Free

Немой набат. 2018-2020

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

– Можно, нужно раздавать бесплатные гектары на Дальнем Востоке, они привлекут сотни людей. Но упаси Бог делать такие кинофильмы, как «Поезд идёт на восток», после которого туда ринулись сотни тысяч. Тут и пальцем не шевельни. Нет, не понимает Путин, что без вдохновения народ и живёт и трудится вполсилы.

Первый показатель: нет ни одной всенародной песни! Зато шлягеров полно. Фильмы – сплошь развлекалово, даже мелодраму, на которой взлетел когда-то Голливуд, и ту извели. По части культуры народ довели до такого состояния, что почти все согласны на почти всё. Апатия.

Потом кто-то, кажется Синягин, говорил о навязывании новых потребительских стандартов, через которые управлять поколениями легче, нежели идейными приманками, – они кружат головы молодёжи. И всё, по его мнению, упирается в невнятную, по крупному счёту бессмысленную выпотрошенную, как вяленая вобла, внутреннюю политику, которую свели к партийным выборам и штамповке карьерных кадров. Воду решетом черпают, едят их мухи, – ругнулся Синягин.

Ни с того ни с сего мелькнула в башке старая тема: Ярика к гаджетам надо подпускать осторожно. Компьютер сжигает, транжирит свободное время, которое не только по Марксу, но и по собственному опыту Донцов считал главным богатством, приучает к примитивному восприятию. Пусть парень, выучившись грамоте, книжек побольше читает, чем на игры-стрелялки детство тратит. Об этом надо особо поговорить с Верой.

Да, за то и любил Донцов дальние, впрочем, вернее сказать, среднедальние шоссейные поездки, что вдали от городских пробок, требующих постоянного напряжения, на современных скоростных трассах можно спокойно перебирать в уме и давнее и недавнее, память работает привольно, широко разбегается мысль, не заботясь о логической связи того, что приходит в голову. Подумал вдогонку прежним размышлениям: «Ярославу предстоит жить в онлайне, в новых временах, а они, как всегда, – терра инкогнита».

И сразу перекинулся на осмысление этой новой, предстоящей жизни. Почему терра инкогнита? Да ведь она уже наступает, эта новая жизнь. Впереди много путаницы, недоразумений и неразберихи, стабильность лжи ещё не скоро будет поколеблена. Но по-крупному всё, наконец-то, определилось. В мозгу интегральной вспышкой сознания явились раздумья, разговоры, факты последних месяцев, и супер-гиперскоростной компьютер, которым Господь Бог награждает каждого при рождении, мгновенно выдал итоговый результат. Последние три года были самыми роковыми в судьбе России, страшнее девяностых, когда страну удержали от падения в бездну остатки прежней великой державы. В ту пору всё рушилось, но молодому Путину было ясно, как приостановить крушение. А после выборов 2018-го, когда Путин стал «хромой уткой», недруги России – и внутри и снаружи – наученные и обозлённые промашкой 90-х, начали глубинную подготовку к предстоявшему транзиту власти. Эту подготовку Донцов чувствовал на своей шкуре, видел на опыте Синягина, на неудачном политическом старте Синицына. По всему, по тысячам каждодневных «телодвижений» жизни он ощущал, что началась очень большая игра, развязка которой планируется на события, связанные с транзитом власти в России. После минских волнений и контуры давно затеянной игры начали проглядывать, проясняться. Между прочим, очень верно сказал у Синягина тот генерал, Устоев: в прошлом году даже в армии начали тревожиться о будущем страны.

А теперь всё прояснилось, тучи ушли – транзита власти не будет, долги Ельцину отданы. Впереди настоящее – да, настоящее! – политическое десятилетие без медведевского торможения. На днях Мишустин выступил на Валдайском форуме, и стало ясно, что перед нами и впрямь цифровой Столыпин, на три метра вглубь видящий проблемы новой экономики. Не-ет, Россия вот-вот попрёт вперёд так, что уже не остановишь. Синягин-то неспроста собрал у себя родственные души, словно праздновал, – новая эпоха в дверь стучится.

