Read the book: «Любовь аспирантов — пожар страсти!»

Font::

Кто нам сказал, что все исчезает?

Птицу, которую ты ранил,

Кто знает? – не останется ли её полет?

И, может быть, стебли объятий

Переживают нас, свою почву.

Райнер Мария Рильке «Кто нам сказал, что все исчезает?..» (перевод Марины Цветаевой, 1929)


ЧАСТЬ 1

АЛИСА. АЛЬБАТРОС – ПТИЦА ЖАДНАЯ. АПРЕЛЬ 1997-го

– Каким путем мне идти?

– Куда ты идешь?

– Ну, я не знаю!

– Тогда любой путь приведет тебя туда.

Из телесериала «Баффи – истребительница вампиров» (1997)

Перелетая на вертолёте пролив с неправильным названием Ист-Ривер – Восточная река – от Бруклина к устью Тридцать четвёртой улицы Манхэттена, вы этого устья не увидите. Тридцать четвёртая ныряет под путепровод прибрежного хайвея, не успевает опомниться, как утыкается в просевшие бетонные столбы и заплёванную набережную. Зависая над белым крестом крошечного посадочного пирса, отвлекитесь на секунду и сквозь водяные брызги из-под лопастей вашего вертолёта взгляните на окна гигантского медцентра с белой по лиловому именем «Лагуна» на торце одного из его небоскрёбов. Там, прямо под эмблемой, у раскрытого окна на двадцать четвёртом этаже, водрузив босые ноги на хлипкий пластиковый подоконник, развалилась полуголая я.

Сегодня выходной, и я хомячу и подкармливаю жирных чаек. Я достаю из пакетика сдвоенные печеньки, разделяю их и слизываю тугой приторный крем с пищевой ванилиновой добавкой, а обмусоленные шоколадные половинки разламываю и бросаю в окно, где их хватает на бреющем полёте серьёзный альбатрос. Я вижу, как куски наживы выпирают сквозь кожу его шеи, пролезая толчками из жадного клюва, и сама чувствую, как острые обломки твёрдого лакомства царапают моё, не птичье, горло, и стараюсь отламывать кусочки поменьше. Одновременно меня оглушает тяжёлый рок металла с хайвея, из бездны под моим окном, навязчивый стрёкот алюминиевых стрекоз, густой басок парома с залива и требовательное е-щ-е-е-е крылатых атлантических попрошаек. Лишь чайки сверлят меня своими глазами-бусинами на чёрных венецианских масках, ведь с вертолётов меня трудно разглядеть.

Я свободна и невидима!

В моей комнате в общаге аспирантов есть кондиционер, но для меня он дракон – пожиратель денег, и даже в страшном сне я его ни за что не включу. Конец мая и страшная жара. Поколебавшись секунду, принять ли смерть от жары или от шума, – я нарушаю инструкцию и смачно распахиваю окно. Грохот города мгновенно врывается в комнату, но тут же поднимается по жаркой арке неба над восточной оконечностью Манхэттена, бросается с неё в гнилые воды Восточной реки и, отразившись от них, растворяется в малосольном бризе с Атлантики. Это так неожиданно, что тишина внутри шума оглушает меня. Мне противны выходные, я редко ими пользуюсь, а просиживаю дни за квартал отсюда в Лаборатории мозга, на последнем, шестом, этаже старинного здания.

Однако пора представиться.

Я Алиса Можайская или Алиска, как вам нравится, родом из России, Санкт-Петербурга. Я страстно впахиваю в новой американской лаборатории после годового «отдыха» от науки и кайфую от того, что совершенно одна здесь и погружена в густой, жирный, вонючий и оглушающий Мегаполис. Одиночество – позабытое чудное состояние. Я вбираю ощущения, краски, запахи, не растрачиваясь на разговоры, не примеряя чувственный опыт «другого».

В лаборатории – английский по делу, все остальное время – молчание и свобода.

В редкие часы отдыха я вживаюсь в географию Манхэттена, с каждым днём на шажок удаляясь от Лагуны, натыкаюсь на ароматы неказистых кофеен, втягиваю дух жареного лука из бубличных, осваиваю меню круглосуточных закусочных и, наскоро перекусив, потом долго полирую тротуары, пробегая, как местные, квартал в минуту – с перехода до перехода. Фишка в том, чтобы не переминаться на перекрёстках в ожидании зелёного, а двигаться зигзагом, пересекая авеню с западной на восточную сторону и обратно, держа суммарный вектор пути строго на север.

В одну из прогулок в проломе Шестидесятой восточной улицы глаза ожгла красная громада фуникулёра, дрожавшего в столбе загазованного воздуха. Оттуда вниз по железному трапу грохотала долговязая фигура в ботфортах и винтажном коротком пальто, похожем на старинный камзол. Бородатый гигант в треуголке – ну, артист погорелого императорского театра – пробежал, эфес его бутафорской шпаги сдёрнул с меня рюкзачок. Обернулся, но вместо пресловутого «сорри» замахал на меня руками в шофёрских перчатках эпохи первых авто:

– Какой рост, какой рост? Какой надо. И да, в баскетбол играю. Не пытайся, ничем не удивишь.

Из рюкзачка выпал томик Довлатова, и мой голос независимо от меня прохрипел забулдыгой, что несёт к пивному ларьку маленький личный пожар:

– Мужик, ты из какого зоопарка сбежал? Или кино снимаете?

Но грубиян заковылял по Трамвайной площади, делая усилия, чтобы не спотыкаться, словно его и взаправду снимали и, конечно, споткнулся. Пока я надевала рюкзак, он как возник ниоткуда, так и растворился в синеватое «никуда» выхлопных газов. Только взмах руки и силуэт треуголки с пером ещё дрожали на фоне побледневшего вдруг неба.

Химеры Манхэттена. Надо быть осторожнее.

А нитка Первой авеню продолжает невозмутимо нанизывать бусины улиц. Из Чайнатауна тянется до морского порта Нижнего Манхэттена и шикарных магазинов Среднего. И, пропитавшись лесным скипидаром Центрального парка, легко входит в опасные жилые комплексы Верхнего. Я вбираю её не глазами – носом, мурашками кожи и тонкими подошвами – запрещая себе даже подумать, что ещё есть и Третья, и Восьмая, и Бродвей.

Как я попала в аспирантуру Лагуны, университета снобов, мечтающих переплюнуть Лигу плюща? Случайность, наглость и чуть-чуть везения. Везения? Даже печенькой поперхнулась, отхаркнула и бросила крошки в окно.

Запретить! Не помнить! Забыть, как год назад, в апреле 1996-го, мчалась по мосту Лейтенанта Шмидта. Лабораторный халат в свежей слизи лягушек, задники тапок смялись за полгода работы. Прочь от ненавистной начальницы, знаменитой и коварной Матильды Зверевой. Даже знакомый с детства морской конёк Гиппокамп, тот, что с чугунных перил моста, дрыгал перепонками пыльных лапок. Он ржал над неудачницей, которую только что вышибли из лаборатории. Волчий билет, тупик, конец карьере нейробиолога. «Кончились Можайские», – прошипела Матильда мне в лицо.

Ни она, ни я не могли знать, что это – начало.

