Read the book: «Гениальность и помешательство»

Font::
* * *

© А. В. Марков, составление, предисловие, комментарии, 2022

© Издательство АСТ, 2022

Философ гениальной материи

Бывают философы, которые сразу еще при жизни входят в канон, как Лейбниц или Гегель – все знают, что они предложили немало нового, без чего не смогут развиваться частные научные отрасли. Бывают и те философы, которые нуждаются в посредниках, чтобы их приняли для изучения в школе или в университете, – например, Сократ прямо называл себя философом, но чтобы он попал в учебники, требовалось, чтобы Платон записал его выступления и показал, что метод провоцирующих вопросов применим и к самым главным проблемам бытия. Бывают философы-посредники, своего рода продюсеры философии: например, только специалисты знают, кто такой Алоис Риль, но без трудов Риля Ницше не вошел бы в канон обязательных философов, оставшись чудаковатым писателем со склонностью к головокружительным парадоксам.

Чезаре Ломброзо не называл себя философом вовсе, но он вполне отвечает всем трем рубрикам. Уже при жизни он был знаменит, так что его появление в театре или в суде могло изменить настроение всей публики, внушить новую политическую или социальную идею. У него были посредники, которые и оформили его научные поиски и догадки в завершенную систему, прежде всего Энрико Ферри (1856–1929) и барон Рафаэль Гарофало (1851–1934), объединившие юридические, антропологические и психологические достижения учителя в науку о множественности факторов социального и нравственного развития. Наконец, он, будучи вполне самостоятельным и смелым исследователем, оказался сам посредником для такого ведущего движения в философии ХIХ века, как позитивизм, – учения о том, что естественнонаучные представления, термины и различения могут лечь в основу наук об обществе и культуре.

Чезаре Ломброзо (1835–1909) родился в Вероне, в богатой и многодетной еврейской семье. Этот североитальянский город находился тогда под властью Австрийской Империи, что было хорошо для семьи: в Австрии, в отличие от Германии, торжествовала веротерпимость и антисемитизм встречался редко. Вместе с тем, Ломброзо вспоминал свое детство как жизнь в оккупации: австрийские солдаты на улицах с их муштрой, цензура и опасения сказать что-то лишнее, противоречивые распоряжения городской администрации и навязчивая бюрократия – всё это казалось противоречащим итальянскому духу. Потом, когда он приехал в Варшаву, входившую в состав Российской Империи, он тоже обращал внимание на казармы, заставы и канцелярии и мечтал о том, чтобы всех этих наслоений не было, всех этих противоречащих природе предрассудков социального существования, вызванных желанием насилия, но чтобы в живой жизни восторжествовали все прочие желания, кроме насилия.

В университете Ломброзо изучал литературу и археологию, пытаясь проникнуть в сокровища подлинно римского духа, скрытые за обветшавшими строениями эпох и культур. Но он был универсалом, и весьма рано, в середине 1850-х годов, стал исследовать такую патологию как кретинизм, или умственную отсталость, объезжая города и деревни Ломбардии. Это юношеское исследование определило его научное мировоззрение на десятилетия вперед: ведь кретинизм, в отличие от других психических недугов, имел простую причину – нехватку питания в голодные годы. Ломброзо, конечно, связал очевидные вещи: недобор массы тела и умственную неразвитость, и затем во всех последующих трудах просто более искусно и неожиданно, но так же жестко связывал материальные физические и психические параметры объектов.

Следует напомнить читателю, чем было тогда итальянское Рисорджименто – движение за объединение страны. В те годы за ним стоял тенью Наполеон III, считавший, что единая Италия станет лучшим союзником Франции на юге Европы, настоящей морской державой, которая позволит Франции диктовать свою волю и Англии, и Германии хотя бы в средиземноморских делах. Конечно, Наполеон III не всегда понимал реальные экономические закономерности, приведшие к торжеству британского флота на всех морях; но он был слишком деятельным и не признавал никаких препятствий, так что охотно оказывал поддержку всем силам, которые собирались создать единое итальянское государство с центром в Риме. Вождь французов заручился нейтралитетом России, враждовавшей против Англии и Австрии после Крымской войны, и опираясь на низы, на авантюристов и любителей повоевать, как он делал и во внутренней политике, начал бои.

Войсками командовал король Пьемонта Виктор Эммануил II, решивший стать королем всей Италии и уже в 1861 году добившийся своего. Военные действия сопровождались восстаниями, референдумами, объединением провинций, и состояли из множества локальных сражений. Понятно, что таким смутам, охватившим всю Италию, предшествовали брожения – сам Ломброзо успел отсидеть в тюрьме по обвинению в заговоре, но был вскоре отпущен с очередной победой итальянцев и отправился на фронт врачом-санитаром. Сразу после окончания общеитальянской войны он вернулся к спокойной академической карьере, но быстрые исторические перемены впечатлили его как ничто другое.

Ведь Ломброзо видел, как вдруг в малых и спокойных городах возникают армии, партии, парламенты и министерства, и это навело его на главную интуицию его позитивизма: он предположил, что ближайшие материальные условия, например, климат и рельеф местности, и определяют жизнь духа. Такова и была идеология Рисорджименто, итальянского объединения: надлежало поверх местных традиций сказать, что есть итальянцы вообще, как южане, которые артистичны, душевны и даже легкомысленны – иначе как объяснить такое быстрое создание национального государства. И конечно, на них здесь повлиял климат, живописные ландшафты и боевой темперамент в крови – такой наскоро изобретенный идеал итальянца поддерживал, например, Дж. Верди в своих операх, пока он не был оспорен сначала технократизмом футуризма, а потом – сострадательностью неореалистического кино.

Карьера Ломброзо после окончания войн складывалась быстро: уже в 1862 году он становится профессором психических полезней в университете Павии. Там он начинает читать несколько курсов, и «Гениальность и помешательство» (буквально, «Гений и безумие», Genio е follia) – это один из прочитанных в университете курсов, превращенный в книгу. Первое издание ее вышло в 1864 году и сразу сделало автора знаменитым. Первичным материалом для него стало наблюдение за рисунками и стихами пациентов местных лечебниц, но также и чтение большого числа книг о гениях. Вскоре Ломброзо, не оставляя преподавания, возглавил Клинику душевных заболеваний в Пейзаро, но также и путешествовал по стране, чтобы собирать необходимую статистику по психическим патологиям.

Основной его интерес постепенно смещался от психологии творчества и от исключительных состояний к более общим социальным закономерностям. Надо было преодолеть влияние романтизма, в котором народный дух объявлялся таинственным и непостижимым – такая игра в тайны совсем не соответствовала остроте и все большей жесткости политических отношений в мире, где всем предстояло стать практичнее, решительнее и даже бодрее. Сначала он попытался создать общую теорию рас, как раз поставив в зависимость от климата и ландшафта поведение различных народов – эта теория, хотя и составляет давно отвергнутое далекое прошлое науки, была тогда актуальна на фоне набиравшей мощи Германии, политического и экономического подъема в обеих Америках, что и поставило под вопрос, насколько римское наследие может считаться универсальным основанием права и культуры. Поэтому вслед за исследованием «рас», иначе говоря, характеров разных народов и их предрасположенности к различным военным и мирным занятиям, Ломброзо перешел к тотальной критике старой теории права, не принимая как систему римского права, так и кодекс Наполеона. Он решил реформировать право на основе естественных наук и психологии, прежде всего теории эволюции, объясняя правовые отношения по образцу природных, например, сопоставляя поведение преступников и хищников и требуя сохранения человеческой природы от вторжения звериных агрессивных атавизмов.

В 1876 году Ломброзо стал профессором юридической психиатрии и криминальной антропологии в Турине, ознаменовав приобретение кафедры выпуском новой книги «Преступный человек». В ней он пытался доказать, что существуют биологические признаки, которые делают человека предрасположенным к различным преступлениям. Как в природе определенное строение зубов делает зверя хищным или травоядным, так и в человеческой жизни, например, полные губы и приплюснутый нос делают мужчину насильником, а сросшиеся брови – убийцей. Ломброзо составил целые атласы, смешивая главные биологические признаки со второстепенными, пытаясь отыскать сложную, но однозначную формулу преступных типов. В Турине Ломброзо и провел остаток жизни, фактически руководя всеми психиатрическими исследованиями.

Конечно, Ломброзо много критиковали и при жизни, и после смерти. Его обвиняли прежде всего в нарушении медицинской этики: как он посмел выставлять диагнозы поэтам, художникам и изобретателям отдаленных эпох только по случайным биографическим данным, что нарушает и врачебную тайну, и профессиональное требование очного разговора с пациентом. Но также его критиковали и за произвол в выделении преступных типов в его криминологической системе: во-первых, само социальное устройство нельзя было привести в соответствие с биологическими ожиданиями, что кто-то с обезьяньими атавизмами склонен к преступлению (например, в одном из первых исследований, проверявших данные Ломброзо, оказалось, что ⅔ солдат вполне подходят под патологические криминологические характеристики), во-вторых, криминология Ломброзо отменяет презумпцию невиновности, а значит, и любые духовные основы права. Одним из первых критиков Ломброзо стал Франц фон Лист, двоюродный брат знаменитого композитора, увидевший опасность идей Ломброзо в том, что они отменяют состязательный принцип права, ставя на место честного спора естественнонаучную экспертизу.

Но чтобы понять позицию Ломброзо, надлежит прежде всего дать отчет, что он стал итальянским эмиссаром европейского позитивизма. Все знают, что позитивизм – это философское движение XIX века, распространившее теорию эволюции и другие открытия в естественных (как тогда говорили «позитивных», положительных) науках на социальную и культурную жизнь. Для позитивиста мысль или искусство – такое же проявление природной необходимости, как инстинкт или нервная реакция. Может быть, это проявление сложнее и неоднозначнее, но оно является такой же частью развития живой материи.

Позитивизм был направлен против идеи свободы воли, как ее сформулировал Кант, противопоставивший свободу воли (Freie Wille) как правовое основание бытия нашей личности среди других личностей и произвол (Willkür) как результат ложных убеждений и установок. По Канту, свобода воли основана на том, что мы признаем за другим те же права, что и за собой, что мы можем стать своими для других и другом для своих; а значит, мы можем принять то решение, которое никак не следует из природной необходимости, но только показывает, что мы действуем в своем праве, не нарушая права других. Тогда как произвол, самодурство – это как раз неумение чтить права личности, это убеждение в асимметрии правовых отношений, что я могу сделать с другим то, что он не может, не должен или не посмеет сделать со мной.

Для позитивистов концепция Канта слишком тесно связана с мечтами эпохи Просвещения о всеобщем равенстве, о полном предоставлении каждой личности всех гражданских прав. Позитивисты говорили, что в человеке слишком сильно животное начало, слишком велика косность материи, слишком ощущается действие природы с ее императивом выживания, чтобы можно было признать просветительские конструкции достоверными. Такая позитивистская позиция встречается и в наши дни, например, в книге «Эгоистичный ген» Р. Докинза; и ей противопоставляется новое или «темное» Просвещение, социальный конструктивизм, часто устанавливающий уже равенство по правомочности не только всех людей, но и людей, животных и вещей, как в объектно-ориентированной онтологии Г. Хармана или акторно-сетевой теории Бруно Латура.

Но у позитивизма было немало заслуг перед наукой: как в наши дни Р. Докинз создал гениальный термин «мем», так и тогда вождь британских позитивистов Герберт Спенсер (1820–1903) обосновал понятие психической энергии как главного содержания биологической и социальной жизни; энергии, которую можно накапливать и тратить. Именно это представление Спенсера укоренилось в языке, когда мы, например, говорим, что на отдыхе восстанавливаем силы и заряжаемся. И по сути, теория гениальности как помешательства, выдвинутая Ломброзо – лишь усиленная теория психической энергии: гений творит, не просто накопив энергию, а дав ей безраздельно накапливаться, и не регулирует разрядку психической энергии, а пускает дело на самотек, весь отдавая себя творчеству. Поэтому гений может рассматриваться как психопат, а может – как аномальный случай того, что делают все люди в работе с собственной психической жизнью, как то самое исключение, которое позволяет лучше понять правило.

