Я, следователь…

Text
3
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Я, следователь…
Я, следователь…
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 6,84 $ 5,47
Я, следователь…
Audio
Я, следователь…
Audiobook
Is reading Игорь Тарадайкин
$ 3,42
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

– Ты из меня делаешь совершенную дуру! Тебе нужно, чтобы надо мной смеялись? – закричала Галя.

– Нет. Мне нужно, чтобы я тебя не стыдился. Иди в магазин и сдай костюм…

– Стас, ты меня извини, конечно, что я вмешиваюсь, но, мне кажется, ты не прав сейчас, – сочувственно-мягко сказал Владик. – Не только Галя, но и я не улавливаю смысл некоторых твоих действий… А возникновение твоих симпатий и антипатий иногда просто непостижимо для меня…

В тишине раздавались только судорожные всхлипывания Гали.

– Скажи, Владик, ты ведь опытный человек, житейски-бытовой мудрец… Может быть, действительно мне надо завязывать со всей этой суетой и нервотрепкой?

Он скорчил гримасу совершеннейшего недоумения:

– Я тебе, Стас, в таких вопросах не советчик… Это твоя профессия, тебе и карты в руки. Но если сказать по-честному – не верю я, что ты чего-нибудь добьешься. И особого практического смысла не вижу…

– Понятно, – кивнул я. – Ты когда должен уезжать за границу?

– Недели через три-четыре, сейчас документы оформляют. А что?

– Да так, ничего. Мне показалось, что ты не исключаешь возможности, что эти молодцы – которые телеграмму прислали – могут и тебе анонимочку в управление кадров подкинуть. В случае если я их и дальше тормошить буду…

Владик сухо усмехнулся, медленно сказал:

– Грубовато намекаешь на мою душевную черствость, – покачал головой и спокойно добавил: – Вообще-то, я не заходил так далеко в своих размышлениях на эту тему, но готов согласиться с тобой. Те, кто послал телеграмму, могут прислать и пакостную анонимку на меня, и прямой донос на тебя. Эти люди много чего могут.

– И что – ты их опасаешься? – прямо спросил я.

– Ну, не так уж они страшны – и анонимки легко проверяются, а мне бояться нечего – весь я на виду. Но сейчас, перед самым отъездом, это было бы довольно неуместно – ходить оправдываться и доказывать, что мой тесть был честный человек, а они – жулики и что он никого не убивал, а это его убили телеграммой. Знаешь сам, кадровики люди дотошные, в личных делах любят точность и ясность и доказательство твоей положительности начинают от противного…

– Я тебя понял, – снова кивнул я.

Мы помолчали, и Владик чуть погодя сказал:

– Я не знаю, о чем ты сейчас думаешь, но, боюсь, ты меня неправильно понимаешь…

– Я тебя совсем не понимаю. А думаю я о штуке необъяснимой – где, когда, почему размылась грань между понятиями Честь и Бесчестье…

– Погоди… – поднял руку Владик.

– Нет, это ты погоди. Дослушай, может быть, объяснишь мне, бестолковому. Почему человека, пришедшего в гости и укравшего ложку, больше никто на порог не пустит, а всем очевидного государственного вора, взяточника, лихоимца все привечают, кланяются, дружат, в гости ходят, в сахарные уста целуют? До тех пор, пока мы его в тюрьму не посадим. И тогда все выкатывают огромные голубые глаза: «Боже мой, кто бы мог подумать!»

– Мне странно объяснять тебе, служителю закона, презумпцию невиновности. Тысячелетняя мудрость: не пойман – не вор.

– Я не про ловлю говорю. Их и ловить-то нечего, не скрываются давным-давно они ни от кого. На «жигулях», в дубленках, в ангорках, в «Сейках», с «Панасониками», во всех кабаках, на всех курортах, на премьерах и вернисажах – они себя на всеобщий погляд выставляют, они настаивают на внимании к ним, им теперь сытости мало и достаток не радует – им кураж требуется…

– Ну и что ты хочешь – сажать без суда и следствия? Революционного террора? Тебе этого хочется? – посмотрел на меня в упор Владик.

– Нет, мне не хочется никого сажать без суда и следствия, – грустно ответил я. – Мне, вообще-то говоря, никого сажать в тюрьму не хочется. Ты ведь понаслышке знаешь, что это такое. А я знаю это хорошо…

– И что?

