-50%

Альбом для марок

Text
1
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Альбом для марок
Альбом для марок
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 11,74 $ 9,39
Альбом для марок
Audio
Альбом для марок
Audiobook
Is reading Павел Ломакин
$ 6,15 $ 3,08
Details
Font:Smaller АаLarger Aa
 
      Кето и Коте.
 

Прямой принудассортимент: Хренников, Будашкин, Гомоляка, Мейтус, Подковыров, Брусиловский, Ряузов, карело-финский композитор Пергамент, Сиркка Рикка, Ирма Яунзем, трио баянистов всесоюзного радиокомитета в составе Кузнецов, Попков и Данилов, квартет имени Комитаса, еще квартет: Жук, Вельтман, Гурвич и Гуравский, и все на скрипке, – тягомотина, жилы тянут.

После победных салютов – увертюра и концерт мастеров искусств:

Козловский,

Лемешев,

Михайлов,

Пирогов,

Рейзен,

Алексей Иванов,

Андрей Иванов,

Петров,

Нелепп,

Норцов,

Бурлак,

Максакова,

Преображенская,

Шпиллер,

Барсова,

Пантофель-Нечецкая,

Шумская,

Ирина Масленникова,

Леокадия Масленникова,

Хромченко,

Орфёнов,

Александрович,

Бунчиков,

Лебедева и Качалов.

Под праздники – эстрадные концерты – песни советских композиторов, конферанс. Под новый сорок четвертый или сорок пятый – с единственным повторением – передали – продерзостно – Артиллерийскую колыбельную:

 
      С колыбельной песней на губах —
           Бах!
      От тебя я отгоняю страх —
           Трах!
      Положив под голову ладо-о-онь,
      Спи, не реагируй на огонь:
           – Огонь!
 

Граф Борис Федорович Юркевич взял Клару Ивановну из заведения. В советской Москве он был бухгалтером простого домоуправления, в царской Варшаве – следователем по особо важным делам.

Кухня считала: по особо важным, значит… Клара Ивановна вставала на дыбы:

– Особо важные – ну, уголовные, если кого убили… Как можно – Борис Фэдорович!

Борис Федорович произносил:

– Беспаспо́ртный.

– Октябрьский переворот.

Как и Бернариха, знал:

 
      Чижик-Пыжик, где ты был?
      На Фонтанке водку пил.
 

Придя с работы, выпивал рюмку водки и заедал маленьким кусочком селедочки с луком:

– Для аппетита.

Не ел, а медленно кушал, совочком отправляя серебряную ложку в полуоткрытый рот. У него – как у Алимпия – были салфетки с перламутровыми именными кольцами.

Я за столом всегда спешил, обжигался. Мама назидала:

– Посмотри, как красиво кушает Борис Федорович.

В квартире все с пристрастием знали, кто что и как ест.

Никого в квартире не трогали, потому что первым должны бы тронуть Бориса Федоровича, – не трогали потому, что Клара Ивановна состояла в активе.

На работу никуда не ходила, но получала гортовские отрезы и имела закрытый распределитель. В какой-то момент где надо ее безграмотность не снесли и обязали кончить десятилетку. Перед экзаменами она волновалась, как школьница, после – как школьница, ликовала:

– Вытащила, ну, Финляндию – как раз в газете…

Энкаведешники ходили к ней открыто.

– У нас все Кларʼ ʼВанну ненавидели. Никого не было, пришел один – морда, как у лошади. Спрашивает о соседях напротив, а я говорю, никого не знаю, целый день с ребенком. Вам, наверно, Кларʼ ʼВанна нужна? – Да, я зайду попозже.

Льготы – льготами, денег у Юркевичей не было. Борис Федорович зарабатывал пустяки. Клара Ивановна чуть-чуть подрабатывала на швейной машине, но больше расстарывалась услужить – постирать белье, сбегать в мага́зин, прибрать комнату; за того, чья очередь: мыть коридор, уборную, кухню, плиту. Горе тем, кто отказывался от услуг – против них восстанавливалась вся квартира. Распри длились недолго – до новой общественной коалиции против нового неблагодарного.

Уходя в город, мама по необходимости оставляла меня на Каянну. Та сажала меня на двуспальную кровать, и я пересыпал из банки в банку разноцветные пуговицы. Восхищалась:

– Ну, опьять ни одной не съел!

