Read the book: «Ната Кольт и Часы апокалипсиса»

Font::

Пролог. Экзамен в огне

«Час пробил, — сказал старый часовщик, закручивая последний винтик. — Осталось только узнать, чей.»

Дирижабль «Королева пара» шёл низко, и туман под ним был не белый, а цвета остывшего чая — с рыжиной от масляных фонарей, с просинью от редких электрических точек, которые Полис зажигал на своих верхних ярусах, как зажигают свечи у покойника: скупо и наверняка.

Ната Кольт стояла у иллюминатора каюты третьего класса, прижавшись лбом к холодному стеклу, и перебирала пальцами цепочку медальона — привычка, от которой у неё на шее давно образовалась светлая полоска, заметная только в воде и в постели. Внизу, в разрывах облаков, лежали Пустоши: тёмные, как бархат, в который кто-то вшил нитки ржавых костров. Восемнадцать лет назад из такой же темноты её вытащили за шиворот и бросили в яму — и с тех пор она не доверяла ни темноте, ни тем, кто вытаскивает.

Медальон был тёплым. Он всегда был тёплым, даже в холодной каюте, даже зимой, и она давно перестала искать этому объяснение: в её жизни хватало вещей, которые работали без объяснений, — как, впрочем, и людей.

— Мисс Кольт. — Голос за спиной был ровный, с хрипотцой, в которой угадывалась привычка командовать, а не просить. — Каюта третьего класса проверена на предмет закладок. Если вы ищете, куда спрятать контрабанду, то под обшивкой — я как раз нашёл там чужую бутылку.

Ната не обернулась сразу. Она дала ему три секунды — ровно столько, сколько нужно человеку, чтобы решить, заговорить ли снова, — и по тому, что он промолчал, поняла: терпеливый. Терпеливые опаснее нетерпеливых; нетерпеливый выдаёт себя, терпеливый — только когда захочет.

Потом она повернулась.

В проёме стоял офицер — высокий, плечистый, в тёмно-синем кителе с медными пуговицами, на каждой из которых отливали крошечные шестерёнки. Лицо обветренное, скуластое; карие глаза с ленивой насмешкой; на поясе — револьвер и, в кожаной петле, свисток боцмана. Он притворил за собой дверь, не щёлкнув замком, — и это движение было красноречивее слов.

— Вы всегда входите без стука? — спросила Ната, не отходя от стекла.

— Это мой корабль. — Он прислонился плечом к переборке. — А у вас, между прочим, билет без обратного рейса. Такие пассажиры меня интересуют. Они либо бегут, либо едут мстить. Кто вы?

— Детектив.

Она сказала это коротко и посмотрела ему прямо в глаза — так, как смотрят, когда проверяют, выдержит ли взгляд. Он выдержал. В углу его рта что-то дрогнуло — не улыбка ещё, только её тень.

— Экзамены, — протянул он. — Мир сходит с ума, а они всё ещё принимают экзамены. Я три года вожу туда курсантов. Знаете, что вывозил обратно чаще всего? Сломанных людей. Школа умеет ломать тех, кто не умеет гнуться.

Ната молчала. В тесной каюте — койка, рукомойник, иллюминатор, столик с лампой — его присутствие заполняло пространство так, как пар заполняет топку: без нажима, просто потому, что пару больше некуда деться. Она отметила про себя четыре вещи разом, потому что иначе не умела: он не запер дверь; он сказал «мой корабль», а не «наш корабль»; у него золотой зуб, но сапоги чиненые; и он трижды за минуту посмотрел не на неё, а на её медальон.

— Хочу дать вам совет, мисс Кольт, — сказал он, и голос его стал ниже. — В этом котле учат не только находить убийц. Учат ещё кое-чему: понимать, кто друг, а кто враг. Иногда это труднее, чем читать следы.

— И вы, стало быть, друг? — Ната подняла на него глаза. Она была на голову ниже и стояла так, будто это обстоятельство её не касалось. — Офицер, который заходит в каюту одинокой девушки без стука, притворяет за собой дверь и начинает философствовать о друзьях и врагах. Надо же. Какая забота.