– А то, что я им куражиться над памятью твоего тестя Кольяныча не дам. Они его при жизни опасались, как черт крестного знамения. Пусть и после его смерти боятся.

– Может быть, ты и прав, – пожал плечами Владик, но по лицу его было заметно, что он нас вместе с его тестем считает придурками.

– Ладно, что нам с тобой об этом говорить, – махнул я рукой. – У меня к тебе есть просьба…

– Пожалуйста, – готовно согласился Владик, но весь напрягся в ожидании чего-то неприятного.

– В пять часов от автовокзала уходит на Москву автобус – проводи, пожалуйста, Галю, ей надо ехать в Москву. – Повернулся к Гале и твердо сказал: – Тебе, Галя, сегодня надо ехать домой…

Костя Салтыков ремонтировал мотоцикл. Длинный дощатый стол посреди густо заросшего жасминовыми кустами двора был накрыт для странного технического пиршества – в строгом, понятном только хозяину порядке стол был уставлен деталями разобранной на винтики машины. Какие-то узлы мариновались в жестяной банке с керосином, другие обильно маслились солидолом, третьи аппетитно светились на солнце блестящими металлическими бочками.

– Я так и думал, что вы зайдете ко мне поговорить, мне Алеша Сухов рассказывал о вашем разговоре, – сказал Салтыков. – Или к себе вызовете…

– Никого я не могу вызывать, я здесь лицо неофициальное. У меня в этой истории прав не больше, чем у вас или у того же Сухова, – заметил я.

Салтыков через трубочку продул жиклер карбюратора, усмехнулся.

– Раньше я думал, что права тем полагаются, кто на себя обязанности нахлобучивает. А теперь, как посмотрю, с правами стало вроде детской игры «на шарап» – кто больше нахватал, тот и молодец, тот и умник, уважение тебе и почтение наше…

Мне не хотелось с ним темнить и вымудриваться, и спросил я его напрямик:

– Это вы по своей бывшей жене судите?

– А что? – Он положил железку на стол и посмотрел мне в лицо. – Нешто мало мы уважаем Клавдию Сергеевну? Или недодаем чуток почета и внимания? Так вы не спешите – она еще женщина молодая совсем, она растущий кадр, резерв на выдвижение, так сказать. Она еще в большие люди выйдет, далеко пойдет! Если все-таки не остановят…

– Что вы имеете в виду?

– Ничего. Ну подумайте сами – глупо ведь выглядит, когда здоровый, не старый еще мужик жалуется на бросившую его жену. Совестно это мне и глупо. Ни к чему совсем…

Мы помолчали, и я, глядя, как сноровисто точно, ловко и ухватисто снуют пальцы среди лабиринта мотоциклетных частей, сказал:

– Жаловаться ведь – не обязательно плакаться. А на жену вашу бывшую мне уже несколько человек жаловались. Видать, набрала она здесь злую силу…

Салтыков махнул рукой:

– Уехал бы я отсюда, ничего меня здесь не держит… Но как-то перед людьми совестно – совсем никчемушным человечишкой выглядеть неохота.

– А в чем она – никчемушность-то?

– Ну, как там ни верти ни крути, а получается одно – бросила баба мужа, из дома вышибла, ребенка отняла, а теперь совсем из города вон прогнала, чтобы у нее с новым мужиком под ногами не путался. Не хочется мне ее в глупой вседозволенности поощрять. А главное, дочке Насте, пока я здесь проживаю, все-таки напоминание, что не во всем права маманька ее боевая…

– А вы регулярно видитесь с девочкой?

– Каждый день. Как идет на танцы в Дом культуры – так видимся… – Салтыков грустно ухмыльнулся.

– Почему на танцах? – удивился я.

– Потому что перед Домом культуры городская доска почета. Смотрю я на Настю с доски и напоминаю – можно, девочка, человеком быть и от людей уважение иметь не только жульничеством и подношениями… – Он вроде бы немного подсмеивался над собой, но я видел, что его снедает острая душевная боль.

