговор, я задавала следующий вопрос: – И тебе это нравится?
После этого собеседница обычно издавала раздраженный стон и поворачивалась ко мне спиной, но почти всегда с другой стороны от меня лежал еще один ребенок, которого можно было попробовать растолкать.
Это занятие гарантированно помогало скоротать десять минут из времени, отведенного на дневной сон.
Еще я не годилась для Чжун-Го, потому что задавала вопросы, которые, по словам моих учителей, были ненужными. Однажды я совершила ошибку, спросив, почему два плюс два равно четырем. В качестве наказания учительница заставила меня написать иероглифами фразу «во дуй бу ци» – «я прошу прощения» – сто раз. А я с гордостью писала вместо этого «во бу дуй бу ци», несмотря на то что это стоило мне одного дополнительного иероглифа в каждом предложении. Я не прошу прощения. Учительница этого даже не заметила, потому что для нее важно было не что мы писали. Важна была ее способность контролировать нас.
* * *
Однажды Ба-Ба пришел домой и признался Ма-Ма, что снова сказал в классе то, чего не стоило говорить. Он часто приходил домой, кипя от бешенства. Ему не нравилось, что учителям указывали, что говорить, и что они не могли давать честные ответы, когда ученики спрашивали их о чем‑то непонятном под названием «культурная революция».
– Они постоянно подслушивают и наблюдают за нами. «О том не говорите, этого не признавайте». Та ма дэ!18 – Сказав это, он осушил маленький стаканчик пахучей рисовой водки в один глоток.
Вид у Ба-Ба был отсутствующий, и я забралась к нему на колени. Он улыбнулся, но улыбка не задержалась на его губах дольше минуты.
– Это уже слишком, – и он покачал головой.
В скором времени они с Ма-Ма решили, что Ба-Ба поедет в Мэй-Го. У каждого в нашем семействе нашлось что сказать по этому поводу.
– Там красиво, но не очень хорошо обращаются с китайцами, – заявил Лао-Е.
– Айя! – воскликнула Лао-Лао. – Там стреляют в людей на улицах!
– Я слышал, что там все голодают и еды ни на кого не хватает, – подал голос Да-Цзю-Цзю.
– Как здорово! – восхитился Сяо-Цзю-Цзю, младший брат Ма-Ма. – Я слышал, там дороги мостят деньгами и золотом.
Однажды я видела Мэй-Го по телевизору. На улице рядами сидели грязные да-жэнь и дети в лохмотьях, держа в руках ржавые миски. В какой‑то момент кто‑то нашел брошенный гамбургер, и все кинулись за ним. Не успела я глазом моргнуть, как невозможно было уже понять, где чья‑то голова, где чьи‑то руки, и люди превратились в гигантскую кучу-малу, раздирающую саму себя. Это напомнило страшный фильм, который Ма-Ма разрешила мне посмотреть, где птицы бросались на человека и терзали его, пока от головы не остался один череп.
Я не хотела ехать в Мэй-Го. Я только однажды пробовала гамбургер, и мне не понравилось. Гамбургер был куплен в ресторане в Пекине. В том ресторане был ужас ужасный: белый клоун с рыжими волосами, гигантским красным ртом и в больших красных башмаках.
Что я буду есть, когда буду жить на улице в Мэй-Го?! Мне не нравились платья с оборками, которые Ма-Ма заставляла меня носить в Чжун-Го, но лохмотья, которые я видела по телевизору, почти ничего не прикрывали и даже на вид были вонючими. Однако Ба-Ба по какой‑то причине должен был ехать в Мэй-Го. И хотя мне было грустно, я не была уверена, что хочу поехать с ним.
Ма-Ма и Ба-Ба взяли меня с собой в аэропорт в тот день, когда он уехал. Никогда раньше я не бывала в аэропорту. Он был похож на гигантский торговый центр, только в нем не было магазинчиков, где продавали кукол. Мы стояли вместе с Ба-Ба в длинной очереди с другими да-жэнь. У всех стоявших в очереди были чемоданы, такие большие, что я могла бы поместиться внутри любого из них вместе со всеми своими игрушками. Пока я оглядывалась по сторонам, мой взгляд зацепился за три фигуры, с ног до головы закутанные в черное с белыми полосками. Я ткнула в их сторону пальцем, завопила что было мочи, и вскоре эта чернота расплылась перед моими глазами неясным пятном, потому что я заплакала.
Одна из этих фигур, проходя мимо, что‑то сказала мне. Я в то время не говорила по-английски и не понимала, что это была монахиня и что она благословила меня, как объяснил мне потом Ба-Ба. В тот момент я понимала только, что эта фигура изъясняется на непонятном языке и что у нее голубые глаза – я и не знала, что такие бывают.
К тому времени как мои слезы высохли, а горло охрипло настолько, что не смогло бы выдать даже одного дополнительного децибела, Ба-Ба опустил свой чемодан размером с меня на движущуюся ленту. После мы ездили на эскалаторах и пересекали один зал за другим, а потом нас направили к проходу, огражденному канатами, рядом с которыми стояли одинаково одетые да-жэнь. Ба-Ба наклонился, чтобы оказаться на одном уровне со мной, и я поняла, что сейчас он скажет что‑то Очень Серьезное и предназначенное только для меня. Мне важно внимательно выслушать его, поняла я, и не решилась ни вздохнуть, ни моргнуть.
– Гуай, Си-Моу-Хоу, тин Ма-Ма де хуа, э19.
Я кивнула. Я буду хорошей девочкой и буду слушаться Ма-Ма.
– Очень старайся спать днем после обеда, даже если придется притворяться и даже если ты просто будешь лежать с закрытыми глазами и задаваться вопросами.
Я снова покивала. И все еще продолжала кивать, когда Ба-Ба наклонился и прижался губами к моей левой щеке.
Откуда ни возьмись в моей гортани поселился туман, а на сердце – камень.
Я смотрела, как Ба-Ба поднимается, выпрямляется во весь рост. Они с Ма-Ма обменялись словами, подслушать которые мне не хватало роста, а потом один-единственный раз в своей жизни я увидела, как они целуются. После он помахал рукой и большими шагами пошел к канатам и да-жэнь в одинаковой одежде. Когда Ба-Ба уже готов был войти в тот другой мир за канатами, я увидела собственные руки, взлетевшие передо мной, и из моего рта вырвался крик:
– Ба-Ба!!!
Потом Ба-Ба говорил мне, что видел мои протянутые руки каждый раз закрывая глаза, каждый божий день в течение многих лет.
И в ту миллисекунду, когда он повернулся ко мне, я увидела, что его лицо такое же, как у меня – желтое с красным, как наш флаг, сморщенное, как использованная салфетка.
А потом – раз! – и он исчез.
* * *
Теперь мы с Ма-Ма тоже сидели в летающей машине, направляющейся в Мэй-Го. Наконец настало время выходить из самолета, но Ма-Ма так и продолжала сидеть, свесив голову вниз.
– Ма-Ма! – позвала я, потыкав ее. – Мы уже в Мэй-Го!
Стюардесса с ненастоящим лицом шла мимо нас.
– Нет, дорогая, – возразила она, наклоняясь и поднося свое уже подтаявшее лицо слишком близко к моему. Я отшатнулась. Никогда прежде я не видела ничего подобного. – Мы в Жи-Бэнь20.
Я не знала, что это за Жи-Бэнь, поэтому сделала вывод, что мы, должно быть, сели не в ту летающую машину. Эта не отнесла нас к Ба-Ба. Но мне не хотелось пугать Ма-Ма, поэтому я промолчала.
– Похоже, твоей матери понадобится кресло-каталка. Вас встретят у выхода – служащий доставит вас к месту пересадки.
Я кивнула, как всегда кивала, когда нужно было сделать вид, что я не растеряна и не испугана. Ма-Ма по-прежнему спала, и мне предстояло выяснить, что это за пересадка такая и куда нас доставят, к Ба-Ба или домой. Может быть, мы успеем добраться до дома как раз вовремя, чтобы поесть приготовленных Лао-Лао пельменей с чесноком и свининой. Может быть, солнце еще не успеет сесть и я смогу пойти в кладовку, в которой мне пришлось запереть все свои вещи, вытащу оттуда велосипед и кукол и скажу: «Сюрприз! Я не исчезла, как Ба-Ба!»
Когда зажглись все лампы в летающей машине, Ма-Ма едва стояла на ногах. Она оперлась на меня, и я стала ее ногами. Такой тяжести мне еще никогда тащить на себе не приходилось. Я представила, что просто несу сумку с книгами или гигантского плюшевого мишку. Убрала куклу в рюкзак, сказав ей, что это совсем ненадолго – просто мне нужны обе руки, чтобы держаться за Ма-Ма.
Ма-Ма поставила один пакет для рвоты – полный до краев – на пол, но несла в руках второй. Не помню, как мы получали чемоданы, кто их нес, помню только, что это была не я. Это никак не могла быть я: меня хватало только на то, чтобы поддерживать Ма-Ма.
Путь по узкому проходу из летающей машины был долгим и трудным, и, как только он закончился, я увидела, что мы находимся в коридоре, который на самом деле не был коридором. Я это поняла, потому что там были крохотные окошечки, расположенные чуть выше моего роста, и, встав на цыпочки и выглядывая из них, я увидела, что мы очень высоко над землей. Я подавилась собственным вдохом, и Ма-Ма встрепенулась:
– Что там?
– Не смотри, Ма-Ма, – сказала я и скользнула дальше по ненастоящему коридору, ведя ее за собой на буксире, гадая, что же такое Жи-Бэнь – уж не какое‑то ли странное место высоко в небесах?
В конце коридора-не-коридора мы встретили да-жэнь, который выглядел точно так же, как другие да-жэнь дома, в Китае, только был еще тщедушнее и меньше ростом. При нем было большое кресло-каталка.
– Ни хао21, – сказала я.
– Ни хао, – ответил он, но интонация у него была непривычная, из-за чего голос звучал как‑то механически. – Твоя мать пила воду?
Я кивнула, чувствуя себя важной, как да-жэнь.
Ма-Ма слабо улыбнулась этому непонятному человеку и уселась в кресло.
Мы прошли по одному коридору, потом по другому, мимо множества ресторанов, источавших сильные запахи, из-за чего Ма-Ма давилась над оставшимся пакетом, и, наконец, повернули в помещение, где еще более бледные, более широкие, более высокие да-жэнь говорили на том же страшном наречии, что и та голубоглазая фигура в черном. На большинстве из них были однотипные наряды: шорты, футболки, кроссовки и маленькие черные сумочки на ремнях, опоясывавших раздутые, как воздушные шары, талии. Их одежда была самых разных цветов, однако все они выглядели одинаково.
Да-жэнь, который китаец-но-не-китаец, подкатил Ма-Ма к обычному креслу в зоне ожидания, и она словно перетекла в него, не открывая глаз. Да-жэнь сложил каталку и некоторое время смотрел на Ма-Ма, потом перевел глаза на меня. Я ответила ему взглядом и улыбкой, как делала всегда, когда любой да-жэнь смотрел на меня. Откуда мне было знать, что он ждал чаевых. Он отвел глаза, потом снова выжидающе уставился на Ма-Ма, которая так и сидела, съежившись, опустив голову на грудь, отчаянно желая, по ее собственным словам, чтобы все вокруг нее перестало кружиться. Прошло еще несколько секунд, его плечи чуточку ссутулились, и он побрел прочь.
И снова остались только я и спящая Ма-Ма, дожидавшиеся перед большой дверью появления второго парящего в воздухе коридора и второй летающей машины, о которой говорил мне да-жэнь, который китаец-но-не-китаец. Я села рядом с Ма-Ма, оставаясь настороже на случай, если поблизости появятся хищники. Моя миссия состояла в том, чтобы благополучно доставить нас в безопасность объятий Ба-Ба.