Он улыбнулся — медленно, одними уголками губ, — и от этой улыбки у неё в груди что-то сдвинулось с места, как сдвигается шестерня, которую долго не трогали.

— Я человек практичный, — сказал он. — Увидел вас утром на палубе, у борта, и понял: если не решу это сейчас, буду думать о вас все три ночи до Полиса. Мне тридцать два, я капитан грузового рейса, и у меня ровно час до смены вахты. Так что предлагаю не гадать, кто я, — друг или враг, — а проверить на практике. Что скажете?

Ната смотрела на него и думала о том, как странно устроен мир, в котором самые простые предложения звучат громче самых сложных. В её жизни было много мужчин, умевших говорить красиво; этот не говорил красиво вовсе. И ещё она думала о папке.

Папка лежала в его портфеле, на столике у двери: он сам сказал, что три года возит курсантов, — значит, там списки. Три года имён, пометок, печатей. Три года таких, как она. И если она сейчас будет достаточно хороша, чтобы он забыл о папке, — она успеет заглянуть в неё, пока он будет на вахте.

— Час, — сказала она наконец. — У вас час, а потом вы уйдёте на вахту, и мы больше не увидимся: корабль приходит в Полис на рассвете, а я уйду на экзамены.

— Верно, — кивнул он. — Так что час — это всё, что есть. Я и не предлагал больше. Один час — и каждый останется при своих секретах.

«Ровно то, что нужно, — подумала она. — Никаких последствий, никаких имён и, если повезёт, никаких сожалений». Сожалений в её жизни было столько, что она давно перестала их считать: считать — значит помнить, а помнить — значит таскать с собой.

Она шагнула к нему сама — не отступая, а наступая, — и упёрлась ладонями в сукно кителя, тёплое от него, а не от печки.

— Час, — согласилась она. — Но на моих условиях. Сначала — я. Потом — вы. И никаких обещаний, капитан.

Он перехватил её запястья и медленно сжал. Хватка была стальная, и у неё перехватило дыхание — не от боли, от неожиданности: она привыкла, что мужчины, которых она выбирала, боятся её чуть больше, чем она их.

— А если я сломаю условия?

— Сломаете — узнаете, чему учат на Пустошах. — Она вывернулась, легко, как выскальзывают из чужого захвата те, кого ловили сотни раз, и развернула его, толкнув спиной к переборке так, что он стукнулся лопатками о медь. — Не на тех напали, капитан. Я не беспомощная пассажирка. Я — та, кто выживает. А вы, — она провела ладонью по его лацкану и потянула вниз, — вы просто очень вовремя появившийся источник информации.

Он рассмеялся — низко, удивлённо, и это был лучший звук за весь рейс: в нём не было ни обиды, ни уязвлённого самолюбия, только настоящее, неподдельное веселье человека, которому впервые за долгое время сделали интересно.

— Тогда, мисс Кольт, — сказал он, — дайте мне ваш час. И я расскажу вам про «Красный Котёл» всё, что знаю. А знаю я, поверьте, много. Включая то, — он перешёл на шёпот, и шёпот у него был хуже крика, — что за последний год из школы не вывезли ни одного сломанного человека. Вывозили мешки. Под брезентом. Ночью, когда команда спит.

Ната замерла. Его слова легли в голову, как вставка в паз, — с тем тихим щелчком, после которого механизм уже не остановить.

— Мешки, — повторила она. — С чем?

— Не знаю. Но у них была очень характерная форма. — Он смотрел ей в глаза, и насмешка из его взгляда ушла, как уходит пар из остывающего котла. — Я отвёз туда за год сорок курсантов — и вывозил почти столько же. Потом стали вывозить двойное число. А потом я перестал задавать вопросы, потому что за них хорошо платят. — Он помолчал. — Вы, мисс Кольт, попали в очень милое место. Только это не тот «Котёл», в котором варят. Это «Котёл», в котором переплавляют.

Она отпустила его лацкан и отступила на полшага. В груди стучало — но не от страха. От того, что первый же кусок информации оказался таким, что запах его, как запах палёного, въелся в ноздри и остался там.