Из банки с керосином он вынул какую-то шестеренку и стал протирать ее ветошью с таким тщанием, будто занимала его чистота этой железяки больше всего на свете. Потер, потер, потом с остервенением бросил тряпку на стол и сказал:

– Девчонку жалко! Про Клавдию говорить нечего – пропащая она, а девку жалко, станет таким же уродом, как мать… Загубит она ее…

– Вообще-то, судя по отзывам о Клавдии, не похожа она на пропащую, – осторожно сказал я. – Наоборот, все ее называют всесильной. И всемогущей…

– Да уж мне-то не рассказывайте! Я ее, слава богу, восемнадцать лет знаю… В чем могущество-то? Все достать может, все по блату устроить? А то, что ее все не любят, не уважают потихоньку, завидуют в открытую, – это тоже сила ее? Пройдет времени маленько – и по всем счетам Насте надо будет рассчитываться. И тут маманькины блатные дружбы не помогут, хищные добра-то не помнят, им память не сердце, а пузо сохраняет… А что в пузе удерживается – сами знаете…

Салтыков насадил шестеренку на вал, проверил прочность соединения, и я с удовольствием смотрел, как набухают силой жилы на его огромных, перепачканных маслом руках.

– Странное дело, – сказал он задумчиво. – Живут люди, будто завтра не наступит. Нет вчера, позабыли о нем, и про завтра не думают. Словно сегодня – последний день. Жрут, пьют, безобразничают… Глупо очень. И обидно… Будто не верят, что завтра солнце тоже встанет…

И, словно самого себя проверяя, закинул голову и вгляделся в недостижимо высокую голубую солнечную верходаль…

Он потянул из банки с керосином звякающую, вспыхивающую искрами цепь, а я спросил:

– А девочка вас не слушает?

– Слушает. Но ничего не выполняет. Ей Клавдия внушила ко мне огромное неуважение. Не враз, конечно, исподволь объяснила она Насте, что нечего смотреть на отца: я ведь, с их точки зрения, тихий, блеклый работяга. По нынешним представлениям человек вполне никчемный. А мать может все: и одежу модную, и жратву лакомую, и магнитофон японский, и «Три мушкетера» макулатурных, и путевку на море. Вот и вырастает девочка, твердо зная, что ничего важнее этого дерьма в жизни не существует…

– Скажите, Костя, а с чего началась вражда Клавдии с Коростылевым?

– Да это было давно, мы еще вместе жили. Она ведь не враждовала с ним, просто искренне не уважала. Она про него говорила – оборванец нищий, черт однорукий, он своей одной рукой никак жирный кусок ухватить не может, вот и другим старается не дать…

 

– А что Коростылев не давал ей ухватить? Какое он мог иметь к ней вообще отношение?

– Так она в те поры командовала в общепите. И всегда первой лозунг полезный выкопает и начинает им, как фомкой, орудовать. Вот тогда она придумала, что надо шире доносить услуги до населения, одновременно повышая рентабельность предприятий. В школьной столовой например…

– Это каким образом? – не понял я.

– Открыть при школьной столовой цех полуфабрикатов. Это они вместе с завстоловой – старой заворуйкой – удумали. Мол, кормим детей, а потом, чтобы не простаивали производственные мощности, обеспечиваем полуфабрикатами всех учителей и обслуживающий персонал, а все нереализованное продаем с уличных киосков…

– И что?

– А вы посчитайте. В школе почти тысяча детей – тысяча завтраков, тысяча обедов, да еще вся продленка! От каждого рациона если отщипнуть кусочек – сколько за день на круг выйдет? Вот Коростылев и поднял жуткий скандал, когда сообразил, что все это прогрессивное начинание воровством у детей обернулось…

– А официально это как-то рассматривалось?

– Да ведь Коростылев был сам как ребенок! Ничего доказать толком про этих жженых торгашек не смог, его еще самого в сутяжничестве обвинили, но новаторский почин Клавдии пришлось свернуть, а завстоловой, ее компаньоншу, Коростылев все-таки вышиб. Вот с тех пор и познакомились они…

Я встал, хотел попрощаться и все-таки не выдержал, спросил:

– Скажите, Костя, а вы всегда так относились к своей бывшей жене? Я хочу спросить – всегда ли вы ее так оценивали?