Метрах в ста впереди, обгоняя медленный большегруз-длинномер, из правого ряда выскочила шустрая фура. Дело обычное: обгонит и снова уйдёт в свой ряд, дальнобойщики – народ грамотный. Виктор, не снижая скорости, быстро догонял фуру, которая уже включила мигалку поворотника, указывая, что уходит вправо, освобождает левую полосу. И вдруг… Нет, такого не должно быть! Такого просто не бывает! Прямо перед глазами Донцова ослепительно ярко вспыхнули тормозные огни огромной фуры.

Удар был страшный.

В его угасавшем сознании, по неведомой логике мозгового компьютера, проснулись спавшие со школьных лет прощальные слова Маяковского:

– Счастливо оставаться…

И он увидел, как перед ним раскрываются царские врата иконостаса.

Примерно через час в гаишный протокол записали показания водителя фуры: перед машиной на трассу внезапно выскочил выводок кабанов, и он инстинктивно вдарил по тормозам. Водитель большегруза подтвердил, что видел, как с обочины на дорогу метнулась стайка животных.

Глава 17

Есть женщины в русских селеньях…

Вера хоронила мужа одна. Под предлогом пандемийных строгостей наотрез отвергла содействие в суетливых хлопотах, предварявших похоронную процедуру, позволив себе лишь звонок «телохранителю Вове», чтобы тот переговорил с Синягиным об упокоении Донцова на Троекуровском кладбище. И потом два дня металась туда-сюда, оформляя документы.

На выходе из морга села в катафалк, чтобы проводить мужа до могилы. На скромной литии священник привычно начал: «Миром Господу помо-олимся…» Мир состоял только из Веры и двух затаившихся в сторонке низших клириков в скромных скуфейках, нанятых для обряда погребения.

В одиночестве, без надгробного плача она оставалась у свежего холмика минут десять, потом Бог весть как села в такси и поехала в пустую квартиру. Из дома позвонила в Поворотиху, глухим голосом сказала Деду:

– Готовьте девять дней…

И выключила все телефоны.

Поставила на обеденный стол две стопки, наполнила их до краёв водкой, на одну положила ломоть ржаного хлеба, другую опрокинула залпом и, не раздеваясь, упала на неразобранную постель, не понимая, спит она или бодрствует.

Она не застыла, она окаменела. За три похоронных дня не уронила ни слезинки. Стенаний не было, мыслей – тем более. Они стали одолевать ночью, когда она пошла в кабинет Виктора и полуприлегла на маленький диванчик. Её не тревожили ни мучительные раздумья о том, как жить дальше, как в одиночку растить сына, где и как работать, проза жизни не напоминала о себе, уместившись в примитивную формулу бытия – теперь ей предстоит коптить небо и только. Кончен бал. Жизнь резко сыграла на понижение, превратив Веру в «пожилую девушку» – это странное понятие само родилось в её сознании. Теперь хуже будет всё чаще. Как пишут прегаденькие фейсбучники – коверкальщики языка, которые вызывали у неё дрожь омерзения, теперь ей тоже «фсё равно». С ранних безотцовских лет она не боялась жизни, принимая её такой, какая она есть. Изводила, противно копошилась в душе тревога не за себя и даже не за Ярика – вырастет, найдёт свой путь, куда ему деться? – не за наличные условия жизни, а за судьбу их с Виктором мечтаний. Рука об руку, вдвоём им всё было нипочём, любые преграды готовы были преодолеть – необоримая сила. Она считала его своим защитником от любых бурь века. Он был для неё словно становой хребет.

И вот закатилась звезда. Покинул он земную юдоль.

Мир стал бессолнечным, скучным и тусклым. Тропинки счастья на дорожной карте будущего стёрты.

Здесь, в этом уютном кабинетике, не зная устали, они столько раз в высоколобых беседах согревали души совместной верой в грядущие радости, разумея, конечно, не денежные благости и не политические перемены, а свободу от тягостных дум о завтрашних днях – опять-таки не своих и не меркантильных, а всеобщих и судьбоносных. Понимание того, что она не будет одиноко брошена в беспощадные водовороты жизни, жило где-то в глубинах сознания. И это позволяло не бродить, спотыкаясь, по руинам своего бывшего счастья, отмежеваться от воспоминаний и личных горестей. Давило другое. Душа её теперь беззащитна не только перед духовными мерзостями, но, что ещё страшнее, перед всевозможными вирусами, способными измотать, обессилить, а потом и вовсе взять душу в полон, прибрать её к чужим рукам.