Глава 3
Вторая группа
После отъезда Ба-Ба в Мэй-Го мы с Ма-Ма переехали к Лао-Лао и Лао-Е. Да-Цзю-Цзю тоже жил там, так что, казалось бы, теперь каждый день должен быть праздником. Но удача отвернулась от меня.
В первый же раз, когда мы с Ма-Ма пошли за продуктами после отъезда Ба-Ба, мне вдруг стало очень важно показать, какой я стала большой девочкой. После возвращения домой из магазина, пока Ма-Ма ставила велосипед на стоянку у дома, запирая замок, я схватила из корзинки упаковку яиц и стеклянную бутылку с уксусом – те вещи, которые понес бы в нашу квартиру на верхнем этаже Ба-Ба, будь он с нами. Я, пока Ма-Ма не обратила на это внимания, бегом помчалась в дом и вверх по лестнице. Когда она воскликнула: «Цянь-Цянь, осторожно! Не упади!» – я уже пробегала второй из пяти длинных лестничных пролетов.
Вскоре за моей спиной послышались торопливые шаги Ма-Ма, но к тому времени все уже случилось. Когда она наконец показалась на площадке четвертого этажа, я лежала на полу, запнувшись о надорванное кружево, и мое белое оборчатое платьице было все в желто-бурой мешанине из сырых яиц и уксуса, а кровоточащую правую руку обрамляли осколки стекла и битая яичная скорлупа. С того дня я начала падать все чаще и чаще. Как будто осколки от бутылки с уксусом так и застряли в правой половине моего тела, нарушив равновесие. Особенно трудно стало спускаться по эскалатору. Я приучилась делать первый шаг осторожно, чувствуя, как сердце колотится в горле, но осторожность помогала редко. Я падала – снова и снова. Мне все время казалось, что я сумею привыкнуть к тому, что заостренные зубцы металлических ступеней впиваются мне в бока, когда я скатываюсь по ним; тогда я, по крайней мере, буду вести себя как большая девочка и перестану плакать. Но каждый раз боль заставала меня врасплох и выдавливала из моих глаз большие младенческие слезинки. Однажды, когда это случилось в магазине и слезы у меня еще не высохли, а лицо еще не опухло, Ма-Ма указала на большое колесо в нескольких шагах от лестничной площадки.
– Глянь, Цянь-Цянь, – сказала она. – Его можно крутить и выиграть игрушку. Ты же обожаешь такие вещи!
Но я видела, что вокруг колеса уже собралась толпа мальчиков и девочек разного возраста и каждый из них держался одной рукой за своего ба-ба, а другой – за свою ма-ма.
Я затрясла головой и заявила: «Нет, теперь я приношу неудачу». А потом потянула Ма-Ма за руку прочь от колеса, к следующему спускавшемуся вниз эскалатору, к поручню которого потянулась моя другая рука.
* * *
Ма-Ма теперь меньше разговаривала и меньше улыбалась. Я рассудила, это потому, что я разочаровала ее, не умея вести себя как большая девочка. У нас когда‑то была игра: я указывала на иероглифы на уличных вывесках и знаках и спрашивала ее, что они означают. Мы проводили за этой игрой целые часы, она охотно отвечала, и я только успевала указывать и спрашивать. Но после отъезда Ба-Ба она часто вообще не отвечала. Хотя ее внешняя оболочка осталась прежней, она больше не жила внутри.
Еще Ма-Ма стала придирчивее. Я была ребенком, который ест за обе щеки все, что дают. Но так же, как мне необходимо было знать, что означает каждый иероглиф, я не могла не спрашивать, что я ем. Ма-Ма знала, что это своего рода ритуал, предшествующий трапезе, но однажды, когда я пристала к ней с очередным вопросом после отъезда Ба-Ба, набросилась на меня c таким рявканьем, какого я никогда от нее не слышала. Лао-Лао сидела за столом вместе с нами и открыла было рот, чтобы вступиться за меня, но это только заставило Ма-Ма разгневаться еще пуще.
– Не говори ей, – велела она Лао-Лао. – Она только притворяется, что не знает, чтобы привлечь внимание. Избаловалась донельзя!
Оставшаяся часть трапезы прошла в молчании. Лао-Лао лишилась дара речи, а я пыталась сообразить, в чем провинилась.
Ночью я слышала, как Ма-Ма шмыгала носом в подушку (мы с ней делили на двоих одну кровать), и гадала, уж не проник ли к нам кто‑то однажды ночью и не забрал ли мою милую Ма-Ма, заменив ее подделкой-самозванкой.
После того как уехал Ба-Ба, изменилось еще кое-что: наши воскресные вечера. Мы проходили через ночной рынок, но никогда не останавливались у ларьков, чтобы снять пробу с источников аппетитных запахов. Вместо этого мы только шли да шли вперед, пока не добирались до гигантского коричневого здания, в котором работал Лао-Е. Окна этого здания следили за нами, как недремлющее око правительства. Ма-Ма всегда оглядывалась, прежде чем приоткрыть главную входную дверь, и по лестницам мы поднимались в темноте.
– А где все лампочки, Ма-Ма?
Нет ответа. Но я знала, что она рядом, потому что держала ее за руку.
После тридцати четырех ступеней (я каждый раз обязательно пересчитывала их и каждый раз беспокоилась из-за того, что это число оканчивалось четверкой, что было плохим предзнаменованием, поскольку этот иероглиф произносится сы, как смерть) мы на ощупь шли вперед в темноте, открывали еще одну дверь и шли дальше по коридору. Через несколько шагов Ма-Ма отпирала запертую дверь, мы входили в комнату и садились: Ма-Ма – всегда в кресло у стола, а я – всегда на диван; ноги у меня болтались, не доставая до пола. Кажется, было темно и в этой комнате, потому что я различала лишь силуэт Ма-Ма на фоне узких полосок света от уличных фонарей, проникавшего сквозь оконные жалюзи. У телефона посередине был большой диск с цифрами, и он издавал звуки «цок-цок-цок», под которые я дрыгала ногами. Иногда было так темно, что Ма-Ма ошибалась, и приходилось набирать номер заново, и было много «цок-цок-цок» и дрыганья ногами, прежде чем из трубки слышался голос Ба-Ба.
Ма-Ма всегда заговаривала с ним первая. Сидя на диване, я слышала простуженный, более хриплый, более низкий голос Ба-Ба, иногда прерываемый шмыганьем носом. Большинство их разговоров были непримечательными, заполненными в основном голосом Ма-Ма, уверявшим его, что дома все в порядке.
Однако время от времени Ма-Ма говорила:
– Ты же никогда не вернешься? Каждый месяц у тебя новый номер. Ты никогда не заработаешь достаточно денег. Их никогда не будет достаточно.
Я понятия не имела, о чем она говорит, но, шаркая ногами, подходила к Ма-Ма, чтобы утешить ее, лезла к ней на колени и крепко обнимала. Иногда она всхлипывала мне в волосы, ее дыхание обдавало мою кожу щекочущим теплом. Иногда она, казалось, вообще не замечала меня, поглаживая по спине с тем отсутствующим видом, который я терпеть не могла. Наконец мне становилось невыносимо утешать ее, и тогда я крадучись возвращалась на свой диван в углу.
Мои разговоры с Ба-Ба всегда были одинаковыми. Я рассказывала ему об играх, в которые играла в школе, в том числе в «наседку», в которой я без вариантов была наседкой, чья задача – защитить всех своих цыплят. Время от времени Ба-Ба вставлял в мою речь «ага» и «угу», показывая, что он меня слышит, но никогда ничего не говорил и не спрашивал. Никогда раньше он не был таким молчаливым, поэтому единственное, что мне оставалось делать, – это продолжать говорить, пока меня не прерывали: «Хао22, Цянь-Цянь, теперь дай трубку снова Ма-Ма».
По мере того как месяц улетал за месяцем, это случалось все чаще и чаще, и вот, наконец, Ба-Ба сказал мне всего одну фразу, прежде чем попросить вернуть трубку Ма-Ма: «Гуай, Цянь-Цянь, Ба-Ба сян ни23». Он ни разу не забыл сказать, как сильно по мне скучает. А потом, пожелав «доброй ночи» Ма-Ма, голос Ба-Ба исчез.
* * *
Прямо перед тем как Ба-Ба уехал в Мэй-Го, я ездила вместе с ним к врачу, чтобы забрать результаты обследования и снимки. Мы пришли в клинику, где пахло химикатами и почти все было белым, за исключением стен, которые начали желтеть. Ма-Ма работала, и задача позаботиться о том, чтобы Ба-Ба прошел все необходимые процедуры, легла на меня. Это потому, что я была единственной, кто больше Ба-Ба боялся и-шэн24, страшных стариков в белых халатах, и он должен был подать мне хороший пример и показать, как быть храброй. Я все это узнала, подслушивая, как Ма-Ма шепталась с Ба-Ба по ночам, когда они думали, что я сплю.
Я всегда была пронырой.
Когда подошла очередь Ба-Ба на уколы, он должен был снять брюки и получить укол в зад. Он был очень занят все предыдущие недели, завершая дела на работе и пакуя вещи, поэтому исхудал и стал меньше того Ба-Ба, какого я знала всю свою жизнь. Вид его тощих ягодиц в тот день отпечатался прямо в моем черепе. Вплоть до того дня я не представляла, насколько костлявыми могут быть задницы. Я видела только попки своих друзей – на детской площадке, – которые были кругленькими и иногда грязными. Я как раз обдумывала это открытие, когда и-шэн воткнул сверкающую металлическую иглу в задницу Ба-Ба, и я автоматически неудержимо заревела. Я слышала собственный вой, но не могла остановиться и продолжала реветь, пока Ба-Ба не подбежал ко мне, одновременно натягивая брюки. Он резко затормозил, глядя вниз, на пол, и только тогда до меня дошло, что я уронила бутылочку с пилюлями, которую он дал мне подержать. Маленькие капсулы рассыпались по всему полу, как веснушки по заднице. Ху-ши25 и и-шэн смотрели на меня и хохотали, но мне было все равно – я продолжала подвывать и не могла остановиться.
Ба-Ба подхватил меня на руки и выскочил из кабинета. Я начала потихоньку успокаиваться, слизывая слезы, которые стекали с моих щек на подбородок. «Мэй ши, мэй ши26», – приговаривал он. Но только много позже, купив мне фруктовый лед у уличного мороженщика, сумел убедить меня, что и-шэн не погубил его самого и его костлявую задницу и что все в порядке.
* * *
Два года спустя настал мой черед вытерпеть такое же поругание. Благодаря вывертам психологии, которые выше моего понимания, я не помню ничего из этого процесса, во время которого иглу втыкали уже в мою не такую уж костлявую ягодицу. Все, что я помню, – это как мы получили результаты анализов и выяснилось, что группа крови у меня не первая, а, насколько я поняла, исходя из порядка букв английского алфавита, низшего типа – вторая. Мое лицо скуксилось, и я поделилась негодованием с Ма-Ма, которая хохотала-хохотала, а потом сказала, мол, не стоит тревожиться: у нее тоже вторая группа. Это совершенно меня не утешило. Только дало мне понять, что моя второсортность закодирована в крови и генах.
Следующая остановка была в кабинете зубного врача, которого я ненавидела еще больше, чем и-шэн, потому что он зловеще размахивал металлическими инструментами, которые, я была уверена, создавались для того, чтобы раскалывать черепа жертвам. Зубной врач был злой. Я не видела его рта, потому что он навесил белую марлю на нижнюю часть лица, но глаза у него были темные. У меня образовалась дырка в зубе, которую надо запломбировать, объявил он, нажимая на рычаг, чтобы опустить длинное кресло, на котором я сидела. Он положил какую‑то маленькую металлическую штучку мне на язык, и я замерла. Потом взял сверло и направил его на дальний больной зуб, отчего у меня перед глазами замелькали звездочки и огоньки.