Но для Ломброзо был ближе французский позитивизм. Наверное, самый близкий его заочный последователь, чьи идеи Ломброзо предвосхитил на совсем другом материале – Жан-Мари Гюйо (1854–1888), писатель и философ, объяснявший, что Кант был неправ в своей этике – ведь и удовлетворение личных потребностей, и нравственный поступок прежде всего дают нам чувство удовлетворения, а потом уже задним числом под это подводится идея автономии личности. Гюйо считал, что вся нравственность человека – это работа со своей энергией: например, героический поступок позволяет почувствовать своё могущество, а значит, силой мысли расширить резервуар, в который поступает психическая энергия. Возвеличив себя не иллюзорно, ты и получаешь большую дозу вполне реальной энергии; и героизм соответствует инстинкту размножения у животных, которое требует тоже хорошего питания и накопления биологической энергии. Различие между Гюйо и Ломброзо только в том, что Гюйо не считал творчество чем-то отличающимся от простой деятельности, для него эрос в природе и эрос в искусстве лежат на одной плоскости, тогда как Ломброзо считает, что в творчестве проявляется не только личная история, но и память поколений, а значит, оно качественно отличается от питания, любви или рутинного труда. Здесь видна разница между французом, множащим параллели и мыслящим метафорами, как делают часто и современные французские философы, и итальянцем еврейского происхождения, который хорошо помнит, что местные предания и корни не дадут о себе забыть, каким бы космополитом ты со своим итальянским происхождением ни хотел стать. Вообще, Ломброзо был патриотом еврейства: считая, что среди евреев много талантов, гениев и безумцев, он объяснял это страданиями народа и естественным отбором, что выживали только духовно сильные, передававшие приобретенные свойства следующим поколениям.

В генеалогическом интересе Ломброзо оказывается близок к другому французскому позитивисту, Бенедикту Огюстену Морелю, который создал теорию наследственных патологий и вырождения, иначе говоря, накопления мутаций. Эту теорию потом обращали не раз против символизма и модернизма, видя в новом искусстве скопище стилистических мутаций; достаточно вспомнить книгу «Вырождение» (1892) Макса Нордау, ненавистника новаторов в искусстве и деятеля раннего сионизма. Так и Ломброзо, нередко ссылавшийся на Мореля, считал, что помешательство творческого человека может определяться генетикой, влиянием природных аномалий и социальных неурядиц, болезней, в том числе наследственных; иначе говоря, тем самым злокачественным наследованием, которое и привело к качественной мутации. Заметим, что здесь эта мутация оказывается результатом не отдаленных генетических влияний, но самого широкого генезиса творческого акта, включая непосредственные воздействия прямо в момент создания произведения: для Ломброзо было не так важно, влияет ли на безумие в данные минуты творческой одержимости маньяк-прадедушка или дурной запах, уловленный в момент написания стихотворения. Именно поэтому он так смело раздаёт диагнозы людям, жившим много веков назад: если для него тысяча лет генеалогии как единый миг тяжелого впечатления, то почему нельзя говорить о давно прошедшем как о лежащем под рукой? Вообще, множественная генеалогия отдельных экстатических действий, своего рода ребус – фирменный знак философии Ломброзо: например, он выводил человеческий поцелуй одновременно из животного инстинкта кормления как главного проявления любви и животного же фырканья как предельного возбуждения.

Критики ловили перформативное противоречие (несоответствие смысла высказывания его назначению) в первой же фразе книги: Ломброзо говорит, что писал труд почти в исступлении, но при этом от первой страницы до последней порицает исступление как творческое безумие, требующее тщательного критического анализа научными методами. Тогда почему ученый должен был прийти в исступление? На это можно ответить, обратившись еще к одному французскому позитивисту, основателю экспериментальной физиологии, однокашнику Мореля – Клоду Бернару; тому самому, которого боготворил Эмиль Золя, а Достоевский устами своего героя осуждал за сведение личностей к типам. Бернар исходил из того, что понять в том числе душевное расстройство можно только тогда, когда ты правильно определил условия эксперимента, например, понял, сколь долго человек терпит какое-то неудобство, а когда наконец недовольство прорывается наружу. Если мы не будем учитывать того, что человек не сразу раскрывает все карты своей душевной жизни, мы просто ошибемся, говорил Бернар, в большинстве диагнозов. В сравнении с прогрессивным реалистом Бернаром Ломброзо казался немного старомодным, но в целом он вполне предвосхитил все его мысли: нужно самому понять, когда именно тебе мешает твоя гениальность, твое вдохновение, твой избыток мыслей или чувств, в какой момент ты переходишь от молчаливого недовольства к громкому, и только тогда можно понять и других людей, отличившихся в различных видах творчества.

Также и криминология Ломброзо, как основателя итальянской антрополого-социологической школы права, исследование форм нравственного помешательства и противоречивых маний преступника, была полемична по отношению и к римскому, и к британскому праву. Если Иеремия Бентам учил, что преступление есть некий эксцесс, который может быть нейтрализован эксцессом последующего наказания, то Ломброзо утверждал, что существует «опасное состояние», иначе говоря, определенная звериность преступников, которые могут совершить преступление, если им не препятствуют нарочно: просто реализовав смерть и хищничество, заложенные в природе. Дело общества – по-разному предотвращать это опасное состояние: и если Ломброзо склонялся к тому, чтобы изолировать от общества всех, в ком он считывает физиологические черты преступной личности, то его ученики, Ферри и Гарофало, уже нюансировали разные варианты преступного поведения, от закоренелой страсти до случайного аффекта. Так та теория, которая в изначальном оформлении нам представляется расистской и репрессивной, во втором поколении способствовала дифференцированному учету обстоятельств, которые прежние правоведы поспешно обобщали. Конечно, роман Л. Н. Толстого «Воскресение» был ответом Ломброзо, с которым писатель встретился в 1897 году: Толстой показывал, что нельзя назвать никого преступником, не рассмотрев поэтапно, с привлечением и всей просвещенной читательской публики, всех обстоятельств дела.

При этом встреча эта была знаменательной: Ломброзо понял творческий метод Толстого, как он писал неразборчиво на клочках бумаги, а потом Софья Андреевна делала из этих записок ясный и великолепный текст. В каком-то смысле труд «Гениальность и помешательство» устроен так же, как работа Толстого по Ломброзо: поэт или изобретатель толком не знает, почему и как он делает то, что делает; но приходит Ломброзо как знаток и систематизатор всех этих безумцев и представляет ясно и убедительно, в связном и величественном тексте, что именно произошло в психической жизни каждого. И при чтении книги Ломброзо нам нужно быть и немного Львом Николаевичем Толстым, сразу представляя множество героев в воображении, и немного Софьей Андреевной, следя за тем, как аргумент не менее ясен, чем написанный как лучшие образцы беллетристики текст.

Александр Марков, профессор РГГУ

6 июля 2022 г.

Гениальность и помешательство

Предисловие автора к четвертому изданию

Когда много лет тому назад, находясь как бы под влиянием экстаза (raptus), во время которого мне точно в зеркале с полной очевидностью представлялись соотношения между гениальностью и помешательством, я в 12 дней написал первые главы этой книги1. Признаюсь, даже мне самому не было ясно, к каким серьезным практическим выводам может привести созданная мною теория. Я не ожидал, что она даст ключ к уразумению таинственной сущности гения и к объяснению тех странных религиозных маний, которые являлись иногда ядром великих исторических событий, что она поможет установить новую точку зрения для оценки художественного творчества гениев путем сравнения произведений их в области искусства и литературы с такими же произведениями помешанных и, наконец, что она окажет громадные услуги судебной медицине.

Экстаз (raptus) – буквально это латинское слово означает «восхищение», прорыв к неведомому. Образ этот восходит к апостолу Павлу, который видел преимущество своих богословских достижений в том, что он был «восхищен до третьего неба» (2 Кор. 12, 2).

Ядром великих исторических событий Ломброзо рассматривает роль в истории харизматиков, таких как Лютер и Наполеон, и считает, что, анализируя психопатологию таких деятелей, можно будет предугадывать развитие исторических событий.

В таком важном практическом значении новой теории убедили меня мало-помалу как документальные работы Адриани, Паоли, Фриджерио, Максима Дюкана, Рива и Верга относительно развития артистических дарований у помешанных, так и громкие процессы последнего времени – Манжионе, Пассананте, Лазаретти, Гито, доказавшие всем, что мания писательства не есть только своего рода психиатрический курьез, но прямо особая форма душевной болезни и что одержимые ею субъекты, по-видимому, совершенно нормальные, являются тем более опасными членами общества, что сразу в них трудно заметить психическое расстройство, а между тем они бывают способны на крайний фанатизм и, подобно религиозным маньякам, могут вызывать даже исторические перевороты в жизни народов. Вот почему заняться вновь рассмотрением прежней темы на основании новейших данных и в более широком объеме показалось мне делом чрезвычайно полезным. Не скрою, что я считаю его даже и смелым ввиду того ожесточения, с каким риторы науки и политики, с легкостью газетных борзописцев и в интересах той или другой партии, стараются осмеять людей, доказывающих вопреки бредням метафизиков, но с научными данными в руках полную невменяемость вследствие душевной болезни некоторых из так называемых «преступников» и психическое расстройство многих лиц, считавшихся до сих пор, по общепринятому мнению, совершенно здравомыслящими.

Мания писательства – графомания, которую Ломброзо понимает широко, не просто как готовность писать тексты, но как готовность агитировать других, давать свои объяснения всем явлениям, рассуждать о политической и общественной жизни, ни в чем себя не сдерживая. В такой мании он подозревает демагогию и опасность больших перемен. Далее в последних главах он рассматривает в том числе графоманию в узком смысле, научную и художественную, а манию писательства видит в религиозных сектантах и политических авантюристах.

На язвительные насмешки и мелочные придирки наших противников мы, по примеру того оригинала, который для убеждения людей, отрицавших движение, двигался в их присутствии, ответим лишь тем, что будем собирать новые факты и новые доказательства в пользу нашей теории. Что может быть убедительнее фактов и кто станет отрицать их? Разве одни только невежды, но торжеству их скоро наступит конец.

Профессор Ч. Ломброзо

Турин, 1 января 1882 г.

I
Введение в исторический обзор

В высшей степени печальна наша обязанность – с помощью неумолимого анализа разрушать и уничтожать одну за другой те светлые, радужные иллюзии, которыми обманывает и возвеличивает себя человек в своем высокомерном ничтожестве; тем более печально, что взамен этих приятных заблуждений, этих кумиров, так долго служивших предметом обожания, мы ничего не можем предложить ему, кроме холодной улыбки сострадания. Но служитель истины должен неизбежным образом подчиняться ее законам. Так, в силу роковой необходимости он приходит к убеждению, что любовь есть, в сущности, не что иное, как взаимное влечение тычинок и пестиков… а мысли – простое движение молекул. Даже гениальность – эта единственная державная власть, принадлежащая человеку, пред которой не краснея можно преклонить колена, – даже ее многие психиатры поставили на одном уровне с наклонностью к преступлениям, даже в ней они видят только одну из тератологических (уродливых) форм человеческого ума, одну из разновидностей сумасшествия. И заметьте, что подобную профанацию, подобное кощунство позволяют себе не одни лишь врачи и не исключительно только в наше скептическое время.