Я любил шить, сшивать листочки бумаги:

– Вдень иголку в нитку и сделай на конце кулёк!

Каянна привычным движением вдевала нитку в иголку.

Иногда она ложилась в постель, и я забирался к ней под рубашку.

У Клары Ивановны был фикус. Другой фикус был у Бернарихи. У Клары Ивановны была единственная в квартире собака – всегда черно-белый шпиц, всегда Тобик, Тобка, мой лучший друг по Москве. У Клары Ивановны до войны и после войны на окне висела клетка – всегда щегол с песнями и коноплей. Изо всех жильцов она одна из кухонного окна прикармливала голубей. Мама ни разу не завела мне цветка или зверя.

Из окна Клары Ивановны я еще различал прозрачную – из колонн – башенку над ротондой Филиппа-Митрополита. Году в сорок втором, прочитав в Пионере школу разведчика, я стал на глаз прикидывать расстояния – все оказалось нелепо далеким. Прозрачная башенка существовала, я ее видел вблизи, но уже не из окон Клары Ивановны.

Борис Федорович обращался со мной деловито, по-взрослому – как чиновник с привычным клиентом. Рекомендовал посмотреть в кино Если завтра война. Назначил ответственным по квартире с окладом три копейки за шестидневку. Я сказал, чтобы он мне лучше платил бумажками.

Анекдот Бориса Федоровича: – Глупую барышню учат, как вести себя в обществе – сначала поговорить о погоде, потом о музыке, напоследок – что-нибудь острое. Она и сказала:

 
      Какая чу́дная погода!
      Училась музыке три года…
      Бритва.
 

Граф Борис Федорович жил жизнью посредственного бухгалтера, но иногда спохватывался, набирал в библио́теке Грибоедова классиков и на кухне сухо докладывал Алексею Семеновичу:

– А у Жуковского есть перлы – не хуже Пушкина.

Когда в сороковом присоединили Латвию, Клара Ивановна спела мне:

 
      Кур ту теци, кур ту теци,
      Гайлите ман? —
 

но от розыска родственников воздержалась. Ей хватало работы в активе.

Нота бене: осенью сорок первого года у Клары Ивановны просили, чтоб защитила, когда придут немцы!

В голодное время Клара Ивановна и Борис Федорович прятали друг от друга продукты, разыскивали и съедали. Заперев дверь, жилистая латышка лупила тщедушного графа и вопила на всю квартиру:

– Он мене бьет! Он мене бьет!

Алексей Семенович Литвиненко и Екатерина Дмитриевна Матвеенко – курские уроженцы из переселенных при Екатерине – блюли честь нации и говорили по-русски с неслучайным распевом. Говоря по-русски, Алексей Семенович никогда не гакал, но аккуратно произносил: заутра. Кухню бесили ночные телефонные разговоры хохлов – не потому, что ночные, а – по-украински. Кухня настаивала, что такого языка не существует. Алексей Семенович принимал вызов и высокомерно предлагал произнести по-украински пятница: пьятнытя. Не получалось ни у кого. Тогда заходили с другой стороны, за глаза:

– Табуретка по-ихнему – пидсрачник. Хоре хорькое, нарочно не придумаешь!

– А горшок – урыльник, у рыла на ночь ставят, – хи-хи-хи хи-хи-хи…

Кухня возмущалась тем, что хохол брился по два раза на дню, утром и вечером.

Раздражали его телефонные разговоры с коллегами и соплеменниками:

– Коммутатор НИИСа? – (Мне слышалось замечательное слово: хомутатор.)

– Это разные фонемы! – (Кухня брезгливо повторяла: фонема.)

– Васыль Ехорычу!

Поразительно, что из-за телефона не возникало скандалов – даже когда говорили часами, даже когда по междугороднему – громко, за полночь. То ли дело газовый счетчик на кухне: рядом с ним висела тетрадь и огрызок карандаша на веревке. Хозяйки умонепостижимым образом высчитывали и записывали, сколько сожгли. Тоньку постоянно подозревали в мошенничестве, но ругня – до надсада – взрывалась не обязательно из-за нее, скорее – просто когда приспевало время.

Клара Ивановна постоянно мыла, скребла, чистила – и не вылезала из грязи. Хохлушка подолгу пропадала в театре – и при том комнатка Литвиненок всегда сияла чистотой. Даже пыли не было, хотя стены ломились от книг. Из-за стеклянной дверцы книжного шкафа выглядывал Гегель, похожий не то на колли, не то на борзую. Алексей Семенович знал и ценил философию не позже Канта/Гегеля. Быть может, от этого знания и происходило его повседневное грозное высокомерие.