— Тогда, — сказала она, и голос её стал ровным и деловым, каким бывает у людей, взявших след, — вы просто обязаны рассказать мне всё. А я, капитан, — она склонила голову, — умею быть благодарной.

Он не стал ждать продолжения речей. Взял её лицо в ладони — мозолистые, пахнущие машинным маслом и табаком, — и поцеловал так, как целуют, когда решают взять своё быстро. Ната ответила, но на свой лад: перехватила его руки, повернула, прижала его ладони к переборке и поцеловала сама — медленно, с нажимом, изучая. Его щетина царапала ей подбородок; губы у него были сухие и горячие, и в них был вкус табака, соли и чего-то ещё, чему она не нашла названия и не захотела искать. Он выдохнул ей в рот что-то хриплое, отдающее смехом, и этот выдох она почувствовала не губами, а где-то под рёбрами — как толчок поршня.

— Я же сказала, — прошептала она ему в губы. — Сначала — я.

Она расстегнула его китель — пуговицы шли легко, одна за другой, медные шестерёнки на них тёплые от тела, — и потянула сукно с плеч. Под кителем была рубашка, под рубашкой — жар и запах: море, металл, пот долгой вахты. Ната положила ладонь ему на грудь и на секунду замерла, чувствуя под пальцами ровный, частый стук. Живое. Не механизм — но тоже машина, которую можно разобрать до винтика, если знать, где открывается крышка.

— Ты опасная, — сказал он, и голос у него уже сипел.

— Это ты ещё про Пустоши не слышал, — ответила она и толкнула его ладонью в грудь — не сильно, ровно настолько, чтобы он сел на койку.

Она опустилась перед ним на колени. Койка скрипнула; керосинка качнулась, и тени на меди поехали вбок. Ната положила ладони ему на бёдра, провела большими пальцами по шву брюк, чувствуя, как под тканью напрягается мышца, и расстегнула пряжку — не спеша, с той внимательной неторопливостью, с какой вскрывала чужие замки: сначала услышать, потом нажать. Он смотрел на неё сверху вниз, и она видела, как у него ходит кадык и как пальцы впились в край койки так, что дерево тихо скрипнуло.

— Господи, — выдохнул он сквозь зубы, когда она прижалась губами к внутренней стороне его бедра. Кожа там была горячая, тонкая, и под ней билось — часто, мелко, как бьётся стрелка на испуганных часах.

— Терпение, капитан, — сказала она, поднимая на него глаза. — Я сказала — час. Я всегда держу слово.

Она не спешила. Она вела губами вверх, дышала на кожу, отстранялась, снова возвращалась, и с каждым разом он вздрагивал всё заметнее — так, как вздрагивает механизм, в который вот-вот войдёт шестерня. Когда она наконец взяла его в рот, он охнул и запрокинул голову, и звук этот — низкий, сорванный, почти жалобный — был для неё слаще любого признания. Вкус был солёный, густой, живой; она чувствовала, как под её языком бьётся пульс, как он набухает и отвечает, и от этого у неё самой тянуло внизу живота, тепло и тяжело, и дыхание сбивалось.

Он запустил руку ей в волосы — не направляя, а держась, как держатся за поручень. Койка скрипела. Винт бил за переборкой. Ната вела его медленно, дразняще, замедляясь на самом краю и снова ускоряясь, и с каждым таким кругом он стонал всё глуше, а её собственное желание становилось всё отчётливее — не в голове, а в теле: в горячей тяжести между бёдер, в натянутой коже сосков, в том, как подгибались пальцы ног.

— Довольно, — выдавил он, и голос у него сорвался. — Иначе я не дотерплю до конца. А ты, я вижу, из тех, кто любит доводить дело до конца.

Она отстранилась, вытерла губы тыльной стороной ладони и улыбнулась — медленно, снизу вверх:

— Люблю. Особенно когда до конца доводят меня.

Он засмеялся — уже не так ровно, как прежде, — и это её позабавило: за час до смены вахты, под шум винта, между небом и туманом, она чувствовала себя впервые за недели по-настоящему свободной. Свободной от прошлого, от Пустошей, от голода и от той подозрительности, с которой она входила в каждую комнату. Здесь, в каюте третьего класса, не было ни следов, ни улик, ни будущего. Был только час, отмеренный, как песок в склянке, — и она тратила его так, как считала нужным.