Холодной улыбки сострадания – Ломброзо придерживается классической античной этики, в которой сострадание рассматривалось как аффект, страсть, мало чем способная помочь тому, кому сострадают, а разве что тешащая эгоизм сострадающего. В античной героической этике сострадание считалось признаком трусости, ставилось в один ряд со снисходительностью, готовностью идти на компромиссы и противопоставлялось «великодушию», как называли бескомпромиссное мужество.

Еще Аристотель, этот великий родоначальник и учитель всех философов, заметил, что под влиянием приливов крови к голове «многие индивидуумы делаются поэтами, пророками или прорицателями и что Марк Сиракузский писал довольно хорошие стихи, пока был маньяком, но, выздоровев, совершенно утратил эту способность». Он же говорит в другом месте:

«Замечено, что знаменитые поэты, политики и художники были частью меланхолики и помешанные, частью – мизантропы, как Беллерофонт. Даже и в настоящее время мы видим то же самое в Сократе, Эмпедокле, Платоне и других, и всего сильнее в поэтах. Люди с холодной, изобильной кровью (букв. желчь) бывают робки и ограниченны, а люди с горячей кровью – подвижны, остроумны и болтливы».

Платон утверждает, что бред совсем не есть болезнь, а, напротив, величайшее из благ, даруемых нам богами; под влиянием бреда дельфийские и додонские прорицательницы оказали тысячи услуг гражданам Греции, тогда как в обыкновенном состоянии они приносили мало пользы или же совсем оказывались бесполезными. Много раз случалось, что когда боги посылали народам эпидемии, то кто-нибудь из смертных впадал в священный бред и, делаясь под влиянием его пророком, указывал лекарство против этих болезней. Особый род бреда, возбуждаемого музами, вызывает в простой и непорочной душе человека способность выражать в прекрасной поэтической форме подвиги героев, что содействует просвещению будущих поколений.

Демокрит даже прямо говорил, что не считает истинным поэтом человека, находящегося в здравом уме. Excludit sanos Helicone poetas.

Excludit sanos Helicone poetas – изгоняет с Геликона здравых поэтов. Античное учение, сближающее поэзию с безумием, было необходимо при становлении античного рационализма, который противостоял прежнему «жреческому», «шаманскому» использованию поэзии как языка богов. Платон и Аристотель не раз указывали, что поэзия дает противоречивое представление о богах, например, они в поэзии и совершенны, и нуждаются в жертвах людей, – тогда как философия свободна от этого недостатка.

Вследствие подобных взглядов на безумие древние народы относились к помешанным с большим почтением, считая их вдохновленными свыше, что подтверждается, кроме исторических фактов, еще и тем, что словаmania –по-гречески, navi и mesugan – по-еврейски, аnigrata – по-санскритски означают и сумасшествие, и пророчество.

От греческого слова «мания» произошло понятие «мантика», искусство гадания и пророчества. Связь пророчества и безумия есть и в русских словах вроде «блажить», которые подразумевают и безумную речь, и какие-то изначально благие и божественные намерения.

Феликс Платер утверждает, что знал многих людей, которые, отличаясь замечательным талантом в разных искусствах, в то же время были помешанными. Помешательство их выражалось нелепой страстью к похвалам, а также странными и неприличными поступками. Между прочим, Платер встретил при дворе пользовавшихся большой славой архитектора, скульптора и музыканта, несомненно сумасшедших. Еще более выдающиеся факты собраны Ф. Газони в Италии, в «Больнице для неизлечимых душевнобольных». Сочинение его переведено (на итальянский язык) Лонгоалем в 1620 году. Из более близких к нам писателей Паскаль постоянно говорил, что величайшая гениальность граничит с полнейшим сумасшествием, и впоследствии доказал это на собственном примере. То же самое подтвердил и Гекарт (Hecart) относительно своих товарищей, ученых и в то же время помешанных, подобно ему самому. Наблюдения свои он издал в 1823 году под названием «Стултициана, или Краткая библиография сумасшедших, находящихся в Валенсьене, составленная помешанным». Тем же предметом занимались Дельньер, страстный библиограф, в своей интересной «Histoire littéraire des fous» [Литературная история глупцов], 1860 года, Форг – в прекрасном очерке, помещенном в Revue de Paris, 1826 года, и неизвестный автор в «Очерках Бедлама» (Sketches in Bedlam. Лондон, 1873).

Феликс Платер (1536–1614) – швейцарский медик, создатель судебной медицины. Открыл обсессивно-компульсивное расстройство.

Бедлам (искаженное: Вифлеем, госпиталь Марии Вифлеемской) – лондонская психиатрическая больница, работающая с 1547 года.

За последнее время Лелю – в Démon de Socrate [Демон Сократа], 1856 года, и в Amulet de Pascal [Амулет Паскаля], 1846 года, Верга – в Lipemania del Tasso [Меланхолия Тассо], 1850 года, и Ломброзо в Pazzia di Cardano [Помешательство Кардано], 1856 года, доказали, что многие гениальные люди, например Свифт, Лютер, Кардано, Бругам и другие, страдали умопомешательством, галлюцинациями или были мономанами в продолжение долгого времени. Моро, с особенной любовью останавливающийся на фактах наименее правдоподобных, в своем последнем сочинении Psychologia morbide [Психология болезненных состояний] и Шиллинг в своих Psychiatrische Briefe [Психиатрические этюды], 1863 года, пытались доказать при помощи тщательных, хотя и не всегда строго научных исследований, что гений есть, во всяком случае, нечто вроде нервной ненормальности, нередко переходящей в настоящее сумасшествие. Подобные же выводы приблизительно сделаны Гагеном в его статье «О сродстве между гениальностью и безумием» (Veber die Verwandtschaft Génies und Irresein, Berlin. 1877) и отчасти также Юргеном Мейером (Jurgen Meyer) в его прекрасной монографии «Гений и талант». Оба эти ученые, пытавшиеся более точно установить физиологию гения, пришли путем самого тщательного анализа фактов к тем же заключениям, какие высказал более ста лет тому назад, скорее на основании опыта, чем строгих наблюдений, один итальянский иезуит, Беттинелли, в своей, теперь уже совершенно забытой, книге Dell’ entusiasmo nelle belle arti [Об одержимости в изящных искусствах]. Милан, 1769.

II
Сходство гениальных людей с помешанными в физиологическом отношении

Как ни жесток и печален такого рода парадокс, но, рассматривая его с научной точки зрения, мы найдем, что в некоторых отношениях он вполне основателен, хотя с первого взгляда и кажется нелепым.

Многие из великих мыслителей подвержены, подобно помешанным, судорожным сокращениям мускулов и отличаются резкими, так называемыми «хореическими», телодвижениями. Так, о Ленау и Монтескье рассказывают, что на полу у столов, где они занимались, можно было заметить углубления от постоянного подергивания их ног. Бюффон, погруженный в свои размышления, забрался однажды на колокольню и спустился оттуда по веревке совершенно бессознательно, как будто в припадке сомнамбулизма. Сантейль, Кребильон, Ломбардини имели странную мимику, похожую на гримасы. Наполеон страдал постоянным подергиванием правого плеча и губ, а во время припадков гнева – также и икр. «Я, вероятно, был очень рассержен, – сознавался он сам однажды после горячего спора с Лоу, – потому что чувствовал дрожание моих икр, чего со мной давно уже не случалось». Петр Великий был подвержен подергиваниям лицевых мускулов, ужасно искажавших его лицо.

Хореический – не от слова хорей (стихотворный размер), но от однокоренного слова хорея, пляска (ср. русское «хореография»). Имеется в виду как бы постоянная готовность сорваться с места и пуститься в пляс.

По веревке – часто веревка колокола достигала земли, чтобы можно было звонить в колокол, не поднимаясь наверх.

«Лицо Кардуччи, – говорит Мантегацца, – по временам напоминает собою ураган: из глаз его сыплются молнии, а дрожание мускулов походит на землетрясение».

Ампер не мог иначе говорить, как ходя и шевеля всеми членами. Известно, что обычный состав мочи и в особенности содержание в ней мочевины заметно изменяются после маниакальных приступов. То же самое замечается и после усиленных умственных занятий. Уже много лет тому назад Гольдинг Берд сделал наблюдение, что у одного английского проповедника, всю неделю проводившего в праздности и только в воскресенье с большим жаром произносившего проповеди, именно в этот день значительно увеличивалось в моче содержание фосфорнокислых солей, тогда как в другие дни оно было крайне ничтожно. Впоследствии Смит многими наблюдениями подтвердил тот факт, что при всяком умственном напряжении увеличивается количество мочевины в моче, и в этом отношении аналогия между гениальностью и сумасшествием представляется несомненной.

Состав мочи – повышение содержания солей в моче человека, занятого умственной работой, вполне объяснимо и физиологически: частичное обезвоживание при обильном поте. Поэтому сейчас докладчикам рекомендуется пить воду; хотя классическое выступление оратора строилось как бенефис актера, который должен постоянно жестикулировать и не имеет права есть и пить на сцене.

На основании такого ненормального изобилия мочевины или, скорее, на основании этого нового подтверждения закона о равновесии между силой и материей, управляющего всем миром живых существ, можно вывести еще и другие, более изумительные аналогии: например, седина и облысение, худоба тела, а также плохая мускульная и половая деятельность, свойственные всем помешанным, очень часто встречаются и у великих мыслителей. Цезарь боялся бледных и худых Кассиев. Д’Аламбер, Фенелон, Наполеон были в молодости худы, как скелеты. О Вольтере Сегюр пишет: «Худоба доказывает, как много он работает; изможденное и согбенное тело его служит только легкой, почти прозрачной оболочкой, сквозь которую как будто видишь душу и гений этого человека».

Худоба интеллектуала, в противоположность корпулентности человека физического труда, стала общим местом еще в античности наравне с рассеянностью – интеллектуалу не принадлежит его хозяйство, он работает при университете или библиотеке, и поэтому не может хозяйски распоряжаться даже своим телом. До сих пор образ человека, который за книгами забывает пообедать, востребован в культуре. При этом для некоторых интеллектуалов, например Фомы Аквинского, корпулентность подчеркивалась.

Бледность всегда считалась принадлежностью и даже украшением великих людей. Кроме того, мыслителям наравне с помешанными свойственны: постоянное переполнение мозга кровью (гиперемия), сильный жар в голове и охлаждение конечностей, склонность к острым болезням мозга и слабая чувствительность к голоду и холоду.

О гениальных людях, точно так же как и о сумасшедших, можно сказать, что они всю жизнь остаются одинокими, холодными, равнодушными к обязанностям семьянина и члена общества. Микеланджело постоянно твердил, что егоискусство заменяет ему жену. Гёте, Гейне, Байрон, Челлини, Наполеон, Ньютон хотя и не говорили этого, но своими поступками доказывали еще нечто худшее.

Нечто худшее – готовность манипулировать женщинами, легко с ними расставаться. Из этого ряда выбивается Ньютон, строго соблюдавший целибат; вероятно, он включен в этот ряд как человек, столь же не склонный к нормальной семейной жизни, как и предшествующие.

Нередки случаи, когда вследствие тех же причин, которые так часто вызывают сумасшествие, т. е. вследствие болезней и повреждений головы самые обыкновенные люди превращаются в гениальных. Вико в детстве упал с высочайшей лестницы и раздробил себе правую теменную кость. Гратри, вначале плохой певец, сделался знаменитым артистом после сильного ушиба головы бревном. Мабильон, смолоду совершенно слабоумный, достиг известности своими талантами, которые развились в нем вследствие полученной им раны в голову. Галль, сообщивший этот факт, знал одного датчанина-полуидиота, умственные способности которого сделались блестящими после того, как он, 13 лет, свалился с лестницы головою вниз2. Несколько лет тому назад один кретин из Савойи, укушенный бешеной собакой, сделался совершенно разумным человеком в последние дни своей жизни. Доктор Галле знал ограниченных людей, умственные способности которых необыкновенно развились вследствие болезней мозга (midollo).