Чувство душевной беззащитности было опустошающим. Потеря любимого мужа, с которым она сроднилась не только в эмоциональном и бытовом, но и высоком духовном смысле, означала, казалось Вере, нечто большее, чем бездонное личное горе. Недолго они набылись вместе. Склонная к вселенским обобщениям, она считала, что внезапная гибель Виктора, его неспетая песня, была слишком несправедливой, а потому судьбоносной. Получалось, по её расчётам, что Донцов был из высокочтимого разряда преждевременных людей, гостем из будущего. Не хватило ему жизненного времени, чтобы исполнить заветное. Это чувство не сохой царапало её ум и сердце, а глубоко вспахивало их плугом, заставляя думать о главном. На великом распутье, на самом-самом раздорожье он покинул её – и для кого же расчистил место в истории? Для других защитников или для погубителей? «И погиб-то не у пристани, а в пути», – вспомнила она о неистребимом образе дороги в русской классической литературе, чему учили в институте?

Жуткое предчувствие каких-то всеобщих бед слишком сжимало сердце. И когда она пыталась заглянуть за пределы нынешнего перевалочно-перестроечного времени, что они частенько делали с Виктором, осмыслить, с каких сторон могут налететь ненастья-несчастья, то теперь, когда безвозвратно настало для него время последнего отдыха, её мысли опять и опять упирались в беззащитность того образа жизни, который составляет смысл её существования. В душе вздымался мрак, она словно блуждала в умственных потёмках, духовное недомогание нарастало. В сознании – невнятица, путалось сущее и должное. А сквозь этот путаный туман неопределённости проглядывал неясный призрак Подлевского, за которым угадывался активизм и других людей его убеждений, – с ними, по её мнению, популяцией подонков, с этой слизью Вера интуитивно связывала удушающий смог, способный окутать Россию.

 

Физически она была полна сил, но чувствовала себя обречённой на медленную духовную смерть. Ощущала себя бесприютной птицей, которую согнали с гнезда. «Не дело между бабами счастливую искать», – случайно, не по ходу мыслей, но кстати вспомнила она Некрасова.

Прошлые обстоятельства жизни были исчерпаны. Ею овладело скитское смирение.

Через день, снова позвонив «телохранителю Вове», которого называла теперь Владимиром Васильевичем, она попросила машину, чтобы съездить в Малояролавец. Встреча с осиротевшими родителями Донцова вышла тяжёлой. Влас Тимофеевич только и бормотал о том, что Витёк успел посадить свою яблоню, ничего другого, обезумев от горя, вымолвить не мог. А Нина Никитична вспомнила, как после слова «ждём» закашлялась, поперхнулась перед словом «не дождёмся». Вот они, знамения Божьи.

Потом, сидя на Витюшином кресле, она долго копалась в своём смартфоне, отсеивая тех, кому звонить уже не хотелось. И наткнулась на незнакомый номер. Только по сопоставлению дат вычислила адресат: это было в тот замечательный семейный день любви под выбежавшей из приокских лесов размашистой берёзой; Витюша забыл свой мобильник в Поворотихе и по её смартфону звонил профессору из Курчатника и его супруге, замечательным людям, с которыми он обязательно должен был познакомить Веру.

Она набрала номер и, услышав женский голос, сказала:

– Здравствуйте, это звонит вдова Виктора Донцова.

Ответом было очень долгое молчание. Потом она услышала мужской голос:

– Мы очень не хотели бы терять с вами связь. Когда позволят обстоятельства, позвоните нам, мы будем терпеливо ждать. Очень ждать.

Как ни удивительно, почти такие же слова она слышала по телефону от мамы, когда отказалась от её помощи в конторских хлопотах. Мама не плакала, не рыдала, не стенала, хотя говорила безжизненным деревянным голосом. И тоже сказала: жду, как только сочтёшь возможным.