– А-а-а-а! – вырвался вопль, рот затопила лужица слюны.
– Глупая девчонка! Ты проглотила пломбу!
Он содрал с себя маску, и я увидела, что рот у него с такими же опущенными уголками и такой же темный, как и глаза.
– Дуй бу ци27, – пропищала я извинение. Слова звучали искаженно из-за остальных инструментов, которые так и торчали у меня во рту.
Он скатал еще один серый комок, который снова положил мне на язык.
– Попробуем еще раз, – сказал он. – Не! Глотать!
Я кивнула и постаралась держать язык совершенно неподвижно, и тут в мое сознание вплыло непрошеное воспоминание о первой неделе в школе. Мальчик, сидевший рядом со мной, проткнул скрепкой плоть большого пальца в крохотном промежутке между ногтем и кожей. Я уставилась на него, а он без всякого выражения наблюдал, как ноготь оторвался от подушечки пальца и кровь брызнула на его рубашку и парту. Через пару недель я видела, как тот же самый мальчик бежал по коридору, а учительница гналась за ним с метлой. Он отказывался слушать ее в классе и продолжал втыкать разные вещи в свое тело.
Если тот мальчик это пережил, значит, могу пережить и я. Я настолько сосредоточилась на этом воспоминании, что не шелохнулась ни на волосок. Процедура, должно быть, шла своим чередом, но я ничего из нее не помню.
* * *
Вторая часть нашего долгого пути в Мэй-Го оказалась ничем не примечательной. Караульная служба изнурила меня, и я почувствовала, как все мои мышцы расслабились в ту же минуту, когда я пристегнула к самолетным креслам себя и Ма-Ма. Ма-Ма, по моему предположению, уже была пуста и выжата как лимон, выблевав, как мне показалось, все свои органы. Мы бессильно привалились друг к другу. Ма-Ма уснула, а я только делала вид, что сплю: глаза закрыты, но ушки на макушке. Я снова открыла глаза только тогда, когда верхние лампочки в салоне замигали и у нас не осталось иного выбора, кроме как выбираться из продавленных, изношенных кресел.
О таможне я мало что помню. Помню вот, как Ма-Ма выкатил из самолета на кресле-каталке уже другой мужчина, на этот раз настоящий китаец, и помог нам ответить на вопросы служащего в форме, с белой кожей, с глазами, которые были зелеными, а не голубыми. Перед тем как мы приблизились к нему, Ма-Ма повернулась ко мне и велела: «Бе шо хуа»28. После она все чаще и чаще повторяла мне это в те годы, которые мы провели в Мэй-Го.
Молчи. Ничего не говори.
Для моего голоса больше не было места.
После вопросов служащий-китаец велел нам пройти в большие двери, потом забрал кресло Ма-Ма и попрощался. Двери открылись в большое помещение с плоскими круговыми конвейерами, на каждом из которых стояли чемоданы. Мы нашли среди них два своих гигантских чемодана, которые еще дома туго набили вещами и обвязали лентами. Теперь лент на них не было, и черная ткань новых чемоданов приветствовала нас, нагая и беззащитная. Ослабевшая Ма-Ма дрожала, стаскивая их поочередно с плоских конвейерных пластин на специально взятую для этого тележку. Я пыталась помогать толкать тележку, но ее ручки были выше моей головы. Тележка вместе с чемоданами перекрывала мне весь обзор, и я не видела, куда мы идем.
После нескольких очередей перед кабинками с одетыми в форму служащими, о чем у меня сохранились лишь смутные воспоминания, еще одни двери выпустили нас в шумный зал, где были люди всевозможных оттенков. Никогда прежде я ничего подобного не видела. Одни были похожи на нас; другие – темнее, до черноты; третьи – как та монахиня, которую я видела два года назад, и глаза у них были не только голубые или зеленые, но и зелено-голубые, зелено-коричневые! Разноцветные люди сливались в движущийся калейдоскоп красок – я и не представляла, что такое возможно. Снова увидеть Ба-Ба в этой толпе было все равно что увидеть собственное колено сразу после падения: он казался новым, но при этом знакомым, моим, но не моим. Как коленный сустав, мгновенно покрасневший, с сочащейся из трещин на коже кровью, Ба-Ба был похож на себя, но худее, изможденнее, изнуреннее. Въевшаяся в поры землистая желтизна завоевала все его лицо, его всего. На нем была простая белая рубашка, которая уже начала махриться по краям, и мятые брюки.
– Ба-Ба? – пискнула я, и почему‑то это вышло как вопрос, а не взволнованное приветствие.
– Цянь-Цянь, ни чжэ мэ да лэ!29
Ба-Ба, каким ты стал низеньким! Каким худым и старым ты стал. Но я прикусила язык, и они с Ма-Ма приветствовали друг друга долгим объятием. Потом мы покатили наружу наши чемоданы и сложили их в желтую машину с мужчиной, сидевшим впереди, по другую сторону защитного экрана.
В Чжун-Го я ездила в похожих машинах с Ма-Ма, разве что они были не желтыми, а их водители были китайцами. Потом я узнала, что Ба-Ба несколько месяцев копил деньги, просто чтобы иметь возможность встретить нас в Мэй-Го на желтой машине.
Ба-Ба что‑то сказал по-английски мужчине за рулем, и тот тронул машину с места. Потом Ба-Ба повернулся к нам, похлопывая меня по макушке одной рукой, а другой наглаживая по плечу Ма-Ма.
– Цзэнь мэ ян? Э бу э? Лэй бу лэй?30
Да и еще раз да. Но самое главное, мы были счастливы от того, что наша маленькая семья воссоединилась.
Только тогда, положив голову на плечо Ба-Ба, под сверкание безумных огней нового большого города за окном, уронив на пол забытую куклу, я наконец забылась глубоким и бестревожным сном.
Глава 4
Прекрасная страна
Мэй-Го не походила ни на что из того, что нам сулили дома. Все здесь пахло незнакомо и выглядело иначе. Мы жили в районе, который Ба-Ба называл Бруклином. Большинство людей, окружавших нас, были с коричневой кожей и темными волосами. Если не считать нашей квартирной хозяйки-кантонки, мы редко видели похожих на нас людей, а если такое и случалось, они никогда не разговаривали с нами по-китайски. Я гадала: неужели мы покинули единственное место в мире, где жил наш народ?
Наш новый дом представлял собой одну-единственную комнату на втором этаже трехэтажного деревянного строения, вечно стонавшего под весом обитателей. Вторую спальню на нашем этаже поочередно, точно дети на платной карусели, занимали вновь прибывшие иммигранты вроде нас, у которых едва хватало денег, чтобы за нее заплатить. Соседняя с нашей дверь вела в санузел, который был общим для всех. Чуть ли не первое, что сказала мне Ма-Ма в Мэй-Го: находясь в туалете, всегда надо запирать дверь. Мы больше не в Чжун-Го. Нельзя оставлять дверь незапертой. И лучше вообще никогда не оставлять ее открытой.
На первом этаже было две спальни. Одну из них так же, как мы, занимала семья. Ба-Ба сказал, что они пуэрториканцы. Этого слова я никогда прежде не слышала даже по-китайски. Общая кухня тоже располагалась на первом этаже. Хотя это был худший дом из всех, в каких я бывала за свою жизнь, в нем была и самая большая из виденных мною кухонь. Китайские кухни считались женским помещением, поэтому у них и надворных туалетов был самый низкий статус во всем доме. Кухнями часто назначались самые маленькие, самые грязные, самые плохо проветриваемые помещения. И несмотря на то, что нам приходилось делить свою новую кухню со всеми остальными жителями и всеми тараканами дома, в ней был кухонный остров и шкаф-кладовая от пола до потолка.
По какой‑то причине наша хозяйка любила прятаться в кладовой, пока все ели. Это была миниатюрная старушка с добрым лицом, белыми волосами и горбом, который напоминал мне паровую булочку. Стоило мне сказать что‑нибудь, когда мы были в кухне, как Ба-Ба шикал на меня и указывал на кладовую, напоминая, что там сидит маленькая горбунья. Весь первый месяц я ему не верила – до тех пор, пока однажды, выключив свет после ужина, не спряталась за островом. Спустя всего пару минут я услышала скрип дверцы, и дом застонал под новым движением и переносимым с места на место весом. Выглянув из-за угла острова, я увидела сгорбленную спину нашей хозяйки, пробиравшейся к двери.
Дверцу кладовой она оставила незакрытой. Раньше я никогда не видела ее открытой, поэтому воспользовалась возможностью заглянуть туда. Я закрыла за собой дверцу; щелчок собачки эхом отскочил от деревянных стен. У двери вдоль нижней части одной из стен тянулась вентиляционная щель. Я опустилась на пол, поднеся лицо к планке и заглядывая в щель. И, конечно же, оттуда все было прекрасно видно. Лежа на боку и глядя через щель в кухню, я не двигалась с места, дожидаясь кого‑нибудь, за кем можно будет подглядывать. Должно быть, это было не слишком неудобное положение, потому что я незаметно уснула.
Следующее, что я помню, – это как проснулась и увидела глаза старухи, окруженные морщинами и белесые от катаракт. Она вопила на неразборчивом кантонском наречии, всем весом опираясь на ободранную прогулочную трость. Кровь бросилась мне в лицо, я пропищала извинение – «Дуй бу ци!», – выскользнула в приоткрытую дверь и понеслась по лестнице в нашу комнату.
Не знаю, где были в это время Ма-Ма и Ба-Ба, вот только в Мэй-Го они стали чаще, чем прежде, оставлять меня одну. Они так и не узнали об этом инциденте, хотя в последующие дни я держалась тише воды ниже травы, ожидая наказания. Когда в следующий раз я увидела распахнутую дверцу кладовой, эта маленькая комнатка уже не была пуста: туда были составлены мешки с рисом и консервные банки с кошачьим кормом.
* * *
По вечерам в нашем новом доме мы с Ма-Ма сидели, окутанные темнотой, держась далеко от окна. Каждый раз, стоило мне чуть придвинуться к окну или источнику света, Ма-Ма вопила: «Вэй сянь!»31 По словам Ма-Ма, в нашей новой стране было опасно все. Опасно было даже приближаться к окну или включать свет. Странные хлопки на улице были звуками выстрелов, говорила она, и если они узнают, что мы дома, то могут нас застрелить.
Я никогда не подвергала сомнению то, что она мне говорила. И была слишком напугана, чтобы задаваться вопросом, с чего бы каким‑то людям в нас стрелять.
Так что каждый вечер мы сидели в темноте – я в своей кроватке в нескольких дюймах от Ма-Ма, она на своей собственной большой кровати; и обе вжимались спиной в стену напротив окна, пока не слышались усталые шаги Ба-Ба, поднимавшегося по лестнице к нашей комнате. Он всегда включал свет, как только входил.
– Вэй шэнь мэ гуань чжэ?32 – неизменно спрашивал Ба-Ба у Ма-Ма. В этом нет никакой необходимости, утверждал он. Но Ма-Ма… она была ни в чем не уверена в Мэй-Го, когда рядом не было Ба-Ба.
– Цянь-Цянь, ни кань33, – сказал однажды Ба-Ба, протягивая мне коричневый бумажный пакет. Он держал пакет странно, боком, положив его на обе ладони.
– Шэнь мэ?34
– Ни кай я!35 – скомандовал он.
Тогда я выхватила пакет из его рук и перевернула вертикально, как, по моему мнению, и должно было быть.
– Сяо синь!36 – воскликнул Ба-Ба.
Никогда не понимала, почему по-китайски слова «маленькое сердце» означают «будь осторожна».
Открыв пакет, я вспомнила случай, когда заглянула в пасть бульдога. Его привела подруга Ма-Ма, и он подбежал прямо ко мне. Пар его дыхания окутал мое лицо и прокрался в поры, и меня затошнило от сильного запаха.
– Гоу!37 – с отвращением выкрикнула я, вызвав у родителей взрыв хохота.