«Очень может быть, что моя болезнь (болезнь спинного мозга) придала моим последним произведениям какой-то ненормальный оттенок», – говорит с удивительной прозорливостью Гейне в одном из своих писем. Нужно, впрочем, добавить, что болезнь отразилась таким образом не только на его последних произведениях, и он сам сознавал это. Еще за несколько месяцев до усиления своей болезни Гейне писал о себе (Correspondance inédite [Неизданная переписка]. Paris, 1877):

Мое умственное возбуждение есть скорее результат болезни, чем гениальности, – чтоб хотя немного утишить мои страдания, я сочинял стихи. В эти ужасные ночи, обезумев от боли, бедная голова моя мечется из стороны в сторону и заставляет звенеть с жестокой веселостью бубенчики изношенного дурацкого колпака.

Тяжелой мигренью страдал не только Гейне, но и Ницше. Обычно мигрень сопряжена у интеллектуалов с депрессивными состояниями.

Биша и фон дер Кольк заметили, что у людей с искривленной шеей ум бывает живее, чем у людей обыкновенных. У Конолли был один больной, умственные способности которого возбуждались во время операций над ним, и несколько таких больных, которые проявляли особенную даровитость в первые периоды чахотки и подагры. Всем известно, каким остроумием и хитростью отличаются горбатые; Рокитанский пытался даже объяснить это тем, что у них аорта, давя на сосуды, идущие к голове, делает изгиб, следствием чего является расширение объема сердца и увеличение артериального давления в черепе.

Горбатые – хитрость обычно связывалась в культуре с карликами, низкорослыми и коренастыми людьми (вспомним Локи в скандинавской мифологии), тогда как горбуны скорее выступали как шуты, так как своим телом противопоставлялись наследственной стройности короля.

Этой зависимостью гения от патологических изменений отчасти можно объяснить любопытную особенность гениальности по сравнению с талантом в том отношении, что она является чем-то бессознательным и проявляется совершенно неожиданно.

Юрген Мейер говорит, что талантливый человек действует строго обдуманно; он знает, как и почему он пришел к известной теории, тогда как гению это совершенно неизвестно: всякая творческая деятельность бессознательна.

Гайдн приписывал таинственному дару, ниспосланному свыше, создание своей знаменитой оратории «Сотворение мира». «Когда работа моя плохо подвигалась вперед, – говорил он, – я, с четками в руках, удалялся в молельню, прочитывал Богородицу – и вдохновение снова возвращалось ко мне».

Богородицу – молитвы розария, читавшиеся по четкам и требовавшие медитативной концентрации.

Итальянская поэтесса Милли во время создания, почти невольного, своих чудных стихотворений волнуется, кричит, поет, бегает взад и вперед и как будто находится в припадке эпилепсии.

Те из гениальных людей, которые наблюдали за собою, говорят, что под влиянием вдохновения они испытывают какое-то невыразимо-приятное лихорадочное состояние, во время которого мысли невольно родятся в их уме и брызжут сами собою, точно искры из горящей головни.

Это прекрасно выразил Данте в следующих трех строках:

 
…I mi son un che, guando
Amore spira, noto ed in quel modo
Che detta dento vo significando.
 
 
(Вдохновляемый любовью, я говорю то,
что она подсказывает мне.)
 

Наполеон говорил, что исход битв зависит от одного мгновения, от одной мысли, временно остававшейся бездеятельной; при наступлении благоприятного момента она вспыхивает, подобно искре, и в результате является победа (Моро).

Бауэр говорит, что лучшие стихотворения [Мозеса Эфраима] Ку были продиктованы им в состоянии, близком к умопомешательству. В те минуты, когда с уст его слетали эти чудные строфы, он был не способен рассуждать даже о самых простых вещах.

Фосколо сознается в своемEpistolario[Собрание писем], лучшем произведении этого великого ума, что творческая способность писателя обусловливается особым родом умственного возбуждения (лихорадки), которое нельзя вызвать по своему произволу.

«Я пишу свои письма, – говорит он, – не для отечества и не ради славы, но для того внутреннего наслаждения, какое доставляет нам упражнение наших способностей».

Беттинелли называет поэтическое творчество сном с открытыми глазами, без потери сознания, и это, пожалуй, справедливо, так как многие поэты диктовали свои стихи в состоянии, похожем на сон.

Гёте тоже говорит, что для поэта необходимо известное мозговое раздражение и что он сам сочинял многие из своих песен, находясь как бы в припадке сомнамбулизма.

Клопшток сознается, что, когда он писал свою поэму, вдохновение часто являлось к нему во время сна.

Во сне Вольтер задумал одну из песен Генриады, Сардини – теорию игры на флажолете, а Секендорф – свою прелестную песню о Фантазии. Ньютон и Кардано во сне решали математические задачи.

Флажолет – здесь не музыкальный инструмент, а способ игры на любом струнном инструменте, когда струна посередине прижимается другой рукой и вместо тона извлекается обертон. Под теорией имеется в виду метод игры, как распространяющийся на любой струнный инструмент.

Муратори во сне составил пентаметр на латинском языке много лет спустя после того, как перестал писать стихи. Говорят, что во время сна Лафонтен сочинил басню «Два голубя», а Кондильяк закончил лекцию, начатую накануне.

«Кубла [Хан]» Кольриджа и «Фантазия» Гольде были сочинены во сне.

Моцарт сознавался, что музыкальные идеи являются у него невольно, подобно сновидениям, а Гофман часто говорил своим друзьям: «Я работаю, сидя за фортепьяно с закрытыми глазами, и воспроизвожу то, что подсказывает мне кто-то со стороны».

Лагранж замечал у себя неправильное биение пульса, когда писал, у Альфьери же в это время темнело в глазах.

Ламартин часто говорил: «Не я сам думаю, но мои мысли думают за меня».

Альфьери, называвший себя барометром – до такой степени изменялись его творческие способности смотря по времени года, – с наступлением сентябряне мог противиться овладевавшему им невольному побуждению, до того сильному, что он должен был уступить и написал шесть комедий. На одном из своих сонетов он собственноручно сделал такую надпись: «Случайный. Я не хотел его писать». Это преобладание бессознательного в творчестве гениальных людей замечено было еще в древности.

Такое осеннее вдохновение, известное и в русской культуре (Болдинская осень Пушкина) может объясняться прекращением жары, а значит, просто возможностью реализовать творческие планы. Далее Ломброзо посвящает целую главу связи времен года и творческого вдохновения.

Сократ первый указал на то, что поэты создают свои произведения не вследствие старания или искусства, но благодаря некоторому природному инстинкту. Таким же образом прорицатели говорят прекрасные вещи, совершенно не сознавая этого.

«Все гениальные произведения, – говорит Вольтер в письме к Дидро, – созданы инстинктивно». Философы целого мира вместе не могли бы написать Армиды Кино или басни «Мор зверей», которую Лафонтен диктовал, даже не зная хорошо, что из нее выйдет. Корнель написал трагедию «Гораций» так же инстинктивно, как птица вьет гнездо.

Таким образом, величайшие идеи мыслителей, подготовленные, так сказать, уже полученными впечатлениями и в высшей степени чувствительной организацией субъекта, родятся внезапно и развиваются настолько же бессознательно, как и необдуманные поступки помешанных. Этой же бессознательностью объясняется непоколебимость убеждений в людях, усвоивших себе фанатически известные убеждения. Но, как только прошел момент экстаза, возбуждения, гений превращается в обыкновенного человека или падает еще ниже, так как отсутствие равномерности (равновесия) есть один из признаков гениальной натуры. Дизраэли отлично выразил это, когда сказал, что у лучших английских поэтов, Шекспира и Драйдена, можно встретить и самые плохие стихи. О живописце Тинторетто говорили, что он бывает то выше Карраччи, то ниже Тинторетто.

О живописце Тинторетто – ошибочный перевод, в оригинале – «То выше Тинторетто, то ниже Карраччи». Тинторетто рассматривался современниками как совершенно оригинальный художник, в отличие от династии Карраччи, известной легким заимствованием чужой манеры. Иначе говоря, «он иногда превосходит себя, а иногда пишет даже хуже, чем его подражатели».

Тинторетто. Автопортрет. Ок. 1547 г. Художественный музей Филадельфии


Овидио вполне правильно объясняет неодинаковость слога Тассо его же собственным признанием, что, когда исчезало вдохновение, он путался в своих сочинениях, не узнавал их и не в состоянии был оценить их достоинства.

Не подлежит никакому сомнению, что между помешанным во время припадка и гениальным человеком, обдумывающим и создающим свое произведение, существует полнейшее сходство.

Припомните латинскую пословицу: «Aut insanit homo, aut versus fecit» («Или безумец, или стихоплет»).

Или безумец – общее место, что человек в сложных обстоятельствах либо сходит с ума, либо начинает писать стихи. Например, в «Евгении Онегине» Пушкина:

 
И он не сделался поэтом,
Не умер, не сошел с ума.
 

Вот как описывает состояние Тассо врач Ревелье-Парат: «Пульс слабый и неровный, кожа бледная, холодная, голова горячая, воспаленная, глаза блестящие, налитые кровью, беспокойные, бегающие по сторонам. По окончании периода творчества часто сам автор не понимает того, что он минуту тому назад излагал».

Марини, когда писал L’Adone, не заметил, что сильно обжег ногу. Тассо в период творчества казался совершенно помешанным. Кроме того, обдумывая что-нибудь, многие искусственно вызывают прилив крови к мозгу, как, например, Шиллер, ставивший ноги в лед, Питт и Фокс, приготовлявшие свои речи после неумеренного употребления портера, и Паизиелло, сочинявший не иначе, как укрывшись множеством одеял. Мильтон и Декарт опрокидывались головою на диван, Боссюэ удалялся в холодную комнату и клал себе на голову теплые припарки; Куйас (Cujas) работал, лежа вниз лицом на ковре. О Лейбнице сложилась поговорка, что он мыслил только в горизонтальном положении – до такой степени оно было необходимо ему для умственной деятельности. Мильтон сочинял, запрокинув голову назад, на подушку, а Тома (Thomas) и Россини – лежа в постели; Руссо обдумывал свои произведения под ярким полуденным солнцем с открытой головой.

Очевидно, все они инстинктивно употребляли такие средства, которые временно усиливают прилив крови к голове в ущерб остальным членам тела. Здесь кстати упомянуть о том, что многие из даровитых и в особенности гениальных людей злоупотребляли спиртными напитками. Не говоря уже об Александре Великом, который под влиянием опьянения убил своего лучшего друга и умер после того, как десять раз осушил кубок Геркулеса, – самого Цезаря солдаты часто приносили домой на своих плечах. Сократ, Сенека, Алкивиад, Катон, а в особенности Септимий Север и Махмуд II до такой степени отличались невоздержанностью, что все умерли от пьянства вследствие белой горячки. Запоем страдали также Коннетабль Бурбонский, Авиценна, о котором говорят, что он посвятил вторую половину своей жизни тому, чтобы доказать всю бесполезность научных сведений, приобретенных им в первую половину, и многие живописцы, например Карраччи, Стен (Steen), Барбателли, и целая плеяда поэтов – Мюрже, Жерар де Нерваль, Мюссе, Клейст, Майлат и во главе их Тассо, писавший в одном из своих писем: «Я не отрицаю, что я безумец; но мне приятно думать, что мое безумие произошло от пьянства и любви, потому что я действительно пью много».

