Free

Свет мой. Том 4

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

Какой же хороший, справедливый и толковый сын у нас с отцом! Он, Саня, вырос, наконец! А теперь, спустя два года после того восторжения его сыновней взрослостью и самостоятельностью, нейдет из моей головы то странное ее заявление насчет ее боязни, что он возьмет и запьет. Никак нейдет, – Нина Федоровна, остановившись, поморгала глазами. – Да, соколики, она, как говорят по-деревенски, родила ведь в девках.

– Ну и что ж? Не возбраняется… – сказала Люба.

– Нет, вы не поняли меня. Кабы только это!.. А у ней– то там, в Керчи, куда она умчалась живо, прихватив с собой и Саню, как бесплатное приложение, ведь старинные друзья-приятели, своя компания. Не для него. Ни-ни. И чтобы лишь удержать его возле нее, эта-то компания и подобьет его на выпивку; он после всего случившегося в точности может запить. Вы не думаете?.. Вот чего я страшусь теперь. Мила и одна уже учила его пить, как самолично я наблюдала раньше.

XXIX

– Я вернулась к их свадьбе. Ах свадьба… Тут-то все! – Нина Федоровна ткнула себя в сердце. – Я столько гостей загостила, о! Кругом я должницей была – отгуляла на свадьбах у многих знакомых, да и должна была всех пригласить к себе из простого долга гостеприимства. Живем мы все на виду друг у друга, не то, что у вас, в великих городах: люди по разным тоннелям ходят, бегут, ездят – не видят и не знают один другого. Зазвала я даже и Любу с ее скандальным мужем. Сделать по-другому я не могла. Не в моей натуре. Я не мстительна. Только думку такую вынашивала: пускай, если уж у Лени нескладно получилось с его экстренной, подпольной женитьбой, то Санину нужно отпраздновать вдвойне. Будет что вспомнить ему впоследствии. Этим я, неисправимая фантазерка, тешила себя. Ну, значит, гости отовсюду съехались к нам. И Милина мать – полная – из Украины доехала, сразу закомандовала всем и всеми. Засела за стол с такой важностью – держись! – словно делала нам одолжение какое. Она, знать, простушкой не была. Мой-то Тихон вмиг определил: «Эва, какая боевая, черт»! И уж обходил ее с опаской – бочком, не соприкасаясь с ней. А на переговоры с ней отсылал меня. Он – молодец! Ишь политик!

Меня-то все сватьюшкой, сватьюшкой величали. Даже величал подобным образом Петр Петрович, отслуживший, как и мой Тихон, всю жизнь в армии, офицер-коммунист; он точно, торжествуя отчего-то, благодарил меня за то, что мой сын женился на его племяннице и что так мы породняемся. В глаза он заискивающе засматривал… Как же, выдается замуж засидевшаяся девушка… Аж не по себе мне стало, неприятно… Только церемониться особо с кем-нибудь мне было некогда, потому как я у себя распоряжалась по-хозяйски, все приготовляя.

Признаюсь, вскользь я думала: какое наказание! Все-то эти гости, что прибыли (и издалека), не посчитавшись ни с чем, так обходительны и ласковы со мной, как с матерью жениха, а я-то, кочерыжка старая, все не могу в душе оттаять и помягчать к ним, добрым людям. Как это, должно быть, недобро с моей стороны! Нужно срочно исправляться! А соседушки уже после изложили мне кое-что существенное, что они подметили на самой свадьбе, но что я не видела нисколько.

Худшее шло поперед. Как обычно.

XXX

– А поезд все стоит? – оглянулась нервно Нина Федоровна. – Я волнуюсь еще и за Колю сейчас…

– Да он был все время на виду…

– Но я доскажу… У Милиной родни такая украинская традиция: во время свадебного застолья обходить стол с подносом и разворачивать на показ все подарки – демонстрировать их. А я невзначай, не зная того, сбила ей замысел, только она, родня, приготовилась негласно выступить: я большущий красивый торт вынесла, поставила на праздничный стол, перед невесткой и сыном, и сказала им прилюдно, что желаю им двоим большого счастья. – Она вытерла платочком глаза, качнула головой. – И за это самое Милины родичи возненавидели меня. Словно я преступница, смутьянка. А мне не до этого было. Все я делала, как заведенная. И это-то меня поддерживало. Хотя старшенький мой, Леня, и говорил мне из-за стола: «Мама, ты садись – посиди-ка с нами тоже; хватит тебе распорядителем да прислугой быть»! Но как ни прислужить сынку родному… Да еще в такой-то день… Все естественно для матери…