Вера, предпочитавшая в полузабвении отлёживаться дома, выбралась на Полянку почти через неделю. Они выпили с мамой за упокой Виктора, и Катерина без слёз, даже со странным спокойствием произнесла загадочную фразу:

– Я знала, что так будет.

– Что ты знала?

– В нашем роду свои скорби – все мужья уходят не своей смертью. Мамин муж, мой отец, погиб при корабельном взрыве. Мой муж, твой отец, спасая нас с тобой, из этого окна кинулся. Твой муж разбился в автокатастрофе. Такова наша семейная бабская участь. Я знала, ждала и… готовилась. Хорошо, что у тебя сын, может, прервётся это проклятье? Не знаю, за что оно нам выпало? Может, за мамой или отцом какой грех числился? Времена были тёмные, в том сумраке родословная наша потерялась.

После второй рюмки они всё же всплакнули, и мама, закалённая давней бедой, посоветовала:

– Ты в Поворотихе держись. Не раскисай, но и оттай немного. Сейчас-то ты окоченевшая, заледенелая. Я тебя понимаю, ты сейчас не в себе, а люди-то своё подумают. Девять дней, знаешь, это – не поминки, когда горе водкой-пляской, пьяным весельем заливают. Девять дней – прощание, а оно должно быть достойным.

В Поворотиху Вера ехала Тульской электричкой до станции Тарусская, а оттуда – автобусом. В траурном чёрном платке, она успокаивала себя тем, что санитарная маска до глаз скрывает лицо, позволяя не обнародовать горе и не привлекать сострадательных взглядов.

Впрочем, здесь никому ни до кого. Люди, изнемогавшие под грузом забот, углубились в себя, на лицах раздражение, недоумение, неприязнь, злоба, растерянность – среди случайных попутчиков незачем прикрываться беззаботностью. Мужчины с потухшими глазами, недолюбленные бабы, уставшая престарелость. Чуткость к чужой боли в дорожной лихорадке ушла на задворки.

За окном мелькали позолоченные осенью перелески, пустые поля с катушками сена. Времени на раздумья было с избытком. В расписании значились почти все остановки, люди входили, выходили, шастали туда-сюда, и вагонная суета постепенно отодвигала на периферию сознания размышления о вечном и общем, которые все эти дни терзали Веру. Сквозь обычную повседневную рюкзачно-поклажную сутолоку дальней электрички начинали пробиваться мысли о личном будущем.

Возвращаться в институт ей не хотелось – пальцем не покажут, но за спиной будут судачить о её несчастье и жизненной прибитости. Там ведь и завистницы были; её позднему, но очень удачному замужеству не все радовались. Теперь душу отведут, непомерными, неискренними жалостями в порошок изотрут. Нет, туда ни ногой!

Где же искать работу, когда подрастёт Ярик?

Впрочем, это был не самый сложный вопрос. Веру не покидала уверенность, что в трудный час, коли он наступит, её возьмёт к себе Синягин – скажем, на должность референта. Образование позволяет, а с деловой документацией, этой тарабарской грамотой, она разобраться сумеет. В общем, на трудовом фронте всё со временем уладится. Гораздо сложнее было с улаживанием душевных разладов, которым ни конца ни краю. Веру страшила её ненужность, возникшая после гибели Витюши. Ненужность – хуже рабства. С ним, в светлых надеждах на будущее она была словно у Христа за пазушкой, а на людях, как случилось на торжестве у Ивана Максимовича, стала бриллиантом чистой воды в оправе. Но Витюши не стало, и она теперь ноль без палочки. Далёкая от наивности, Вера понимала: кому нужны умные речи одинокой женщины, вдобавок ещё достаточно молодой? Где, в какой среде, в каком обществе может она попытаться воздействовать на обстоятельства жизни своей искренней верой в завтрашний день России? Да и сможет ли думать-говорить как раньше, когда всё, что волновало её, она как бы обкатывала в лёгких перепалках с Виктором, чьи согласия или несогласия будили мысль?