Сократ – конечно, он был казнен, не очень ловкий перевод; в оригинале имеется в виду, что они могли в пьянстве доходить до белой горячки.

Немало пьяниц встречается и в числе великих музыкантов, например Дюссек, Гендель и Глюк, говоривший, что «он считает вполне справедливым любить золото, вино и славу, потому что первое дает ему средство иметь второе, которое, вдохновляя, доставляет ему славу». Впрочем, кроме вина он любил также водку и наконец опился ею.

Замечено, что почти все великие создания мыслителей получают окончательную форму или по крайней мере выясняются под влиянием какого-нибудь специального ощущения, которое играет здесь, так сказать, роль капли соленой воды в хорошо устроенном вольтовом столбе. Факты доказывают, что все великие открытия были сделаны под влиянием органов чувств, как это подтверждает и Молешотт. Несколько лягушек, из которых предполагалось приготовить целебный отвар для жены Гальвани, послужили причиной открытия гальванизма. Изохронические (одновременные) качания люстры и падение яблока натолкнули Ньютона и Галилея на создание великих систем. Альфьери сочинял и обдумывал свои трагедии, слушая музыку. Моцарт при виде апельсина вспомнил народную неаполитанскую песенку, которую слышал пять лет тому назад, и тотчас же написал знаменитую кантату к опере «Дон Жуан». Взглянув на какого-то носильщика, Леонардо задумал своего Иуду, а Торвальдсен нашел подходящую позу для сидящего ангела при виде кривляний своего натурщика. Вдохновение впервые осенило Сальваторе Розу в то время, когда он любовался видом Позилино, а Хогарт нашел типы для своих карикатур в таверне, после того как один пьяница разбил там ему нос в драке. Мильтону, Бэкону, Леонардо и Варбуртону необходимо было слышать звон колоколов, для того чтобы приняться за работу; Бурдалу, перед тем как диктовать свои бессмертные проповеди, всегда наигрывал на скрипке какую-нибудь арию. Чтение одной оды Спенсера возбудило в Коулее склонность к поэзии, а книга Сакробозе заставила Гаммада пристраститься к астрономии. Рассматривая рака, Уатт натолкнулся на мысль об устройстве чрезвычайно полезной в промышленности машины, а Гиббон задумал писать историю Греции после того, как увидел развалины Капитолия3.

Но ведь точно так же известные ощущения вызывают помешательство или служат исходной точкой его, являясь иногда причиной самых страшных припадков бешенства. Так, например, кормилица Гумбольдта сознавалась, что вид свежего, нежного тела ее питомца возбуждал в ней неудержимое желание зарезать его. А сколько людей были вовлечены в убийство, поджог или разрывание могил при виде топора, пылающего костра и трупа!

Ломброзо здесь излагает восходящую еще к античности теорию «идолов» («эйдолов»), согласно которой впечатления от отдельных вещей могут так глубоко застревать в уме, что они подталкивают людей на поступки, чтобы избавиться от этого впечатления. Вероятно, с этим желанием преодолеть власть впечатлений связаны и представления о лечении сном и вообще спокойствием, когда такие образы как бы могут выйти из организма во сне.

Следует еще прибавить, что вдохновение, экстаз всегда переходят в настоящие галлюцинации, потому что тогда человек видит предметы, существующие лишь в его воображении. Так, Гросси рассказывал, что однажды ночью, после того как он долго трудился над описанием появления призрака Прина, он увидел этот призрак перед собою и должен был зажечь свечу, чтобы избавиться от него. Балль рассказывает о [Джошуа] Рейнолдсе, что он мог делать до 300 портретов в год, так как ему было достаточно посмотреть на кого-нибудь в продолжение получаса, пока он набрасывал эскиз, чтобы потом уже это лицо постоянно было перед ним, как живое. Живописец [Симоне] Мартини всегда видел перед собою картины, которые писал, так что однажды, когда кто-то встал между ним и тем местом, где представлялось ему изображение, он попросил этого человека посторониться, потому что для него невозможно было продолжать копирование, пока существовавший лишь в его воображении оригинал был закрыт. Лютер слышал от сатаны аргументы, которых раньше не мог придумать сам.

Если мы обратимся теперь к решению вопроса – в чем именно состоит физиологическое отличие гениального человека от обыкновенного, то, на основании автобиографий и наблюдений, найдем, что по большей части вся разница между ними заключается в утонченной и почти болезненной впечатлительности первого. Дикарь или идиот малочувствительны к физическим страданиям, страсти их немногочисленны, из ощущений же воспринимаются ими лишь те, которые непосредственно касаются их в смысле удовлетворения жизненных потребностей. По мере развития умственных способностей впечатлительность растет и достигает наибольшей силы в гениальных личностях, являясь источником их страданий и славы. Эти избранные натуры более чувствительны в количественном и качественном отношении, чем простые смертные, а воспринимаемые ими впечатления отличаются глубиною, долго остаются в памяти и комбинируются различным образом. Мелочи, случайные обстоятельства, подробности, незаметные для обыкновенного человека, глубоко западают им в душу и перерабатываются на тысячу ладов, чтобы воспроизвести то, что обыкновенно называют творчеством, хотя это только бинарные и кватернарные комбинации ощущений.

Дикарь – Ломброзо рассматривает этот образ в ключе эпохи Просвещения, когда дикарь считался свободным от тех страстей, которые принесла цивилизация, например, от борьбы за власть, от внутренних сомнений, от страха поссориться с другими. Просвещение противопоставило этому дикарству чувствительность, то есть способность воспринимать свои и чужие эмоции, чувствовать, когда тебе или другому плохо или хорошо. Отсюда и произошла культура сентиментализма, в которой чувствительность объявляется общим достоянием всех людей – раз все люди умеют возмущаться или разочаровываться, то, значит, все умеют и чувствовать последствия своих поступков, или преднамеренно злодейски пренебрегать этими последствиями.

Галлер писал о себе:

«Что осталось у меня, кроме впечатлительности, этого могучего чувства, являющегося следствием темперамента, который живо воспринимает радости любви и чудеса науки? Даже теперь я бываю тронут до слез, когда читаю описание какого-нибудь великодушного поступка. Свойственная мне чувствительность, конечно, и придает моим стихотворениям тот страстный тон, которого нет у других поэтов».

«Природа не создала более чувствительной души, чем моя», – писал о себе Дидро. В другом месте он говорит: «Увеличьте число чувствительных людей, и вы увеличите количество хороших и дурных поступков». Когда Альфьери в первый раз услышал музыку, то был, по его словам, «поражен до такой степени, как будто яркое солнце ослепило мне зрение и слух; несколько дней после того я чувствовал необыкновенную грусть, не лишенную приятности; фантастические идеи толпились в моей голове, и я способен был писать стихи, если бы знал тогда, как это делается…» В заключение он говорит, что ничто не действует на душу так неотразимо могущественно, как музыка. Подобное же мнение высказывали Стерн, Руссо и Ж. Санд.

Корради доказывает, что все несчастья Леопарди и самая его философия были вызваны излишней чувствительностью и неудовлетворенной любовью, которую он в первый раз испытал на 18-м году. И действительно, философия Леопарди принимала более или менее мрачный оттенок, смотря по состоянию его здоровья, пока, наконец, грустное настроение не обратилось у него в привычку.

Урквициа падал в обморок, услышав запах розы.

Стерн, после Шекспира наиболее глубокий из поэтов-психологов, говорит в одном письме:

Читая биографии наших древних героев, я плачу о них, как будто о живых людях… Вдохновение и впечатлительность – единственные орудия гения. Последняя вызывает в нас те восхитительные ощущения, которые придают большую силу радости и вызывают слезы умиления.

Впечатлительность – слово имеет специальный сентименталистский смысл: не просто податливость впечатлениям, а способность вжиться в героев, представить их судьбу и сопереживать им как живым людям. Под «силой радости» и «слезами умиления» тогда понимается то впечатление при чтении, что все произошло правильно, например, что герой нашел свое предназначение. Тогда читатель выступает как «болельщик» героя, радуется за него изо всех сил, а когда герой побеждает – делит с ним победу со слезами на глазах.

Известно, в каком рабском подчинении находились Альфьери и Фосколо у женщин, не всегда достойных такого обожания. Красота и любовь Форнарины служили для Рафаэля источником вдохновения не только в живописи, но и в поэзии. Несколько его эротических стихотворений до сих пор еще не утратили своей прелести.

А как рано проявляются страсти у гениальных людей! Данте и Альфьери были влюблены в 9 лет, Руссо – в 11, Каррон и Байрон – в 8. С последним уже на 16-м году сделались судороги, когда он узнал, что любимая им девушка выходит замуж. «Горе душило меня, – рассказывает он, – хотя половое влечение мне было еще незнакомо, но любовь я чувствовал до того страстную, что вряд ли и впоследствии испытал более сильное чувство». На одном из представлений Кица с Байроном случился припадок конвульсий.

Лорби видел ученых, падавших в обморок от восторга при чтении сочинений Гомера.

Живописец Франчиа (Francia) умер от восхищения, после того как увидел картину Рафаэля.

Ампер до такой степени живо чувствовал красоты природы, что едва не умер от счастья, очутившись на берегу Женевского озера. Найдя решение какой-то задачи, Ньютон был до того потрясен, что не мог продолжать своих занятий. Гей-Люссак и Дэви после сделанного ими открытия начали в туфлях плясать по своему кабинету. Архимед, восхищенный решением задачи, в костюме Адама выбежал на улицу с криком: «Эврика!» («Нашел!») Вообще, сильные умы обладают и сильными страстями, которые придают особенную живость всем их идеям; если у некоторых из них многие страсти и бледнеют, как бы замирают со временем, то это лишь потому, что мало-помалу их заглушает преобладающая страсть к славе или к науке.

Страсть к славе или к науке – имеется в виду, что такая страсть требует себя вести прилично, постоянно пребывать среди других людей, и поэтому требует сдерживать эмоции. Но эта страсть напоминает безответную любовь, в ней немало радостей, немало и печалей, и поэтому трудно, испытывая такую страсть, так непосредственно плясать, как Гей-Люссак, или бежать по улице, как Архимед.

Но именно эта слишком сильная впечатлительность гениальных или только даровитых людей является в громадном большинстве случаев причиною их несчастий, как действительных, так и воображаемых.

Строго говоря, примерысверхчувствительности, которые далее приводит Ломброзо, встречаются не только у гениальных людей: реакция даже на малейшие изменения погоды или комфорта, доводящая до безумия ревность или безудержное тщеславие, – это не специфическая сверхчувствительность творческих людей, а скорее, общие психофизиологические механизмы, связанные с погодной зависимостью или ревностью в любовных делах.

Драгоценный и редкий дар, составляющий привилегию великих гениев, – пишет Мантегацца, – сопровождается, однако же, болезненной чувствительностью ко всем, даже самым мелким, внешним раздражениям: каждое дуновение ветерка, малейшее усиление жара или холода превращается для них в тот засохший розовый лепесток, который не давал заснуть несчастному сибариту.

Лафонтен, может быть, разумел самого себя, когда писал:

 
Un souffle, une rien leur donne la fièvre.
(Малейшее дуновение ветра, ничтожное облачко,
каждый пустяк вызывает у них лихорадку.)
 

Гений раздражается всем, и что для обыкновенных людей кажется просто булавочными уколами, то при его чувствительности уже представляется ему ударом кинжала.

Буало и Шатобриан не могли равнодушно слышать похвал кому бы то ни было, даже своему сапожнику.

Когда Фосколо разговаривал однажды с госпожой S., пишет Мантегацца, за которой сильно ухаживал, и та зло подсмеялась над ним, он пришел в такую ярость, что закричал: «Вам хочется убить меня, так я сейчас же у ваших ног размозжу себе череп». С этими словами он со всего размаха бросился головою вниз на угол камина. Одному из стоявших вблизи удалось, однако же, удержать его за плечи и тем самым спасти ему жизнь.