Что будут авиабилеты экспресс-почтой на интервью в Америку и слезы, закипавшие у меня на сердце и тут же высыхавшие на жарком лице. И дорога вдоль холодной Маркизовой лужи. И международный аэропорт Нью-Йорка. Что в меня поверят и я окажусь на двадцать четвёртом этаже этой общаги.

Срединный Манхэттен продувало ветрами с Атлантики, когда утром Рождества 1996-го я бежала по полупустому городу на интервью, держа только одну мысль в голове: только бы прошло всё гладко. На перекрестье против университета мялся и кашлял невзрачный человечек в подстреленном пальтеце. Будущий начальник был похож на знаменитого русского рокера, и я успокоилась. Тодд Сектор – восходящая звезда нейронауки и любимый ученик великого декана Лагуны Мануэля Акоста. Он подал вялую руку, робко поздоровался и повёл знакомить со своей лабораторией.

Лаборатория занимала верх старинного кирпичного здания Белвью, затёртого меж бетонных небоскрёбов медицинского центра Лагуна. Белвью – печально знаменитый в прошлом госпиталь для душевнобольных. Город сбросил его, как корабль балласт, отдал Лагуне для молодых профессоров.

От лифта пустые коридоры вели неизвестно куда, расходясь лучами, как в фильме «Солярис». Комната для экспериментов – без окон. Смотровое окошко в стальной двери. На стенах зелёный кафель прошлого века.

– Это бывшая операционная… Скольким же пациентам пилили черепа нейрохирурги старой школы… Теперь вот мы здесь играем в прятки с молекулами белков памяти на срезах мозга крыс из вивария.

Тодд говорил без остановки, отвлекал, а сам, не мигая, сканировал мои руки. Оценивал, как я держу хрупкий стеклянный электрод, вставляю его в манипулятор и настраиваю фокус микроскопа. Так я и попала сюда. И уже в конце марта оказалась второй аспиранткой в лаборатории Тодда Сектора. Первым был Джастин Вэй – любимчик и правая рука.

Сегодня воскресенье и юбилей. Я уже месяц в новой лабе. Но где цветы, ланчи и ужины? Ах, их нет! Увы, медовый месяц с завлабом кончился чуть раньше календарного. А ведь как началось! Ух! Никогда ни один начальник не любил меня так нежно и так сравнительно долго. Дудки! Сколько верёвочке ни виться, а конца не миновать! Хотя сердце хочет верить: может, всё не так уж плохо. Ещё позавчера Тодд визжал от восторга, глядя на предварительные результаты моих экспериментов, и говорил оптимистично о будущих наших публикациях. И уговаривал, повторяясь: «Надо немного проползти перед тем, как бежать».

Фана было много…

Сегодня воскресенье. В мою комнату в общаге врываются блики пролива Ист-Ривер. Хорошо сидится одной, и пишется, и не скучно. И есть о чём думать, и что делать, и что писать. И мне мало лет. А вчера Джастин удивился:

«Только месяц? Нет, ты здесь уже гораздо дольше. Невероятно!» Эти безумцы всё за меня делают, всё показывают, помогают и ещё удивляются, что у меня всё так быстро получается. Ну народ!

И вот сижу я такая, двадцати почти семилетняя, в шортах, и ноги ничего, и сама ничего. И чувствую себя как абитура, как десять лет назад. Я – такая же. Десять лет! Их нет во мне. Я начало. Начало всему. Я могу. А вы, помоечные альбатросы, хватайте поживу, давитесь, дивитесь, вперяйтесь. Работы и фана мне по горло, и я счастлива. Дверь в прошлую жизнь – в жуткую питерскую лабу – захлопнута навсегда. Я выдержу – мы обгоним конкурентов и вырвем у них грант для выживания всех нас в лаборатории Тодда Сектора.

ДЖАСТИН. ЗОЛОТЫЕ МАКИ. МАРТ 1997-го

Шляпник. Если бы ты знала Время так же хорошо, как я, ты бы этого не сказала. Его не потеряешь! Не на такого напали!

Алиса. Не понимаю.

Шляпник. Ещё бы! – презрительно встряхнул головой. – Ты с ним, небось, никогда и не разговаривала!

Алиса. Может, и не разговаривала. Зато не раз думала о том, как бы убить время! Шляпник. А! Тогда все понятно. Убить Время! Разве такое ему может понравиться! Если бы ты с ним не ссорилась, могла бы просить у него всё, что хочешь.

Льюис Кэрролл, «Алиса в Стране чудес», перевод Н. М. Демуровой

Зелёный нуль мигнул, и пешеходный светофор выбросил красную ладонь – плевать. И плевать, что ливень.

«Перебегу на красный», – решил Джастин. Он хотел обойти мать с сыном – оба упакованы в жёлтые короба дождевиков. Мальчишка – с горбом рюкзачка под плащом – послушно тормознул у перехода, влетев зелёными сапожками в лужу. Потом отогнул капюшон, увидел, как взрослый дядька ступил в собачьи фекалии и показал язык. Джастин кивнул пацану – что ж, бывает, – подобрал палочку от мороженого и кое-как сковырнул размокшее дерьмо. Потом и зонт раскрыл над собой. Малиновый гигантский купол. Он и позабыл, что нёс его в руках. Одно к одному. Сегодня Тодд приводит новую аспирантку, а он топчется на переходе, опаздывает.

Он вспомнил, как с трудом провалился в сон под утро. Совсем спать перестал, когда узнал, что в их лабу подкинули ставку для русской, и она появится со дня на день.

Подкинул сам декан – Мануэль Акоста. Конечно, Тодд – его любимый ученик, но с чего вдруг такая щедрость? А Тодду что? Халявные рабочие руки. Но если руки кривые, а человечек так себе, тогда катастрофа для нас всех.

Джастин свернул с Первой авеню в переулок между высотками госпиталей Лагуны – тупичок упирался в огромный морг, а за ним укрылось старинное здание Белвью. Джастин задрал голову и взглянул на окна родной лаборатории под самой крышей. Все годы аспирантуры он огибал морг и входил в тень колоннады. Но как только он охватывал ладонью чугун перил и ставил ногу на трещину первой ступени – его охватывал озноб. С чего? Ну да, этой психиатрической клинике лет двести, и там творили страшные дела с пациентами. Такой была вся медицина до Нюрнберга – не требовалось разрешений для опытов над душевнобольными. Шеф, любимый ученик Мануэля Акоста, хапнул под свой стартап весь верхний этаж, а клиника нынче ужалась до первого этажа. Последний год доживает.

Может, дождь, может, какашки собачьи, может, ожила подростковая астма, но Джастин учуял вдруг, как ненавистен госпиталям Лагуны обшарпанный этот особнячок. Вот поднимет небоскрёб бетонную пяту и размозжит старую больничку как таракана.

Что за ерунда в голову лезет?

Он вбежал в лобби. Кивок белозубой улыбке охранника, мазок бейджика по коду лифта. Вжал стёртую «шесть» этажа, и замызганная кабина поползла вверх. Как воспалены глаза, как противно подрагивает стенка лифта. Нет, не нужен им «поросёнок в мешке» хоть бы и от самого Мануэля Акоста! Он откроет Тодду глаза – пусть новенькая покажет себя полной дурой! А что? Он не имеет права? Да он пять лет на эту лабу пахал! Ясно, наука не его, – жутко смотреть, как народ за гранты бьётся. Нейрохирургия надёжна, престижна, да и маме старость обеспечит. Джастин вспомнил огненно-рыжие чашечки калифорнийских маков, заполняющие по весне китайский сад его мамы, и астма отпустила. Кабина дёрнулась и застряла. Чёрт! Динамик выхаркнул «ждите». Джастин прикрыл глаза.