И потому, наверное, все, кроме накладки с тортом, было славно, хорошо. И стол, за который я переживала сильней всего, получился – удался на славу: всех он поразил, как я видела по глазам собравшихся. И поэтому все были довольны, веселы. Однако в самый-то разгар пиршества мой слух (я услыхала невзначай) неприятно резанула одна фраза, вскользь брошенная невестой; она, Мила, налила себе стаканчик вина, приблизилась с ним к своей матери Галине Витальевне и как-то ненатурально сказала: «Ну, давай, мамочка, выпьем за то, что мы обстряпали это дельце». Она выразилась именно так вульгарно. И та тоже заговорщически ответила ей: «Я давно этого желала, доченька – ждала, когда ты поумнеешь. И вот наконец-то тебе карты в руки…» Мне такое сильно не понравилось. О подслушанном я забывала и с досадой вспоминала между дел. В душе у меня остался какой-то неприятный осадок, точно я нарочно подслушала что-то секретное.

Пришла пора – всех спать уложила, приготовилась помыть грязную посуду. И только взялась за нее – ползет снова пить вся их протрезвляющаяся братия. С предводителем – Галиной Витальевной. Эта братия, забалтываясь, принялась укорять меня за невоспитанность, за корысть; видите ли, я посамовольничала, чествуя молодых: совсем пренебрегла святой традицией. И Галина, сущий командор, уже не лебезила передо мной, даже не называла и по имени-отчеству; а тот же Петр Петрович активнее других еще приструнивал меня: «Какая ж ты, тетушка, право, колючая! Не ожидал… Мы-то хотели, чтобы у ребят все было слажено честь-по-чести». И глазом при этом не моргнул. – «Я всегда взаимновежливая, – ответила я ему. – Не утруждаю себя злом. Я ссорюсь крупно раз в жизни». Выдержала я их наскоки необоснованные. Но после, когда они отлипли от меня, сильнейшая досада взяла меня – я впервые заплакала горючими слезами. Расхлипалась, как девчонка малая, – никак не уймусь. Где-то, где-то успокоилась.

Когда же все, наевшись и напившись, разбрелись по углам, у меня еще состоялся короткий разговор с Саней; он вдруг, как сидел, упал головой на руки, лежащие на столе, и громко, безутешно зарыдал. Он так несчастно, убито плакал, как не плакал никогда еще, ни при каких обстоятельствах. И все твердил бессвязно: «Прости меня, мама, ну, прости… Я такой несчастный… обманутый». И это совсем повергло меня в смятение.

А на следующий день, когда я стряпала завтрак для пробуждающихся гостей, Саня, чужой и ровно побитый, зашел на кухню. Он ходил еще картинно, ровно любуясь все время собой. Он этак отчужденно молвил мне: «Мама, ночью я, пьяный, кажись, наговорил тебе чего-то лишнего: так ты забудь просто. Я протрезвел уже». Я с укоризной поглядела не него: «Вот именно, сынок, ты мне ничего такого и не наговорил, – больно скрытничать стал; если б ты откровенен был со мною, как, бывало, прежде не таился, то много б лучше было для тебя и для меня. Ну, что ж, сынок, ты тут весь – только руки развести…» Он молчал, потупясь. «Все же, дети, знаете прекрасно о моих материнских чувствах к вам – и так гоните их беспричинно». Он еще холоднее нахмурился. И вконец отвернулся от меня. Да какие золотые сыновья были раньше, до женитьбы, мы всегда сообща обсуждали все на семейном совете нашем, а теперь они начисто в себя ушли, как в раковину спрятались. И захлопнули створки. Оттуда их никак уже не выудить. Ничем.