Он медленно помотал головой, через силу ответил:

– Нет, я ее так не оценивал раньше… Она и не была такой… И относился я к ней совсем по-другому… Когда-то была она замечательной девчонкой… Попала она в это торгашеское болото, и засосала ее трясина – макушки не видать… A-а, чего толковать теперь об этом! Все прошло…

О многом хотел бы я его поспрашивать, да не набрался духа. Потому что понял: ничего не прошло. Длится пожизненная необъяснимая мука большой любви к женщине, которую не уважаешь, презираешь, должен ненавидеть, а лучше всего – позабыть, да только чувствам своим мы не хозяева, и живут они, нас не спрашиваясь, как покинувшие нас любимые…

На лестничной клетке было четыре двери, но, даже не вглядываясь в номера квартир, я сразу понял, куда мне надо звонить: кожано-коричневая, пухло-набивная, узорно обитая желтыми фигурными шляпками гвоздей, с немигающим зрачком смотрового глазка в центре – дверь в жилище Клавдии Салтыковой. Не дверь, а современное городское воротище в маленькую крепость на третьем этаже каркасно-панельного дома.

Нажал на кнопку звонка, но не услышал ни дребезга, ни шума шагов. Тишина. Или никого нет дома, или изоляция хорошая. Еще на всякий случай позвонил и уже собрался уходить, как дверь вдруг распахнулась и досадливый женский голос выкрикнул:

– Да не трезвонь ты, слышу я, слышу!..

Клавдия Салтыкова посмотрела на меня в упор и, видно, сразу догадалась, кто я, – точно так же как я опознал ее, хоть и не приходилось мне видеть ее никогда.

– Ах, это вы, оказывается… Что ж, заходите, коль пришли… – посторонилась, пропуская меня в прихожую, и на лице ее стыло выражение неприязненно-скучающее.

– Здравствуйте, Клавдия Сергеевна. Моя фамилия Тихонов. Прошу прощения за то, что пришел без приглашения, но очень уж мне хотелось поговорить с вами…

– Да знаю я… – сердито кинула она.

Я обернулся в поисках вешалки – оставить куртку и увидел, что дверь изнутри стальная. И рама дверная, вся коробка – стальная. Аккуратно проклеенная обоями под дуб.

Не замечая ее информированности о желании повидаться, я сказал:

– Дверь у вас хорошая… Надежная…

– А у меня все хорошее, – серьезно ответила она. – Я вообще люблю так – чтобы получше и подешевле… По доходам по нашим скромным.

Я засмеялся:

– Насчет получше – это понятно. А как подешевле выходит?

– Калькулировать надо уметь, – туманно сказала она, а потом великодушно пояснила: – В Москве зажиточные люди такие двери за полтыщи ставят, некоторые из-за границы везут. А мне на ремзаводе нашем по наряду за полсотни сварили. И две бутылки за установку. Если вам такая понадобится, могу помочь…

Сказала – и засмеялась издевательски, и во всем ее снисходительном тоне, в манере говорить со мной проступала нескрываемая мысль, что такой нищей гультепе, голи перекатной, как мне с покойным моим дружком и учителем Кольянычем, не то что стальная дверь не нужна, а на дверную задвижку тратиться глупо.

– Спасибо, Клавдия Сергеевна, за любезное обещание. Накоплю добра на стоимость такой замечательной двери – и сразу вас попрошу.

Она осуждающе покачала головой:

– Вот так во всем! Простых людей милиция призывает надежнее обеспечивать сохранность жилищ, чтобы ворам потачки не давать, а как самим на копейку разориться для укрепления общей законности – так вас нету…

Она провела меня в большую комнату – гостиную, столовую, да и кабинет, наверное, ее домашний.

– Ко мне в дом, Клавдия Сергеевна, воры не полезут. Вы не волнуйтесь – я им потачки не дам…

– Что так – уважают они вас? Или красть нечего?

– Уважают, наверное. Может быть, как раз потому, что красть нечего. А общую законность, как вы говорите, я другим способом укрепляю.

Она показала на зеленую плюшевую заводь югославского дивана:

– Вы садитесь, в ногах правды нету. Да и меня уж за сегодня ноги не держат. С утра – отоваривание ветеранов, вчера учетом замучили, в четьверг – снятие остатков…

Она мягко выговаривала – «четьверг».