Кому она сейчас нужна? – шелестела Вера губами под маской. – Зачем? Всё прахом. Дело зашло слишком далеко, другая жизнь, духовное сиротство стучится в её двери – и рад не рад, а встречай. Туман неопределённости застилал жизненную перспективу. Страшное чувство ненужности – навсегда! – бередило душу, ранило, жалило, удручало в тысячу раз сильнее, чем неустроенность матери-одиночки, Перерастало в позорное, гиблое ощущение своей ничтожности. Трещина разлома жизни превращалась в пропасть.

Углубившись в себя, за несколько часов монотонной поездной и автобусной тряски Вера перебрала в уме все возможные варианты самостоятельной духовной жизни и, не узрев надежды, изверилась, опустила руки, погрузилась в тёмные глубины сознания. Морально она была готова к тому, что отныне ей предстоит – да! – всего лишь коптить небо. По милосердию кинуть якорь референта сбоку припёка в каком-нибудь коммерческом офисе, где началит знакомый Синягина, и дело с концом. Не жизнь, а мишура. Служить на совесть, не картавить, в подлостях не участвовать и до гроба тосковать воспоминаниями о радостях короткого и, видимо, непростительно яркого счастья с Витюшей. А что до исторических судеб… Да ей теперь и горя мало, хоть трава не расти. Известно, ключи без стоку болотят землю, потихоньку трясина засасывает. Жизнь как жизнь:

переходы, переулки, тупики.

Прекрасное прошлое обнулилось.

Душа уже не воскреснет.

И в то же время Вера ощущала, что ещё не прибрана для душевного погребения. У женщин это важнее, чем у мужчин: женщина, предчувствуя скорую встречу с Богом, старается прибраться, загодя готовит похоронный наряд, это само собой получается, когда приходят сроки.

Но душой Вера оставалась неприбранной.

Дед собрал всех, кто знал Донцова.

По возрасту они были много старше Веры, и горький опыт жизни не впервые усаживал их за стол девяти дней. Обряд соблюдали строго, каждый и по-своему сказал своё слово о Викторе Власыче. Веру даже удивило, сколь по-разному эти люди воспринимали её Витюшу, – с безусловной симпатией, но порой под очень неожиданным ракурсом. Конечно, об ушедших всегда говорят хорошие речи, однако искренность их угадывается не по напыщенному пустословию, не по звучанию избитых фраз или подбору пригодных к случаю слов, а по личным, не дежурным оценкам.

О Донцове говорили искренне, посмертные воздаяния были сердечными. В Поворотихе он оставил о себе добрую память.

Но, случайно заметила Вера, ни при одном тосте, – а их было немало, – никто, даже Цветков, не допивал рюмку до дна. По строгому чинному поведению гостей чувствовалось, что этих людей собрала здесь не охотка выпить и закусить по случаю, а желание в память усопшего побалакать о том, что вообще творится на белом свете и в какой мере текущая жизнь совпадает с надеждами Донцова, безвременно ушедшего на российском перепутье, а в чём противоречит. Именно Донцов привнёс в Поворотиху новые темы для разговоров и оценок, а потому к прощанию с ним гости словно готовились. И когда были соблюдены обрядовые обязательности, когда Антонина сменила тарелки, после закусок поставив на стол плотную еду, извечный виночерпий Цветков, захмелевший лишь чуть-чуть, вдруг ни с того ни с сего произнёс в пространство:

– Помню, у нас в Поворотихе однажды бродяги-платоновцы объявились.

– Как же! – подхватила Крестовская. – Известная раскольничья секта. Шумят: распоследние, но свободные! Скитальцы-отшельники, своего града не имеющие. У человека, мол, нет ничего, кроме собственного тела, а Бог живёт только на путях-дорогах. Их платоновскими бегунами называли. А на деле-то бродяжный промысел, среди них кавалеров амнистий немало.

– Из наших с ними никто не пошёл, – подтвердил Цветков. – Они под Кирюху Тарабанова, версту коломенскую, бобыля подкатывали. Говорили: дай нам лишнее, что у тебя есть. А у него и последнего-то не было. Но он к батюшке сходил – и наотрез. Каких только людей на свете нет! Чего только не бывает!