Сейчас я отлично понимаю, отчего люди дерутся, спиваются. Представляю себе… Поэтому и не случайно Милочка призналась мне, что Саня может спиться в Крыму. Парень совестливый. У него же сердце золотое, чувствительное. И она, видимо, заранее пугалась того, что едва он узнает всю правду о ней до конца, – он станет заливать свое горе. Причем, она будто хвасталась передо мной собою: вот попробуйте-ка раскусить меня! И так выдавала себя с головой. Иначе – с чего предполагать худое? С его стороны ни повода и ни намека никакого не было.

XXXI

Уже затемнело в купе. Однако, слушая рассказ Нины Федоровны, торопившейся довысказать свою горькую историю, никто свет не зажигал с всеобщего молчаливого согласия. Она говорила:

– Позднее все жильцы нашего дома подробно обрисовали мне, что за птица моя невестка; все кругом доподлинно знали, какого она полета, только не я, свекровь. Доброжелатели мне сказали, что все три месяца подряд – с января к Миле шастал симферопольский ее знакомый. Он и ночевал у нее перед тем, как Сане познакомиться с ней. От него-то она и прижила ребенка, забеременела. А я и не знала, хотя все кругом смеялись над Саней втихомолку, оттого что она его облапошила запросто. Но я все еще не хотела поверить чему-то плохому, потому что хотела другого – благополучия сыну. И почему-то еще верила, надеялась на лучшее. И Саня мне твердил сметливо, когда я с ним пыталась по душам разговаривать – вызвать его на откровенный разговор: «Все у меня в порядке, мама». Тогда я на все наветы – пересуды решительно ставила крест, покуда сама в чем-то не убедилась досконально; я отвечала доброхотам: «А мы разбираться в сердечных делах сына не хотим. Значит, существует обоюдное согласие у молодых».

Между тем припоминала: Мила до знакомства с Саней хвостом туда-сюда крутила, и тот ее приживальщик, должно быть, потому и бросил ее – не стал к ней ходить. С тем-то – извини уж, подвинься – ничего у ней не сладилось. Он полакомился – и след его простыл. И когда он неожиданно заявлялся к ней, она принимала у себя еще кого-то из мужчин. Бывало, он поднимается к ее квартире, звонит-звонит ей, и она, изменяя свой голос, как артистка (я иногда слышала: это – лестницей выше, а стены очень же тонкие, звукопроводящие) отвечает ему из-за двери, что Милы дома нет. И Саню моего та же участь ожидала и потом постигла.

Быстренько ж она его окрутила, приласкала, приворожила, притянула к себе. Чем? Она же моментально заимела власть над ним, причем заимела совершенно шутя; и продолжая относиться к нему свысока, с иронией. Сказывалось превосходство ее возраста, ее ума, ее изворотливости. Вот он ходит – сам не свой. Скажет только: «Мама, я пойду…» – И мнется. Я скажу сурово: «Ну, иди, иди скорей!..» Стала как колдунья какая: что бы ни подумала о нем, что бы ни сказала ему – все по-моему выходит, как ни кинь. Я крепилась. Только раз взорвалась, прикрикнула на него: «Куда тебя лихорадка на ночь глядя несет?! Думаешь: там тебя ждут? Ну, отправляйся! Не держу»! Я знала: так и есть, навострился опять к ней. А дом, говорю, ведь современный. Стены тонки, что барабанные перепонки, лишь усиливают звук… Итак, я отлично слышала, как она, Милочка разыгрывала свою комедию с Саней. Значит, едва я отпускала его, он как оголтелый несся от нас туда, наверх. Там звонил к ней. Безрезультатно. Я маялась, терзалась – и ничего поделать не могла. Тут я или шитьем займусь. Или посуду переставляю, вторично перетру – чтобы заглушить в себе терзанье.

 

За короткое время он неузнаваемо изменился к худшему. Начисто забросил любимое плавание и баскетбол. Увлекся Милочкой одной.

Да, видимо, попробовал – понравилось… А парень молодой, горячий, ладный. Итак, Мила поймала его. Увидели мы: она кругом огрызочек. Тем не менее, ему уже не позволяла честность бросить свою невинную девочку.