А если признаться: может быть, он не хочет делить Тодда ни с кем? Ведь он стал нужен шефу, как не был нужен никому и никогда.

Джастин навсегда запомнил поздний вечер пять лет назад, когда он скрючился над застывшим микротомом – лезвие занесено, и свежий мозг розовеет в холоде физраствора, а он даже не может пошевелить пальцем и включить мотор. Шестой. Шестой крысёнок за день, а результата нет, нейроны памяти в срезах гибнут. Никчёмность. Стыд ел кожу, щёки чесались. Заглянул Тодд Сектор, уже спешивший к последней электричке – его дом на правом берегу Гудзона, а машину, как многие ньюйоркцы, водить опасается. Да и цена парковки на Манхэттене космическая.

– Тодд, прости, не тяну, пора завязывать, мне достаточно. – Джастин как ком из горла откашлял.

– А мне недостаточно!

Завлаб двинул ногой табурет и осел мешком в стальное седло. В тот вечер последняя электричка ушла без него.

Да, Тодда надо спасать! Джастин – его правая рука, и методику срезов мозга наладил, и за семь публикаций, написанные в соавторстве с Тоддом, его прозвали Печатным Станком. Это не Дрыщ, как в старшей школе. Ладно, на Дрыща – запрет! Вновь ожгло, как тогда, когда он явился в класс после первого свидания с девушкой: крутой одеколон, настоящий мужчина, надвинулся, как свой к своей, а она брезгливо отвернулась и фыркнула, чтобы все слышали: «Вонючка! Дрыщ!»

Кабина вновь поползла и остановилась на нужном этаже. Джастин ступил из лифта. Хлыстом по ушам лязгнуло стальной дверью западни. Втянул родной запашок неистребимой карболки – антисептика больниц прошлого века. Бросился по белесому линолеуму (как ни полируй мастикой, не смыть чёрные росчерки колёсиков каталок) – тормознул у кабинета «Профессор Т. Сектор», приоткрыл дверь и ввинтился внутрь гибким телом.

Вовремя!

Ухватил обрывок шуточки и быстрый смешок новенькой:

– Уговорили, буду называть вас просто Тоддом!

Сноп света пробил грязь оконного стекла, ударил в глаза. Когда солнце успело выйти? Ведь только что по лужам бежал. В сияющей пыли спиной к Джастину вибрировал длинный женский силуэт, стараясь не опрокинуться под тяжестью рыжей копны волос. Её грива, как гигантская головка калифорнийского мака, светилась в луче, и оранжевые брызги расцвечивали все тёмные углы. Джастин впервые увидел, что стены замызганы и им нужна свежая окраска, а пол усыпан кипами обработанных ненужных графиков. Когда вообще тут убирали?

Джастин не сразу углядел Тодда – алая рубашка завлаба слилась с кровавой обивкой его офисного кресла. Кольнуло под ложечкой: это чудо на колёсиках не просто офисное кресло последней модели, а мечта-привет из счастливого будущего Тодда, где не будет ни Джастина, ни этих обшарпанных стен, ни жирной пыли, сквозь которую бьёт сейчас такое рыжее солнце.

Праздничная рубашка, доволен… Ничего, сейчас охоложу его.

Завлаб, наверное, учуял напряжение, исходящее от Джастина, и заёрзал в седле своего комфортного будущего.

– Алиса, знакомься, это Джастин Вэй, аспирант последнего года и хозяин палубы нашего лайнера. Он введёт тебя в курс дела. Проводник по новому миру, так сказать.

Как в замедленной съёмке, девушка начала поворот к нему, оторвав пятки и прокрутив себя на носочках плоских балеток; рука округло поплыла ему навстречу, а большой клоунский рот растянулся в улыбке. Давно ему так не радовались.

Джастин отпрянул, упёрся спиной о дверной косяк и напряг плечи, ноги вдавил в пол, а тело привычно выгнул дугой, скрестил руки и спрятал ладони в подмышки. Застыл, молчал. Рыжие брови Алисы сошлись домиком, на носу проступили веснушки – она вздумала отзеркалить его отскок: шмяк задницей об угол стола – и проехалась по стальной окантовке. Упала бы, но Джастин нырнул, как за теннисной подачей, и подхватил её под рёбра. Не успел додумать, что слишком уж худа, как она отпихнула его и выпрямилась.

– Прости.

– Всё норм, спасибо.

– Ого, Джастин уже спас тебя! Один ноль!

Тодд хохотнул и плюхнулся обратно в кресло, с которого уже почти рванулся на помощь Алисе. Она оглянулась на Тодда, помедлила, потом взглянула на Джастина и подмигнула ему. И вдруг его отпустило напряжение последней недели, и он неожиданно для себя засмеялся, и уже почти выпалил: «Добро пожаловать на борт, Клоунесса!», но на его смех-клекот в офис заглянули два неразлучных ординатора Шломо и Хасан. Когда завлаб знакомил их с Алисой, поляк Шломо ввернул русское «привьет, на здоровье». А эквадорец Хасан начал с комплимента, в котором длинно поведал, как его бабушка красит волосы хной, и вконец запутался.

Ну, сейчас что-то будет, подумал Джастин. Новенькая обвинит Хасана в сексизме, а их всех ещё чёрт знает в чём. Но Клоунесса ладонью убрала прядь со лба и, кривляясь, пропела: «Это мой натуральный цвет», а когда никто не засмеялся, пояснила: «Это цитата, великий русский фильм, ничего, я вас всех тут образую».

– Всё, вперёд! Экскурсия по лабе! – призвал всех Тодд.

Он откатил кресло, грузно поднялся и заковылял к двери, выманивая за собой Алису и Джастина. В коридоре принялся тыкать в двери всех помещений лаборатории, позволяя новой аспирантке восхититься тем, как он тут всё отлично устроил. В комнате для экспериментов Тодд затрещал о том, как ловко они тут с Джастином собрали самопальную экспериментальную установку – соединяли и подгоняли, точно разнокалиберные кирпичики LEGO, усилители, осциллографы, блоки стимуляции – и как радовались первому успешному опыту на нейронах энграмм – островков памяти – в срезах гиппокампа мозга. А Джастин вдруг рассмотрел пустые картонные упаковки на верхних полках и ржавчину на цепи, которой он приковывал к стене баллоны сжиженного газа. Их оранжевая краска облупилась, зелёный кафель бывшей операционной потерял винтажный шик, а LEGO конструктор зыркнул Франкенштейном. Магия ушла, и Джастин разозлился на новенькую.

Двинулись к мастерской, где Джастин колдует над тончайшими электродами из стекла. Тодд шлёпнул себя по лбу – пора бежать на факультет выбивать фонды под проект Алисы – и потрусил к лифту, бросив Джастину:

– Теперь она твоя! Лошадей не гони, сначала надо проползти, потом бежать!