Когда Лёня уходил в институт, Екатерина Дмитриевна садилась за пианино и выводила контральтовые вокализы:

– а́а а́а а́a а́a, о́о о́о о́о о́о, и́и и́и и́и и́и…

На пианино, на крахмальном полотенце, лежали ноты: вальс Над волнами с парочкой в лодке, Спите, орлы боевые с военным памятником, Юнкера Вертинского – мама про них говорила Екатерине Дмитриевне, что это те самые, которые защищали Кремль:

– Мы тогда все бегали убитых смотреть, может, кто свой…

Иногда Екатерина Дмитриевна пела:

 
      Оружьем на солнце сверкая,
      Под звуки лихих трубачей…
 

Вспоминала:

– Когда в Курск вступила деникинская кавалерия…

Рассказывала, как на репетиции Прекрасной Елены Немирович не удержался и погладил Кемарской плечико. Как посадили Голембу – ненадолго, но ноги себе поморозила. Как к ним приезжала мать Зои Космодемьянской:

– Лекцию прочитала. Хоть бы прослезилась. Мать все-таки.

Приносила из театра новости:

– В центре оборвался эскалатор – настоящая мясорубка…

Однажды подарила две контрамарки, но не в оперу, где пела в хоре (– Стоит сбоку, только рот разевает, – считала кухня), а на украинский балет Ночь перед Рождеством. Ходили мы с бабушкой. В антракте я перелезал из ложи бенуара в партер и обратно. Все вместе так понравилось, что вместо спасибо спросил:

– Кто может бесплатно смотреть каждый день?

Екатерина Дмитриевна подумала:

– Пожарник.

Я возмечтал стать пожарником в театре. Через какое-то время бабушка расписала, какого ужасного обгорелого пожарника привезли к Склифосовскому: жалко, молоденький.

 

Екатерина Дмитриевна, видя мою любовь к красивым вещам, рассказала, какие сокровища хранятся у бутафора.

У Немировича ставили Тихий Дон и Поднятую целину Держинского (тогда писали без з). Екатерина Дмитриевна в лицах изображала, как Григорий прячется в стоге сена, а казаки его ищут и тычут в стог саблями. Пела, как с одной стороны:

 
      Светопреставление, брат на брата восстает,
      Все кругом перемутилось, Антихрист идет, —
 

а с другой речитативом (теперь нельзя без прононса Поль Робсона):

 
      Харощие ребьята, жизнь па-новаму пастроют,
      Настоящимы людьмы будут, настоящимы…
 

Надо думать, из-за Екатерины Дмитриевны и опер кухня из года в год дебатировала:

– Шолохов не сам написал…

Возражений не было, всем хотелось, чтоб не сам, но кому интересно прикрыть занимательные пересуды?

В отсутствие Лени Екатерина Дмитриевна приглашала меня глядеть французские книги:

– Руки у тебя чистые?

– Чистые, только что хлеб ел.

– Пойди на кухню и вымой мылом!

Я соображал, что это она не доверяет хлебу: она всегда обжигала на газе батоны из булочной:

– Продавщица за сопливый нос схватится, а потом той же рукой хлеб подаст.

У себя она показывала мне большие тома, вроде энциклопедии, и говорила, что самые красивые города на свете не Париж и Ленинград, а Буэнос-Айрес и Рио-де-Жанейро.

Как-то она переодевалась при мне, я увидел ее огромные груди и обалдело спросил, что это.

– Это у меня два сердца, меня нельзя убить, – сказала она и сглазилась.

На гастролях на Волге она упала с пароходного трапа и умерла от перелома основания черепа.

Алексей Семенович самолетом отвез ее в Курск – в осужденном кухней дорогом цинковом гробу.

Через несколько лет он женился на даме с неслучайной фамилией Бромлей.

В предвоенном году Алексей Семенович меня напугал. Он пришел советоваться с папой, как заполнить анкету. Я подглядывал через руку и в графе партийность увидел б/п. Я знал, что б – бывший, и что за это бывает. Папа не вдруг меня успокоил.

Алексей Семенович меня игнорировал. Только раз, когда мне было пять лет, усадил меня на свой письменный стол, дал в руки коробку из-под Красного мака и сделал феноменальный снимок.