Она поднялась с колен, не спеша, провела ладонями по его груди, вверх, к воротнику, и, взяв за галстук, потянула к себе.

— Раздевайся, — сказала она, усаживаясь на край койки и закидывая ногу на ногу. — Не торопясь. Я люблю смотреть.

Он стащил китель, бросил на стул; рубашку снял через голову — и Ната, не скрываясь, смотрела: на широкие плечи, на старый шрам над ребрами, белый, как след от пара, на татуировку якоря на предплечье, выцветшую до цвета чая, на тёмную дорожку волос, уходящую вниз. Он был из тех мужчин, которых тело выдаёт раньше слов: всё в нём было рабочим, крепким, без лишнего.

— Любишь командовать? — спросил он, улыбаясь уголком рта.

— Ещё как, — ответила Ната, глядя на него в упор. — Но если ты против — скажи, и я остановлюсь. Словами. Прямо сейчас. Потому что я, в отличие от некоторых, — она усмехнулась, — умею слышать «нет».

Он шагнул к ней, и в его глазах блеснуло что-то честное:

— Слышать «нет» умею и я. И я не говорю «нет». Я говорю — да. Хоть так, хоть эдак. Веди, если нравится. Но не думай, что здесь есть слабый.

— Вот и отлично. — Ната чуть наклонила голову, изучая его с ног до головы. — Когда нет слабых, игра интереснее. Сядь. — Она кивнула на койку. — На колени. И расскажи мне про мешки.

Он опустился на колени перед койкой, между её раздвинутых бёдер, и положил ладони ей на колени — тёплые, тяжёлые, шершавые. Ната взяла его лицо в ладони, провела большими пальцами по скулам, по губам, изучая, как изучают карту перед дорогой.

— Сначала расскажи, — сказала она, — а потом, может, я разрешу больше. Люблю, когда информация подаётся горячей.

Он прищурился, и в его глазах мелькнул деловой блеск:

— Пятьдесят один мешок за четыре года — это то, что зафиксировано у меня в грузовом манифесте. На деле, думаю, больше. Их выносят со служебного выхода, к причалу «Малый порт», между двумя и тремя ночи. Грузчики — свои, сдельные, им платили наличными и без вопросов. Я один раз, из любопытства, приподнял угол брезента. — Он понизил голос, и его дыхание коснулось её кожи. — Под брезентом лежали не мешки, мисс Кольт. Под брезентом, сложенные штабелями, как дрова, лежали гробы. Пустые гробы.

У Наты перехватило дыхание. Она сжала его лицо крепче, и он, верно истолковав, продолжил:

— Пустые, слышите? Они вывозили пустые гробы. Что было в них, когда везли сюда, — я не знаю. Может, стружки. Может, воздух. Но обратно — только пустые. И я понял: что бы ни привозили в этот Котёл в ящиках, наружу оно не выезжает. Вообще не выезжает.

— Пустые гробы… — Ната медленно выдохнула и, наклонившись, поцеловала его — коротко, с нажимом, как ставят печать на документ. — Спасибо, капитан. Это лучший груз, который я получила за весь рейс.

Он усмехнулся ей в губы:

— Тогда, может, ещё что-нибудь расскажу? За один поцелуй — груз, за два — маршрут, за три — имена докеров.

— Торгуешься, — одобрительно сказала Ната. — Уважаю. Но сначала — я скажу тебе кое-что. Бесплатно. Ты, может, и капитан, а ввозишь ты не курсантов. Ты ввозишь мясо. А мясо, капитан, когда его слишком много, начинает пованивать. И если в один прекрасный день эта школа решит, что ты знаешь слишком много, — ты станешь очередным пустым гробом. Так что, — она погладила его по щеке, — у нас с тобой один интерес: чтобы ты остался капитаном, а не стал экспонатом.

Он смотрел на неё, и в его взгляде, следом за удивлением, медленно проступало настоящее уважение.

— Откуда ты такая взялась на моём корабле, а?