– А у нас так во всём: у кого лишнее, с того копейки берут, а кто на последнем держится, того скребут до дна, – продолжила Крестовская. – Тяжело вздохнула. – Всех в церковь не зазовёшь, разные люди по земле шатаются.

Вдруг лицо её расползлось в толстогубой улыбке.

– У нас вроде как присказка есть, по-светски типа анекдота. Идёт служба, но один прихожанин не крестится – не молится. Батюшка спрашивает: «Что стряслось?» А он знай себе отвечает:

«Я не вашего прихода».

Ни с того ни с сего Цветкова, вбросившего в разговор дурацкую, нелепую историю о платоновских бегунах, на самом деле была отработанной мужицкой хитростью, вековой уловкой деревенской застольной дипломатии, помогавшей подвести черту под прежней темой, чтобы открыть другую. Сам же Григорий через минуту и начал:

– А вот скажите, Галина Дмитриевна, – вцепился он в анекдот, – Лукашенко, он нашего прихода?

Крестовская ничуть не удивилась резкой смене темы, словно ждала чего-то в этом роде.

– У меня, Григорий, в голове да и на языке только и вертится: не разбери-поймёшь, уйдёт Минск вслед за Киевом или нет? – И перебросила вопрос Гостеву: – Иван Михалыч, без вас нам не разобраться.

Гостев, как обычно, отозвался не сразу и не в лоб. Его ответы всегда были шире вопросов.

Но тут врезался Дед:

– Смотрю по телеку 60-минутный бред, шах им в мат, и в толк не возьму, чего ждать. Сплошь свара идёт по каждодневным фактам, каждый играет в большую политику, а на деле ни шьёт ни порет. Либо ваньку валяют, либо дурака корчат. Шут их знает. Ни уму ни сердцу, только тревог нагоняют.

После Деда вступил Иван Михайлович, видимо, обдумавший свой ответ:

– Не знаю, други мои, нынешние трёп-шоу какие ни возьми, – я их тоже порой посматриваю, – и вправду «либо-либо». Они то ли по недомыслию сопли-вопли разводят, то ли им руки вяжут. Заказ дан водить людей за нос. Что они молотят, даже малости к реальности не имеет. Лукашенко к Путину зачем прилетал? Договариваться. О чём, неведомо. Но одно несомненно: внесли ясность! Дорожную карту составили, всё теперь и идёт своим чередом. Лука что угодно может вслух говорить, но знает, что даром помощь уже не придёт, заслужить надо. А Тихановские, шествия уличные – щепки на реке государственной жизни, их унесёт течением времени. Что в Минске на самом деле готовят, только Путин знает.

– Хорошо бы! – откликнулся Цветков. – А чего же по трёп-шоу сплошь тухлятина? Помню, у нас на «Серпе и молоте» много заказов для Белоруссии делали, а оттуда оборудование шло, рабочие хвалили.

– В больших играют, – вздохнула Галина Дмитриевна. – Как же! Допустили к обсуждению внешней политики, вот каждый и даёт жизни, изгаляется.

Но Иван Михайлович, получилось, высказался не до конца, на реплики застольных товарищей бровью не повёл. Мысль его была глубже, а кривых речей он не любил.

– Понимаете ли, у каждого исторического явления есть своё время и своё место. Возьмите Крым. У России, у Путина и мысли не было в близкие десятилетия вернуть его домой. Но хвать, и антироссийский Запад устроил жуткую бучу на Украине, от которой крымчаки пришли в ужас и проголосовали за вхождение в Россию. Теперь возьмите Беларусь. Пока Лукашенко игрался с многовекторностью, назрел вопрос о бессмысленности союзного государства. Но западу же неймётся, он всё своим аршином мерит, ему подавай всё разом. И каков итог? Те самые договорённости в Сочи. Не знаю, доживу ли, но через сколько-то лет белорусы свой референдум проведут. Думаю, к тридцатому году управятся. Путину ведь надо в историю объединителем войти. Но пока спешить некуда, всё идёт аккуратно, тип-топ. А трёп-шоу волну гонят, крутёж-вертёж устраивают, может, и намеренно. Чтоб глубинные подвижки прикрыть.