Да еще во время бомбежек Лондона показал мне нижнюю часть картинки из Дейли Уоркера: параллельно друг другу трубы, трубы, трубы:

– Угадай, что это?

Я угадал, но из вежливости не сказал. Он вручил мне фотографию огромного пожара с параллельными пожарниками и шлангами.

Не от бабушки/мамы, а от Алексея Семеновича я впервые услышал домовой, не понял, послышалось: дымовой.

Мама спросила, нет ли у него Гекльберри Финна.

– Есть по-укра́ински, – отказал он.

С годами все чаще приходилось – через не могу – спрашивать его, что это за марка, монета, медаль. Он постепенно менял гнев на милость.

В сорок седьмом консультировал, какой приемник купить. Остался доволен, что мы с папой принесли из комиссионки Телефункен. Толк он знал: перед войной выпустил шестиязычный словарь по радиотехнике и добыл восхитительный 6-H-I, который отобрали в сорок первом, когда отбирали у всех. На 6-H-I в довоенном эфире все было, как Москва – чуть погромче, чуть потише. Когда я слышал по радио иностранную речь, мне всегда казалось: ругаются.

После войны Алексей Семенович купил ВЭФ самого первого выпуска, с круглой шкалой. Он растолковывал мне, что надо слушать, чтобы скорей понимать по-английски. Дал мне недели на две книгу американских скаутов.

Учил меня фотографии. Объяснил, что лучший ФЭД – довоенный, от такой-то тысячи до такой. Предупредил, что снимать деревья в веселом инее – пошлость. Критиковал мои первые снимки, демонстрировал свои, восхитительные.

Зимой он ходил под Москвой на лыжах, летом – в длинные пешие путешествия. Был на Куликовом поле. Сфотографировал похожего на Суворова смотрителя монумента:

– Поразительный человек!

Из фетовских мест привез вирированные, как старинные, впрямь фетовские пейзажи и потемневший кирпич с круглым клеймом ШЕНШИНЪ. Сокрушался, что старики помнят барина и понятия не имеют о поэте.

Алексей Семенович посвятил меня в украинскую поэзию. Ранний Тычина, сгинувший Дмитро Загул, дореволюционный Рыльский, из снисхождения к моему футуризму – Михайль Семенко, двухтомная антология года тридцатого, без переплета, зато с портретами.

Я увлекался Хлебниковым; Алексей Семенович показал мне тоненькую книжку: учитель петрозаводской гимназии Мартынов утверждал, что речь человека состоит из дышевы́х чу́ев.

– Дышевы́е чу́и! Подумай только, это же девяностые годы!..

В начале двадцатых Алексей Семенович учился в Брюсовском институте, вспоминал, что Брюсов в каждом студенте видел врага и соперника.

Алексей Семенович требовал, чтобы я читал классиков как современников – критически и пристрастно:

– Ты знаешь, что Погасло дневное светило – переделка из Байрона? Ты заметил, что Шуми, шуми, послушное ветрило – абсурд? Если парус наполнен ветром, он не шумит.

Алексей Семенович дал мне урок политграмоты:

– Марксизм занимает такое же место в системе философии, как твои башмаки – в системе музыкальных инструментов.

Я приносил Алексею Семеновичу свои творения. Он важно указывал на несообразности, корил за неестественность тона, стыдил за неряшливость в русском языке:

– Ты послушай, как говорит твоя мама!

Часто из-за письменного стола он вылетал на кухню и требовал, чтобы мама, не задумываясь, прочла написанное на бумажке слово. В благодарность рассказал американский анекдот:

– В Нью-Йорке Рабинович меняет фамилию на Киркпатрик. Через несколько дней меняет фамилию на Мак-Магон. – Рабинович, зачем вы это делаете? – А, меня спросят, мистер МакМагон, какая у вас была фамилия раньше? И я скажу им: Киркпатрик.

После сессии ВАСХНИЛ он схватил папу за пуговицу и шепотом:

– Я ничего не понимаю, Лысенко – это же ламаркизм!

Сталинский марксизм в языкознании лишил его верной докторской:

– Нам приказывали основываться на Марре. Теперь у нас отняли основу, а взамен ничего не дали…

С папой Алексей Семенович советовался по практическим, житейским, служебным делам и торжественно провозглашал:

– Я восхищаюсь Яковом Артемьевичем! Ясность его взгляда на мир достойна удивления.