— Из бункера, — просто ответила Ната. И, наклонившись, поцеловала его в впадинку у горла — туда, где кожа тонкая и где бьётся чаще всего.

Он подхватил её под бёдра и поднялся вместе с ней — легко, будто она ничего не весила, — и Ната обхватила его ногами, вцепилась в плечи, чувствуя спиной холод меди, а животом, бёдрами, всей кожей — его жар. Он прижал её к переборке, и она ощутила лопатками каждую её неровность, каждую заклёпку; по позвоночнику прошла дрожь, острая и приятная, и она засмеялась ему в шею.

— Ну? — шепнула она. — Чего ты ждёшь, капитан?

— Пока ты скажешь ещё раз, — ответил он, и голос его был хриплым, как пар, пробивающийся сквозь клапан.

— Скажу. — Она наклонилась к его уху, и её губы почти касались кожи. — Возьми меня. Сейчас.

Он вошёл в неё — медленно, до конца, — и у Наты перехватило дыхание: не от боли, от полноты, от того, как всё внутри разом отозвалось и сжалось. Она вцепилась ногтями ему в плечи, обхватила ногами крепче, притянула ближе, и он, ухватив её за ягодицы, задал ритм — сначала медленный, тягучий, потом всё более уверенный. Медь переборки холодила спину; его грудь, горячая и влажная, прижималась к её груди; винт бил за стеной, и в какой-то момент она перестала различать, где кончается его толчок и начинается удар винта, — всё слилось в один ритм, тяжёлый и ровный, как работа хорошо собранного механизма.

— Ты как будто боишься, — выдохнул он ей в шею, не сбиваясь, — что меня здесь не будет, когда ты обернёшься.

— Не боюсь, — ответила она, задыхаясь. — Знала, что будешь. Просто… — она всхлипнула от особенно глубокого движения и рассмеялась, — просто не думала, что так хорошо.

Койка жалобно скрипнула, потом заскрипела громче, в такт. Керосинка качнулась, и тени метнулись по стенам. Ната чувствовала, как внутри поднимается горячая волна — медленно, снизу, как пар в котле, — и с каждым движением она становилась всё выше, всё плотнее, пока не заполнила её всю, до кончиков пальцев, до корней волос. Она прикусила губу, потом его плечо — не больно, только чтобы удержаться на краю, — и он, почувствовав это, замедлился, растягивая.

— Не смей, — прошептала она. — Не останавливайся.

Он не остановился. Он опустил её на койку, накрыл сверху, и вошёл глубже, прижавшись бёдрами к её бёдрам, и Ната выгнулась дугой, вцепившись в смятое одеяло, — а он смотрел ей в глаза, мокрые, помутневшие, и не отводил взгляда, пока волна не поднялась до самого горла и не разбилась.

Её накрыло так, что на миг пропало всё: и винт, и медь, и запах табака — остался только жар, стягивающийся внутри тугим узлом и отпускающий разом, волной, от которой ноги свело, а из горла вырвался короткий, нечленораздельный звук. Он догнал её почти сразу — с глухим стоном, уткнувшись лбом ей в плечо, — и несколько мгновений они лежали, не двигаясь, тяжело дыша, и пот на их коже остывал медленно, как остывает металл.

В каюте стало тихо. Тишина была густой, как сироп, и в ней слышно было, как за переборкой ровно, безразлично к человеческим делам, бьёт винт.

Она лежала, глядя в закопчённый потолок, и чувствовала, как под её ладонью, на его спине, всё ещё ходит дыхание. Внутри было тепло и пусто, и эта пустота была не потерей, а передышкой — как пауза между двумя ударами часов.

Час. Один час. Потом — папка в портфеле. Потом — школа. Потом — дело.

— Час, — сказал он, глядя в закопчённый потолок. — Ты уложилась в двадцать минут. Остальное, надо полагать, потратишь на мою папку?

Ната села, натягивая рубашку, и посмотрела на него с уважением — настоящим, без игры:

— Вы, капитан, не так просты, как стараетесь казаться.