Ба-Ба объяснил, что это не собачья еда, это просто то, что американцы называют «пицца».
Из-за того, что я перевернула пакет, пицца свернулась, став похожей на рулет. Сыр тянулся и застывал нитями, когда я откусила кусочек. Эти нити вытягивались, липли к пальцам, к бумажному пакету, к моему подбородку, заставляя меня неудержимо хихикать. Что это за ужасающая, восхитительная, вкусная субстанция? И почему я раньше никогда ее не пробовала? Мне потребовалась одна секунда, чтобы обнаружить резаные бурые грибы, тоже не похожие ни на что из того, что я ела раньше: чуточку резиновые, чуточку пресноватые. После второго откушенного с чавканьем куска я передала пиццу Ма-Ма, довольствуясь вкусными остатками, прилипшими к пальцам.
В коричневом пакете лежал один ломтик – ужин для всех троих. Я уже усвоила, что в Мэй-Го едят гораздо меньше. Пища, которую мы ели, давала быстрое чувство насыщения: прежде сыр и молочные продукты на нашем столе появлялись редко. Однако не проходило и часа, как мне снова хотелось есть. Есть американскую еду было все равно что заглатывать гигантские и приносящие мгновенное удовлетворение воздушные пузыри.
* * *
Больше всего в нашем новом доме мне нравились бродячие кошки. При доме был закрытый задний дворик, где они просто кишмя кишели. По всему дворику старуха-хозяйка расставила лотки с дешевым кошачьим кормом, смешанным с рисом, и миски с водой, которая когда‑то была свежей, но вскоре сделалась мутной от падавших в нее листьев, пыли и дождевых стоков. Там были кошки всевозможной расцветки: белые с черными пятнами, полосатые, мраморные. В Чжун-Го почти не было бродячих животных, и когда Да-Цзю-Цзю говорил мне, что в Мэй-Го я увижу вещи, которых никогда раньше не видела, я и представить себе не могла, что мне так повезет – жить среди кошек. Но если считать кошек знаком, то в Мэй-Го должно было быть полно ненадежных друзей. Каждый день я выходила во двор в надежде увидеть кошек, и иногда они действительно были там, дружелюбные и обходительные. В другие дни они были полны высокомерия, прятались по щелям и закоулкам, вынуждая себя выискивать. Их глаза были изменчивы, как погода: вот только сейчас глядели с обожанием, а через секунду – уже со снисходительным презрением. Их настроение менялось так же стремительно, как изменилась наша жизнь.
В том же дворе я нашла куда более надежного друга. К его задней стене была прикреплена узенькая платформа, которую прикрывал слегка выдававшийся козырек. На этом возвышении было устроено буддийское святилище с фотографиями людей, похожих на нашу хозяйку – одни из них были старше, другие моложе ее, – а также благовониями и тарелками с фруктами. На конце платформы стоял малюсенький телевизор, меньше я никогда не видела – шириной, должно быть, дюймов двенадцать.
Когда я впервые наткнулась на это сооружение, единственным источником звука во дворе были «Симпсоны», которых показывал маленький телевизор. Я не понимала ни слова, но не могла отвести взгляд от ярких красок и странных на вид персонажей. У белых персонажей была более темная желтая кожа, а у персонажей-китайцев – тоже желтая, но светлее. Я догадалась, что китайцы в «Симпсонах» – это китайцы, потому что глаза у них были более узкие, продолговатые и косые. До того я не представляла, как выглядят со стороны китайские глаза, но очень скоро научилась так же смотреть на себя, внушив себе, что с моими глазами что‑то не так.
Увидев свою расу взглядом белых, я вспомнила историю, которую Ба-Ба рассказал мне в Китае. Одна из его коллег, преподавательница английского, ездила в Мэй-Го раньше него. В отличие от Ба-Ба, она потом вернулась в Китай, чтобы поделиться рассказами о своем опыте. Она говорила Ба-Ба, что никогда прежде не понимала, какие плоские у нас лица и как трехмерны и рельефны лица белых людей – с выступами бровей, скул и носов, которым мы так завидовали. Когда она слышала, как какой‑нибудь белый коллега говорил о ней, мол, «лицо как блин», эти слова сверлом вгрызались в ее дух. Мы с Ба-Ба тогда знатно посмеялись, решив, что ничего смешнее в жизни не слышали. Но его коллега-учительница не находила в этом ничего смешного. Она сказала Ба-Ба по-английски, чтобы звучало значительнее: «Я плакала день и ночь».
И вот я впервые прониклась ее огорчением. Но попыталась утешить себя тем, что в «Симпсонах» выглядят странно абсолютно все. Например, у мамы Симпсон была совершенно невозможная голова: огромная, вытянутая и голубая. Я стала каждый день в одно и то же время подходить к святилищу и через пару дней уже узнавала большинство персонажей с их выпученными глазами, острыми шипами на головах и всем прочим.
На следующей неделе Ба-Ба принес домой маленький телевизор, который нашел у мешков с мусором, выставленных на тротуар. Он был еще меньше, чем тот, в святилище, и по задней стенке его пластикового короба шла трещина. Я его обожала. Он познакомил меня с PBS Kids, целым новым миром друзей. Ба-Ба должен был ходить на работу, и Ма-Ма тоже надо было найти работу, но мы приехали в Мэй-Го летом, и занятия в школе пока не начались. Так что несколько дней меня оставляли в комнате одну, строго-настрого наказывая никуда не выходить, кроме как в туалет и в кухню за едой, которую я должна была забирать в комнату и съедать там же. В те долгие часы я обрела в телевизоре родственную душу. Как и я, он был печальным и одиноким, брошенным на обочине своей большой и не такой треснутой Ма-Ма.
Телевизор в нашей комнате работал всегда, даже когда я читала или дремала. Бесплатные каналы – FOX 5, PBS 13, UPN 9 и WB 11 – делали мою жизнь не такой пустой. До отъезда из Чжун-Го я никогда не оставалась одна. Поэтому было приятно снова оказаться в коконе из людских голосов, даже если эти люди были на маленьком экране, даже если они говорили на языке, на котором не говорила я. PBS Kids, в частности, подарил мне суррогатных родственников из сериалов, в которых я впоследствии опознала «Радугу-читальню» и «Соседство мистера Роджерса». А вскоре после этого в мою семью вошли и другие сериалы, такие как «Город загадок» и «Вишбон – собака-фантазер». Пусть моих родителей рядом не было, зато был мистер Роджерс, уверявший меня, что в целом свете есть только одна уникальная я и что я нравлюсь ему как раз такой, какая есть, пусть даже я еще не знала английского, чтобы это понимать.
Моей самой любимой передачей был «Город загадок». Я ненасытно упивалась им при каждом показе, даже если это были повторы серий, которые я уже видела. Меня приводило в восторг то, что все куклы в нем дружили, хоть и были разными. В сериале было по одной кукле каждой расы, и это казалось мне правильным. Несмотря на то что лица кукол намекали на расы, к которым они принадлежали, все они казались чем‑то похожими, человечными и счастливыми.
Из всех кукол моей самой любимой была Джули. Она была китаянкой и то и дело говорила вещи, связанные с нашей культурой, которые мне удавалось распознать даже сквозь густой туман английского. И в эти коротенькие отрезки времени мне почти удавалось поверить, что я снова дома.
* * *
В реальной жизни немногочисленные китайцы, которых мы видели, вели себя совсем не так, как Джули. Я настолько разволновалась, когда впервые увидела на улице китайца, что уже открыла было рот, чтобы крикнуть ему: «Ни хао!» Единственное, что меня остановило, – предупреждение Ма-Ма не разговаривать с незнакомыми людьми.
– Ни с кем не разговаривай, – говорила она. – Мы не можем никому доверять.
– Совсем никому? А как же полицейские, Ма-Ма?
– Никому. Особенно полицейским. Если видишь форму, разворачивайся и иди в другую сторону.
– Почему, Ма-Ма?
– Это опасно. Нам нельзя здесь быть. Никому не доверяй.
Я не понимала, что это значит, но каждый раз, когда мы проходили мимо других китайцев, видела по ним, что они нам тоже не доверяют. У них на лицах было такое выражение, какого в Чжун-Го я никогда не видела. Их глаза не здоровались с моими, когда я на них смотрела; их губы не улыбались, и пелена бесконечной усталости омрачала их лица. Мэй-Го что‑то сделала с ними, что‑то такое, что изменило их навсегда. Это был тот же облик, который я впервые заметила у Ба-Ба в аэропорту, и это был облик постоянный для того Ба-Ба, какого я знала в Мэй-Го. Я начала задумываться: может быть, теперь и я выгляжу так же? Каждый вечер в общей ванной комнате я пристально всматривалась в собственное отражение, тыкая пальцами в щеки и оттягивая веки. И каждый раз ничего не понимала. Внешне я не изменилась. Но почему все кажется таким другим?
Тени захватили власть над Ма-Ма и Ба-Ба. Временами они по-прежнему проявляли внимание и любовь, но чаще казались рассеянными, словно были где‑то в другом месте. Они вздыхали и говорили друг другу слова, как мне казалось, совершенно бессмысленные. Многие из слов, которые они произносили, я прежде никогда не слышала, и еще я никогда не слышала, чтобы все слова вот так смешивали в кучу, выкатывая наружу неповоротливым от усталости языком.
Когда у меня возникал какой‑нибудь вопрос, мне приходилось повторять его как минимум дважды, прежде чем Ма-Ма и Ба-Ба обращали на меня внимание. «Ма-Ма, чжэ ши шэнь мэ?38» – спрашивала я об очередной из бесконечного числа новых вещей повсюду вокруг нас. Но от Ма-Ма и Ба-Ба к этому моменту остались одни оболочки. Они, казалось, постоянно оглядывались, что‑то выискивая в нашем окружении. Как бы мне хотелось помочь им найти то, что они искали, чтобы они смогли снова сосредоточиться на мне! Даже когда мы пели и танцевали под «Си-Моу-Хоу», что теперь случалось очень редко, у Ба-Ба был отсутствующий взгляд, который говорил мне, что он на самом деле не здесь. «Си-Моу-Хоу» когда‑то была самой лучшей минутой его дня, но теперь превратилась в обузу.
Что касается незнакомцев, я начала бояться унижения, которое они нам несли. Я больше не была нормальным ребенком, и что бы я ни делала, все было не так, хоть я и не понимала почему.
Я быстро усвоила, что нехорошо спрашивать Ба-Ба – даже по-китайски – в метро, почему у черного человека такие волосы, потому что это рассмешило бы Ба-Ба и расстроило того человека. Еще я запомнила, что нельзя ходить в кухню, когда там наши соседи, потому что они будут оттягивать пальцами уголки глаз и корчить мне рожи. И еще до меня дошло, что не стоит слишком шумно есть, хоть нам и полагалось делать это, чтобы показать Ма-Ма, как вкусна еда, которую она приготовила, потому что, если делать так в Мэй-Го, другие люди будут смеяться над нами.
А самое главное – стало известно, что мы теперь «чинки», хоть мне и не разрешалось произносить это слово. Почти каждый день кто‑нибудь говорил его, проходя мимо нас по улице. Когда это случилось впервые, большой мальчишка наклонился со своего велосипеда и выкрикнул его мне прямо в ухо. Потом я еще долго слышала этим ухом все звуки как будто издалека. Ма-Ма дернулась и вскрикнула, но я поняла это только потому, что услышала ее другим ухом.
В тот день мы вернулись домой и спросили Ба-Ба, что это значит, но он отказался нам говорить. Тогда я предположила, что, наверное, в Мэй-Го это специальное слово для китайцев, что так нас называют: «Мы теперь чинки, Ба-Ба!» Это выдернуло Ба-Ба из далеких грез, и он посмотрел прямо мне в глаза, а потом сказал: «Это очень плохое слово, Цянь-Цянь. Никогда его не употребляй». Потом так же быстро отвел взгляд и снова отключился.