Болезненная впечатлительность порождает также и непомерное тщеславие, которым отличаются не только люди гениальные, но и вообще ученые, начиная с древнейших времен; в этом отношении те и другие представляют большое сходство с мономаньяками, страдающими горделивым помешательством.

«Человек – самое тщеславное из животных, а поэты – самые тщеславные из людей», – писал Гейне, подразумевая, конечно, и самого себя. В другом письме он говорит: «Не забывайте, что я – поэт и потому думаю, что каждый должен бросить все свои дела и заняться чтением стихов».

Менке рассказывает о [Франческо] Филельфо, как он воображал, что в целом мире даже в числе древних никто не знал лучше его латинский язык. Аббат Каньоли до того гордился своей поэмой о битве при Аквилее, что приходил в ярость, когда кто-нибудь из литераторов не раскланивался с ним. «Как, вы не знаете Каньоли?» – спрашивал он.

Поэт Люций не вставал с места при входе Юлия Цезаря в собрание поэтов, потому что считал себя выше его в искусстве стихосложения.

Ариосто, получив лавровый венок от Карла V, бегал точно сумасшедший по улицам. Знаменитый хирург Порта, присутствуя в Ломбардском институте при чтении медицинских сочинений, всячески старался выразить свое презрение и недовольство ими, каково бы ни было их достоинство, тогда как сочинения по математике или лингвистике он выслушивал спокойно и внимательно.

Шопенгауэр приходил в ярость и отказывался платить по счетам, если его фамилия была написана через два п.

Бартез потерял сон от отчаяния, когда при печатании его «Гения» (Génie) не был поставлен знак наде. Уайстон, по свидетельству Араго, не решался издать опровержение ньютоновской хронологии из боязни, как бы Ньютон не убил его.

Ньютоновская хронология – в конце жизни Ньютон работал над большим сочинением, пересматривающим хронологию мировой истории, исходя из упомянутых в исторических источниках астрономических и метеорологических явлений, тем самым пытаясь привести к единству естественную историю и историю человечества. В этом его труде было немало натяжек и ошибочных интерпретаций текстов. Далее в оригинале Ломброзо приводится анекдот о Пушкине: «Пушкин был замечен однажды в переполненном театре, в порыве ревности укусившим за плечо жену генерал-губернатора, графиню З., на которую он тогда обращал внимание».

Все, кому выпадало на долю редкое счастье жить в обществе гениальных людей, поражались их способностью перетолковывать в дурную сторону каждый поступок окружающих, видеть всюду преследования и во всем находить повод к глубокой, бесконечной меланхолии. Эта способность обусловливается именно более сильным развитием умственных сил, благодаря которым даровитый человек более способен находить истину и в то же время легче придумывает ложные доводы в подтверждение основательности своего мучительного заблуждения. Отчасти мрачный взгляд гениев на окружающее зависит, впрочем, и от того, что, являясь новаторами в умственной сфере, они с непоколебимой твердостью высказывают убеждения, не сходные с общепринятым мнением, и тем отталкивают от себя большинство дюжинных [рядовых] людей.

Но все-таки главнейшую причину меланхолии и недовольства жизнью избранных натур составляет закон динамизма и равновесия, управляющий также и нервной системой, закон, по которому вслед за чрезмерной тратой или развитием силы является чрезмерный упадок той же самой силы, – закон, вследствие которого ни один из жалких смертных не может проявить известной силы без того, чтобы не поплатиться за это в другом отношении, и очень жестоко, наконец, тот закон, которым обусловливается неодинаковая степень совершенства их собственных произведений.

Закон динамизма и равновесия – частный случай закона психической энергии (см. Предисловие). Ломброзо считает психическую жизнь одним из уровней телесной жизни и поэтому смело переносит естественнонаучные наблюдения на понимание законов внутренней жизни – за перенапряжением должен следовать упадок сил.

Меланхолия, уныние, застенчивость, эгоизм – вот жестокая расплата за высшие умственные дарования, которые они тратят, подобно тому как злоупотребления чувственными наслаждениями влекут за собою расстройство половой системы, бессилие и болезни спинного мозга, а неумеренность в пище сопровождается желудочными катарами.

После одного из тех экстазов, во время которых поэтесса Милли обнаруживает до того громадную силу творчества, что ее хватило бы на целую жизнь второстепенным итальянским поэтам, она впала в полупаралитическое состояние, продолжавшееся несколько дней. Магомет по окончании своих проповедей впадал в состояние полного отупения и однажды сам сказал Абу-Бекру, что толкование трех глав Корана довело его до одурения.

До одурения – правильнее было бы перевести: до седых волос, до полного поседения.

Гёте, сам холодный Гёте, сознавался, что его настроение бывает то чересчур веселым, то чересчур печальным.

Холодный Гёте – такая репутация Гёте обязана влиянию романтизма: Гёте на его фоне казался слишком «классиком», слишком правильным. Кроме того, образ чиновника, мудреца, самодостаточного в своем величии, работал на такое представление о статуарном холодном поэте, которое, конечно, никак не соответствовало действительному характеру Гёте. Примерно то же самое случилось с репутацией Канта: все представляют его как нелюдимого и отрешенного от всего земного человека, в то время как Кант был очень светским человеком, умел со всеми общаться и быть душой компании.

Вообще, я не думаю, чтобы в целом мире нашелся хотя бы один великий человек, который, даже в минуты полного блаженства, не считал бы себя, без всякого повода, несчастным и гонимым или хотя временно не страдал бы мучительными припадками меланхолии.

Иногда чувствительность искажается и делается односторонней, сосредоточиваясь на одном каком-нибудь пункте. Несколько идей известного порядка и некоторые особенно излюбленные ощущения мало-помалу приобретают значение главного (специфического) стимула, действующего на мозг великих людей и даже на весь их организм.

Гейне, сам признававший себя неспособным понимать простые вещи, Гейне, разбитый параличом, слепой и находившийся уже при последнем издыхании, когда ему посоветовали обратиться к Богу, прервал хрипение агонии словами: «Dieu me pardonnera – c’est son métier» [Бог меня простит – это его обязанность], закончив этой последней иронией свою жизнь, эстетически циничнее которой не было в наше время. Об Аретино рассказывают, что последние слова его были: «Guardatemi dai topi or che son unto» [Следите за крысами, а то я помазан].

Пьетро Аретино, прославленный своими рискованными шутками и каламбурами, как раз сказал очень остроумную вещь, в духе лучших античных эпиграмм: я уже помазан церковно, то есть Церковь меня напутствовала к смерти, но на масло могут сбежаться крысы, то есть клеветники. Подобный анекдот есть о советском поэте Михаиле Светлове, который, будучи смертельно больным, попросил друзей принести пиво: «Рак у меня уже есть».

Малерб, совсем уже умирающий, поправлял грамматические ошибки своей сиделки и отказался от напутствия духовника потому, что тот нескладно говорил.

Богур (Baugours), специалист [в области] грамматики, умирая, сказал: «Je vais ou je va mourir» [Я уже умираю или я уже умру] – «то и другое правильно».

Богур в предсмертной фразе решает школьный грамматический вопрос. Есть похожий анекдот про похороны ленинградской преподавательницы английского, подруга которой на гражданской панихиде скорбит: «Всю жизнь Любовь Лазаревна посвятила изучению английских неправильных глаголов. Английские неправильные глаголы делятся на три основные группы…»

Сантени (Santenis) сошел с ума от радости, найдя эпитет, который тщетно приискивал долгое время. Фосколо говорил о себе:

«Между тем как в одних вещах я в высшей степени понятлив, относительно других понимание у меня не только хуже, чем у всякого мужчины, но хуже, чем у женщины или у ребенка».


Известно, что Корнель, Декарт, Вергилий, Аддисон, Лафонтен, Драйден, Манцони, Ньютон почти совершенно не умели говорить публично.

Пуассон говорил, что жить стоит лишь для того, чтобы заниматься математикой. Д’Аламбер и Менаж, спокойно переносившие самые мучительные операции, плакали от легких уколов критики. Лючио де Лансеваль смеялся, когда ему отрезали ногу, но не мог вынести резкой критики Жоффруа.

Шестидесятилетний Линней, впавший в паралитическое и бессмысленное состояние после апоплексического удара, пробуждался от сонливости, когда его подносили к гербарию, который он прежде особенно любил.

Когда Ланьи лежал в глубоком обмороке и самые сильные средства не могли возбудить в нем сознания, кто-то вздумал спросить у него, сколько будет 12 в квадрате, и он тотчас же ответил: 144.

Себуйа, арабский грамматик, умер от горя оттого, что с его мнением относительно какого-то грамматического правила не соглашался халиф Гарун аль-Рашид.

Следует еще заметить, что среди гениальных или скорее ученых людей часто встречаются те узкие специалисты, которых Вешняков (Wechniakoff) называетмонотипичными субъектами; они всю жизнь занимаются одним каким-нибудь выводом, сначала занимающим их мозг и затем уже охватывающим его всецело: так, Бекман в продолжение целой жизни изучал патологию почек, Фреснер – луну, Мейер – муравьев, что представляет огромное сходство с мономанами.

Вследствие такой преувеличенной и сосредоточенной чувствительности как великих людей, так и помешанных чрезвычайно трудно убедить или разубедить в чем бы то ни было. И это понятно: источник истинных и ложных представлений лежит у них глубже и развит сильнее, нежели у людей обыкновенных, для которых мнения составляют только условную форму, род одежды, меняемой по прихоти моды или по требованию обстоятельств. Отсюда следует, с одной стороны, что не должно никому верить безусловно, даже великим людям, а с другой стороны, что моральное лечение мало приносит пользы помешанным.

Федор Владимирович Вешняков (1828–1903) – русский психолог, предложил делить всех творческих людей и ученых на три типа: политипический (занимающийся многими вещами), монотипический (занимающийся чем-то одним) и философический (переходящий от одного ко многому и обратно). Работы Вешнякова получили европейское признание и суровую критику ряда психологов, в России о его психологических исследованиях не знали, воспринимая его как криминалиста и правоведа, действительного статского советника. Ломброзо ошибочно называет исследователя Вахдакоф (Wachdakoff) – вероятно, типографский наборщик неправильно разобрал рукописное написание фамилии, а переводчица не исправила этой ошибки.

Крайнее и одностороннее развитие чувствительности, без сомнения, служит причиною тех странных поступков, вследствие временной анестезии4 и анальгезии5, которые свойственны великим гениям наравне с помешанными. Так, о Ньютоне рассказывают, что однажды он стал набивать себе трубку пальцем своей племянницы и что, когда ему случалось уходить из комнаты, чтобы принести какую-нибудь вещь, он всегда возвращался, не захватив ее. О Тюшереле говорят, что один раз он забыл даже, как его зовут.

Тюшерель – лицо не идентифицировано, в оригинале стоит ссылка на [Франсуа] Араго как источник сведений. Возможно, результат ошибочной выписки,toucher et – дотронуться и [спросить, как его зовут].

Бетховен и Ньютон, принявшись – один за музыкальные композиции, а другой за решение задач, до такой степени становились нечувствительными к голоду, что бранили слуг, когда те приносили им кушанья, уверяя, что они уже пообедали.

Джиоия в припадке творчества написал целую главу на доске письменного стола вместо бумаги.

Аббат [Джованни-Баттиста] Беккария, занятый своими опытами, во время служения обедни произнес, забывшись:«Ite, experientia facta est» («A все-таки опыт есть факт»).

Приведенный перевод слов физика Д.-Б. Беккариа ошибочен и не передает каламбур: вместо «Идите, месса совершена», он сказал: «Идите, эксперимент совершен».