— Взаимно. — Он приподнялся на локте. — Папка в портфеле, блистером к вам. Там рейсовые листы за четыре года. Если сумеете прочитать между строк — узнаете, кого и сколько вывозили. А теперь, — он встал и потянулся за кителем, — у меня смена. Был рад, мисс Кольт. Надеюсь, до Полиса доживёте. Хотя, зная этот рейс, — он подмигнул, — советую смотреть в оба: не только на убийц, но и на тех, кто их ловит.

Он вышел, не оборачиваясь. Дверь щёлкнула.

Ната посидела ещё минуту, слушая винт, — а потом встала и подошла к портфелю. Замок был простой, из трёх колец; такие она открывала ещё на Пустошах, голыми руками, в темноте, ради куска лепёшки. Кольца поддались с третьей попытки. Внутри, как он и сказал, лежала папка.

Она разложила листы на койке и заставила себя читать медленно, как учил человек с паровой рукой: не искать ответ, а сначала выписать всё, что видно. Четыре года. Грузы. Имена. Печати. Чернила трёх оттенков — значит, папку дополняли в разные сроки и, скорее всего, разные люди. В графе «Принято» за прошлый год — сорок. В графе «Возврат» — семьдесят один. Она перечла. Потом ещё раз, водя пальцем по строчкам, как водят по схеме механизма, где не сходится передаточное число.

Семьдесят один «возврат» из школы, в которую поступило сорок человек.

— «Котёл, в котором переплавляют», — сказала она вслух, и собственный голос показался ей чужим.

Она закрыла папку, положила на место, щёлкнула замком. И только потом — уже стоя у иллюминатора, уже одетая, уже собранная, — позволила себе подумать о том, что означают эти числа. Одно объяснение было простым: ошибка писаря. Второе — сложным и потому вероятным: в школе есть кто-то, кто умеет превращать сорок человек в семьдесят одного, и этот кто-то не считает нужным скрывать арифметику — потому что уверен, что никто не станет её проверять.

Дирижабль начал снижаться. За стеклом из тумана проступил остров: башни, шпили, клубы пара, медные крыши, на которых утренний свет лежал как патина. Ната смотрела на приближающуюся школу так, как смотрят на силки, в которых собираются поставить капкан: спокойно, внимательно и с уважением к чужой работе.

В проходе появился встречающий — сутулый доктор в очках с множеством линз, с саквояжем, из которого торчали пинцеты и спутанные провода.

— Доктор Аврелий Буш, — представился он. — Врач и механик при школе. Вас я, судя по выражению лица, должен жалеть или бояться?

— Пока можете не определиться. — Ната усмехнулась. — К концу экзамена поймёте сами.

— Отлично. Тогда краткая справка: у нас есть свои сумасшедшие, свои мёртвые, свои тайны и свои правила. Правило первое: не доверяй никому, включая меня. Правило второе: здесь всегда идут часы. Правило третье: если увидишь часы, которые идут назад, — беги.

Ната подняла бровь:

— А третье правило — шутка?

— К сожалению, нет. — Аврелий поправил очки, и его голос впервые дрогнул. — Один раз я видел такие часы. С тех пор сплю с включённым светом. — И, словно чтобы сменить тему, он кивнул на остров: — Добро пожаловать в «Красный Котёл», мисс Кольт. Здесь варят детективов на пару.

Дирижабль ухнул, выбросил облако пара, и причал качнулся. Ната взяла свой потёртый саквояж и шагнула в струю холодного воздуха с привкусом масла и угля.

Школа встретила её запахом металла и дешёвого одеколона.

— Ната Кольт? — Женщина у входа была высокой, с седыми висками и пронзительными серыми глазами. — Мисс Айрис Плюм, директриса. Ваша рекомендация, скажем прямо, мутная: подписана человеком, который умер четыре года назад.

— Значит, он успел позаботиться обо мне заранее, — сказала Ната и пожала плечами. — Чего и вам желаю.

Мисс Плюм поджала губы, но в глазах у неё мелькнуло что-то похожее на одобрение — как медь в отражении лампы: на миг и не полностью.

— Курсант Кольт, с этой минуты вы — студентка «Красного Котла». Завтра в семнадцать ноль-ноль — вступительный экзамен. Инсценированное преступление: убийство на территории замка. От вас требуется найти преступника. Не найдёте — отчислены. Найдёте — станете одной из нас. Вопросы?