1977

отец

Если бы не беременность мной, мама вряд ли вышла бы за отца. Бабушка до конца дней думала: мезальянс. В богатом доме Трубниковых навидалась красивой жизни, мечтала, чтобы дочери барынями никогда не работали, – так оно и случилось, только не дай Бог как.

Бабушка напевала:

 
      Муж на теще капусту возил,
      Молоду жену в пристяжке водил:
      Ну-ка, ну-ка, ну-ка, теща моя,
      Тпру, стой, молодая жена!
 

При мне говорила: – Скот. Жену привел, как корову купил.

Отец был: Деревня серая. Нечуткий. Нетонкий. Невнимательный. Негалантный. И работал где – в Тимирязевке:

 
      Там из орудий не палят
      И шпор не носят,
      И шпор не носят.
      Студенты там коров доят.
      И сено косят.
      И сено косят – тру-ля-ля!
 

С другой стороны, куда маме было деваться? В проходной комнате – после уплотнения остались две – жила бабушка с дедом, в дальней – мама и Вера.

– Я никого к себе пригласить не могла. Кто придет – Верка назло разляжется лицом к стенке, ни за что не уйдет. У Якова хоть маленькая, да была…

Маленькая, но со всеми удобствами – центральное отопление, газ, ванна, позже – телефон, и – самое главное – рядом с Большой Екатерининской, с бабушкой.

Когда мама перебралась на Капельский, дед с бабкой не спали ночь: отец был простой, но скрытный – кто его разберет? Может, подкоммунивает, может, свой в доску.

Жизнь на Капельском не заладилась с первого дня: из деревни нагрянула отцова мать Ксения Кирилловна.

– Две недели на голове сидела. Будто ничего не понимает, дубина стоеросовая. Прямʼ не знаю, как надоела. Да еще-ещʼ косо глядит: барыню привел. Он тоже хорош – хоть бы сказал. Убиралась бы к Ивану с Авдотьей – он тоже сын. У него две комнаты. А то летом в Удельной – распожалуйста, только сиди с Сережкой. А зимой в Москве – так фиг жареный!

И в Удельной маму почли барыней. Брат Иван – агроном, деревенский, Авдотья – из учительской семинарии – тоже деревенская. Оба любили землю и рылись в саду дотемна. Мама – городская, земле не кланялась: не было ни желания, ни необходимости.

До – в одной половине дачи жили, другую сдавали. Мама была против:

– Ни за что! Все слышно, чуть не все видно.

Иван, человек угрюмый, по привычке отошел в сторону. Авдотья – нрава лихого – так, чтобы слышали:

– Знаешь, где Яков ее подцепил? На Цветном бульваре.

– Откуда ты знаешь?

– Это ты один, дурак, ничего не знаешь.

Мама нажаловалась отцу. Отношения между братьями натянулись.

Так это было или не так – не знаю.

В таком соседстве на полупустом участке, едва огороженном слегами, мама просиживала со мной с мая до октября-ноября. Боялась, когда забредали коровы, пуще того – цыгане.

За стенкой Сереня – Ксении Кирилловне:

– Бабушкʼ, а бабушкʼ, хочешь я до станции голый дойду?

С соседними дачами – Тихоновыми, Богословскими – мама ладила плохо: в глаза лебезила, за глаза – не считала людьми. Московских подруг не приглашала. Для облегчения жизни пустила Матенну, мою няню. Бабушка заявлялась в любую погоду: плыть, да быть. Обязательно привозила вкусное и дорогое – икру, лососину, осетрину, семгу, ветчину – пусть по сто – сто пятьдесят грамм.

Отцу вменялось в вину, что он не носил маме в роддом из торгсина. Время было такое, что, когда бабушка передала маме туда апельсин, палата сразу враждебно:

– Буржуйка…

В отпуск отец возился в саду, а так – ночевал с субботы на воскресенье, привозил крупу, сахар: в Удельной, в поспо было с наценкой.

На базар, в магазин за провизией – как и по всем делам – обычно ходил отец. Мама ленилась, оправдывалась:

– Не я зарабатываю…

Отец зарабатывал скромно, но больше, чем дед вместе с бабкой.

Как-то мама, соскучась, бросила меня на Матенну и покатила в Москву.