Дидро, нанимая извозчиков, забывал отпускать их, и ему приходилось платить им за целые дни, которые они напрасно простаивали у его дома; он же часто забывал месяцы, дни, часы, даже тех лиц, с кем начинал разговаривать, и, точно в припадке сомнамбулизма, произносил целые монологи перед ними.

Подобным же образом объясняется, почему великие гении не могут иногда усвоить понятий, доступных самым дюжинным умам, и в то же время высказывают такие смелые идеи, которые большинству кажутся нелепыми. Дело в том, что большей впечатлительности соответствует и большая ограниченность мышления (concetto [концепт, способность понимать идеи]). Ум, находящийся под влиянием экстаза, не воспринимает слишком простых и легких положений, не соответствующих его мощной энергии. Так, [Гаспар] Монж, делавший самые сложные дифференциальные вычисления, затруднялся в извлечении квадратного корня, хотя эту задачу легко решил бы всякий ученик.

[Фридрих Вильгельм] Хаген считает оригинальность именно тем качеством, которое резко отличает гений от таланта. Точно так же Юрген Мейер говорит:

Фантазия талантливого человека воспроизводит уже найденное, фантазия гения – совершенно новое. Первая делает открытия и подтверждает их, вторая изобретает и создает. Талантливый человек – это стрелок, попадающий в цель, которая кажется нам труднодостижимой; гений попадает в цель, которой даже и не видно для нас. Оригинальность – в натуре гения.

Беттинелли считает оригинальность и грандиозность главными отличительными признаками гения. «Потому-то, – говорит он, – поэты и назывались преждеtrovadori» (изобретатели).

Гений обладает способностью угадывать то, что ему не вполне известно: например, Гёте подробно описал Италию, еще не видавши ее. Именно вследствие такой прозорливости, возвышающейся над общим уровнем, и благодаря тому, что гений, поглощенный высшими соображениями, отличается от толпы в сверхпоступках или даже, подобно сумасшедшим (но в противоположность талантливым людям), обнаруживает склонность к беспорядочности, – гениальные натуры встречают презрение со стороны большинства, которое, не замечая промежуточных пунктов в их творчестве, видит только разноречие сделанных ими выводов с общепризнанными и странности в их поведении. Еще не так давно публика освистала «Севильского цирюльника» Россини и «Фиделио» Бетховена, а в наше время той же участи подверглись Бойто (Мефистофель) и Вагнер. Сколько академиков с улыбкой сострадания отнеслись к бедному Марцоло, который открыл совершенно новую область филологии; Бойяи (Bolyai), открывшего четвертое измерение и написавшего антиевклидову геометрию, называли геометром сумасшедших и сравнивали с мельником, который вздумал бы перемалывать камни для получения муки. Наконец, всем известно, каким недоверием были некогда встречены Фултон, Колумб, Папин, а в наше время Пиатти, Прага и Шлиман, который отыскал Илион там, где его и не подозревали, и, показав свое открытие ученым академикам, заставил прекратить их насмешки над собой.

Янош Бойяи – венгерский математик, речь идет о его труде «Аппендикс» («Приложение», 1832), в котором он обосновал систему умозрительной геометрии, близко геометрии Лобачевского.

Джузеппе Пиацци (Пьяцци) (1746–1826) – итальянский астроном. У Ломброзо его имя записано ошибочно как Piatti вместо Piazzi. В оригинале упоминается также Гийом-Абель Блуэ (как «Абель»), французский архитектор и археолог, организатор множества экспедиций в Грецию и Турцию.

Кстати, самые жестокие преследования гениальным людям приходится испытывать именно от ученыхакадемиков, которые в борьбе против гения, обусловливаемой тщеславием, пускают в ход свою «ученость», а также обаяние их авторитета, по преимуществу признаваемого за ними как дюжинными людьми, так и правящими классами, тоже по большей части состоящими из дюжинных людей.

Академик – здесь: любой академический работник, университетский преподаватель или исследователь.

Есть страны, где уровень образования очень низок и где поэтому с презрением относятся не только к гениальным, но даже к талантливым людям. В Италии есть два университетских города, из которых всевозможными преследованиями заставили удалиться людей, составлявших единственную славу этих городов. Но оригинальность, хотя почти всегда бесцельная, нередко замечается также в поступках людей помешанных, в особенности же в их сочинениях, которые только вследствие этого получают иногда оттенок гениальности, как, например, попытка Бернарда, находившегося в флорентийской больнице для умалишенных в 1529 году, доказать, что обезьяны обладают способностью членораздельной речи (linguaggio). Между прочим, гениальные люди отличаются наравне с помешанными и наклонностью к беспорядочности, и полным неведением практической жизни, которая кажется им такой ничтожной в сравнении с их мечтами.

Оригинальностью же обусловливается склонность гениальных и душевнобольных людей придумывать новые, непонятные для других слова или придавать известным словам особый смысл и значение, что мы находим у Вико, Карраро, Альфьери, Марцоло и Данте.

Linguaggio – в итальянском языке это слово означает как языковую способность или членораздельную речь, так и диалект или наречие. Упомянутый безумец поэтому мог утверждать, что обезьяны говорят на своем языке, просто мы не можем понять их речь, потому что для нас это иностранный язык. Доказательством тогда будут повторяющиеся элементы и выразительность обезьяньих звуков, сопоставимая с выразительностью человеческой речи, – понятно, что такой подход выдает желаемое за действительное.

III
Влияние атмосферных явлений на гениальных людей и на помешанных

На основании ряда тщательных наблюдений, производившихся непрерывно в течение трех лет в моей клинике, я убедился, что психическое состояние помешанных изменяется под влиянием колебаний барометра и термометра. Так, при повышении температуры до 25, 30 и 32°, в особенности если оно происходит сразу, число маниакальных припадков у сумасшедших увеличивалось с 29 до 50; точно так же в те дни, когда барометр начинал резко колебаться и показывал максимум повышения, число припадков быстро увеличивалось с 34 до 46. Изучение 23 602 случаев сумасшествия доказало мне, что развитие умопомешательства совпадает обыкновенно с повышением температуры весною и летом и даже идет параллельно ему, но так, что весенняя жара, вследствие контраста после зимнего холода, действует еще сильнее летней, тогда как сравнительно ровная теплота августовских дней оказывает менее губительное влияние. В следующие же затем более холодные месяцы замечается минимум новых заболеваний. Прилагаемая таблица показывает это вполне наглядно.



Полнейшая аналогия с этими явлениями замечается и в тех людях, которых – трудно сказать, благодетельная или жестокая, – природа более щедро одарила умственными способностями. Редкие из этих людей не высказывали сами, что атмосферные явления производят на них громадное влияние. В своих личных сношениях и в письмах они постоянно жалуются на вредное действие на них изменений температуры, с которым они должны иногда выдерживать ожесточенную борьбу, чтобы уничтожить или смягчить роковое влияние дурной погоды, ослабляющей и задерживающей смелый полет их фантазии. «Когда я здоров и погода ясная, я чувствую себя порядочным человеком», – писал Монтень. «Во время сильных ветров мне кажется, что мозг у меня не в порядке», – говорил Дидро. Джиордани, по словам Мантегацца, за два дня предсказывал грозы. Мэн Биран (Maine Biran), философ-спиритуалист по преимуществу, пишет в своем дневнике: «Не понимаю, почему это в дурную погоду и ум, и воля у меня совершенно не те, как в ясные, светлые дни».

Порядочный человек (honnête homme) – не в смысле «неплохой» или «не обманывающий», но «человек чести», человек, способный выполнить все свои обязанности, в то время как плохое самочувствие препятствует своевременному выполнению обязанностей.

«Я уподобляюсь барометру, – писал Альфьери, – и большая или меньшая легкость работы всегда соответствует у меня атмосферному давлению, – полнейшая тупость (stupidità) нападает на меня во время сильных ветров, ясность мысли у меня бесконечно слабее вечером, нежели утром, а в середине зимы и лета творческие способности мои бывают живее, чем в остальные времена года. Такая зависимость от внешних влияний, против которых я почти не в силах бороться, смиряет меня».

Из этих примеров уже очевидно влияние колебаний барометра на гениальных людей, и большая аналогия в этом отношении между ними и помешанными; но еще заметнее, еще резче оказывается влияние температуры.

Наполеон, сказавший, что «человек есть продукт физических и нравственных условий», не мог выносить самого легкого ветра и до того любил тепло, что приказывал топить у себя в комнате даже в июле. Кабинеты Вольтера и Бюффона отапливались во всякое время года. Руссо говорил, что солнечные лучи в летнюю пору вызывают в нем творческую деятельность, и он подставлял под них свою голову в самый полдень.

Байрон говорил, что боится холода, точно газель. Гейне уверял, что он более способен писать стихи во Франции, чем в Германии с ее суровым климатом. «Гром гремит, идет снег, – пишет он в одном из своих писем, – в камине у меня мало огня, и письмо мое холодно».

Спалланцани, живя на Эолийских островах, мог заниматься вдвое больше, чем в туманной Павии. Леопарди в своем Эпистоларио говорит: «Мой организм не выносит холода, я жду и желаю наступления царства Ормузда».

Джусти писал весною: «Теперь вдохновение перестанет прятаться… если весна поможет мне, как и во всем остальном».

Джиордани не мог сочинять иначе, как при ярком свете солнца и в теплую погоду.

Фосколо писал в ноябре: «Я постоянно держусь около камина (огня), и друзья мои над этим смеются; я стараюсь придать моим членам теплоту, которую поглощает и перерабатывает внутри себя мое сердце». В декабре он уже писал: «Мой природный недостаток – боязнь холода – заставил меня держаться вблизи огня, который жжет мне веки».

Мильтон уже в своих латинских элегиях сознается, что зимою его муза делается бесплодной. Вообще, он мог сочинять только от весеннего до осеннего равноденствия. В одном из своих писем он жалуется на холода в 1798 году и выражает опасение, как бы это не помешало свободному развитию его воображения, если холод будет продолжаться. Джонсону, который рассказывает об этом, можно доверять вполне, потому что сам он, лишенный фантазии и одаренный только спокойным, холодным критическим умом, никогда не испытывал влияния времен года или погоды на свою способность к труду и в Мильтоне считал подобные особенности результатом его странного характера. Сальваторе Роза, по словам леди Морган, смеялся в молодости над тем преувеличенным значением, какое будто бы оказывает погода на творчество гениальных людей, но, состарившись, оживлялся и получал способность мыслить лишь с наступлением весны; в последние годы жизни он мог заниматься живописью исключительно только летом.

Его странного характера – далее в более новом издании Ломброзо фраза: «Пушкин часто говорил, что он больше всего расположен к сочинению осенью; яркое весеннее солнце производило на него впечатление меланхолии».

Читая письма Шиллера к Гёте, изумляешься тому, что этот великий, гуманный и гениальный поэт приписывал погоде какое-то необыкновенное влияние на свои творческие способности. «В эти печальные дни, – писал он в ноябре 1871 года, – под этим свинцовым небом, мне необходима вся моя энергия, чтобы поддерживать в себе бодрость; приняться же за какой-нибудь серьезный труд я совершенно не способен. Я снова берусь за работу, но погода до того дурна, что нет возможности сохранить ясность мысли». В июле 1818 года он говорит, напротив: «Благодаря хорошей погоде я чувствую себя лучше, лирическое вдохновение, которое менее всякого другого подчиняется нашей воле, не замедлит явиться». Но в декабре того же года он снова жалуется, что необходимость окончить «Валленштейна» совпала с самым неблагоприятным временем года, «поэтому, – говорит он, – я должен употреблять всевозможные усилия, чтобы сохранить ясность мысли». В мае Шиллер писал: «Я надеюсь сделать много, если погода не изменится к худшему». Из всех этих примеров можно уже с некоторым основанием сделать тот вывод, что высокая температура, благоприятно действующая на растительность, способствует, за немногими исключениями, и продуктивности гения, подобно тому как она вызывает более сильное возбуждение в помешанных.