— Только один. — Ната посмотрела ей прямо в глаза. — Кто здесь играет со временем?

Мисс Плюм побледнела — не сильно, ровно настолько, чтобы Ната успела это заметить и запомнить. Но прежде чем она успела ответить, откуда-то из коридоров, сквозь шум пара и голосов, прорезался крик.

Крик был тонкий, женский, полный ужаса, — и раздался он из аудитории, где уже начали рассаживаться кандидаты.

Ната побежала первой. Она всегда бежала первой; это было единственное, чему её не учили, — и единственное, что она умела безошибочно.

Дверь распахнулась.

Внутри, среди перевёрнутых парт и тумана от лопнувшей паровой трубы, на полу лежала девушка в красном мундире. Курсантка Вера Кант — вчерашняя отличница, сегодняшняя жертва. На шее — багровые следы пальцев, четыре отчётливых вмятины и одна смазанная; глаза широко открыты, смотрят в потолок; а из приоткрытого рта торчал хвост старого латунного ключа, намотанный на часы.

Маленькие механические часы, окровавленные, зажатые в зубах. Стрелки стояли на двенадцати, но циферблат казался живым: тонкие колёсики вращались наоборот.

Ната присела на корточки. Её руки не дрожали; дрожал только медальон на шее — тихо, как второе сердце. Она наклонилась к часам и услышала едва различимый звук.

Тик… тик… тик…

Часы шли назад. 23:59… 23:58… 23:57…

— Аврелий, — сказала Ната спокойно, не поднимая глаз, — это были не настоящие экзамены.

— Я… я знаю, — сипло ответил доктор, стоявший в дверях. — Инсценировку отменили. Это настоящий труп.

— И часы, — добавила Ната, — которые идут назад. Ваше третье правило, доктор. — Она медленно выпрямилась, чувствуя, как адреналин вливается в кровь, и отметила про себя ещё три вещи: дверь аудитории была заперта изнутри, пара из лопнувшей трубы пахла не углём, а миндалём, и на подоконнике лежал след — маленький, аккуратный, как от детского пальца. — Похоже, я начала расследование раньше, чем поступила.

Позади раздались шаги — тяжёлые, уверенные, железные. Ната обернулась.

В дверном проёме стоял мужчина в длинном чёрном плаще. Его правая рука была не рукой: тускло блестели медные сегменты, шарниры, маленькие поршни, и в свете из проёма они казались рукой из жидкого огня. Тёмные волосы, серые глаза и взгляд, который, казалось, видел Нату насквозь — и не находил это неприличным.

— Люциус Вейн, — представился он. Голос низкий, спокойный. — Куратор особых расследований. — Он посмотрел на тело, на часы, и лицо его стало непроницаемым. — Прошу прощения, мисс Кольт. Похоже, ваш вступительный экзамен будет несколько… реальнее, чем планировалось.

Ната почувствовала, как по спине пробежал жар, не имевший отношения к паровой трубе. Она заставила себя улыбнуться — потому что улыбка была её единственным оружием, которое нельзя было отобрать при обыске.

— Реальнее — это по моей части, мистер Вейн. У меня с детства чутьё на настоящие трупы.

Люциус слегка склонил голову. Впервые в его серых глазах мелькнуло что-то, похожее на интерес, — и Ната, к собственному раздражению, отметила, что этот интерес ей приятен.

— Тогда, — сказал он, — начнём. У нас, если верить этим часам, — он кивнул на тело, — осталось меньше суток, чтобы понять, во что вы вляпались.

— В таком случае, мистер Вейн, — Ната сжала медальон и подняла на него глаза, — позвольте начать с вопроса, который мучает меня с причала. Почему директриса побледнела, когда я спросила, кто здесь играет со временем?

Люциус не ответил. Но его рука — медная, тёплая на вид — чуть заметно сжалась в кулак, и этот жест был красноречивее любого ответа.

— Потому что, — сказал он наконец, — этот вопрос здесь задают раз в году. И каждый раз после него кто-нибудь умирает.

The free sample has ended.

$1.85