Read the book: «Эх, хорошо в Стране Советской жить. От Сталина до Путина, от социализма до капитализма»

Font::

Предисловие. В 21-м веке о советском лете

«Можно всё заветное покинуть,

Можно всё навеки разлюбить.

Но нельзя к минувшему остынуть,

Но нельзя о прошлом позабыть!»

Константин Бальмонт

Я разменял девятый десяток своих лет. Это много. Это – долго. Особенно, если вспомнить, через какие эпохи я прошёл и какие эпохи прошли через меня.

Марк Туллий Цицерон, рассуждая «О старости», предупреждал:

«…Не надо жаловаться на то, что после приятного весеннего времени пришли лето и осень; ведь весна как бы означает осень и показывает, каков будет урожай, а остальные времена года предназначены для жатвы и сбора плодов. И этот сбор плодов состоит в старости… в полноте воспоминаний и в благах, приобретённых ранее».

Для меня созревшие плоды и приобретённые блага – прежде всего накопленные наблюдения, зачастую зафиксированные не только в голове (очень ненадёжное место для безупречного хранения), но и на бумаге. И благодаря этому я могу говорить о прошлом достаточно компетентно. Пусть и субъективно, но со знанием реальностей. Я его знаю лучше, чем настоящее. И не могу (и не хочу) прогнозировать будущее, даже ближайшее. Но, может, мой опыт, мои знания, моя информация, мои ошибки и поиски помогут кому-то в грядущей жизни, в выборе гражданской позиции.

Россия, как известно, страна с непредсказуемым прошлым. У каждого из нас свои личные оценки ушедшего советского времени, а именно об этом периоде моя книга. Зачастую абсолютно противоположные, даже если мы учились в одной школе, бывали на лекциях в одном вузе, живём в одном городе, на одной улице, в одном доме и на одной лестничной площадке. Почему бы и мне не внести в эту разноголосицу свою лепту? Я тоже свидетель этого непредсказуемого нашего прошлого.

Итак, я родился в СССР. За год до начала Второй мировой войны. Во время сталинских репрессий. Правда, страна тогда выскользнула из «ежовых рукавиц», поскольку вместо Николая Ежова, «верного сталинца», внутренними делами по воле вождя стал заправлять другой сталинский подручный – Лаврентий Берия. Но репрессии, хоть и поутихли, продолжали терзать население. Спасибо судьбе, они не коснулись меня персонально, поскольку не коснулись моих родителей.

Я рос за железным занавесом, в стране, которую со всех сторон окружали враги, да и внутри они кишели под разными марками – шпионы, диверсанты, дворяне и их потомки, священники и их дети, крестьяне-кулаки, сторонники лозунга «Обогащайтесь!», «рабочая оппозиция», «безродные космополиты» и прочие «отщепенцы»… Это не важно, что некоторые из этих названных сгинули до моего рождения. Воздух страны была пропитан запахом смерти невинных «врагов народа», запахом костров советской инквизиции, уничтожавших всех подряд, невзирая на заслуги перед страной и властью… И флюидами страха. Этот ядовитый воздух впитался в бумагу книг, которые мы «проходили» по воле преподавателей или читали добровольно – то, что было разрешено читать.

Я рос, не зная поэзии Есенина, Мандельштама, Цветаевой, не читал запрещённых Булгакова, Замятина, Платонова, не смотрел фильмов, упрятанных в архивы киностудий, не слушал «буржуазной» музыки. Я рос без генетики и социологии, подрывавших марксистско-ленинскую идеологию. Рос с фальшивой историей государства и с выдуманными героическими поступками. Рос, долго не ведая, например, что есть на свете бананы (про ананасы Маяковский нам загодя сообщил, спасибо). Рос без телефона, телевизора, холодильника, автомашины, даже без велосипеда, зубной пасты и туалетной бумаги…

Но я рос. Крепчал физически, что само по себе даёт радость жизни, вопреки всем невзгодам, политическим катаклизмам. Я влюблялся, в меня влюблялись. Рос я и духовно: под влиянием и вопреки существовавшим в моё время режимам – Сталина, Хрущёва, Брежнева, Андропова, Горбачёва, Ельцина, а также Путина, чья власть ещё висит над моей головой. Я рос, потому что истинную культуру, как бы её ни приспосабливали к текущим политическим задачам, «не задушишь, не убьёшь». Она, как и вековая человеческая мудрость, пробивалась сквозь толщу запретов в сказках – русских, Андерсена и братьев Гримм, в книгах (даже в адаптированных, отобранных для «правильного» воспитания) – Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Салтыкова-Щедрина, Льва Толстого и Чехова…

Что кроме простого проживания этих долгих лет, в том числе полвека в советский период, даёт мне право поделиться своими биографическими фактами, мыслями? Моя активная позиция при любом пережитом режиме: я защищал, очищал, боролся, сопротивлялся. Делал это искренне, невзирая на возможные печальные последствия. Не без ошибок, так как до поры до времени «колебался вместе с партией». Но я не прятался от судьбы, не прозябал, не был премудрым карасём. В общем, жизнь била ключом, и порой по моей голове, как любого активного человека и в любые времена.