Я отчаянно хотела вернуть себе его внимание. Даже подумывала, не сказать ли снова это слово, потому что сработало же оно в первый раз. Но вместо этого просто сидела и боялась, что, возможно, опять сделала что‑то не так, и кусала изнутри щеку, прислушиваясь к звону в травмированном ухе.
* * *
До меня быстро дошло, что люди опасны. Но также я поняла, что есть определенные выражения – гнева и холодности, – которые можно носить на лице как маску, чтобы держать людей на расстоянии. Я начала надевать маску каждый раз, выходя из дома.
Маска срабатывала не всегда. Однажды мы с Ма-Ма шли по нашему району и проходили мимо унылого старого дома, отделенного от тротуара ограждением из цепей, в котором местами зияли дыры, а металл покрывали пятна ржавчины. У калитки осталась только одна петля, прикрепленная к ограждению; другая болталась свободно. Мы с Ма-Ма уже почти миновали дом, когда увидели какое‑то белое животное, вырвавшееся из него. Калитка и ограждение ничуть не помешали, и тварь, бросившаяся к нам, была такой прыткой, что поначалу казалась размытым пятном. Я увидела только челюсти со множеством зубов, ощеренные и хватающие воздух, когда она кинулась на нас.
Я отшатнулась и заслонила лицо. Рукой ощутила сильный рывок, но, когда посмотрела на нее, крови не было. Кожа на моем предплечье каким‑то образом осталась нетронутой, хотя правый рукав был порван в лоскуты. К тому времени владелец собаки уже вышел из дома. Он был белым, как и его псина, которая теперь грызла располосованную ткань моего рукава. Было ясно: мужчина видел, что случилось, но он ничего не сказал, только ухмылялся. Ма-Ма отзеркалила его молчание и потащила меня дальше за другую руку. Я спотыкалась, силясь угнаться за ней, и мой драный правый рукав хлопал на ветру, подгоняющем нас.
Глава 5
Шелк
Летние дни в Мэй-Го были длинные, гораздо длиннее, чем в Чжун-Го. Я должна была пойти во второй класс в сентябре. Но как раз перед этим начались мои занятия в школе совсем иного толка. Уроки этой школы остались со мной надолго – намного дольше, чем все, что я когда‑либо прочла на классной доске.
Однажды перед тем, как выйти из дома, Ба-Ба сказал Ма-Ма, что она может попытаться найти работу на Восточном Бродвее в Чайнатауне, и работодатели в этом районе с большим пониманием отнесутся к тому, что она берет с собой меня, потому что все они китайцы. Пока мы с Ма-Ма шли по улице, я отсчитывала секунды, проверяя, как долго смогу не вдыхать соблазнительные вкусные запахи, от которых у меня урчало в желудке. Мы продвигались по кварталу, битком набитому ресторанами, еду из которых не могли себе позволить, когда нас остановила приземистая женщина с лицом, похожим на пирожок с мясом.
– Э! Э! – окликнула она нас. – На чжэ!39 – Она сунула Ма-Ма в руку полоску бумаги и посеменила прочь.
К тому времени я знала достаточно иероглифов, чтобы читать детские книжки, но не сумела разобрать все, что было написано на бумажке. «Нет документов, нет проблем».
– Ма-Ма, что там написано?
Ма-Ма не ответила. Вместо этого она повела меня дальше, свернув на следующую улицу, пока мы не дошли до убогого домишки в одну комнату. Нас встретили облупившиеся стены и толпы китайцев, ни один из которых не был похож на жителей Чжун-Го.
– Мне нужна работа! – Моя Ма-Ма была северянкой, грубоватой и прямой как штык.
– Что ты умеешь делать? – спросил ее жирный мужчина.
Его лицо напомнило мне горячую булочку со свининой. Мой рот непроизвольно начал наполняться слюной.
– Я была преподавателем математики и информатики в провинции Хэбэй.
– Мэй юн40, – покачал он головой. Бесполезно. – Посуду когда‑нибудь мыла?
– Ма-Ма все хорошо умеет делать, – встряла я, сглотнув слюни.
Меня никто не услышал. Такова была моя новая реальность. В Мэй-Го было много шума, и мой голос для нее был недостаточно громок.
– Я очень хорошо шью.
– Хмф… На чжэ, – и в руку ей сунули еще полоску бумаги.
Раздвигая телами густую августовскую жару, мы с Ма-Ма добрались до похожего на склад строения на Дивижн-стрит, стоявшего напротив краснокирпичного здания, в котором, как сказала мне Ма-Ма, была начальная школа. Мы с трудом поднялись по трем лестничным пролетам и были вознаграждены видом помещения размером со спортзал. Два окна – единственный источник естественного света – были задрапированы красной и черной тканью, напомнившей мне полоски с каллиграфией на входе во двор семейства Ван.
В этом помещении не было ни дня, ни ночи – там была только работа. Воздух был напитан запахами вареного риса и солоноватого пота. Над головой урчали вентиляторы, их почерневшие, ржавые лопасти играли в салочки с роями мух.
От самой двери вдаль уходили ряды швейных машинок, у каждой из которых занимала свой сторожевой пост очередная горбунья. Горбуньи двигались скупо, словно от каждого движения из кистей их рук вытекала кровь. В большинстве своем это были женщины, хотя среди них нет-нет да и попадался мужчина. А порой и маленькая девочка примерно моего возраста. Согбенные спины людей напомнили мне только что сваренные на пару маньтоу41 с разными вкусами. Здесь вот один маньтоу в белой завертке, с простым вкусом; вон там пурпурный – может быть, с таро42.
– Ты, сядь здесь, – едва разобрала я кантонский выговор женщины, чья кожа напомнила мне пельменное тесто, туго обтянувшее слишком большой шарик начинки.
Она поставила меня перед табуретом у края дощатого деревянного стола.
– Ты, сядь здесь, – велела она Ма-Ма, указывая ей на швейную машинку слева от меня.
Перед нами в двух больших парусиновых тележках громоздились горы ткани. В корзине на столе – кротовый холмик маленьких белых ярлычков.
Ма-Ма взяла ворох ткани – при ближайшем рассмотрении это оказались рубашки – и положила слева от себя. А потом я смотрела, как Ма-Ма превращается в горбунью, беря ярлычок и прикладывая его к шву рубашки около воротничка. Она нажимала на педаль под машинкой, которая с урчанием просыпалась и выплевывала черную нить.
Однажды в Чжун-Го я сидела с Лао-Лао в ее спальне, когда она, согнувшись, вязала перед телевизором. Лао-Лао только слушала телевизор, не поднимая взгляда, – это и у меня вошло в привычку после отъезда из Чжун-Го. Она была слишком заворожена стремительным мельканием деревянных спиц и красной акриловой пряжи в руках, чтобы отвлекаться. В тот конкретный день показывали какой‑то документальный фильм. Пухлый шелковичный червь смотрел на меня черными глазами-бусинками, а его ворсистая мордочка выплевывала белые нити.
Шелковичный червь, – сообщил нам телевизор, – создание, достойное всяческого почтения; мы разводим его тысячи лет.
У швейной машинки Ма-Ма не было ни ворсистой мордочки, ни глазок-бусинок, но нить она выплевывал точно так же.
Закончив пришивать ярлычок к очередной вещи, Ма-Ма бросала ее в пустую тележку за нашими спинами. У меня была своя собственная гора ткани и своя собственная пустая тележка. У меня была еще и собственная работа: срезать все случайные нитки, торчавшие из швов. У меня были собственные ножницы с черными ушками и длинными металлическими лезвиями. Правая кисть и запястье едва выдерживали их вес. Мне приходилось после каждых двух обработанных вещей откладывать их и трясти рукой. Один раз я попыталась переложить ножницы в левую руку, но выяснилось, что ею я вообще не могу их удержать.
В Чжун-Го у меня были ярко-оранжевые пластиковые ножнички. Они были тупые, с закругленными кончиками, чтобы разрезать ими понарошку то, что уже было разрезано. Я мечтала о настоящих ножницах, таких как те, которыми Ба-Ба резал на полоски свои бумаги, прежде чем порвать их на совсем уж маленькие кусочки. Так что я была счастлива, когда приехала в Мэй-Го и получила свои собственные ножницы в швейной «потогонке».
Перед отъездом из Чжун-Го Ба-Ба предупредил меня, чтобы я никогда не бегала с ножницами. Это, разумеется, привело к тому, что я схватила ножницы с его стола и принялась носиться кругами по квартире. Я успела пробежать всего три круга, а потом споткнулась о свою железную дорогу, и ножницы пропороли длинную глубокую рану в моей левой ладони.
– Ни кань43, – пожурил меня Ба-Ба. Но голос у него был мягкий, как марля, совсем не злой.
После того как Ба-Ба уехал из Чжун-Го, никто больше не велел мне не бегать с ножницами. И я перестала это делать, потому что какое уж тут удовольствие, когда никто не запрещает?
В годовщину отъезда Ба-Ба я взяла его ножницы – заржавевшие от того, что ими давно никто не пользовался, – и чик-чик-чик – почикала наш кожаный диван. Из надрезов получились два крыла со впадинкой в середине, как меня научили в одной телепрограмме. (Правда, еще в телепрограмме говорили, что резать надо только бумагу.) Когда Ма-Ма вошла в гостиную, она накричала на меня не из-за того, что я бегала с ножницами, а из-за того, что я вообще их взяла.
– Цянь-Цянь, это что такое?!
Мне казалось, это очевидно. Но иногда да-жэнь приходилось объяснять некоторые вещи. Они были слишком большими, чтобы видеть очевидное.
– Это ласточки, Ма-Ма! Меня телевизор научил.
Она только моргала в ответ, и мне стало ясно, что придется быть терпеливой и объяснить подробнее. Иногда да-жэнь были чуть туповатыми.
– Они полетят к Ба-Ба в Мэй-Го и позаботятся о том, чтобы ему не было одиноко.
Ма-Ма вышла из комнаты молча, но я все равно услышала, как она рыдала в кухне.
* * *
Каждый день я играла в «потогонке» в прятки. Игра заключалась в том, чтобы найти как можно больше торчащих ниток, и это было легче сделать, если я заставляла себя меньше моргать. На некоторых вещах было не так много торчащих ниток, как мне хотелось. В таких случаях я выдергивала нитку, просто чтобы ее срезать.
Я всегда была трудягой.
Шелковичный червь – источник огромной гордости для нашей страны, и мы должны поддерживать свое доброе имя.
Ползли часы, Ма-Ма пришивала ярлычки, я выискивала (или выдергивала) и обрезала торчащие нитки. Для нас было важно сложить все обработанные вещи в пустые тележки. Ма-Ма зарабатывала по три цента за каждую вещь. Я – по одному. Каждая вещь имела значение.
Единственные звуки в мастерской издавали швейные машинки, вентиляторы, мухи, и время от времени раздавался кашель кого‑нибудь из горбунов и горбуний. Никто не беспокоил других, разве что требовалось переместить готовую одежду. Я даже не помню, чтобы ходила в туалет – и вообще был ли там туалет? Наверняка ведь был? – или пила воду.
Около шести вечера в помещении мастерской раздалось дребезжание звонка. Словно вынырнув из гипноза, все мы распрямились и принюхались к запаху вареного риса. До того как встать ровно, я не ощущала боли, которая поселилась в основании шеи и теперь струйками стекала по спине. Только выпрямив позвоночник, я осознала, насколько сильно он согнулся.
Все мы встали с мест и потянулись в дальнюю часть зала, выстроившись в очередь перед рисоваркой.
Мой рот наполнился слюной.
Я сглотнула.
Некоторые работники принесли с собой еду, когда‑то теплую, но уже давно остывшую, в контейнерах и теперь стояли в очереди в полной готовности принять в них порцию свежесваренного риса.