Джастин молча надавил на стальную дверь со смотровым окошком, вошёл первым, не придержав её для новенькой, отметил, как она по-кошачьи скользнула вслед за ним. Вошёл и не узнал – кишка, а не комната! Бывшая сестринская. Из стены на полкомнаты прёт лабораторная столешница, а на ней с трудом угнездился монстр – старый вертикальный станок для вытягивания микропипеток. В других лабах ладные станочки-пуллеры уже давно с компьютерными чипами, а в этом ручная настройка. Прижимист Тодд, на факультете над ним посмеиваются: «Скрудж МакДак!», но иначе молодой лаборатории не выжить. Но порядок образцовый! Джастин выдохнул и погладил идеальный ряд пластмассовых коробочек с капиллярными трубками заготовок – по ранжиру диаметра и типа стекла – скользнул пальцем по верхним ящичкам с вольфрамовыми спиралями. Поймал ироничный короткий взмах ресниц новенькой и, как преступник, убрал руку, поправил волосы – и разозлился на себя за эту слабость. Будет ещё им манипулировать! Заговорил медленно, раздельно, подчёркивая, что говорит не с носителем языка. Слова поскрипывали, словно горло драли ржавые шестерёнки старых часов.

– Это наш пуллер. У него две руки – патроны от дрели, между ними змеевик из вольфрама. Её легко пережечь, берегись!

Алиса молчала, он продолжил:

– В патроны надо зажать концы трубочки, осторожно, чтобы стекло не треснуло. Когда ток побежит и раскалит змеевик, то жар расплавит стекло, трубочка размякнет и вытянется в нитку, нижняя рука дёрнется, и ниточка порвётся. В верхней руке остаётся та половинка заготовки, что с острой иголочкой на кончике. Это и есть микроэлектрод, только его берём в эксперимент. Ясно?

Алиса тяжело взглянула ему в лицо. Джастин поёжился и достал из коробочки стеклянную трубочку, протянул ей:

– Тогда вперёд.

Новенькая продела стеклянный капилляр заготовки в спираль накаливания – пальцы чуткие, как у хирурга, – надёжно и нежно зажала в патроны сначала верхний, а потом нижний конец трубочки и осторожно стала проворачивать регулятор мощности тока в змеевике, стараясь добиться постепенного разогрева. В огненных кольцах спирали капилляр начал плавиться.

У неё всё получилось.

Расплавилась не только стеклянная заготовка – в огне вольфрама сгорели и злоба Джастина, и страх за будущее их маленькой лаборатории, и ревность к новой рабочей лошадке Тодда.

Он вернулся домой и впервые за долгие дни легко заснул. Во сне над ним золотились калифорнийские маки и текло стекло в часах. Потом цветные человечки танцевали русский балет, он мальчиком видел такой в Лос-Анджелесе, тогда отец ещё не бросил их с мамой. Проснувшись, он долго лежал, удивляясь, что голова не гудит, услышал разбойных манхэттенских голубей за окнами, не понимая, как их гуканье пробило гул кондиционера, пока не понял, что это будильник. Он посмотрел на свою ладонь и вспомнил, как подхватил новенькую под её тонкие рёбра и как она смешно отставила локти. Ей идёт её имя, и он произнёс вслух по-китайски: «Эй-лис». Иероглифы «эй» и «лис» означают «я люблю быть красивой». И он засмеялся.

Джастин знал: на второй день Алиса изломает штук десять электродов в охоте за живыми клетками в срезах мозга. Подумал, что теперь он в ответе за неё. Тодд дал ему её, она его лабораторная бэби. Надо будет всему научить. Теперь им вместе пахать на Тодда, изматываясь в научном квесте. До декабря время есть, он всему научит её, а в декабре – защита, и он уйдёт в клинику, в новую жизнь.

ЛЕЙЛА. АПРЕЛЬ 1997-го

Алиса развалилась на подоконнике в своей комнате на двадцать четвёртом этаже общаги Резидент-Холл. Солнце вот-вот покажется над Ист-Ривер, и тогда далёкая луковка церквушки в Бруклине на другом берегу пролива вспыхнет яркой зеленью, а сизые облака над простором Лонг-Айленда окрасятся алым. Внизу, под окном, гидросамолёты ещё покачиваются на поплавках у причала и спят вертолёты, обернувшись лопастями, на крошечном пирсе в створе Тридцать четвёртой улицы.

Уже месяц в лабе, а Джастин, кажется, так и ждёт, когда оступлюсь – всё время крутится рядом. И в ответ на моё «хай» буркнет под нос – и назад к компу. Вот завлаб Тодд, наоборот, пробегая по коридору мимо лаборатории, по десять раз на дню «хай» кричит. Зачем? Ведь виделись утром. Но главное, мне пора самой эксперименты начинать, а шеф молчит. И шуток моих никто здесь не понимает. Ну, это, может, и к лучшему. И как ступить, как сказать? Эй, кто-нибудь, появись, проясни! В комнату постучали.

Странно, почему стучат, а не позвонили снизу? Алиса, слезая с подоконника, запуталась в простыне, и, пока добралась до двери и открыла, три неподъёмные коробки уже перекрыли выход. В конце коридора чёрный парень в коричневой форме вкатывал пустую тележку в лифт. Она хотела окликнуть его, но осеклась: разбудит всех. Двери лифта схлопнулись, и гонец исчез. Алиса тронула верхнюю посылку.

Номер комнаты мой, но адресат – Лейла Беллман.

Ладно, потом спрошу у консьержа.

Вечером из лобби позвонили: «К вам мисс Беллман, прежняя жиличка». Вскоре в открытую дверь заглянула полненькая девушка, с таким размазанным лицом, словно она проплакала весь день. Волосы кое-как стянуты в хвост, и у глаз гусиные лапки уже просвечивают на прозрачной коже. Она взглянула, как обожглась, на коробки, и выдохнула, увидев на подоконнике свою подушку.

– Ты Алиса? А вон там моя церковь, – показала на прозелень луковки купола на другом берегу пролива.

– Мне иногда кажется, слышу её колокол. Хотя здесь много церквей.

– Прости, что тебе это прислали, – не успела адрес обновить, месяц как переехала в дом напротив.

– И как ты потащишь такую тяжесть?

В глазах Лейлы набухли слёзы, она задрала голову – вкатить их обратно, усмехнулась на свою детскую глупость и заговорила – как в омут головой.

– Три коробки одежды… Всё, что осталось от безумного брака… по любви… Полгода как развелись… Нервы ни к чёрту… Защита через месяц.

Алиса помедлила и неуклюже приобняла её.

– Хочешь, в мусорку выбросим? Или сожжём?

– Хочу. Но наш пастор собирает одежду бедным прихожанам. И вообще, эти наряды дорогие, из моей прошлой замужней жизни.

– А давай по пирожному? У меня шаром покати, а есть хочется.

Алиса подошла и распахнула стенной шкаф взять сумку. Заметила удивлённый взгляд Лейлы и по-клоунски махнула рукой – прозвенела рядком пустых вешалок, поправила единственную блузку.

– Ну да, пока стипендию не платили. Ничего, блузка в жару быстро сохнет.

В кафе внизу, получив на каждую по «Bella Signorina» от толстяка в фартуке, они набивали рты тирамису и наперебой откровенничали, как случайные попутчицы – так и стали из случайных родными попутчицами на всю короткую жизнь Лейлы. Алиса будет горевать о лучшей подруге позже, через несколько лет, а сейчас – впервые на арене – клоунесса Алиса кривлялась от души: так дурачатся с близкими, не боясь осуждения. Изображала Джастина: руки по швам, скрипит, медленно ковыряясь в словах: тележка… для перевозки… баллонов… цепью… закреплять… нарушение… техника безопасности…

– Пиноккио! – хохотала Лейла.