Богатое жилье. Обиталище человека, еще вчера бывшего бедным. У которого вдруг оказалось сразу много денег. И вещей. И все это надо было быстро собрать, притащить в эту квартиру, расставить, разложить, распихать по местам. Или без места. Некогда было раздумывать – место искать. Надо было вещи унести оттуда, где они были раньше, и собрать здесь.

Я оглядывался по сторонам и со стыдом вспоминал свой давний сон – вхожу к себе во двор, а навстречу ветер деньги несет. Кружатся на ветру, мчатся на меня купюры – нежно-сиреневые, как весенний вечер, четвертаки. И сочно-зеленые полсотни, похожие на молодую тополиную листву, хрусткую и клейкую. Я хватаю эти деньги и рассовываю их по карманам, за пазуху, тороплюсь изо всех сил – ясно ведь, что сейчас этот поток иссякнет, когда еще такая благодать повторится. И жалею в своем сумасшедшем стыдном сне, что бездна этих деньжищ мимо меня пролетает, пропадает на улице.

Проснулся, как в тяжелом похмелье, – с испугом за себя. А Салтыкова не проснулась, ей все еще снится наяву мой глупый сон. Сидит напротив меня в удобном мягком кресле, запахнув поглубже красивый белый халат со строгой этикеткой «Пума», смотрит мне прямо в лицо и строго спрашивает:

– Так о чем это вы со мной поговорить-то хотели?

– Я вас о многом хотел расспросить…

– Хотеть никому не запрещено, – сурово усмехнулась она. Лицо у нее было тяжело-красивое, и существовал в нем трудноуловимый перелив, как на цветных календариках, где рисунок меняется в зависимости от освещенности и угла зрения. Вот так же ее лицо ежесекундно меняло свой возраст: только что это была двадцатилетняя красавица-девка – и вдруг без всякого перехода смотрела на меня властная немолодая баба с запечатанным жестокостью сердцем.

– Так чего вам там про меня нарассказали? – спросила она равнодушно.

– А почему вы решили, что про вас должны были мне нарассказать? – поинтересовался я.

– Да городишко у нас такой, языки без костей. Им главная радость в жизни – о других посудачить, чужое бельишко перемыть…

– А вы не любите о других говорить, Клавдия Сергеевна?

– Я? – удивилась она. – Да по мне – пропади они пропадом, мое какое дело. Я вообще о других говорю только то, что меня просили передать…

Она сказала это серьезно, и я понял, что это правда. Клавдия Салтыкова была не похожа на человека, тратящего время на сплетни.

Из спальни, оттолкнув неплотно прикрытую дверь, вышла маленькая кривоногая собачонка, пучеглазая, с лохматым хвостом, похожая на декоративную аквариумную рыбу. Деликатно процокав когтями по паркету, собака подошла к Салтыковой и тяжело вспрыгнула к ней на колени. Клавдия потрепала ее ласково по спине и душевно поведала мне:

– Людям бы у нее поучиться не помешало. Это собачка ши-пу, ей тыщи лет несчетные. А выжила такая мелкая тварь благодаря характеру: жадная, умная, трусливая и злая…

– А на кой вам, Клавдия Сергеевна, злая собачонка? – спросил я, вспомнив огромного добродушного Барса.

– Так это она с чужими злая. А со мной она ласковая. – Салтыкова сбросила ее с колен, и собачонка, отряхнувшись, покосилась на меня своими выпученными коричнево-кровавыми глазами и недовольно зарычала густым нутряным хрипом.

Салтыкова встала и пошла на кухню, а я принялся рассматривать небольшую картину в старой раме, висевшую на стене над сервантом. Хозяйка принесла кувшин и два стакана, налила в них сок, и стекло мигом вспотело холодной испариной.

Перехватив мой взгляд, Клавдия заметила вскользь:

– Это хорошая картина. «Деревенский праздник» называется. Художник Кустодоев. Слыхали небось?

– Кустодиев? – удивился я.