Если бы историки, исписавшие столько бумаги и потратившие столько времени на подробнейшее изображение жестоких битв или авантюристских предприятий, осуществленных королями и героями, если бы эти историки с такой же тщательностью исследовали достопамятную эпоху, когда было сделано то или другое великое открытие или когда было задумано замечательное произведение искусства, то они почти наверное убедились бы, что наиболее знойные месяцы и дни оказываются самыми плодовитыми не только для всей физической природы, но также и для гениальных умов.

Ломброзо жалуется на то, что в общественном мнении история представляется историей войн. В этом смысле ХХ век, конечно, расширил понятие истории, сделав войны лишь эпизодом социальной, политической и культурной истории.

При всей кажущейся неправдоподобности такого влияния оно подтверждается множеством несомненных фактов. Данте сочинил свой первый сонет 15 июня 1282 года; весною 1300 года он написал «Vita nuova», a 3 апреля начал писать свою великую поэму.

Петрарка задумал «Africana» в марте 1338 года. Громадная картина Микеланджело, которую Челлини, самый компетентный судья в этой области, назвал удивительнейшим из произведений гениального живописца, была скомпонована и окончена в течение трех месяцев, с апреля по июль 1506 года.

Мильтон задумал свою поэму весною.

Галилей открыл кольцо Сатурна в апреле 1611 года.

Лучшие вещи Фосколо были написаны в июле и августе.

Стерн первую из своих проповедей написал в апреле, а в мае сочинил знаменитую проповедь о заблуждениях совести.

Новейшие поэты – Ламартин, Мюссе, Гюго, Беранже, Каркано, Алеарди, Маскерони, Занелла, Арканжели, Кардуччи, Милли, Белли – имели обыкновение обозначать почти на всех своих мелких и лирических стихотворениях, когда именно каждое из них было сочинено. Пользуясь этими драгоценными указаниями, мы составили следующую таблицу.


Распределяя по месяцам сочинения Альфьери, мы видим, что в августе он написал «Гарциа», в июле – «Марию Стюарт»; в мае – «Заговор сумасшедших» («Congiura di’Pazzi»), две книги «О тирании» и «О государе» («Principe»); в июне «Виргинию», «Лорентино», «Альцеста» и «Панегирик Траяну»; в сентябре – «Софонизбу», «Ажиде» («Agide»), «Мирру» и 6 комедий; в марте – «Саула»; в апреле – «Антигону», в феврале – «Меропу»; зимою – обоих «Брутов» и диалог «О добродетели». Две первые трагедии его были задуманы в марте и мае.

Из автографов Джусти я мог с точностью определить время первоначального создания многих мелких поэм этого поэта, но когда именно они получили окончательную отделку – трудно сказать, до такой степени в них много поправок.

В XIX веке часто в рукописи отмечалась дата начала работы, тогда как дата окончания работы ставилась в перебеленной рукописи, в качестве датировки произведения.

Стихотворение Джусти «Бал» (или «Современная демократия», как оно вначале называлось) было написано в ноябре, «Сатира на лжелибералов» – в октябре; маленькая поэма «К другу» – в июне, «Ave Maria» – в марте.

Вольтер написал «Танкреда» в августе.

Байрон окончил в сентябре 4-ю песню «Pelligrinaggio», в июне «Пророчество Данте», а летом в Швейцарии – «Шильонского узника», «Мрак» и «Сон».

Из переписки Шиллера с Гёте видно, что он осенью составил план трагедий «Дон Карлос», «Валленштейн», «Заговор Фиеско» и «Вильгельм Телль». В сентябре были написаны им «Лагерь Валленштейна» и «Эстетические письма». Зимою он задумал трагедию «Луиза Миллер», в июне – «Коринфскую невесту», «Бог и баядерка», «Чародей» («Mago»), «Водолаз», «Перчатка», «Поликратов перстень», «Ивиковы журавли»; в июне начал писать «Иоанну д’Арк».

Гёте набросал осенью три лирических стихотворения, в апреле начал писать «Вертера»; в мае – «Искателя кладов», «Строфы», «Миньону» и еще лирическое стихотворение; в июне и июле – «Челлини»; «Алексис», «Эфрозина», «Метаморфозы растений» и «Парнас»; зимою – «Ксении», «Герман и Доротея», «Диван» и «Незаконная дочь». В первых числах марта 1788 года, когда, по словам самого Гёте, несколько дней значили для него больше целого месяца, он написал, кроме многих лирических пьес, еще и окончание к «Фаусту».

Россини в феврале сочинил почти всю оперу «Семирамида», а в ноябре написал последнюю часть «Stabat Mater».

Моцарт сочинил оперу «Митридат» в октябре.

Бетховен написал свою Девятую симфонию в феврале.

Доницетти в сентябре сочинил оперу «Лючия ди Ламмермур», может быть, и всю, но, наверное, знаменитый отрывок «Tu che a Dio spiegasti l’aie». Точно так же осенью он написал оперу «Дочь полка», весною – «Линду ди Шамуни», летом – «Rita», зимою – «Дон Паскуале» и «Miserere».

Канова сделал модель своего первого произведения («Орфей и Эвридика») в октябре.

Микеланджело работал над своей картиной «Милосердие» с сентября по октябрь 1498 года, рисунок библиотеки он составил в декабре, а деревянную модель гробницы Папы Юлия I – в августе.

Рисунок библиотеки – не вполне ясно, о каком рисунке идет речь, о проекте Лоренцианы во Флоренции или о рисунке «тайной библиотеки» конца 1525 года.

Леонардо да Винчи задумал статую Франческо Сфорца и начал писать свое сочинение «О свете и тени» 23 апреля 1490 года.

Первая мысль об открытии Америки явилась у Колумба в конце мая – начале июня 1474 года, когда он задумал отыскать западный путь в Индию.

Галилей открыл в апреле 1611 года, одновременно с [Кристофором] Шейнером или, может быть, раньше его, пятна на Солнце; а годом раньше, в декабре или, скорее, в сентябре, – так как наблюдение было сделано три месяца раньше, чем появилось его описание, – он открыл аналогию между фазами Луны и Венеры. В мае 1609 года Галилей изобрел телескоп, а в июле 1610 года открыл те звезды, которые впоследствии оказались самыми светлыми точками в кольце Сатурна. Это последнее открытие он с обычным своим остроумием кратко выразил в стихе:

 
Aitissimum planetam tergeminum observavi.
(Наблюдал тройное лицо высочайшей планеты.)
 

Кеплер в мае 1618 года открыл законы движения мировых тел.

В августе 1546 года Фабрициус открыл первую периодически перемещающуюся звезду.

В октябре 1666 года и апреле 1667 года Кассини открыл пятна, указывающие на вращение Венеры, а в октябре, декабре и марте (1671–1684) – четыре спутника Сатурна. Еще два из них были открыты Гершелем в марте 1789 года.

Один из спутников Сатурна был открыт Гюйгенсом 25 марта 1655 года, а другой – Дове и Бондом в ночь на 19 сентября 1848 года.

Два спутника Урана были открыты в 1787 году Гершелем; он подозревал, что существует и третий спутник, который в октябре 1851 года был найден Струве и Ласселлом, открывшими 14 сентября этого года также и последний спутник Урана – Ариэль.

Спутники Нептуна Ласселл впервые увидел в ночь на 8 июля 1846 года.

Уран был открыт Гершелем в марте 1781 года. Тот же астроном наблюдал в апреле вулканы на Луне.

Брадлей открыл в сентябре 1728 года законы аберрации (кажущееся движение неподвижных звезд). Замечательно, что на это открытие навело его наблюдение колебаний вымпела (флюгера) при каждом повороте барки на Темзе.

Любопытные открытия Энке и Вико (1735–1738) относительно Сатурна были сделаны в марте и апреле.

Из комет, открытых Гамбардом, три он нашел в июле, две – в марте и мае и по одной – в январе, апреле, июне, августе, октябре и декабре.

Спутники Марса Холл открыл в августе 1877 года.

Общее число 175 мелких планет, открытых в продолжение 1877 года, и 247 комет, открытых до 1864 года, распределяется по месяцам:



Открытие Скиапарелли относительно падающих звезд было сделано в августе 1866 года.

Из дневника Мальпиги видно, что в июле он сделал свое замечательное открытие, касающееся добавочных почек, а в июле – относительно скученных желез6. Любопытен тот факт, что у Мальпиги некоторые месяцы особенно богаты новыми работами, например, в 1688 и 1690 годах – январь, а в 1671-м – июнь, в продолжение которого сделано 3 открытия. Первая мысль об устройстве барометра явилась у Торричелли в мае 1644 года, как это видно из его письма к Ричи от 11 июня; в марте того же года он сделал чрезвычайно важное для того времени открытие относительно лучшего способа приготовления стекол для телескопов.

Первые опыты Паскаля над равновесием жидкостей были произведены в сентябре 1645 года.

Равновесие жидкостей – закон Паскаля, указывающий на равномерное распределение давления в жидкости.

В марте 1752 года Франклин сделал первые опыты с громоотводами, которые, однако, устроил окончательно только в сентябре. Гёте говорит, что самые оригинальные идеи относительно теории цветов явились у него в мае; его прекрасные опыты над растениями были произведены в июне.

Алессандро Вольта изобрел свой электрический столб зимой 1800 года; мнение, будто это изобретение сделано весною, – ошибочно, так как 20 марта 1805 года Вольта только сообщил о нем Королевскому обществу в Лондоне. Весною 1775 года был изобретен им электрофор. В первых числах ноября 1774 года он же сделал открытие относительно отделения водорода при брожении органических веществ и осенью 1776 года изобрел свой заряжающийся водородом пистолет, хотя биографы относят это изобретение к весне 1776 года. К этому же году относится, изобретение эвдиометра, сделанное, по всей вероятности, весною, приблизительно в мае. В апреле того же 1777 года Вольта написал профессору Барлетта знаменитое письмо (хранящееся в Ломбардском институте), где сделано предсказание относительно электрического телеграфа. Весною 1788 года он изобрел свой электрометр-конденсатор, описание которого издал в августе.

1.Гениальность и помешательство. Введение к курсу психиатрической клиники, прочитанному в Павианском университете. Милан, 1863. (Здесь и далее примечания принадлежат переводчице, за исключением примечаний автора, специально так отмеченных, переводы иноязычных текстов в квадратных скобках, выполнены научным редактором, также в квадратных скобках даны уточнения научного редактора. Текст перевода публикуется без изменений, написание известных имен приведено к современной норме, отдельные случаи неточностей и ошибок в переводе оговариваются в комментариях.)
2.Покойный митрополит Московский Макарий [Булгаков (1816–1882), церковный ученый, автор «Истории Русской Церкви» и базового учебника по догматическому богословию], отличавшийся замечательно светлым умом, был до того болезненным и тупым ребенком, что совершенно не мог учиться. Но в семинарии кто-то из товарищей во время игры прошиб ему голову камнем, и после того способности Макария сделались блестящими, а здоровье совершенно поправилось.
3.Гёте создал свою теорию развития черепа по общему типу спинных позвонков во время прогулки, когда, толкнув ногою валявшийся на дороге череп овцы, увидел, что он разделился на три части.
4.Потеря осязательной чувствительности.
5.Потеря болевой чувствительности.
6.Так называются железы, состоящие из собрания лимфатических клеток, не имеющих общей оболочки. Они расположены под слизистой оболочкой кишок и полости рта.

The free sample has ended.