XXXII

– Потом одна моя приятельница призналась мне: «А знаешь, Ниночка, я во время их свадьбы, обратила внимание на то, что Мила сказала своей матери: «Слышишь, мама, мне теперь можно есть и рыбу в маринаде». Что, разве уж ждется у них ребенок»? – спросила она у меня.

«Какой же ребенок! Я что-то тебя не пойму…» – меня чуть удар не хватил. Рассудок мой помутился от ужасной догадки. Следовательно, Мила была в сговоре с матушкой – сообщницей по злу? Выходит, они из одного теста замешаны? И своей подружке Миля как-то хвасталась, что она подцепила такого отличного парня, каких раз-два в округе. О, боже! – вздохнула Нина Федоровна. – И теперь уже все, кто знал ее неплохо, даже часть ее родственников, говорят, не таясь, что хоть давай подпишемся под тем, что это очень дурной, очень бесчестный, очень развращенный уже человек. Да не зря же свои родные в конце-концов выгнали ее, не стали у себя, или при себе, держать. И она, унизила Саню тем, что окунула его тоже в разврат, сравняла с собой. А он был не очень-то сведущий в любовных науках, как, водится, и все здоровые парни, которые любят гонять мячи. Что ж, и поплатился… А я ведь предупреждала его остерегающе: «Смотри! Запоешь потом Лазаря». Меня-то, матери, он не послушался из гордости. Теперь и этот также стирает ее белье. На что это похоже!

Оттого-то, как я позже поняла, она и потащила Саню в Керчь – умчалась подальше от нас, покуда ее тайна ему не открылась. Ларчик просто открывался.

Это было, когда я в больнице лежала. Мила явилась прямо в палату ко мне. Неприступна, непреклонна. Словно провинилась я в чем-то перед ней. Заявила с ходу мне: «Знаете, мы с Сашей решили переехать вместе в Керчь». – «Что, насовсем»? – «Да, насовсем». – «Отчего же здесь вам не живется»? – «Да так…» – «Когда ж в отъезд»? – «Завтра». Я переполошилась. Саня же только что устроился на работу. Расчет берет?! Я-то сдуру думала, что глупо резать курицу, которая несет яйца. После свадьбы образовались долги. Сами понимаете… Хотела приструнить ее: «Надо же соображать когда-нибудь маленько». Но видела, что это не дойдет до нее: молодежь всегда норовит сказать и сделать что-нибудь обязательно вопреки. И лишь сказала невестке: «Что ж, если вы решили ехать, я приду вас проводить». И быстренько из больницы выписалась.

Нет, вы поймите меня: уж если Сане стало плохо после женитьбы, значит ему всюду будет плохо с женой. Мила по себе должна бы это знать, как практичная женщина. Однако она еще вздумала напоследок упрекать меня за то, что я, якобы вмешалась, повлияла на сына неправильно и что поэтому он переменился – охладел в своей любви к ней. Потому-де она и хочет изолировать его от моего отрицательного влияния. Ну, вы подумайте только!.. Фальшь на фальшь… громоздила…

Выписавшись из больницы недолеченной, я заспешила на подмогу в невесткину квартиру. И застала Милу в фартучке, растрепанную, в мыле всю, – умнее ничего она не могла придумать, как затеять предотъездную стирку накопленного вороха грязного белья. Ну, хозяюшка! Раньше никак не нашла для этого более подходящего времени… А стирала так: бело-не-бело, а в воде побыло, да и ладно. А как что – совет ей подашь или сделаешь замечание, так пробурчит что-нибудь, глаза в землю упрет. И теперь она проворчала: «Ну, начинается». «Нет, продолжается, – поправила я ее. – Всю жизнь это будет продолжаться»! – «Ну, спасибо»! – «Пожалуйста»!. Конечно же я засучила рукава да и взялась за стирку. Хорошо еще, что лето – все белье успело пересохнуть. Гладил же сам благоверный папа – я позвала его.

А Милины родичи – в обычном своем стиле. Они палец о палец не ударили. Даже хуже. Пришла ее приехавшая матушка-хохлушка; пришла, расселась, чтоб мешать. Сидит да еще подсмеивает нас; шпильки в бок подпускает: ишь как хорошо все получается у вас, сам тесть утюжит, хотя бы и мне по дому помогли. С такой все они закваской. Никто из них не обезживотится на работе.