– Буратино! – не отставала Алиса. Она вошла в раж, радуясь, что есть кому пожаловаться. – Вчера кончился кислород посреди эксперимента, я и покатила баллон сжиженного газа. Проворачиваю стоймя, как торпеду, – линолеум скользкий, коридор длинный, мимо ординаторы шныряют – глаза круглые.

– Испугалась?

– Ну да. Потом уж Джастин прибежал. С тележкой.

– Козёл! Скажи медленно!

– К-о-з-ё-л.

Алиса поперхнулась кофе от радости – давно не ругалась.

– Вчера подошла к настольному макинтошу данные загрузить. В Питере компы другие. Экран не горит, и, главное, кнопки «он/офф» не видно… Почему не спросила… Пришлось ждать, пока лаборантка включит.

– И почему?

Алиса изобразила всем телом, что ей наплевать и так громко хохотнула, что девочка с мороженым за соседним столиком вздрогнула. Но Лейла уже заразилась весельем и давай изображать, как её бывший – эталон консерватизма, банкир – марширует под стягом «оплот постоянства» и любовницу тянет за руку, мол, и ты не отставай. Остановилась, одёрнула себя:

– Выкупил мою долю дома… там будут жить… У его нынешней скоро ребёнок… У нас не получилось… Школы хорошие…

– Оплот постоянства. Козёл! Повтори по буквам!

– К-о-з-ё-л.

Алиса проглотила последний сладкий кусок:

– Может, еще и по мороженому?

Подмигнула девчушке, которую испугал её смех, та улыбнулась.

– Помогу тебе завтра с коробками, Лейла.

– А давай сейчас. Есть идея.

Открыли коробки. Лейла заговорила, стесняясь:

– Видишь, и одежда дорогая, жалко выбрасывать, но я располнела в последний год. Если тебе нужно… Вчерашняя блузка – это как знак такой, для шутки, что дома не ночевала.

До Алисы наконец дошло.

– Представляю, сколько косяков во всём делаю! Спасибо, мне главное не заморачиваться, а протянуть руку к шкафу – и опля! – новое на каждый день.

В ответ подарила Лейле – тыча в виды Северной Венеции – дорогущий альбом о Петербурге. Взаимные дары не рассорили, а сблизили их. Лейла ни разу не обмолвилась о происхождении нарядов подруги, а Алиса молчала о подробностях развода. Как вовремя было им дадено участливое ухо!

Подруги, смеясь строили дичайшие предположения, почему Джастину в лабораторию никогда не звонят девушки, и передразнивали занудное «не гони лошадей». Алиса придумала, что от него пахло Armani After Shave. Готовился к встрече! Лейла, давясь смехом, советовала ей сказать Джастину с ангельским видом: «Попробуй что-нибудь более пряное. Может, тебе подойдёт аромат из престижной коллекции для мужчин Lancôme?» Представляли, как он Тодду нажалуется.

Алиса призналась, что исподтишка изучает это длинноногое существо, такое нелепое рядом с чернобородым обаяшкой завлабом. Развеселилась, показывая, как Джастин, когда они остались одни в электродной комнате, впервые открыл рот и нудно стал тянуть слова, объясняя простой процесс ручного вытягивания электродов из стеклянных капилляров.

Вдруг умолкла и вспомнила, как вчера у вытяжки электродов Джастин встал к ней боком, и её вдруг поразило, как вибрирует незнакомой жизнью его тёмный китайский профиль, как косит шоколадный глаз, как взрезан, словно острым тонким скальпелем, крюк его носа, а подбородок грубо и косо стёсан, как высока его скула и как плохо подстрижен висок, как молодо блестят его упругие на вид волосы и как отвратителен белёсый консилер в оспинах щёк. Да, ему совсем не подходит Armani After Shave…

КРЫС КАРЛ-БУРБОН. МАЙ 1997-го

Суббота. Лампы под потолком постанывают, и в резонанс им чуть вибрирует воздух. Алиса пришла в выходной – надоел пригляд Джастина. Высматривает, а потом, наверное, Тодду докладывает! Алиса ощетинивалась в первые недели работы в новой лаборатории и натягивала маску всезнайки, молчком пробиваясь к живым срезам мозга. Не выходило. И казалось, Джастин плотнее наблюдает, дожидается, когда она всё бросит и исчезнет. Хорошо хоть с Лейлой можно посмеяться над ним. Но сейчас и поддержка подруги не спасала от страха: надвинется тьма – и повторится питерская катастрофа. Потому Алиса и пришла спозаранку, знала – Джастин по субботам гоняет на велике с другом по мостам Манхэттена.

В лабе так тихо, что в ушах задребезжал голосок малыша, которого Алиса встретила в скверике, когда присела на скамейку, чтобы съесть утренние апельсин-банан-манго из бумажного пакета от уличного продавца фруктов. Мальчишка ныл: «Папа… когда… папа… когда… папа… когда… папа… когда… папа… когда… папа… когда» – и бился в колени молодого отца, завалившегося от усталости на скамейку, выйдя из госпиталя. Модная бородка и спортивные сандалии, а главное, массивное оловянное кольцо выпускника университета Лиги плюща говорили, что парень состоятельный.

Может, из родных кто сюда на первый этаж угодил? Уж не мама ли малыша?

Другой скамейки не было, и Алиса приняла утреннюю фруктовую дозу под сводящее с ума нытьё маленького засранца. Теперь его голосок дребезжал в голове и, казалось, отдавался эхом от кафельных стен.

Алиса включила компьютер, щёлкнула тумблерами приборов на управляющей панели своей установки, зажгла фонарик под микроскопом и запустила охлаждение микротома для нарезки мозга – привычное рабочее жужжание заглушило писк в голове. Она взяла тележку с пустой клеткой и спустилась в подвальный этаж, там отсканировала бейджик и попала в сумрак вивария Лагуны. На бесконечных металлических стеллажах – ряды клеток с крысятами особой лабораторной породы. Их красные глазки забегали, когда она, задвинув вчерашнюю клетку в нишу мойки, прошла вдоль рядов к крысёнку со швом между ушами. Длинный нос, как у Бурбонов на полотнах Гойи, оттягивал его морду вниз. Крысёнок смешно повёл усиками, и Алиса наградила его прозвищем Карл-Бурбон.

Нельзя! Не к добру это.

Так и вышло. Когда, уже в лаборатории, она приготовилась ввести зверьку наркоз, Карл-Бурбон противно пискнул, как тот маленький засранец, её передёрнуло, и крысёнок, выскользнув из её перчаток, шмыгнул в клубок проводов под установкой. И – надо же! – в ту же секунду дверь отворилась. Джастин успел углядеть белый хвост крысёнка, без промедления нырнул под установку, но куда там! Карл-Бурбон исчез. Джастин осел на круглый табурет рядом с преступницей, и оба наблюдали, как стала отключаться лаборатория.

– Усилитель… микроскоп… микротом, – бормотала Алиса.