Я вытянула шею, чтобы посмотреть, что брали с собой мои коллеги-горбуны.
Стир-фрай из картошки, чуть сбрызнутый по краям соевым соусом.
Помидоры и яйца.
Соевый творог со стручковой фасолью.
Из моего живота раздалось бульканье, как от закипающего чайника.
Чтобы собрать урожай шелка и сохранить его в идеальном состоянии, мы должны сварить кокон до того, как из него вылупится бабочка шелкопряда.
У нас с Ма-Ма не было собственных контейнеров. Когда мы оказались перед рисоваркой, ароматный пар заплясал перед моим лицом, щекоча ноздри. Возле нее снова обнаружилась женщина с пельменным лицом, которая выложила по ложке риса на каждую из двух бумажных тарелок. Я держала свою тарелку в правой руке, но она дрогнула, с трудом удерживая вес риса, который едва не съехал на пол. Я поддержала правую руку левой.
– Мэй ю куай цзы44, Ма-Ма.
У нас не было палочек.
– Ничего страшного. Это будет забавная игра. Сколько зернышек риса ты можешь взять одновременно левой рукой?
Поэтому не имело значения, что у нас нет палочек – в этом и заключался смысл игры, которую мы начали в ту же минуту, как вернулись на свой трудовой пост. Ма-Ма поставила свою тарелку под швейную машинку, и ее игла своим единственным глазком пристально, жадно глядела на рис.
– Готова? Начали!
По сигналу я сунула левую руку в тарелку, загребая ею еду, как ковшом экскаватора, и подвигая ко рту. Правую я держала за спиной. Правила есть правила.
Ма-Ма ела медленно. Она брала за раз всего по паре зернышек и пережевывала каждое из них, словно ища в каждом скрытое сообщение. Моя рука была меньше, но я выиграла у нее с легкостью. Показала ей пустую тарелку. Несколько зернышек прилипли к моим щекам и уголкам рта.
– Ого, какая ты быстрая!
Я не стала раскрывать Ма-Ма свою стратегию. Вдруг придется устроить новые соревнования?
Моя левая рука была клейкой от крахмала. Я вытерла ее о жесткий желтый смайлик на своей футболке. Прилепила одно зернышко на его багровый язык. Каждому нужно что‑то есть.
Звонок пока не прозвенел повторно. Это значило, что у меня есть время погулять по помещению мастерской.
Я кралась, обходя один ряд за другим. Мне хотелось посмотреть, как выглядит этот большой зал с самого первого ряда. Чем дальше я забиралась, тем меньше там было бумажных тарелок. В первом ряду работники все еще ели, нависая над своими контейнерами со стир-фраем. Но по какой‑то причине этот стир-фрай выглядел иначе, чем у других. Мне потребовалось несколько секунд, чтобы сообразить: у этих людей было тушеное мясо! И даже соленая рыба. И куриные ножки.
Дальше в том же ряду я высмотрела одно-единственное круглое яйцо, гордо поблескивавшее боками под голыми лампочками, свисавшими с потолка. Владелицей этого яйца была девочка примерно моего возраста. Она не выказывала ему совершенно никакого уважения. Гоняла его по контейнеру палочками, даже не ела.
Я ее возненавидела.
Когда я понуро вернулась в наш ряд в задней части зала, Ма-Ма все еще жевала по одному зернышку. Ей никогда не обогнать меня в нашей игре.
– Ма-Ма, а мы можем сидеть в переднем ряду?
– Нет.
– Почему?
– Он для людей, которые пришивают пуговицы.
Я взяла горстку риса с ее тарелки и стала жевать.
– А я смогу пришивать пуговицы?
– Да. Но не сейчас.
Я скатала свою пустую тарелку в трубочку.
– А сколько центов зарабатывают пуговичники?
– Десять.
Я принялась стучать трубочкой по деревянному столу и нашему с ней вороху одежды.
Половина порции Ма-Ма все еще лежала на тарелке. Она подвинула ее мне, обменяв на мою импровизированную палку.
Я представила себе, что мы снова соревнуемся. Сграбастала всю оставшуюся кучку левой рукой и запихнула в рот.
И тут прозвенел звонок, снова вводя нас в транс.
* * *
У каждого рабочего места была собственная горбунья со своей собственной историей. Со временем Ма-Ма выслушала их все, хотя мне они стали известны только много лет спустя, да и то из вторых рук. Ее любимой была история женщины, которая словно корнями прирастала к своему месту, работая без единой паузы от начала двенадцатичасовой смены до самого ее конца. Я не помню, чтобы она хоть раз встала за рисом, за водой, в туалет. Ма-Ма, всегда отличавшаяся великодушием, предложила принести ей тарелку с едой, пока она пропускала сложенную ткань через пасть своей вечно голодной машинки. Когда Ма-Ма вернулась, женщина благодарно кивнула ей, но почти сразу снова перевела взгляд на машинку и сосредоточенная вернулась к труду.
Только через месяц подобного «общения» – Ма-Ма оставляла тарелку у ее локтя, даже не уверенная, что она успевает делать паузы достаточно долгие, чтобы сунуть в рот немного риса, – женщина извинилась за свою сосредоточенность. По ее словам, она должна была заработать определенное количество денег за определенное количество времени. Случилось несчастье. Она приехала в Мэй-Го больше года назад, надеясь, что сын вскоре последует за ней, как только она выплатит «змееголовам»45 долг сперва за свой переезд, а потом за него. Но прошла всего пара месяцев после прибытия в США, когда ее настигли дурные вести. Сын женщины остался в деревне с ее родителями и братом, обожающим мотоциклы. Однажды днем ее брат поставил мотоцикл в семейный гараж и забыл полностью его заглушить. Повсюду растеклось топливо, и занялся пожар, в результате чего у ее сына оказалась обожжена половина тела.
Ему нужна операция, но мы не можем себе ее позволить. Представляю, как она говорила это сквозь тихие слезы – свои и Ма-Ма.
По крайней мере, пока. Как только я расплачусь со «змееголовами», смогу переправлять остальное ему. Я уже пыталась вернуться домой, а потом выслать деньги, но каждый раз об этом узнавали «змееголовы» и грозились убить нас.
Какая ему от меня польза, если я умру? Еще меньше, чем сейчас. Что это за мать, которая бросает своего сына на другом конце света, чтобы он там сгорел?
Я вижу, как Ма-Ма качает головой и поглаживает женщину по спине, впрыскивая в темное помещение мастерской струйку сострадания. Ты в этом не виновата, говорит она, и сердце ее делает кульбит, когда она представляет, что на месте того бедного мальчика могла бы оказаться я.
Какое теперь у меня предназначение, кроме как зарабатывать американские доллары с помощью этой уродской одежды? Я представляю, как эта женщина давится словами, перед тем как снова вернуться к делу.
Я приехала сюда ради него, вспоминала Ма-Ма слова этой женщины, которые она выговаривала сквозь сдавленные рыдания, я приехала сюда только ради него.
* * *
Ма-Ма была рождена не для того, чтобы работать на потогонном производстве.
Она была самым прекрасным человеком на свете. В Чжун-Го они с Лао-Лао часто говорили о том, что глаза у нее слишком маленькие, губы слишком тонкие, а грудь и бедра тяжеловаты. Но мне было невдомек, что все это значит. Для меня она была солнцем, кружкой подогретого молока в холодную зимнюю ночь, всем, что есть на свете теплого.
Ма-Ма была лучше большинства женщин в Чжун-Го и, как я потом узнала, в Мэй-Го. Она укладывала волосы в льющиеся водопадом волны, созданные зелеными и розовыми пластиковыми бигуди с цилиндриками из вспененной резины в середине. Когда мы собирались в Мэй-Го, она втиснула бигуди в наш чемодан, уложив их вдоль бортов. Вспененная резина постепенно теряла форму, но каждый вечер перед работой в «потогонке» она ложилась в постель с головой, облепленной бигуди.
Ма-Ма любила говорить, что женщина может быть прекрасной, даже не будучи красивой, но не может быть прекрасной, не имея достоинства. Мне потребовались десятилетия, чтобы разобраться, что она имела в виду.
В Чжун-Го Ма-Ма носила огромные очки в оправе такой же формы, что и большой компьютер, перед которым она сидела каждый день. У компьютера был пустой черный лик. На нем плясал белый квадратик, который появлялся и исчезал в верхнем левом углу. Сколько раз я наблюдала, как Ма-Ма впечатывала в него буквы «CC: \DOS», одновременно проговаривая их вслух, произнося как «сей-сей-дос». Машина отвечала ей, вторя ее словам, бибикая, как дорожный бегун, которого не суждено поймать мультяшному койоту.
За год до нашего переезда в Мэй-Го, когда мне было шесть, а Ма-Ма, должно быть, тридцать один, она опубликовала два учебника по математике и информатике. К тому времени Ба-Ба уже уехал, поэтому она показала эти книги мне.
– Смотри, Цянь-Цянь, – сказала она с той же гордостью, с какой я смотрела на свой любимый камень-питомец46, указывая на нижнюю часть обложек. – Это моя фамилия!
Я вгляделась – действительно, там была ее фамилия – и пролистала книги. В них содержались в основном символы и китайские иероглифы, которых я никогда прежде не видела.
– Ничего себе, Ма-Ма! – старательно улыбнулась я своей самой широкой улыбкой, округлив глаза. А потом ушла играть с черепашками-ниндзя.
Порой, гуляя по нашему родному городу Шицзячжуану, мы сталкивались с людьми, которые величали Ма-Ма «Лао-Ши», профессором. Но пока мы не уехали из Чжун-Го, мне было невдомек, что женщины могут быть не только матерями. Для меня Ма-Ма была только мамой, и именно для этого она родилась.
Однажды кто‑то из да-жэнь спросил меня, кем я хочу быть, когда вырасту, я радостно улыбнулась и объявила: «Я хочу быть Ма-Ма!»
Ошибочно поняв это так, что я хочу быть просто мамой, Ма-Ма выбранила меня:
– Цянь-Цянь, какой стыд! Тебе следует мечтать о чем‑то большем, чем просто стать чьей‑то матерью.
Но для меня не было на свете ничего более благородного, ничего более великого, чем быть Ма-Ма.
* * *
Ма-Ма была мастерицей во всем. Она готовила самую лучшую еду.
В Чжун-Го у меня был свой маленький табурет возле раковины, на котором я стояла, иногда помогая ей мыть посуду, иногда просто наблюдая за ней. Она волшебно чистила яблоки, снимая с них кожуру одним длинным серпантином. Я играла с этой полоской и заставляла ее танцевать в воздухе, пока она неизбежно не разрывалась пополам, после чего мы хоронили ее в мусорном ведре.
Ма-Ма все превращала в игру. Помидоры у нее разговаривали, огурцы смеялись, и мытье овощей было не нудной обязанностью, а приводящей в восторг задачей купать их в ванне.
Ма-Ма этого не знала, но именно благодаря ей мое воображение разгоралось везде, где бы я ни была, именно благодаря ей я видела любовь во всех существах и вещах.
Однажды Ма-Ма принесла домой двух крабов и оставила их на полу в гостиной, вручив мне пару палочек для еды, чтобы я могла с ними поиграть. Это был лучший час моей детской жизни. Крабы преследовали меня, гоняя туда-сюда, размахивая клешнями, а я ухала от восторга.
Потом я положила их в раковину, чтобы они попили. Пока они пускали там пузыри, Ма-Ма набрала воды в кастрюлю.
– Почему бы тебе не пойти поиграть в песочнице? Пусть крабы поспят.
Дважды предлагать ей не пришлось. Я ринулась на улицу.
Вернувшись к ужину, я увидела двух моих бронированных товарищей по играм – только теперь красных, а не голубых – на блюде.
– Они все еще спят, Ма-Ма?
– Нет, Цянь-Цянь. Садись за стол, давай поедим, – и она протянула мне мои маленькие розовые палочки.