Вижу, Саня мой отводит от меня глаза. Совестится.

«Да деньги-то есть у вас? – справилась я у него. «Нет, мама, мне не нужно больше ничего», – быстро сказал он через силу. А у самого ни копейки не звенело в кармане. Женушка его сбила, с места сорвала; его не рассчитали даже на работе – не успели. Потом расчет ему сделали (после его отъезда) – такой, что он остался должен производству семьдесят рублей, а не то, что что-то получить самому на руки. Говорят мне там, в железной бухгалтерии, что все до Сани уже было в запущенном состоянии и что в этом повинны прежние работники, но поскольку он приемку имущества делал, не проверив ничего, и уехал без разрешения, постольку и вычтем с него все, что причитается, и еще суд заведем на него. Вот во что выливается женино легкомыслие. Я сказала, что не позволю судить сына. Начет я заплачу. А будущее сына портить не позволю.

Наскребла я Сане побольше сотенки: ведь сердце у меня-то не на месте. Пришли мы на вокзал. Стоит он, провинившаяся голова, уткнулся взглядом в землю, в ногтях ковыряет. Худущий – как арестант. И чем он сыт – я сама не знаю. Ты, что окаменел? Молчит. Даю ему деньги: «На, возьми, сыночек». Поморщился. Мотает головой: «Нет, не нужно, мама». Ну, думаю: я не по тому адресу обратилась, Миле говорю: «У вас денег нет – возьмите вот». Она даже и не дослушала меня. Чуть ли не с рукой отхватила у меня протянутые деньги. В кошелек свой сразу их впихнула – и пошла себе вихляющей походочкой.

Мне затем аж дурно сделалось от своего великодушного поступка, я вся раздумалась-разнервничалась: и зачем же именно ей их преподнесла? В честь чего-то? За прелестные ее глазки? Ведь я твердо знала, что Саня ни при чем окажется. А достанется все ей. На этот счет она ухватиста. Известно: хищница!

Потом меня даже винили мои недоброжелатели – ее родичи, не простившие мне свадьбы. Потаковщица ты, говорили они мне.

Вообще-то дура я. Дура по самые уши. Ну, молодость не без глупости, старость не без дурости.

Заплакал Саня, как он убито плакал тогда ночью, но ничего мне не сказал опять. И так уехал. Без отметки в паспорте: даже и с учета не снялся. Не успел.

Мила прекрасно знала, что делала. Рыбак удит – рыбка будет. Боже, что я позже узнала! Ни слуху, ни духу от них долго не было. Я все ждала, терпеливо и нетерпеливо слала ему письма, телеграммы. Что случилось? Безуспешно. Но не прошло и полгода – Саня мой пишет мне, что извини за то, что не писали – руки не доходили и все прочее, и что Мила родила сына. Вот тебе на! В апреле они впервые познакомились, а в октябре она уже родила. Вот когда я, старая, поняла значение многого, что было для меня подозрительно, но не настолько, чтобы не верить людям, не настолько, чтобы я что-нибудь заметила и придала этому какое-либо значение. Подымались иногда в моем мозгу смутные подозрения. Однако только теперь открылись у меня глаза на то, что было подмечено мной раньше, будто вне всякой связи с чем-то очевидным.

XXXIII

– В семье я все же вынужденно верховодила. И сколь умела и сумела по-бабьи отстаивала интересы (глаза страшились, а руки делали) нашего общего гнезда и родных птенцов, вылетавших из него, но еще не научившихся летать по-настоящему. Когда выпорхнул и средний, вся и тонкая, деликатная переписка с ним, непослушным блудным сыном, осуществлялась у нас также через меня. Я искала нужные слова. И когда он, честный, верный Саня, совсем обычно, с невосторженностью, написал мне о рождении у них, вернее, у Милы, сына, я немедля ответила ему, что пусть он серчает на меня, свою мать, но быть бабушкой столь странного внука я не хочу. – Нина Федоровна помолчала в волнении и заговорила уже усталее и тише. – Я не против, писала ему, стать бабушкой – таков непреложный закон жизни; но это дитя, понятно нам, – все-таки не мой внук, коли и не является его сыном.