Когда пришёл черёд компьютера и стихли его вентиляторы, щёки Джастина уже приобрели белошёрстный окрас. Он, задохнувшись, молча откатил табурет, ударился коленкой о тележку, сбил клетку, отбросил её и не сразу смог открыть дверь. Крах, конец, катастрофа, ужас – эти слова и близко не отражали пустоту, которая наполнила солнечное сплетение. Алиса хватала воздух, согнувшись, как в детстве после удара под дых. Дверь за Джастином захлопнулась.

С-у-бб-о-т-а! Тодд играет вечером в баре. Меня вышибут из лабы из бара! Или как правильно? Вышибут из лабы в баре.

Она захохотала всем телом, рвя диафрагму, но хохот был беззвучным – как в вакууме. Так хохотали те несчастные – на страшных дагерротипах в коридоре первого этажа Белвью, которых сто лет назад в этой операционной били током, всё подкручивая, подкручивая, подкручивая реостат и всё увеличивая, увеличивая, увеличивая амперы. Язык стал шершавым, но беззвучный смех завладел уже всем телом. Вбежали неразлучные ординаторы Хассан и Шломо (почему они тут в субботу?) и стали лить на неё воду. Вода имела отвратительный запах, и это остановило приступ. Что за дрянь? Оказалось, Шломо схватил бутылку из крысиной поилки.

Алиса пропустила, как она оказалась в баре за столиком с Хассаном, Шломо, Джастином и Малколмом. И Лейла тут? Ну да, я же её и приглашала вчера. Эти люди, ставшие родными, вдруг отлетели в другую вселенную. Осталась видимость принадлежности к дружной компашке, которая будет слушать Тодда и восхищаться: какой крутой наш шеф – и звезда восходящая нейронауки, и рок-гитарист. Джастину, конечно, не терпится доложить о преступнице. Но Тодд всё не выходит, его группу разогревают молодые пацаны. Гитары орут и фальшивят – как в последний раз: всё или ничего. Но шанс! Как и у меня. Был. Хоть вы прорвитесь, ребята.

Алиса постаралась переключиться и стала вспоминать, как вчера они все вместе шли с семинара из нижнего Манхэттена. Как хорошо было. А тогда казалось, на них смотрят как на чудиков. Шли лестницей дураков: бородатый коротышка Тодд, плохо подстриженный высокий Джастин, новый аспирант крепыш Малколм Фримен – кудри до плеч, и худая, как жердь, Алиса – тяжёлая лисья грива. Небоскрёбы раскалили ущелье улицы, прохожие жарились в гигантской духовке, и хотелось в прохладу кондиционера. Но на углу Второй авеню и Шестой Восточной улицы Тодд притормозил у фонаря, огладил рукой его мозаичный постамент, произнёс:

– Всё, что осталось от утраченного храма рок-н-ролла. Все нетерпеливо переминались.

– Вход здесь в бывший концертный зал Филмор-Ист, где толпы бились за билеты. Каждый вечер по два рок-н-ролльных музыкальных шоу и третье светомузыкальное, совершенно театральное. Магия. Действовала и на музыкантов. Могли играть ночи напролёт. Сам Бернштейн, случалось, дирижировал из-за кулис. Лишь три года счастья.

– А потом?

– Закрылся зал в июле 1971-го. Красиво закрылся – лучшим концертом группы «Allman Brothers Band».

– Так это в том же ноябре Дуэйн Оллмен и разбился на мотоцикле, – припомнил из истории рока Малколм.

– Великий гитарист, второй в мире, – пробормотал Джастин.

– Впервые слышу, – призналась Алиса и добавила: – Так поэтому, Тодд, ты не водишь машину…

– У меня рок-группа, играем по субботам. Там, в подвальчике, видишь, ирландский паб Таверна Абби?

– Ой, смотрите, кусочки мозаики, белые буквы бегут вниз: FILLMORE EAST, – она провела пальцем по темно-синему фонарю.

– Мемориал. Дрожь берёт, словно вибрируют тени великих, кто пел здесь четверть века назад. – Тодд конфузливо улыбнулся в бородку. – Завтра суббота, мы играем из альбома «Филлмор Ист». Всех жду. И никаких.

Алиса тогда оторопела: ну нет, времени нет… некогда мне… пусть Джастин идёт… храм у них тут поверженный. От мыслей её оторвал резкий чек-чек-чек. Мальчишки группы разогрева ушли, и на низкую платформу выскочил завлаб с гитарой. Ковбойские сапоги. Приталенная рубашка в цветочек по моде семидесятых. Лысина прикрыта париком из длинных соломенных волос. Чёрная техасская шляпа. Тодд настраивал гитару и стучал по микрофону. Заиграл. Всего, что угодно, ждала она, но не это!

Как? Почему? Откуда?

Кислотные звуки электрогитары смыли её неумелые маски, надуманные страхи и вечное ожидание катастроф.

Пусть бы никогда не кончалось.

Она повернулась к врагу своему и зашептала ему на ухо:

– Моя… моя любимая композиция… в детстве маг… кассета… лента… начало обрезано… в Питере никто не знал… названия группы… рок музыканты… имя придумала… постер… их… коллаж… слепила… шляпу… журнале… нашла… так не бывает.

Джастин вздрогнул, замер, потом откликнулся:

– Реинкарнация Дуэйна Оллмена – лидера группы The Allman Brothers Band. Это соло «Памяти Элизабет Рид».

– Ну всё, круг замкнула. Прощай, пойду свои вещички забирать, всё кончено. Не смогу Тодду в глаза посмотреть. Алиса отметила, что глаза Джастина – шоколадный отлив, как на обливной керамике – на глаза врага не похожи. Она выскользнула из таверны и побежала в лабу. Теперь там было слишком тихо, разрушено всё. Алиса, не надеясь, поставила на пол пустую клетку, вставила свежую поилку с водой и открыла дверцу. Подошла к установке и отключила воздушную подвеску, тяжёлая плита испустила сжатый воздух и тяжело легла на слоновьи ноги подставки. Послышался шум хлопнувшей двери лифта, Алиса обернулась к открывающейся двери – в комнату ввернулся Джастин.

– Я не хотел Тодду рассказывать. Хотел с утра завтра наладить провода. Почему не спрашиваешь, а ведь я здесь, чтобы всё тебе показать.

Алиса осела на круглый табурет, отвернулась и уставилась на клетку. Стыдно. Стыдно так, что кожа головы начала чесаться. Джастин опустился на корточки у клетки, смотрел на открытую дверцу. Ждать? Треск ламп на потолке сменился шуршанием, потом постукиванием коготков по металлу. Они переглянулись. Из-за оранжевой торпеды баллона сжиженного газа, прикованного к стене в углу, показался нос Карла-Бурбона. Исхудавший измазанный в паутине крыс вошёл в клетку и набросился на сосок поилки. Джастин мгновенно среагировал, захлопнул дверцу, но проскользнул ногой и осел на пол рядом. Карл-Бурбон удивлённо оторвался на мгновение от воды и опять приник к соску. Они засмеялись, и Джастин впервые нормальным быстрым, а не замедленным голосом автомата, пошутил:

– Ты, наверное, создавала проблемы и в питерской лабе.

– Меня вышвырнули с волчьим билетом из русской нейронауки, поэтому мне важно, что Тодд и Мануэль поддерживают меня.

Конечно, они не ушли из лабы, пока не заменили перегрызенные провода, а наутро решили: Карл-Бурбон должен жить, надо отнести его в парк и выпустить. Или будет домашним питомцем?