– Пришла я на Капельский – у него щеки лоснятся, он сосиську ест, а я в Удельной на одной окрошке сижу…

Разница в воспитании: отец мог смолотить сковородку картошки, мама брезгливо:

– Хадось какая! Видеть эту картошку не могу!

Отец удивленно поднимал брови: едва кончался второй, самый страшный голод.

Разносолов, деликатесов, снадобий, телячьих нежностей не признавал, считал, что надо есть досыта, калорийное и с витаминами; доцент кафедры кормления.

Для баловства – по воскресеньям к чаю – сам жарил хлеб.

Консервы – необходимость: мясные – бывали и в Удельной. Шпроты – роскошь – покупались перед войной раз или два. Сгущенное молоко – чайную ложечку – дала попробовать Екатерина Дмитриевна. Потрясло.

Восхищала любительская колбаса – два раза в месяц по дням получки, тонко нарезанная в гастрономе – двести граммов. На колбасу отец иногда клал сыр – получался двухэтажный бутерброд, как на Первой Мещанской – двухэтажный троллейбус.

Летом арбузов, дынь, персиков, абрикосов не покупали: хватает своих фруктов-ягод.

Но когда в первый раз после стольких лет зимой выкинули – из Испании – апельсины, отец принес их кошелку (сетки, авоськи еще не возникли) – да еще отстоял в очереди.

Мама, считалось, прекрасно готовила. Услышав выражение национальное блюдо, я решил, что русские национальные блюда – картофельный суп со сметаной и котлеты с кашей или пюре.

Отцу нравилось именно это; вечером, после работы, просил добавки и сам подкладывал. Мне тоже нравилось. Жареного мяса мне никогда не давали: не ужуешь. Селедка непонятно почему казалась мне едой неприличной – может быть, из-за запаха на ножах-вилках. Отец рыбного ничего не ел: кости.

Отец копил деньги. Хотел нашу комнату обменять на две с приплатой. Мама на словах соглашалась, но каждое предложение отвергала: боялась хоть чуть подальше отъехать от бабушки.

Отец ворчал, что приезжим дают отдельные квартиры, а коренным москвичам…

Отдельных квартир я не видел – трубниковская ошеломила, как прихоть природы. Люди не жили в своих квартирах, а проживали – кто свободнее, кто теснее – на жилплощади в коммуналках. Наше существование втроем на тринадцати метрах с двумя огромными окнами и скошенным углом не казалось мне ненормальным. Отцу – казалось; а я так привык к разговорам комната на две комнаты, что меню на стеклянной двери столовой прочел как меняю.

 

Как я любил маму! В Удельной первое утреннее движение – к ней (ее топчан стоял в папиной комнате, но спала она на другом – в моей). Всех прекрасней, родней, утешительней. Лучше всех понимает.

А отец…

Отец был в академии с утра до ночи. Меня присвоили и баловали бабушка/мама. Видя, что получается, отец вздыхал:

– Лень раньше нас родилась.

Он бывал бит прежде, чем начинал возражать, и умывал руки:

– Ваш ребенок, вы и воспитывайте.

Мама на слово говорила ему десять. Он возмущался:

– Да дай ты слово сказать! – а когда мешала работать, взывал: – Иди в свое стойло!

Он был оскорбительно простой, здоровенный, ни чорта его не берет, за все довоенное время болел один раз – малярией, молча и неинтересно.

Маме постоянно недомогалось, она с увлечением рассказывала бабушке и мне, где что у нее кольнуло, ёкнуло, то́кнуло, подкатилось. Недомогание я счел хорошим тоном и, подражая, жаловался на болящее и придуманное. Отец этого не любил:

– Жертва вечерняя.

Отец с грехом пополам – для кандидатского минимума – осилил Гальперина. В анкетах писал: английский, читаю со словарем. Мама участвовала в моем увлечении Францией и учила французскому и немецкому.

Отец знал: Однажды в студеную зимнюю пору и:

 
      Уши врозь, дугою ноги
      И как будто стоя спит.
 

Мама – Бальмонта и Северянина. Говорила: эстетные. Под лаковым гимназическим переплетиком я читал:

 
      Пишу тебе в альбом:
      Ударься в стенку лбом,
      Тогда от сильной боли
      Меня ты вспомнишь поневоле, —
 

и в обрезе последней, переплетной страницы – клязьма, приведенная Пушкиным:

 
      Кто любит более тебя,
      Пусть пишет далее меня.
 