Вы знаете, я точно б не противилась и тут, если б хотя Саня любил Милу, как любимую жену, и если б хотя она одна его любила бесподобно. А то ведь они оба нелюбимы взаимно. Каково-то!

После такой гневной моей отповеди Саня не писал мне долго – то ли устыдился, то ли очень обиделся на меня. И, представьте, головушку мою уже начали терзать угрызения совести. Ругала я саму себя: выходит, плохо, что я воспитала в детях мужскую порядочность. Совестливость, честность, – то, что, пожалуй, и сгубило их так и что, как теперь выяснилось, уже не так-то и нужно в жизни реальной их спутницам. Да разве не так? Саня не мог по характеру оставить даже нелюбимую женщину лишь потому, что она ждала ребенка! Круг замкнулся, и я не в силах разомкнуть его, сколько бы ни билась; мои представления о добре, о достоинстве противоречат тому, что происходит в самой действительности, с чем сталкиваются молодые люди. В обществе, в сознании людей изменилось само отношение ко многим вещам и понятиям. Жируют проныры, изворотливые и беспечные люди. Ведь мое и их, сынов, несчастье в благовоспитанности, никому ненужной. И я недовольна: оказалась у Монблана неразрешимых проблем. За это же упрекал меня муж: мы сами виноваты, что вырастили их телятами. И для того, чтобы разомкнуть этот круг, нужно, верно, прожить наново другую жизнь. Да, если б они были счастливы! – не знаю, что б я сделала ради этого. Если б нужно было отдать за них сердце, – отдала б его хоть сейчас, нисколько не колеблясь. Все это все равно в одно прекрасное время отметается прочь: когда человек умирает, все его социальные и биологические огрехи уходят в неведомое… Ничего уже не нужно.

По мере того, как Нина Федоровна рассказывала обо всем, что ее мучило, складывалось впечатление, что она не просто жаловалась на кого-то: ее дети выросли воспитанными и порядочными людьми, но совсем непрактичными в жизни, что и огорчало ее в высшей степени. Она почти нигде не работала, изо дня в день возилась с ними, их пестуя; не вовлекала их в рабочую среду, не научила их необходимой жизненной стойкости, противозащите от обмана, и поэтому теперь страдала. Для нее трагедия была – узнать, что дело, на которое она потратила всю жизнь свою, провалилось столь нелепо, глупо, бессмысленно.

Антон спросил у нее:

– И вы всерьез считаете, что смогли бы расстроить их брак, если бы вы знали до свадьбы все то, что узнали позднее?

– О, если б наперед знать все, что кроется за этим, – насколько Миля бесчестна, неблагодарна. – Она помолчала чуть. – Я-то не вникала… И мысли такой не допускала… А Саня секреты свои сердечные таил от меня, не то, что раньше. А если б он мне открылся в своих сомнениях – и его несчастье, я ручаюсь, было б мной предотвращено.

Кто из них кому что должен, – сочтутся сами! Но оставить все так, как получилось, я все-таки не могу. Я должна теперь помочь сынку, если раньше не смогла – растерялась.

И то: хлоп, присылают мне телеграмму оттуда, из Керчи: «Вышли пятьдесят рублей. Подробности письмом». Телеграмма без подписи. Что еще там у них стряслось? Подождать письмо? А тут еще Тихон подогрел меня: «Покуда будешь ждать, там, может уже…» Обида на Саню уже полностью забыта. Жизнь меня не научила ничему. Мигом побежала я на почту, послала им требуемые деньги. А с почты прихожу домой – в почтовом ящике лежит письмо. От Сани. С нетерпением я вскрыла конверт. Он пишет: «Деньги есть, не нуждаемся в них. Не присылай. Работаю на заводе, зарабатываю неплохо». Что за чертовщина! Немедля кинулась опять на почту, чтобы свои деньги вернуть, а деньги мои уже посланы. Разгневалась я опять на Саню, села, написала ему отповедь. Сколько ж можно мать доить? Правда, это все проделки Милы, но он же хозяин в доме! Или – не хозяин?