– Может, Кустодиев. Вроде бабка эта говорила – Кустодоев. В прошлом году у старухи тут одной купила. Из «бывших» бабка. Сохранились у ней кой-какие вещички…

Зазвонил телефон. Салтыкова сняла трубку, недовольно ответила:

– Слушаю… Ну, я… Я, говорю… И что?.. Нет… Ничем тебе помочь не могу… Не могу… У меня и так проверка за проверкой… Не знаю… – Она неожиданно усмехнулась, сказала зло-весело: – А у меня и сейчас такой проверяющий сидит… Да, дома. А что такого – у меня время безразмерное, как гэдээровские колготки… Да ладно тебе!.. Если можешь – прости, а не можешь – не надо… Пока.

Бросила на рычаг трубку, походя ткнула кнопку выключателя телевизора, и в комнату влетел с экрана дельтаплан – лохматый стройный парень, гибкий и нежный, высоким страстным голосом пел о любви к своему дельтаплану, с которым они где-то под облаками летают.

Салтыкова сердито хмыкнула:

– Вот, елки-палки, времена настали – жены мужей кормят, мужики поют бабьими голосами. Странные дела… Так чего вы хотели спросить?

– Я знаю, что у вас были с покойным Николаем Ивановичем Коростылевым неважные отношении. Вот я и хотел у вас выяснить – почему? Чего не поделили?

Она выключила телевизор, нажала на крышку блестящей сигаретницы, стоящей посреди журнального столика рядом с большой хрустальной пепельницей, ловко ухватила выскочившую сигарету, чиркнула не спеша зажигалкой, затянулась со вкусом, щуря левый глаз от тоненькой струйки дыма, и я обратил внимание на то, какие у нее маленькие руки – короткие пухлые пальчики с длинными полированными ногтями. Странно было видеть у такой крупной женщины эти жирные когтистые лапки.

– Я вам все охотно расскажу. Но перед тем, как ответить на все ваши вопросы, хотела бы и вам задать – всего один…

– Прошу вас.

– А вы кто такой? Вы откуда взялись?

– Взялся я из Москвы, сюда приехал на похороны своего старого учителя, зовут меня Станислав Павлович Тихонов, работаю я в Московском уголовном розыске, по званию я майор милиции. И все это вы, Клавдия Сергеевна, прекрасно знаете…

– Это-то я все знаю, – махнула она рукой. – Неведомо мне только – в каком вы значении здесь-то сидите и вопросы мне задаете? У вас задание есть? Или самоуправничаете?

Молодец Клавдия Сергеевна! Бой-баба. Большую жизнь прожила в торговле! Я засмеялся и мягко ответил:

– У меня есть задание. Я его сам себе дал. Самоуправно…

– Да-а? – зловеще протянула Клавдия. – Очень интересно! Думаю, что правильно будет к вам письмо официальное на работу прислать – начальству вашему и в парторганизацию! Пусть они поинтересуются, как вы тут своими правами и красной книжечкой фигурируете, выгораживаете дружков своих. Или родственников, точно не знаю…

Я жалобно перебил ее:

– Окститесь, Клавдия Сергеевна! Мой дружок и родственник, которого я выгораживаю, на кладбище лежит. Поздно мне его выгораживать…

– Его-то поздно! А меня срамить – по городу ходить с вопросами – не поздно! Я-то еще не померла! Да вам меня не очернить, меня здесь знают, слава богу, не один год! Так что я завтра вам такое письмо организую – и от властей, и от городской общественности. Надеюсь, вам разобъяснят, как себе самому давать задания по личным делам на государственной службе…

Ну что же, пожалуй, пора дать этой зарвавшейся девушке укорот, она и так далековато забралась от сознания своей безнаказанности.

Усмехнулся и сказал ласково:

– Мне кажется, что у вас, Клавдия Сергеевна, это становится хобби – загружать работой службы Министерства связи…

Она побледнела, желваки на щеках зачугунели.

 

– Вы что хотите этим сказать?

– Что вы ошибочно полагаете, будто мои расспросы – это мое частное дело. Мне кажется, что оно уже стало и вашим делом. А поскольку вы со мной говорить не желаете, то завтра я пойду к городскому прокурору, и завтра же, кстати, возвращается начальник управления внутренних дел. Вызовут нас официальной повесткой и будут допрашивать. Вы меня понимаете? Допрашивать, а не разговаривать…

– О чем же это вы хотите меня допрашивать, интересно знать? – подбоченилась Салтыкова.