 

– В обчем, спасибо Западу! – эмоционально провозгласил Цветков.

Гусев ответил спокойно:

– Спасибо не спасибо, но такой ныне исторический момент, что козни Запада оборачиваются выгодой России. Кто начинает – тот проигрывает. Почему так, сам не пойму. Рудокопный гном истории, он рук не покладает, роет без устали, без перекуров. Похоже, слом цивилизации надвигается, чего Запад ещё не чует, бабушкиными сказками пробавляется. А сам, как пластырь, к гибельным порокам липнет. Но путинское постепенство, которое меня лично подутомило, сегодня, пожалуй, кстати. Наше дело – ждать и собой заниматься. Над нами сейчас не каплет, России надо выиграть время. Мы свои памятники уже посносили, теперь пусть Запад свои святыни крушит.

– Что-то мы таких речей в трёп-шоу не слышали, там словесная какофония, – проворчал Дед.

– Был бы среди нас Власыч, он, может, и возразил бы, – ершисто упорствовал уже слегка пьяненький Цветков, доливавший всем рюмки. – Меня Донцов сразу чем взял? Сделавшись богатым, остался с нами ровней. А какой-то прыщ, сморчок из района, который за десять лет службы цвилью, плесенью оброс, перед простыми людьми нос дерёт. Все они там честь и совесть обнулили. Тут один приезжал с санинспекции, сунулся в «Засеку» и шумит: тяп да ляп, почему меж столиками меньше двух метров? А Валентина – она бабёнка лихая – отвечает: в Поворотихе чужих нет. Только начальство, как вы, пускаем; может, мне для вас на морду бюстгальтер нацепить? Он стушевался, говорит, отчёт надо составить, штраф положено наложить. Под одну гребёнку метут. Пральна я говорю, Иван Михалыч?

Гостев опять задумался, а Вера, по вдовьему статусу не принимавшая участия в общих дебатах, с благодарностью, хотя и чуть напыщенно, что простительно было для её душевного состояния, подумала: «А ведь это они Витюшу провожают. Не пьянкой-гулянкой с показной слезой, а уважительной, достойной поминальной песнью. Кабы не он, разве шли бы в старом доме Богодуховых такие разговоры? Он, Витюша, вдохнул сюда это святое возроптание».

– Чего же вы хотите, Григорий? – наконец отозвался Иван Михайлович. – Господа ташкентцы как раз сейчас в низах и властвуют. Их время.

– А при чём тут Ташкент? – удивился Цветков.

– Так, уважаемый, окрестил их благоутробие рвачей государственного пирога незабвенный Михаил Евграфович, который Салтыков-Щедрин. Они всегда для правежа народных нравов наизготове.

– Я слыхала, у них у всех за границей дома, а то и поместья. Но в Евангелии от Матфея пророчески сказано: «Где сокровища ваши, там и сердце ваше». Эти Смердяковы, вся эта публика приказная, они Россию не любят, – вставила Галина Дмитриевна, видимо, чтобы предъявить свои литературные познания. «Хочут образованность показать!» – невольно шевельнулось в голове Веры.

Но Гостев понял, что Крестовская плавает в теме и, опрятный в словах, деликатно поправил, сказав как бы по иному поводу:

– Писатели наши великие всегда с большой точностью свои взгляды излагали. Как перед Богом! Спроста ли у Достоевского ненавистник России убогий Смердяков зачат от безумной нищенки, а Безухов у Толстого Божьей милостью незаконнорожденный сын вельможи? В большой русской литературе, как в жизни, ничего случайного не случается.

Помолчали. Потом Иван Михайлович, видимо, увлечённый неожиданным для таких застолий литературным разговором, воспоминательно продолжил:

– Я человек книжный, таким мать родила, таким и судьба выковала. Почему после пединститута в Поворотиху вернулся? В деревне читать сподручнее, жизнь спокойнее. Помню, в перестройку истеризм историзма настал, прошлое марать стали. А у нас в школе всё чин чином. Но я, понятно, не думал, что в Новой России с книгой обойдутся так жестоко.