Мы сели ужинать, и мой ужин был приправлен слезами.
* * *
Особенно хороша была Ма-Ма в дизайне и шитье. В Чжун-Го нам не надо было шить себе одежду самим, но у нее был к этому талант, да и без дела она сидеть не умела. Ма-Ма всегда работала, даже когда не преподавала и не писала. Каждую неделю она придумывала новую модель – всегда платье, всегда с кружевом или оборками. Бо́льшую часть выходных она проводила, склонившись над швейной машинкой, напевая себе под нос, поочередно то нажимая на педаль, то намечая складки на ткани мелом.
Каждое воскресенье я протестовала, когда она надевала на меня свое новое творение, всегда дополненное лентой для волос того же тона.
– Оно колется!
– Но посмотри, какая ты в нем красивая. Перестань дергать, пожалуйста. И не елозь.
Иногда она шила для меня и себя парные наряды. Моими любимыми были шелковые платья, красные в белый горох. У обоих наших платьев был приталенный лиф и длинная, до пят, расклешенная юбка. Когда мы шли по улице, я казалась себе хорошенькой, как Минни-Маус.
Платье в горох отличалось от других моделей Ма-Ма. Оно было настолько удобным, что даже я могла в нем быть самой собой. Я часто надевала его, отправляясь играть в песочнице со своим закадычным другом, мальчишкой, почти таким же вонючим, как и я. Зато ему не нужно было носить отделанные рюшами колючие носки, кружевца которых обрамляли заляпанные грязью щиколотки.
Не помню, что случилось с тем платьем – как и с остальными моделями Ма-Ма. После того как мы сели в самолет в Пекине, я больше никогда их не видела.
* * *
Кокон варится вместе с шелковичным червем внутри. Высокая температура убивает червя, но благодаря воде кокон потом легко разматывать.
К концу двенадцатого часа в «потогонке» мы были переработаны и отпущены на волю. Не помню, много ли я сделала в тот день. Не помню, много ли я делала в любой отдельно взятый день. Зато помню, что, как обычно, просила, чтобы мне платили монетками, а не купюрами.
Тогда казалось, что денег больше. Ма-Ма обычно соглашалась взять мелочь, но только вместо одного доллара.
Мои медяки поместились в коробочку размером с колоду карт. Я иногда трясла ею. Она служила мне тамбурином всю дорогу до станции подземки «Восточный Бродвей».
Когда мы спускались по лестнице на станцию, боль обжигала мне загривок, разворачиваясь и червем прогрызая себе путь вниз по позвоночнику, дюйм за дюймом.
* * *
Мы собираем урожай шелка и съедаем шелковичных червей.
Однажды, еще до того как Мэй-Го заняла наши мысли, я ела жареного шелковичного червя. Ма-Ма купила его на улице у темнокожего волосатого мужчины с насквозь пропитанной жиром тележкой. Ма-Ма каждый день проезжала мимо него на велосипеде, забрав меня из детского сада. Эти поездки были моими любимыми. Со своего места в корзине я указывала на вывески, мимо которых мы проезжали, и спрашивала ее, о чем говорит каждый иероглиф, как он произносится и что означает. Она неизменно отвечала мне сквозь белую марлевую маску – велосипедистам в загрязненном воздухе без нее не обойтись, – хотя я спрашивала ее об одних и тех же иероглифах по многу дней подряд.
Я начинала часто дышать, когда видела эту блестящую, жирную тележку, приветливо подзывавшую нас под сонным солнцем. Тележка была украшена коричнево-желтыми созданиями и частями их тел, насаженными на палочки: скорпионами, лягушачьими лапками, шелковичными червями, сверчками. Я тыкала Ма-Ма в спину и умоляла остановиться. Она всегда делала вид, что раздумывает, прежде чем согласиться. Больше всего я любила целых перепелок в пряностях. В этот момент я чувствовала себя да-жэнь, потому что разносчик улыбался, говорил си-си и вручал мне – не Ма-Ма, а мне! – палочку, воткнутую в самую середину распятой птички. Ма-Ма снова крутила педали, и остальная часть дороги проходила для меня словно в тумане. Я всегда начинала с клюва. Вначале я тыкала им в спину Ма-Ма, потом совала в рот, похрустывая лакомством и постепенно пробираясь вниз – к глазным яблокам, мозгу и дальше по хребту.
Но однажды оказалось, что все перепелки распроданы.
Вместо перепелки разносчик дал мне шелковичного червя, бесплатно, как он сказал, для его любимой маленькой покупательницы. Я смотрела на ребристое тельце, разочарованная тем, что у него нет клюва. Я не смогла разглядеть даже глазные яблоки, которые были лучшей частью любого лакомства. Я стала жевать червя с одного конца, но не могла понять, ем я его с головы или с задницы. Он не казался мне чем‑то таким, что когда‑то было живым. Однако он был вкусным, совсем как краб.
Глава 6
Носительница языка
У меня было много первых сентября, и ни одно из них мне не понравилось. Накануне самого первого из них, еще в Чжун-Го, когда Ма-Ма сказала, что завтра утром мне предстоит отправиться в школу, я растеклась лужицей печали. Это насмешило Ма-Ма и Ба-Ба – да-жэнь любят смеяться, когда дети плачут.
– Ни ку шэнь мэ?47
Да-жэнь всегда просили, чтобы я обосновала свои эмоции.
Школа страшная, прорыдала я. Я не знаю, что это такое, и хочу остаться дома, где можно играть с куклами и железной дорогой.
Тебе понравится, обещали они.
Но чем усерднее они настаивали, тем сильнее я сопротивлялась, и следующее утро встретило мое лицо опухшим от слез. Я отказывалась одеваться, пока, наконец, Ма-Ма не пришлось бегом бежать из дома, чтобы успеть на свои уроки.
Ба-Ба остался. Он сел напротив меня, взглядом принуждая к покорности.
Не выйдет, думала я. Я его ребенок, и если на свете и есть кто‑то упрямее его самого, то это я.
Есть китайская пословица, с которой я познакомилась позднее, потому что Ма-Ма и Ба-Ба повторяли ее мне в подобные моменты: «Фиолетовый выходит из синего, но превосходит синий». Похоже, они верили в неизбежность того, что когда‑нибудь я сумею затмить их как в лучших чертах, так и в худших.
После несчетных минут, когда он вглядывался в мою помятую, омраченную горем мордашку, Ба-Ба сдался:
– Хао, хао48.
Он ушел в кухню и вернулся с моим любимым фруктовым льдом – любимым как за вкус, так и за то, что от него язык становился синим.
– Я знаю, каково тебе сейчас. Мне тоже никогда не хотелось идти в школу.
– Правда? – спросила я с все еще мокрыми, но широко раскрытыми глазами.
Он тихо, печально кивнул. На какой‑то момент Ба-Ба ушел прочь, как делал порой, когда мы играли по вечерам с теневыми птицами. А потом он предложил:
– Может быть, отложим школу на другой день и вместо нее пойдем в зоопарк?
Я закивала так истово, как только могла, не выпуская изо рта быстро исчезавшее мороженое.
В общем, я натянула на плечи куртку и свой новый рюкзак – почему бы не взять его с собой, сказал Ба-Ба, ведь он так хорошо сочетается с моим платьем в горох – и поскакала вниз по лестнице, а потом победоносно забралась на заднее сиденье велосипеда Ба-Ба. Какая я умная, думала я, пока мы ехали по городу, что уломала Ба-Ба пропустить целый день школы. Я же смогу проделывать это вечно, и мы каждый день будем ездить в зоопарк.
Однако когда мы завернули за угол, нас встретил не стойкий дух травы, обезьян и навоза. Нет, это было зрелище окрашенных в красный цвет ворот и сотен маленьких детей, таких же как я, которые носились вокруг со своими косичками и рюкзаками. Что было хуже всего, они, кажется, даже не расстраивались из-за того, что их обманом заманили сюда. К тому времени как Ба-Ба слез с велосипеда и выставил подножку, я уже снова плакала. Не веря собственным глазам, я смотрела, как он ведет меня за руку к воротам и вкладывает ее в руку женщины в больших квадратных очках. Сквозь пелену предательства я смотрела, как он целует меня в обе щеки и говорит, что через пару часов Ма-Ма заедет забрать меня, что я должна слушаться Лао-Ши. Что мне следует получить удовольствие. Я смотрела, как он снова убирает подножку велосипеда, садится на него и уезжает. И в этот момент я поклялась, что не забуду радость-превращающуюся-в-горечь-предательства, что больше никогда не буду верить Ба-Ба.
Но я все же поверила ему снова. Более того, следующим утром, когда я умоляла пропустить школу – я не могла снова туда вернуться, не сегодня, не так скоро! – и Ба-Ба, казалось, снова сдался, я снова радостно взобралась на велосипед, предвкушая на этот раз действительно поход в зоопарк. Я совершенно не помнила о своем решении, принятом вчера утром, пока мы не завернули за угол – и передо мной опять не оказались красные ворота.
Наутро я снова плакала, но не просила оставить меня дома. И больше никогда не верила Ба-Ба так, как верила раньше: ни тогда, когда он говорил мне, что мы поедем в какое‑то приятное место; ни тогда, когда он говорил мне, что вернется из Мэй-Го через месяц, потом еще через месяц, потом еще через месяц после этого; и уж точно не тогда, когда он говорил мне, что все будет хорошо.
* * *
Первый день учебы в Мэй-Го тоже был полон ложных обещаний, но в самом худшем смысле, потому что теперь они были нового образца. Неделю за неделей, когда мы проходили мимо местной школы, огражденной забором с колючей проволокой, Ма-Ма и Ба-Ба говорили мне, что здесь я начну учиться в сентябре, и каждый раз Ба-Ба напоминал мне, что я должна говорить всем, что родилась в Мэй-Го, что всегда здесь жила. Каждый раз, когда он это говорил, я не понимала, почему это так важно и каким образом все мне поверят.
Мы всегда видели только детей с коричневой кожей, которые воронкой втягивались в размалеванное граффити здание. Я не понимала, почему Ба-Ба хочет отдать меня туда, если учитывать правила нашей новой жизни, которые он вдалбливал мне, правила, которые я зазубрила наизусть, не задавая вопросов. Ни одна другая раса нам не друг. У белых людей денег больше всех, но и другие тоже опасны. Для них всех мы – слабая, легкая добыча, которая не ответит ударом на удар.
Просто запомни, Цянь-Цянь: мы в безопасности только со своими.
В тот самый день в сентябре, когда Ба-Ба подвел меня – снова с зареванным и пятнистым от горя лицом – к школе, он, казалось, впервые увидел, насколько мы отличаемся от всех остальных, насколько мы здесь нежеланны, насколько плохо вписываемся в среду.
Заглянув в подзорную трубу моего будущего, будущего случайной жертвы убийства на детской площадке, Ба-Ба резко остановился, чуть-чуть не дойдя до школы, и повернулся ко мне. Он спросил, не хочу ли я начать занятия в другой день. Уверенная по прошлому опыту, что, если ответить «да», он лишь отведет меня в еще более страшную школу, я все равно кивнула и пошла за ним, затаив дыхание. И мы пошли прочь от школы вдоль городских кварталов, спустились в метро, сели в поезд, потом после многих-многих станций вышли на одной из них и прошли еще несколько кварталов. Нормальное дыхание у меня восстановилось только тогда, когда я увидела, что он привел меня к двери «потогонки». Я одним духом взбежала по лестнице, всем сердцем желая найти Ма-Ма и приняться за работу, пока Ба-Ба не передумал. Остаток дня я гадала, почему на сей раз Ба-Ба сказал правду и не проведу ли я остаток своих дней в этом темном помещении, выдергивая и срезая нитки.