– Обо всем, что вы можете знать по поводу такого из ряда вон выходящего случая. О несчастье, взволновавшем весь город! Каждый честный человек, которому хоть крупица малая известна, должен был бы не права качать, а постараться помочь разобраться во всей этой печальной истории…

– Так, по-вашему, выходит, что я не честный человек? – с вызовом спросила она.

– Я ничего подобного не говорил, – твердо отрезал я. – Я пришел к вам за ответом на несколько вопросов, а вы решили меня пугануть. Вы напрягитесь, подумайте маленько – вам ли меня стращать?

– Ну и вы меня не напугаете, – поехала она потихоньку на попятную.

– А я вас и не собирался пугать. Я задал вам ясный вопрос: что произошло между вами и покойным Коростылевым?

– Да ничего не произошло! Вздорный, завистливый старик был, прости господи! Вы-то думаете, вам тут все вздыхают горько, слезы рукавами вытирают – что все в трауре глубоком! А я человек прямой и врать не стану – всем он тут надоел, во все дела лез, как клещ липучий. Все ему – и нечестные, и несовестливые, и не такие, и не сякие! Один он праведник, добрым словом сыт! Тьфу, надоел…

Я сидел, опустив глаза, и испытывал боль, будто била она меня с размаху по щекам своими маленькими когтистыми лапками. Боялся взглянуть ей в лицо, закричать, ударить. Только крепче сжимал ладони одну в другой, чтобы не так заметно тряслись руки. И спросил ее негромко:

– Что же вам лично плохого причинил Коростылев?

– Мне? Да мне он и не мог ничего сделать – руки коротки! На ребенке хотел отыграться! Нашел, старый пень, с кем счеты сводить!

– За что же он с Настей мог счеты сводить?

– А за все! Что молода, да хороша, да красиво одета! И его не боится, плевала она на его глупые придирки! Он ей поперек жизни хотел стать, отомстить за свою песью старость!

– А может быть, Клавдия Сергеевна, не хотел Коростылев, чтобы выросла ваша девочка похожей на собачку ши-пу? Может, он ей настоящей жизни желал? Может, хотел, чтобы Настя стала большая, щедрая, смелая и умная? Тогда и тысячи лет не нужно, а хватит нормального человеческого века?

– Ага? Конечно! Он хотел ей добра, а я – зла! Это правильно вы все рассмотрели! Да я жизнь на нее свою положила! Одна, без отца воспитываю! Легко, думаете? Как волчок кручусь – за уроки на пианино четвертак подай, по французскому отстает – учительницу держу, одеть, обуть девку надо? Копейкой никто не поможет, а советы давать да нотации читать каждый горазд! Да ребенка баламутить разговорами…

– Чего ж ее баламутить – она ведь не маленькая уже, думать начинает сама…

– Как же – думает она! Вчера устроила истерику – если не дашь пятнадцать рублей на духи, буду сидеть реветь! Мне ее надо бы за тройки ремнем пороть, а все сердце щемит – мне-то не у кого было на духи просить! Дала, конечно – что ж мне, деньги ее слез дороже? Для нее ведь только и стараюсь, и она уже знает – к отцу-то не пойдет реветь, деньги требовать…

– А почему к отцу не пойдет?

– Да чего с него спрашивать! Серый дурень, городской колхозан, село неумытое.

– Простите, а Настя такого же мнения о своем отце?

– Не знаю, не спрашивала я ее. Так ведь не без глаз она, видит это сокровище. Я и так скрипя сердцем соглашаюсь на их свидания…

– А чем же вам так не нравятся их встречи?

– А тем – что незачем это! Не хочу, чтобы девчонка выросла небесной козой вроде него. Скрипя сердцем дозволяю…

Она так и говорила – «скрипя сердцем». Она правильно говорила – я слышал пронзительный, душераздирающий скрип этого ожесточенного сердца. Оно не было смазано ни одним добрым чувством.

– А где сейчас Настя?

– На танцы убежала. У них это быстро – с понтом под зонтом, и помчались на танцульки. А зачем она вам?

– Хотел познакомиться, поговорить, спросить…

– О чем?

– О многом. Например, жалко ли ей Коростылева…

– А я вам за нее отвечу – ей жалко. Так себе и пометьте, где это нужно. Очень жалко. Вообще всех жалко. А себя – особенно.