Помню, перед их отъездом, я заикнулась Сане о том, что смогла бы что-нибудь из вещей купить для него, то какой длинный список составил он. С перечислением в нем даже платков носовых. До чего же они обмазурились в своем стремлении пожить на халяву за счет нас, родителей!

 

XXXIV

– И что за существо такое человек? – усталая, она блеснула темными глазами. – На себя да в себя – и все. В соприкосновении с миром лопается, как пузырь, его человеческая гуманность, воспитанность, благоразумие. Ненасытное потребительство прет из нас, и ничто-ничто уже не может остановить его разрушительной силы. И свидетель происходящего – ребенок – разве будет в дальнейшем, ставши взрослым, будет хозяином рачительным? Очень сомнительно. Здесь он видит стихию – уроки ограбления и самого себя. Все идет на потребу публики.

– Синус, косинус, секанс, – проговорила Люба, пользуясь передышкой Нины Федоровны, – так мальчишки примерно подразделяли меж собой девчонок нашего класса по их характерам, или качествам, когда обучение в школах ввели совместным. Секанс – это были, по их представлениям мы – самые последние. Оттого как мальчишки разговаривали с учителями, как вели себя в школе, – ужас стоял в глазах девочек. Но за три года совместного обучения и тихони-девочки развинтились донельзя и уже ничуть не ужасались на самих себя.

– Умом рехнуться можно… Мол, жизнь не удалась… Эта молодуха посуду перебила, хочет ночью мужа зарубить, а этот муж хочет изменить, развестись и заиметь жену получше матери родной. И всего-то! Ух! И нечего попить у нас. А я очень хочу пить: во рту у меня все пересохло, – скользнула Нина Федоровна взглядом по столику.

– Вот возьмите! – протянула ей Люба бутылку. Нина Федоровна поблагодарила, налила воды в стакан и отпила ее немного. И продолжала:

– Я самой-то себе говорила и говорю всякий раз: «Ну, не буду мешать никому». А душа-то моя ноет-изнывает, – слышался жалующийся голос. – Нынче я – как в оцепенении – все, что затеваю, делаю, – все валится у меня из рук. Давит грудь одна и та же тяжкая драма, как подумаю о сыновьях, в особенности – о Сане. Сказывают: «Лучше мальчишечкой плохоньким родиться, чем хорошенькой девочкой». И я такого же мнения придерживалась. Но вот я вырастила их, сынков, воспитала, считаю, должным образом, и каково же! Провалили ангелы мои по всем статьям. Первое жизненное препятствие не взяли самостоятельно, по-настоящему. Вертихвостки обвели их шутя. О! До чего же ты, жизнь тяжела, безрадостна! Вся моя душа горит, хоть и трясет меня всю, как от холода. – Она опять зябко передернула плечами. – Может, я излишне опекала их и берегла? Или потому, что в военных училищах готовили из них лишь оруженосцев?

В одну из моих беременностей врач велел мне гулять с ребенком почаще – даже и когда бревна будут падать с неба. Вот. Прогулки только на пользу ему пойдут. Да для чего же, спрашивается, я недосыпала, отказывалась от всего, ходила, что тень, бесконечно таскала коляски, болела, гробила свое здоровье, – чтобы затем пришли выдры на готовенькое, заграбастали сыновей моих и чтобы все у них пошло не по-божески, не по-честному, а по-чертовски?

Помню, Ольга, моя знакомая, гуляя с Машей, второй дочерью, как и я с Саней, говорила мне: «Моей Машеньке еще два месяца от роду, а я уже люто ненавижу того мужчину, кого она потом приведет в мужья себе – какой-нибудь комль необструганный, пьянь непробиваемую». А другая знакомая, моя тезка, оравшая при родах благим матом: «Чтоб я еще кого родила! Чтоб я еще родила – тьфу!», уже ревновала к сынку своему будущих невест. И я еще удивлялась: как можно настолько сходить с ума? Однако, выросши, эти их дочь и сын семьями обзавелись надежно, крепко, и матери не ревнуют к ним кого-то. А я вот мучаюсь за своих голубков, ревную к ним их жен. Сумасшедшая!..