– Да, дороговаты теперь книжки, – подтвердил Дед. – Да и читать-то, смотрю, ни у кого охоты нет.

Гостев задумчиво негромко перебирал пальцами левой руки по столу. Его буйноволосую седую голову заполнили воспоминания. Он родился перед самой войной и детство провёл рядом с отцом, вернувшимся с фронта инвалидом, – рука скрюченная не сгибалась, в ней не хватало куска кости. Отец был колхозным бригадиром и всегда брал сына на осеннюю сельхоз-ярмарку в Алексин. В Алексине был уникальный сосновый бор, где стояли дачи актёров Малого театра, Пашенная там летом жила. А с другого конца города, на удалении от Оки на останках старого стадиончика шумело людное торжище. Колхозы и совхозы торговли прямо с грузовичков. В кузовах истерично бились, в свин-голос визжали поросята, меченные по спинам синими цифрами, удостоверявшими их вес. Испуганно бяшили овцы и жались в кучу бараны, предчувствуя, что их берут колоть. В больших клетках квохтали куры и – запомнил Ваня – поднимали жуткий садом всякий раз, когда по выбору покупателя ловкий торговый парень виртуозно крючком цеплял пеструшку за голенастые ноги и выволакивал из клетки. Вёдрами лился в мешки фуражный ячмень, на вес брали комбикорм. На рынок в избытке выбрасывали свежайшую убоину, и продавцам приходилось скидывать цену. Но гвоздём ярмарки были, конечно, полуторки с соломистым, сухим «мужицким» навозом, – в сторонке, чтоб ни духу ни паху. Навоз шёл нарасхват, его сразу развозили по адресам.

А ещё врезалось в подростковое сознание, змеями вились очереди за шашлыками и ситро. Раздвигая тело толпы, осторожно вели свои выводки бабы-ребятницы. «Милости прошу к нашему грошу со своим пятаком!» – зычно кричал кто-то с лужёной глоткой. А рядом звонко голосила с грузовичка баба: «Поросёночка берите! Ландрасики мясные!» Отец остановился поторговаться, но его перебил какой-то мужичонка, просивший подсвинка, рученца, да подешевле. Баба отмахивалась: «Отстань, видишь нос утереть некогда. Сэкономить хочешь на выпивку». Мужик вдруг умолк, потом громко серьёзно сказал: «Во-первых, я вино в рот не беру. А во-вторых, с утра уже стаканчик пропустил, раздобыл окаянную». «Где?» – мигом откликнулась баба, но по дружному хохоту народа поняла, что её околпачили. И сама рассмеялась: «Я об одном только и думаю, как бы моему мужичку подарочек с ярмарки привезти, вечерком покуражиться».

Те картинки живой жизни навсегда остались в памяти Ивана Михайловича. Но особо зацепило то, что он видел на самом краю торжища. Там впритык стояли два складных стола на «козлах», а на них навалом лежали читаные журналы и книги. По сей день помнятся иные названия – «Далеко от Москвы», «Даурия», «Два капитана»… Книги можно было перебирать, выискивая интересные – глазам запрету нет, – стоили они копейки и покупали их немало – в «лапотной России» считалось престижным привезти детям с ярмарки не только гостинец, но и книжку.

Так ярко, так отчётливо всплыла в сознании Ивана Михайловича та картина, что он вдруг обозлился на сегодняшний день и решил не таить своих переживаний. Сказало Деду:

– Андрей Викторович, вы, возможно, не знаете, каким обращением великий тульский гражданин Лев Николаевич Толстой начинал письма царю?

– Вчера знал, но, как на грех, с утра позабыл, – улыбнулся Дед.

– Так вот, он писал царю: «Любезный брат…» Да-а. А надысь я смотрел телепередачу, как правнук, а может, праправнук Льва Николаевича Толстого – наверняка не знаю, – ну тот, который у Путина служит, докладывал президенту по культурным вопросам. В струнку тянется. Обо всём в подробностях – от театра до цирка, но про книги, я насчитал, два кратких тезиса: книготорговля хиреет, издательствам худо. А слово «литература» даже не прозвучало. Праправнук Толстого…