Придя домой из лаборатории, Джастин не чувствовал усталости, наверное, перегорел. Из почтового ящика достал письмо. От Роберта! Будет что ему написать: вот такие вот дела – прикрыл преступницу. Джастин автоматически вызвал лифт на свой этаж, прошёл по ковролину в торец коридора к своей студии и отпер дверь.

Роберт Монро был его учителем химии в старшей школе, а стал фигурой, заменившей ему отца. Джастин, изгой-китаец в белой школе, заговорил языком учителя, пожилого образованного белого, заговорил слишком уж правильно и вызвал ещё большую ненависть одноклассников. Роберт, сын фермера из Иллинойса, стал учителем химии благодаря миссионерке Эмме. Он вернул деньги за учёбу, и это был единственный случай за всю историю миссионерской помощи. Его призвали на войну в инженерные войска, он высадился в Нормандии через месяц после Д-дня, участвовал в битве за Бидж, и только 7 мая 1945 года смог заснуть, зная, что Германия капитулировала и подписывает документы.

Джастин был не отёсан, но хорошо учился по химии. Однажды Роберт спросил его, хочет ли он бесплатно поесть, и взял его на обед научного химического общества. И вот он, китаец, который рос без отца, и чья мать не говорит по-английски, сидит в университетском клубе, а вокруг учёные, аспиранты и учителя. Они и говорят по-другому, и их юмор – «химики шутят» – не сразу поймёшь. Джастин почувствовал: вот он, настоящий английский язык интеллектуалов.

С учителем случился инфаркт, он попал в госпиталь. Джастин устроился туда уборщиком, узнал входы-выходы и, сказав, что тут у него дедушка, приходил к Роберту. Тому нужны были прогулки, и Джастин попросил его рассказать о войне. Так Роберт и гулял по заданию врачей и рассказывал военные эпизоды. Джастин поступил в университет и уехал, а учитель начал писать ему. Письмо он отправлял в понедельник, а Джастин получал его в среду. Читая о том, где воевал Роберт, он решил поехать автостопом по тем же городам Европы. Он сохранял его письма, отпечатанные сначала на машинке, потом распечатанные с компьютера с приписками крупным почерком.

Получилось поехать лишь прошлым летом. В Бидже Джастин зашёл в музей и на фото узнал дом, где, по рассказам Роберта, убило их генерала и из которого за пару минут до прилёта команда военных инженеров уехала на джипе, получив приказ навести мост. Стоянку джипа обстреливали, солдаты расползлись по канавам, а генерал орал и заставлял их ехать на задание. С начальством не поспоришь! Джастин вышел из музея, нашёл это здание и увидел, что его отремонтировали.

Джастин вспомнил, как он дотронулся до трещины, замазанной цементом, и ощутил тепло в подреберье, как и сегодня, на концерте Тодда, когда Алиса призналась, что это её любимая безымянная мелодия.

СЕНЕКА-ВИЛЛИДЖ. МАЙ 1997-го

Всё чуждо в доме новому жильцу.

Поспешный взгляд скользит по всем предметам,

чьи тени так пришельцу не к лицу,

что сами слишком мучаются этим.

Но дом не хочет больше пустовать.

И, как бы за нехваткой той отваги,

замок, не в состояньи узнавать,

один сопротивляется во мраке.

Иосиф Бродский «Всё чуждо в доме новому жильцу…» (1962)

Алиса и Джастин полюбили беглеца Карла-Бурбона и оставили его жить в клетке прямо в лаборатории под столом, они кормили его и разговаривали с ним, но когда Тодд увидел их лабораторного питомца, то попросил убрать, сказав, что это нарушение протокола вивария. Держать его в общаге тоже нельзя, и они решили дать ему свободу. А где крысы живут и процветают? Конечно, в лесном массиве Центрального парка. Наверное, Карл-Бурбон или его потомство до сих пор там и живёт. Они отпустили Карла-Бурбона, выбросили клетку и присели отдохнуть. Джастин стал читать Алисе вслух последний номер журнала The New Yorker. Голос его звучал усыпляюще, а свежий ветерок с пруда разморил лабораторную затворницу, и она задремала. Алисе привиделось то, что восстало из глубин памяти города и вошло в её память.

УТОПИЯ СЕНЕКА-ВИЛЛИДЖ. ЦЕНТРАЛЬНЫЙ ПАРК

Наступил январь 1855 года – и всё кончено. Нет надежды. Двадцать лет маленького рая – и конец чёрной утопии нашей Сенека-виллидж посреди шумного и жестокого Города. Бог отвёл аболиционистам – свободной чернокожей пастве – лишь два десятка тихих яблоневых лет и уютных зим у камина.

Так думала матушка Франческа Макинтей, жена деревенского пастора Сионской церкви, спускаясь по внутренней лестнице своего дома, уже пустого и оттого гулкого. Ступала осторожно – постоять напоследок на каждой из двадцати ступенек. Их доски она оттёрла утром добела жёсткой щёткой, отмыла новым светло-желтым ядровым мылом и высушила чистой льняной ветошью.

Так омывают в последний путь.

Спускаясь, матушка отвязывала рождественскую гирлянду из колючих трилистников остролиста и мелких яблочек с перил уже чужой, ничьей лестницы. Мозолистыми крепкими чёрными пальцами опускала она краснобокие плоды в карман своего накрахмаленного, коробом, серого передника. Верхушка нижней балясины перил соскочила со штырька, но матушка не раздражилась, как обычно, а, успев подхватить деревянный шарик, поцеловала его макушку, круглую, как детская головка, и нежно водворила на место.

На нижнем этаже она распахнула створки французских, в мелких стеклянных окошках переплёта, дверей в гостиную. Погладила сухой ладонью каждый из семи столбиков-строчек зарубок: три на правой и четыре на левой стороне дверного проёма. До самой верхней из зарубок дотянулась с трудом, привстав на цыпочки.

«Вот какой высоченный мой первенец!»

Франческа вздохнула, вспомнив, как трудно было уговорить взрослого сына принять жестокое решение властей изъять землю деревеньки Сенека. Как трудно мужу было успокаивать паству, которую жёлтая пресса вот уже год обливала помоями, ополчив горожан против свободных чернокожих жителей Сенека-виллидж. Франческа вздрогнула, вспомнив как бульварные газетёнки называли их деревушку в двести домиков с церковью и школой для чернокожих ребятишек «Нигер-виллидж». Как врали о крысах, нечистотах и лачугах из кукурузных початков. А как красиво из окон первых этажей каждого вымытого к Рождеству домика выглядывала ёлка, а на ней белые свечи в тарелочке из серебряной фольги! Свечи в деревне делали сами, многократно погружая нити в расплавленный воск.

Даже защита двух почётных граждан города не помогла. Ничего не помогло. Земля была нужна под будущий городской парк. Земля, где двадцать вёсен цвели яблоневые сады, кудахтали пеструшки и блеяли козы. Где на крыше их маленькой церкви аболиционистов виднеется остроконечная башенка, а в восточной стене вырезано окно простым крестом, церквушки, где каждое воскресенье пели прихожане, приплясывая в восторженном счастливом трансе. Земля – убежище от расизма большого города. Да, расизм никуда не исчез, хотя вот уже восемнадцать лет как штат Нью-Йорк принял закон об отмене рабства. Ухоженная земля их маленького справедливого рая Сенека-виллидж была лишь прямоугольником – земельным участком, вписанным между Восемьдесят второй и Восемьдесят девятой Западными улицами, в кадастре будущего Центрального парка.