Следующим утром я думала, что Ба-Ба снова отвезет меня в мастерскую, но как раз когда мы приблизились к ее грязному крыльцу, ступени которого были завалены брошенными бутылками с желтой и бурой жидкостью, Ба-Ба перешел улицу, и я поспешила за ним. Он на секунду остановился и опустился на колено, чтобы посмотреть мне в глаза и произнести фразу, которую я уже знала наизусть: «Гао су та мэнь ни цзай чжэ ли шэнь дэ, ни и чжи цзю цзай Мэй Го»49. Я кивала, повторяя вслед за ним.
Затем Ба-Ба поднялся по немногочисленным ступеням крыльца красного здания, которым я любовалась неделями – как его чистым фасадом, так и окнами, которые были не только многочисленными, но и широкими и украшенными разноцветной бумагой и забавными рисунками. Оно было из тех зданий, на которые стоит только посмотреть – и уже ясно, что внутри кипит жизнь. Оно было красиво по той же причине, по какой была некрасива «потогонка».
Ба-Ба повел меня в вестибюль, а оттуда по коридорам, которые были под стать окнам своим бумажным многоцветьем: кошками, собаками, младенцами и радугами – реалистичными и сюрреалистическими рисунками детства, которого у меня не было с тех пор, как я вступила в серый мир Мэй-Го. За время этой недолгой прогулки мой новый мир стал на много тонов ярче, я шла мимо одного рисунка за другим, и мое радостное возбуждение можно было потрогать руками, а внутри меня пел хор страха и ужаса.
Найдя кабинет того да-жэнь, которого, похоже, искал, Ба-Ба вместе со мной вошел внутрь и подвел меня к высокому и худому мужчине с красивым, но очень уж прямоугольным лицом. Морщины на его лице были настолько резкими и угловатыми, что он напомнил мне робота. Однако, похоже, он не говорил по-китайски, предпочтя вместо этого разговаривать со мной в тех резких, бесцеремонных тонах, которые я начала распознавать как английский язык. Я делала что могла, улыбаясь и глядя на него ничего не выражавшим взглядом, в то время как Ба-Ба разговаривал с мужчиной в тех же тонах.
Затем Ба-Ба снова опустился на колено и велел мне быть послушной и помнить то, что он говорил много раз. Он пообещал, что Ма-Ма встретит меня на улице, на школьном крыльце, когда уроки закончатся. А потом ушел, а я осталась с высоким роботом, который повел меня по лестнице и по очередному коридору, полному все тех же ярких красок, воздействие которых уже начало ослабевать.
Человек-робот привел меня в просторный солнечный класс – самую солнечную комнату из всех, что я видела с тех пор, как сошла с самолета. В комнате было много детей, сгруппированных по четверо, их парты были сдвинуты вместе, образуя прямоугольные кластеры. В каждом прямоугольнике два ребенка сидели лицом к двум другим детям на противоположной стороне. На каждом столе стояла белая табличка с буквами. Все они были повернуты лицевой стороной к женщине в длинном платье, которая что‑то писала на классной доске. Она была китаянкой и улыбалась широкой улыбкой. Она напомнила мне а-и, тетю, одну из подруг Ма-Ма дома, в Китае.
Все взоры обратились ко мне, когда мы вместе с Человеком-роботом вошли в класс. Я почувствовала, как жар неловкости опаляет мне лицо и шею. Даже не сознавая этого, я стала мысленно повторять мантру, которую Ба-Ба внушил мне: «Во цзай чжэ ли шэнь дэ, во и чжи цзю цзай Мэй Го». Но с каждым разом, когда я неслышно уверяла себя, что я здесь на своем месте, что я здесь родилась, мне верилось в это все меньше и меньше.
Повисла пауза, слишком долгая, чтобы не вызвать дискомфорта, во время которой никто ничего не делал. Никто не улыбнулся мне, не считая а-и у доски. Испытывая облегчение от того, что хоть что‑то сможет отвлечь меня от моей мантры и резких спазмов в животе, которые она вызывала, я улыбнулась ей в ответ. Человек-робот сказал ей несколько непонятных слов, после чего повернулся ко мне с беглой, экономной улыбкой, а потом быстро вышел из класса.
А-и, сообщившая мне, что ее зовут Тан Лао-Ши, говорила на мандарине так, словно ее в язык ужалила пчела. Ни одно слово не звучало из ее уст безукоризненно правильно, но после старательного размышления – которое, как я сообразила только задним числом, должно быть, убедило ее, что я не блещу умом, – мне удалось свести воедино то, что она пыталась сказать.
Пошептавшись с моими одноклассниками и перегруппировав их, включая девочку в розовом платье, которая явно была недовольна тем, что ее отсадили от подружки с прической «конский хвост», Тан Лао-Ши посадила меня за кластер из четырех столов, ближайший к доске. Я повернулась, чтобы рассмотреть девочку с «конским хвостом», которая теперь сидела рядом со мной.
– Во цзяо50 Джейни.
Говоря это, она нахмурилась. Ее мандарин был лучше, чем у Тан Лао-Ши, но сдобрен акцентом, которого я никогда прежде не слышала.
– Во цзяо Ван Цянь.
– Ван Цянь, – обратилась ко мне Тан Лао-Ши на мандарине, – Джейни будет тебе переводить, потому что у нас теперь все говорят только на английском или кантонском. Но если у тебя будет вопрос, просто поднимай руку, хорошо?
Я кивнула.
– Ты можешь написать свое имя на этой карточке, чтобы все его видели?
Я вывела два китайских иероглифа, для овладения которыми в совершенстве мне потребовались месяцы. Второй иероглиф в моем имени был особенно трудным, и мне никогда не удавалось написать его правильно, если не высунуть при этом слегка язык. Закончив, я подняла голову, увидела улыбку на лице Тан Лао-Ши и, застеснявшись, торопливо убрала язык.
– Нет, по-английски. Ты можешь написать его по-английски?
– Я не знаю английского.
– А пиньинь?
Пиньинь я знала. И неверной рукой вывела еще более неверными буквами свое имя на пиньине: WANG QUIAN.
– Ты можешь… можешь написать его иначе? Маленькими буквами?
Зачем ей нужно, удивилась я, чтобы мое имя было меньше? Я, наоборот, написала его как можно крупнее, чтобы ей хорошо было видно. Пожав плечами, я продублировала надпись на обороте карточки, на сей раз постаравшись сделать буквы как можно мельче.
Тан Лао-Ши наморщила лоб:
– Не так… маленькие… строчные… не заглавные… понимаешь разницу?
Я никак не могла взять в толк, что она пытается мне сказать, и пришла к выводу, что она говорит странно из-за пчелиного укуса в язык. Поймав мой непонимающий взгляд, Тан Лао-Ши сдалась:
– Ладно, Цянь. Ты научишься.
Прежде меня никто не называл просто Цянь, без Ван или еще одного Цянь, но до самого конца занятий Тан Лао-Ши и Джейни называли меня только так. И вот так просто я родилась заново, как девочка, разлученная со своей фамилией, сирота без своего китайского прошлого.
Утро я провела словно в густом тумане. Казалось, что я снова в самолете, с закрытыми дверцами в ушах. Джейни говорила со мной очень мало и давала себе труд перевести пару слов только тогда, когда ей специально указывала сделать это Тан Лао-Ши. Спустя, как мне показалось, пару недель Тан Лао-Ши объявила, что пора обедать, и все дети встали. Не представляя, что мне теперь делать, я пошла за Джейни, которая подбежала к девочке в розовом платье и уцепилась за ее локоть. Они обе обернулись посмотреть на меня, потом отвернулись и принялись шептаться и хихикать.
Незачем вам шептаться, подумала я. Я все равно не понимаю английского.
После того как я прошла за хохочущей парочкой одну лестницу и два коридора, Джейни отцепилась от локтя подружки и снова повернулась ко мне.
Может быть, подумала я, теперь она готова подружиться.
– Цянь, – заявила она полусерьезным тоном, – я – любимица Тан Лао-Ши. Вот почему она выбрала меня помогать тебе. Но я буду помогать тебе только на уроках, а после уроков – только когда у меня будет настроение. Поняла?
Я ответила ей прямым взглядом – прямо в ее большие карие глаза с сердитым прищуром.
– Во время большой перемены ты сама по себе. И даже не думай ябедничать на меня Тан Лао-Ши! – добавила она. – Никто не понимает тебя и твоего отстойного языка неудачников, кроме меня.
Ни одна из нас не шевельнулась, и я продолжала смотреть на нее, понимая, что другого выхода нет.
– Сейчас большая перемена. Сгинь. – И с этими словами она вернулась к своей подружке-хохотушке.
Мне нужно было в туалет – в сущности, нужно было очень давно; я ждала, потому что не хотела раздражать Джейни очередным вопросом. Но я не знала, где он, поэтому влилась в поток детей, который втекал в большое помещение с длинными скамейками и столами, как в потогонной мастерской, разве что здесь было светлее и пахло лучше. В коридоре, в стене напротив были две двери. Я отошла от большого помещения и приблизилась к ним как раз в тот момент, когда из одной из них вышел мальчик и изнутри донеслись звуки льющейся воды и срабатывающих бачков. Как только дверь за ним захлопнулась, я толкнула ее и шагнула внутрь.
Мне так не терпелось облегчиться, что я не понимала, что что‑то не так, до тех пор, пока не добралась до дверей кабинок. А потом мне пришлось еще моргнуть, чтобы понять, что на самом деле не так было очень многое. До меня слишком долго доходило, что в туалете почему‑то одни мальчики. К этому моменту они уже начали хохотать и указывать на меня пальцами. С горящими от стыда щеками я бросилась бежать из туалета и в дверях столкнулась еще с двумя мальчиками. Спустя мгновение они тоже, фыркая от смеха, тыкали в мою сторону пальцами. Их лица все еще были искажены хохотом, а пальцы направлены на меня, когда они прошли в свой туалет.
Я схватилась ладонями за горящие щеки и спрятала глаза от одноклассников, многие из которых тоже видели меня и хохотали. Я торопливо метнулась в соседнюю дверь, за девочкой, грустно улыбнувшейся мне, и вбежала в кабинку, захлопнув за собой дверцу. Облегчившись, я так и осталась сидеть, не смывая за собой. Я сидела там и думала о том, что в Чжун-Го в моем классе был всего один туалет, которым мальчики и девочки пользовались по очереди. Я сидела там и думала о том, что говорили мне Ба-Ба и Ма-Ма: что мандарин не язык неудачников, а язык людей образованных и что тот, кто плохо на нем говорит, скорее всего, крестьянин. Я сидела там и озадаченно размышляла о том, как сильно изменилась моя простая жизнь, одновременно прислушиваясь к урчанию в животе, пока большие часы с белым циферблатом отсчитывали секунды и минуты, – сидела, пока не догадалась, что вскоре пора будет возвращаться в класс. Тогда я медленно поднялась, спустила воду и покинула свое единственное убежище.
Остальная часть дня прошла так же, как утро. Пару раз я осмеливалась спросить Джейни, что происходит, но она делала вид, что меня не существует. В какой‑то момент Тан Лао-Ши подошла, чтобы проверить, все ли я понимаю, и Джейни начала говорить раньше, чем я успела отреагировать, вместо меня объясняя что‑то по-английски, после чего Тан Лао-Ши снова посмотрела на меня, наморщив лоб. Я не стала ничего говорить, не желая оттолкнуть от себя единственную девочку, отношения с которой были ближе всего к дружбе, но у меня что‑то ныло внизу живота, и я довольствовалась тем, что легла лицом на сложенные перед собой руки и просидела так до конца дня.
Когда уроки кончились, я двинулась вслед за потоком одноклассников, как и на большой перемене. Я чувствовала спиной неотрывный взгляд Тан Лао-Ши, но велела себе игнорировать боль в животе, боль в голове, боль везде. Все станет лучше, думала я, когда на крыльце школы я встречу Ма-Ма и поем риса в мастерской, чтобы успокоить свой пустой желудок.
The free sample has ended.