Перегородив дорогу между домами Кольяныча и учительницы Нади Воронцовой, стоял «запорожец». На крышу маленькой трескучей машинки облокотился высокий красивый парень в спортивном костюме с яркими эмблемами «адидас». Уперев руки в боки, с ним разговаривала Надина мать. Пока я ставил на обочину автомобиль и вылезал из кабины, не было слышно из-за шума мотора их голосов, но я видел, что говорит она с парнем сердито, а парень весело смеется. Я направился к ним, но парень в это время махнул рукой, распахнул дверцу, лихо нырнул в тесное гнездо за рулем, «запорожец» пулеметно-резко затрещал и помчался вниз по скату дороги.

– Чего сердитесь, Евдокия Романовна? – спросил я Дусю.

Она утерла лицо кончиком платка, сказала с досадой и злостью:

– Ну и люди стали – ни стыда ни совести! Сраму не знают. Ведь сказано было сто раз: «Не ходи ты к нам, не хочет тебя Надя видеть». А все прется, ничем его не проймешь! Слов людских не понимает, ржет, как жеребец, и все тут…

– А кто это, Евдокия Романовна?

– Да ну его! Говорить о нем неохота. Петька Есаков, дармоед и пустопляс! Второй год ходит за Надей. Она его на порог пускать не хочет, а он все надоедничает, говорит: «Будешь все равно моей женой».

Я заметил осторожно:

– Парень-то он красивый, видный…

– А что толку? Пустобрех, бездельник. Срамота, а не мужик. – И от досады она сплюнула. – Это ведь надо – молодой парень к Клавке Салтыковой на ночную смену работать ходит! Нахлебник!

– А днем-то он что делает?

– Что делает? – От негодования Дуся всплеснула руками. – Физкультурник он. Здоровый мужик, руками, ногами дрыгает. Да, правда, за работу и зарплату такую получает – сорок рублей. Это же ведь надо – взрослый молодой парень сорок рублей получает!

– А где он эти сорок рублей получает? – спросил я.

– Тренирует при школе футбольную команду. Ему предлагали разные места, но он не хочет. Сейчас, говорит, ценность основная – свобода, а не рублишки. Ну ясно, рублишки не ценность, если ему Клавка дает сколько хочет. Вон купила этому обормоту автомобиль. Не бог весть какой, маленький, таратаистый, а все ж таки ездит.

Я присел на лавочку у забора, закурил сигарету и спросил с интересом:

– А что, Наде он совсем не нравится?

Дуся от возмущения подалась вся ко мне:

– Да что же вы такое говорите?! Как же Наде он может нравиться? Надя девушка серьезная, а этот – тунеядец, оболтус, бездельник. Я ему говорю давеча: «Как же ты можешь жить-то на сорок рублей?» А он регочет нахально: я, говорит, бережливо живу… – Дуся печально покачала головой. – Сбился с панталыку парень. Его несколько лет назад Николай Иванович, царствие ему небесное, выгнал из школы. Он ведь раньше учителем физкультуры там был.

– А за что выгнал?

– Парнишку он какого-то поколотил. Ну а для Николая Ивановича такие вещи были как нож вострый. Выгнал его из школы, сказал: «Тебя к детям за версту подпускать нельзя». Ну и подобрала его Клавка Салтыкова. Тоже баба срамная. Дочка – невеста скоро, муж – приличный человек, здесь же в городе живет, а сама она валандается с парнем на десять лет моложе. Ничего не стыдится, никого не боится, для нее людская молва – тьфу…

Дуся прервала на миг свое гневное повествование, посмотрела на меня внимательно и неожиданно спросила:

– А вы сегодня ели чего-нибудь?

– Сегодня? – стал вспоминать я. – Честно говоря, не помню, да и не хочу.

– Нельзя так, – уверенно заявила Дуся. – Идемте, я вас угощу диковинкой. Вы, наверное, в Москве и забыли, что это такое.

Я взглянул на часы – половина десятого. Солнце заходило в конце улицы, как автодорожный знак «Въезд воспрещен» – желтый диск с раскаленными алыми краями.

– А Надя дома? – спросил я. – Мне надо с ней посоветоваться.

– Дома! Она на задней терраске читает, – обрадовалась Дуся. – Идемте, мы еще не ужинали.