В альбомчик я внес свое, крупными буквами:

 
      Средь таежных синих льдов
      Бродит старый рыболов.
       21/iii—41 г.
 

Несомненно, влияние радио. (Было у меня еще воспоминание о наших с Борей речных радостях:

 
      Плывет там плот,
      Заросший травой
      И дохлой стрекозой.)
 

В родне отец один любил русские песни – только не хор Александрова. Мама все русское называла хор Пятницкого. Она по радио слушала Элегию Массне – Шаляпин тянул м-м-м – и арию с колокольчиками – Барсова, колоратура. В споре Козловский – Лемешев не принимала ничьей стороны. Соглашалась, что Козловский красиво выводит ллубллу и что голос сильнее, но признавала, что у Лемешева – тембр приятный. Она вспоминала Собинова и как Шаляпин рассердился на Шуйского, дернул за бороду – а борода-то приклеенная…

У них с отцом даже слова были разные. Уродилась клубничина в мой кулак, мама: – Забабаха.

Отец: – Граммов сто…

Отец шутил: Увы и ах, —

Сказал Сирах, —

Мои последние штаны

И те в дыра́х. – Мне было не смешно.

Загадывал: А и Б

Сидели на трубе… – Я недоумевал.

Разводил руками: – Не годится Богу молиться,

Годится горшки покрывать. – Я не понимал смысла.

Когда на плечо капнула птичка: – Оставила визитную карточку. – Я ёрзал.

Иронизировал: – Кусочек с коровий носочек. – Меня передергивало.

Осуждал кого-нибудь: – Охрёмка. Ваняга. – По лицам бабушки/мамы я понимал, что они обращают эти слова на отца.

Ему доставалось за всю епархию: за себя, за Ивана с Авдотьей, за бабушку Ксению:

– Все ей Сереня да Сереня. Тут Андрея не на кого оставить…

Стало быть, Матенны уже не было.

Редко я оставался на бабушку Ксению, смотрел в ее левый невидящий глаз, слушал скучное, деревенское. Раз она исполнила мне былину:

 
     …граф Пашкевич
      Собирался во поход.
      Он походом-то идет,
      Полки вслед идут за ним,
      Пыль клубилася за ним.
 

Я был на стороне Бальмонта и Массне, не полюбил землю, не полюбил бабушку Ксению, выдумал для отца обидное прозвище Отчи́м – с ударением на И. Прочитав Принца и нищего, я стал бредить благородным происхождением.

Чего-то важного в соотношении возможного и невозможного не узнал тот, кто в детстве не подозревал, что его родители – ненастоящие,

Мои были самые настоящие.

Году в пятидесятом я нашел за диваном коробки со старыми роскошными стеклянными негативами 13 на 18 и отпечатал.

Снимок семьи Сергеевых. Год примерно десятый. Деревня Жуковка.

Перед избой с большими высокими – недеревенскими – окнами с резными наличниками – не на завалинке, на лавке во всю стену – сидят восемь человек.

Тощий хозяин в казакине, бороденка, взгляд некрасовского страдальца.

Хозяйка – бабушка Ксения – темный цветастый платок, темная до полу юбка – суровости, важности на двоих.

Невестка чуть-чуть позатейливей, на руках плачущий внук в картузе и тёплом – у него оспа.

Деревянный конь с хвостом, но без головы.

Старший сын Павел – рабочего вида, в пиджаке и косоворотке, дельный; для солидности – небольшие усы.

Кирилл – в фуражке, учится, глядит в объектив, хихикает.

Иван – полная неожиданность – светлое лицо, улыбка, тоже в фуражке, учится.

Яков – отец – слегка не в фокусе: это он снимает, завел затвор и сел сбоку – барин, плоская шляпа, тройка, стоячий округлый воротничок, нога на ноге, брюки в стрелку.

Девятый – белый на белой стене – как после болезни. Десятый – впереди всех на другом деревянном коне, тоже в фуражке. Один из них Федор, другой – первый сын Павла, имени я не знаю.

Конечно, все принарядились для снимка. Но – все в ботинках, все, кроме хозяина и хозяйки, глядят в город.

Старше этой фотографии только бронзовый складенек, Николай Чудотворец; мой прадед, отец хозяина с фотографии носил в Севастополе.

Жили так: у помещицы брали коров на зиму, сено было свое, от навоза поле рожало исправно. Пить заводу не было.