О, есть на свете и счастливые женщины; они за мужем, как за боженькой живут, не нарадуются. Светятся их лица. Это – психически уравновешенные женщины, удовлетворенные жизнью. А мне, я говорю, нельзя похвастаться этим, хоть и не в пример другим семьям живем мы вместе с мужем долго и он не изменял мне ни с кем, не пьянствовал и не хамил, и не погиб в войну. Просто он – не советчик мне в жизни; ничего не замечает, кроме своей службы. Спросит: «Что, опять болит сердце, да»? Когда сделать что-нибудь, что помогло бы мне, он бессилен. «Да, когда ничего ты не можешь, то сказать «да?» тоже вроде бы чего-то стоит», – отвечала я чаще, съязвив. Ну, обидится на меня. И подруг-то у меня не было и нет – подруг настоящих, неподдельных, коим можно б было все выложить, как на духу: я ж вела сколько кочевой образ жизни! Даже поделиться мне моим горем не с кем. Поддержкой заручиться не у кого, – спокойно-трагически звучал ее голос. – Потому и молчала я исступленно, стиснув зубы. Потому опять начала курить ужасно. А некоторые женщины аж сторонились меня, как чумной. Ведь я могу резко высказать любой и любому в глаза всю правду: не умею лебезить ни перед кем. Да и, по-совести сказать, вряд ли кто способен посоветовать тебе что-то дельное. У нас люди чаще всего хотят быть прокурорами, чтобы осуждать; когда нужно разобраться в чем-то толково, по-чести, существа дела не видно – оно тонет в, так называемых, привходящих обстоятельствах. Тебя пырнут ножом в подворотне, а ты еще должен посмотреть, какой длины нож у бандюги, смертельна ли будет рана от него, а потом уж защищаться с умением, чтобы – боже упаси! – не ухлопать живодера.

Этой ночью во сне я снова видела собственные похороны – лошадей и помпоны и то, как меня везли на кладбище. И что самое интересное – мне, лежащей в гробу, хотелось подслушать, что же говорили обо мне в толпе провожавших меня. Курьез с мозговым устоем!.. Свихнулась ли я?

Религиозное предание толкует: если женщина хоть раз в жизни стриглась – она целую вечность будет искать свои косы. Вот и я ищу их по сю пору. Почему же я, неверующая и не суеверная, клоню к тому? Такое чувство засело в душе моей: будто я кому-то недодала что-то, кому-то отказала в чем-то. В результате и сама чувствительно наказана, чем-то обделена. Торопилась я теперь в Москве, и посреди улицы одна странница испросила у меня немного денег; она, наверно, очень нуждалась в них. У меня же с собой была одна десятка неразменная; потому я, еще спеша куда-то, отказала той в помощи. И гражданка сурово сказала мне: «Ну, бог с Вами! Идите»! Неприятный осадок – из-за того, что могла бы, но не сумела ей помочь, и сейчас горчит, мучает меня. Наравне с тем, что в трудную минуту я оплошала с советами и для сыновей своих – не подсказала и не сделала чего-то дельного, исключительного. Каюсь…

ХХХV

– Да с Леней я вполсердца уже обтерпелась, – говорила Нина Федоровна, – чего уж! Сын растет – собственный! Леня привязан к нему по-отцовски. И я с внуком много вожусь. Поэтому и решилась на поездку к Сане – снова попробовать помочь этому неприкаянному… Муж не отговаривал меня от задуманной затеи: «Да, съезди к нашей родинке»… Но для этого нужны деньги немалые. А у нас – шаром покати. Насчет их. Взять неоткуда. И тогда без спросу у супруга я направилась к моему двоюродному брату – своему бывшему покровителю. Когда-то он был для меня таким богом!.. Наши родители рано умерли, и мы с ним вместе потом росли. Он на семь лет старше меня. Я уже и заневестилась – а он по старшинству все покровительствовал мне и был очень недоволен моей резвой младшестью. Исправлял, так сказать, мои пороки. Страшно не любил, если я своевольничала – делала что-либо важное или вовсе незначительное – пустяковое без всякого согласования с ним, не посоветовавшись. Такой у него был характер – командовать, указывать, распоряжаться.