Матушка выпрямила спину, и её сухое длинноногое тело вытянулось ещё больше к потолку и длинной шпажкой булавки вколола твёрдую круглую шляпу в аккуратный жгут тяжёлых волос. Тщательно завернула вокруг тонкой талии половинки зимнего суконного пальто. Всунула ноги в тёплых толстых носках в начищенные до блеска ношеные высокие ботинки до колен, наклонилась и долго их зашнуровывала, потом вступила в галоши, застегнула кнопки и топнула пару раз, удобно устраивая ноги. Потом опять выпрямилась и трижды низко в пояс поклонилась всему дому: «Прости, не уберегла».

Заперла входную дверь с венком из золотых рождественских колосьев и, ступив с крыльца, вышла в холод и сумерки раннего вечера. Она влилась в молчаливую толпу жителей перед церковью. Её муж, пастор Джош Макинтей, стоял с задранной головой посредине толпы, и белые хлопья снега смешивались с его седой курчавой головой, таяли и текли вместе со слезами по его иссиня-черным высоким скулам. Снег и слёзы жителей уже отпетой Сенека-виллидж падали в полной тишине. Даже грудные дети не плакали, прикрученные шалями к грудям молодых матерей. По знаку пастора все подняли головы к небесам, запели последний гимн этого последнего рая на земле и двинулись за южную оконечность деревни.

Полицейские ирландцы – конная полиция города – сопровождали полуторатысячную толпу молча. Знали: это идёт не «Ниггер-виллидж» грязных отбросов общества, а религиозная честная коммуна. Не было у полиции проблем здесь. Конница довела процессию до границ деревни и, спешившись, стала обносить её периметр, вбивая колышки и натягивая верёвки. И уже через пятнадцать лет город позабыл, что в западной части Центрального парка была Сенека-виллидж.

***

Холодноватый голос Джастина смолк, а его свободная от Алисиного плеча правая рука закрыла разворот The New Yorker. Алиса очнулась и огляделась вокруг. Они сидели недалеко от южного входа в Центральный парк над Черепашьим прудом, где плавали откормленные серые рыбины, иногда показывая изогнутый плавник. От рыб расходились круги по воде и, доходя до берега, качали зелёную тину и тонкую осоку. В пруду покачивались утки и перевёрнутые небоскрёбы Манхэттена и дрожали синие подъёмные краны-журавли новостроек. Алиса взглянула на Джастина, а он, потянувшись, поцеловал и осушил не замеченные ею слёзы сначала на правом, а потом на левом её глазу. Мимо них молодая мама вела за руку маленькую кудрявую девочку, и та с сочувствием и понимающе оглянулась. Алиса улыбнулась ребёнку и потянула Джастина: «Идём». Они поднялись, разом надели солнечные очки и пошли по жгучему солнцу песчаной дорожки вдоль кустов отцветающих диких роз и пыльной жимолости вверх по холму, туда, где дребезжала шарманка и поднимались сладкие дымки жжёного сахара.

Алисе уже не хотелось ни кататься на этой старинной карусели с зеркалами срединного столба, ни отрывать кусочки липкой сахарной ваты, ни искать проторённую дорожку к Земляничной поляне Джона Леннона у выхода из парка на Восемьдесят девятую Западную улицу, недалеко от дома, где он жил и где был убит.

У острова, овеваемого малосольным бризом с Ист-Ривер и смрадом прелой тины с Гудзона, тоже есть сердце. Прямоугольное. Это Центральный парк. И если что и меняется в круговороте года под окнами величественных зданий золотого гетто восточной окраины парка, то это сезонные колебания флоры в этом их заднем дворе. В апреле здесь бушуют сакуры, и под розовый и лиловый цветопад их лепестков приходят семьи, раскладывают пледы на сыроватую землю у мокрых ещё стволов и попивают пивко, а детишки карабкаются в ветвях поближе к цветочным созвездиям. С веток виднее даль дорожек и слышнее трубные звуки зверья из маленького зоопарка, и когда долетает механический перезвон, дети знают, что это смешные звериные фигурки вышли из домиков и кружат под дребезжащую мелодию башенных часов сказочного бронзового зоопарка.

А потом в мае земля подсыхает, и открываются огромные спортивные поля парка. И тогда с битами наперевес хорошо отмерять геометрию улиц и авеню острова, туда, на свежий песок, подметённый машинками так, что остаются ровные полоски бейсбольных полей за гранью жёсткого ёжика зелёной лужайки. К началу лета – оно здесь начинается в ночь летнего солнцестояния – открывается летний амфитеатр Шекспировского фестиваля, и настоящие звёзды и луна безрезультатно стараются придать космический смысл плохой игре актеров-любителей и блеклым их голосам. Но волшебство реальной летней ночи проявляет вопреки всему волшебство «Сна в летнюю ночь». И уж фильм «Осень в Нью-Йорке» смотрели все, и все знают, каким золотым, красным и романтичным может быть Центральный парк. А зимой парк всеми силами хочет стать рождественской сказкой, чтобы длить и длить её на старом катке, с тупыми лезвиями прокатных коньков.

И всё бы хорошо, даже и растиражированная фильмами романтика осеннего наряда, и любимые туристами перекрёстки дорожек для танцев на старомодных четырёхколёсных роликах, ведь сколько жизней вобрал в себя парк: и пары, и семьи, и дети. Всё бы хорошо. Да вот когда строили метро, случилось страшное. На рабочих из стены котлована на Восемьдесят второй Западной улице посыпались скелеты и полуистлевшие гробы. И пресса взорвалась: «тайна, невозможно понять, секретное захоронение жертв гангстеров». А случилось это всего через пятнадцать лет после того, как город сравнял с землёй деревню свободных чернокожих аболиционистов Сенека-виллидж и разбил на ней западную часть парка. «Полная амнезия, полное забвение потерянной чёрной утопии», – так уже в наше время горько сказал историк Центрального парка. Круг мозаики IMAGINE выложен на земле в том самом месте, где сейчас через сто пятьдесят лет можно лишь вообразить, как гудел колокол церквушки позабытой ныне деревеньки Сенека-виллидж. Джастин, как всегда, понял: Алиса в эту секунду разлюбила этот парк, словно сняв розовые очки и взглянув в подлинное лицо любимого, и ей больно сейчас. Они спрятались в тень у загородки карусели и смотрели на детей, рассаженных по крупам старинных ярких лошадок. Дети радостно и испуганно вцеплялись в стальные стержни, по которым вверх-вниз скользили-скакали кони. А их родители ели мороженое, пританцовывали в такт дребезжащей шарманке, сжимая палочки с облачками сладкой ваты и махали руками всем – и своим, и чужим – детям.

А по внутреннему периметру парка по круговой асфальтовой дорожке, не останавливаясь, катила волна нарядных спортивных горожан на роликах и велосипедах, а конные экипажи, позвякивая вёдрами для конских яблок под хвостами лошадей и попахивая великолепным навозом, уступали им дорогу.

The free sample has ended.

4,0
21 ratings
$2.47
Age restriction:
16+
Release date on Litres:
19 February 2026
Writing date:
2026
Volume:
200 p. 1 illustration
Copyright Holder::
Автор
Download format:

Similar books