После земской трехлетней школы учительница определила самых способных – в том числе моего отца – в Щапово.

Художественная фотография И. Д. Данилова. Москва, Мясницкие ворота, дом Кабанова против телеграфа. Негативы хранятся. Рукой отца: 18/XII—1905 г., то есть ему шестнадцать. В тужурке, причесанный, лоб хороших пропорций и лепки, лицо задумчивое – лицо студента из разночинцев, деревней не отдает.

Коллективный снимок первого выпуска Щаповской школы. Все двадцать выпускников выглядят простовато, некоторые грубовато, и отец из прочих не выделяется. Умение слиться с окружением впоследствии оказалось полезно.

Российский герб. Затейливый шрифт:

АТТЕСТАТ № 628

Дан сей аттестат от Педагогического Совета Щаповской казенной сельскохозяйственной школы первого разряда, на основании ст. 35 устава ее, за надлежащим подписанием и приложением печати, ученику означенной школы Сергееву Якову Артемьевичу в том, что он поступил в школу 1903 года, окончил в ней полный курс 1907 года и на окончательных испытаниях оказал следующие успехи:

1) По общеобразовательным предметам:

Закону Божию – хорошие 4.

Русскому языку – хорошие 4.

Арифметике – очень хорошие 4½.

Геометрии – очень хорошие 4½.

Землемерию – хорошие 4.

Черчению – хорошие 4.

Географии – очень хорошие 4½.

Русской истории – хорошие 4.

Физике – хорошие 4.

Химии – хорошие 4.

Ботанике – очень хорошие 4½.

Зоологии – отличные 5.

2) По специальным предметам:

Земледелию – отличные 5.

Лесоводству – не обучался —

Животноводству – отличные 5.

Садоводству и огородничеству – отличные 5.

Сельскохозяйственной экономии и счетоводству – отличные 5.

Законоведению – отличные 5.

3) По мастерствам:

Столярному – обучался.

Слесарно-кузнечному – обучался.

4) По практическим работам:

Земледелию – отличные 5.

Животноводству – отличные 5.

Садоводству и огородничеству – отличные 5.

Во время пребывания в школе он, Сергеев, поведения был отличного.

На основании ст. 37 устава школы он, Сергеев, пользуется по отбыванию воинской повинности льготою второго разряда.

Из предоставленных Сергеевым документов видно, что он родился 16 октября 1889 года, происходит из крестьян и вероисповедания православного.

Село Александрово, Московской губернии,

Подольского уезда, Августа 22 дня 1907 года.

Управляющий школою – (подпись).

Преподаватели – (подписи).

Секретарь Совета – (подпись).

Печать с московским гербом.

Я привожу документы: они снимки с меняющегося времени. Я привожу даты: слишком многие совпадают с громкими датами времени, которого мой отец был житель, отчасти свидетель, никогда – соучастник.

Для начала: в 1889 году родился Гитлер и построена Эйфелева башня. В том же году родилась Ахматова. Мой отец был бы счастлив всю жизнь не слыхать о них.

ОБЩЕСТВО СЕЛЬСКОГО ХОЗЯЙСТВА

ПОДОЛЬСКОГО УЕЗ. МОСКОВСК. ГУБ.

ЯНВАРЯ 28 Дня 1914 г. № 319.

АТТЕСТАТ

Выдан сей крестьянину Московской губернии, Дмитровского уезда, Подчерковской волости, дер. Жуковка Якову Сергееву в удостоверение того, что он по окончании Щаповской казенной сельскохозяйственной школы I разряда 22 августа 1907 года поступил на должность заведующего Сенькинским имением, находившимся в пользовании Подольского общества сельского хозяйства, в каковой должности и оставался до 22 октября 1911 года. Обязанности свои Сергеев исполнял вполне добросовестно и аккуратно, хозяйство имения во время заведывания им Сергеева было в вполне удовлетворительном состоянии. Оставил службу свою в Сенькинском имении Сергеев по случаю поступления в солдаты для отбывания воинской повинности.

Председатель общества – (подпись).

Секретарь – (подпись).

Печать с двуглавым орлом.

…Теперь бы это называлось характеристикой и не имело отношения к действительности. Тогда слова сохраняли смысл. Вполне добросовестно и вполне удовлетворительно значило вполне добросовестно и вполне удовлетворительно. Воинская повинность называлась воинской повинностью.