Это не совсем хронологические мемуары в общепринятом смысле. Не перечисление событий по годам, а тематические эскизы разных сторон моей жизни – довольно продолжительной частицы жизни страны, пережившей за годы моего осмысленного существования гигантские перемены. Это семейные корни и образование, развлечения и выбор профессии, служба в армии и работа в самых разных сферах – от технолога и крановщика до учителя и журналиста, объездившего многие регионы Союза…

Я сожалею, что не расспросил старших родственников об их прошлом, о наших предках. То не задумывался об этом, то они во времена «социалистической демократии» боялись рассказать правду, то я опасался или стеснялся спросить о самом сокровенном, то мне было некогда из-за повседневной суеты, то им было не до меня. Они ушли. Ушли навсегда, унеся свои факты, свои эмоции и оценки, свою родословную, нашу родословную. Подумаешь, кто-то усмехнётся, – «царская династия»: да, я не сын учёного с мировым именем или знаменитого писателя, героя-полярника и просто героя… Не в этом дело: они ушли из мира, и пропал кусочек невыдуманной лично-семейной истории, которая в некотором роде и есть История страны… Как сказал поэт Павел Антокольский: «Каждая человеческая жизнь – фрагмент, оборванный на полуслове» (телеканал «Культура», 12.10.2017 г.).

Я долго, неторопливо, стараясь быть точным, писал эту хронику одной жизни, прошедшей в разных, по сути, странах, в разных городах, в разных обстоятельствах и в разной роли. Мучительно выгрызал из памяти факты, лица, события… Мне помогали сохранившиеся документы, старые газеты, письма, записные книжки, которыми я начал пользоваться с 1950-х годов. Писал с надеждой, которую так образно высказал земляк моих предков, поэт Евгений Боратынский:

 
«Мой дар убог, и голос мой не громок,
Но я живу, и на земле моё
Кому-нибудь любезно бытиё:
Его найдёт далёкий мой потомок…»
 

Семейное древо в государственной роще

«Времена не выбирают,

В них живут и умирают».

Александр Кушнер

Довольно долго я считал, и очень убеждённо, что меня воспитала школа, советская школа. Только по здравому размышлению, набравшись жизненного опыта, понял: накачивание идеологией и создание характера – это разные сферы, хоть и соприкасаемые, даже переплетающиеся. Конечно, учителя говорили, что не надо ругаться матом, курить, драться, обижать маленьких, делать зарядку, чистить зубы и тому подобные прописные истины. Но всё же школа главным образом лепила меня в соответствии с идейной линией системы и нанизывала понятия коммунистической морали на нравственные устои, которые я впитывал, как говорится, с молоком матери, в семье, даже если семья и не очень-то заботилась о моём воспитании. Идеология – это одно, а характер, повседневное поведение, привычки – это совсем другое. И материться или нет, курить или не курить – это в большей степени определялось средой вне школы, прежде всего в семейном кругу.

Но разве любая семья – не часть и суть государственной системы, не система в миниатюре? Разве семья – не отражение сложившегося миропорядка? Материальное положение, здоровье, карьера – на всём этом сказывается влияние государства, оно или поднимает человека, или, как трактор, прокатывается по его судьбе.

Так-то оно так, только в каждой семье сохраняются какие-то глубинные, генетические, заложенные поколениями предков, течения, которые, хочешь ты того или не хочешь, сказываются на твоём поведении, на взглядах, на моральных критериях, на судьбе, наконец. И мне до сих пор непонятно, почему я мальчишка с рабочей окраины, из семьи, где книжек практически не читали, и вообще их было в доме несколько штук, вдруг решил стать литератором. Но откуда-то это желание взялось?

И разве почти любая семья, какой бы она ни казалась самой обыкновенной, приземлённой, без особых заслуг, не отражает историю страны?! Покопайтесь в прошлом вашей династии, и вы такое откроете, сами не поверите…

Столыпинская реформа, разрушение монархических устоев, восстание тамбовских крестьян – антоновщина, коллективизация, индустриализация, ГУЛАГ, Вторая мировая война, гибель коммунистической системы – всего этого так или иначе коснулись мои ближайшие родственники. Или такие детали: моя бабушка была служанкой у Чичериных, а мой дед должен был после большевистского переворота сохранять для потомков их усадьбу, построенную Баратынскими! И это только те грани Истории, о которых я точно знаю, не вдаваясь в глубину веков и в потаённые тонкости личной жизни…

Моё семейное древо напрямую не связано с властителями, не влияло на их интриги и распоряжения – на то, что вписывается в учебники истории страны. И не ворочали капиталами – собственными или государственными. Мои предки – это низшее сословие. Это та масса, которая или движется вслед за полководцами Истории или существует сама по себе. Но именно в этой «серой» среде рождается та главная человеческая составляющая страны, которая и определяет ход истории – своим малозаметным на первый взгляд трудом, или бунтом, или «безмолвствием»… Без понимания того, что происходило в этом социальном слое трудно понять советское время, ориентируясь только на жизнь лидеров и решения правящей партии – КПСС.

Почему – Анатолий? Что в моей судьбе стало «восточным»?

«Как корабль назовёшь, так он и поплывёт».

Древняя мудрость

Насколько я осведомлён, я был у родителей не первым ребёнком. Это можно судить и по документам. Их брак был зарегистрирован ещё в 1934 году. Кстати, зарегистрирован в Воронежской губернии. Это позже родина родителей – село Сергиевка (ныне Умётского района) – отошла к самостоятельной Тамбовской области. Так вот, а я появился на свет только в 1938-м.

Это было для России обыденно: рожали много, выживали лишь некоторые. До меня один ребёнок погиб в утробе. Хотя мама была на восьмом месяце, но ещё работала в колхозе. Вообще тогда в декретный отпуск отпускали чуть ли не перед родами. Тем более в деревне этот срок не слишком-то соблюдали.

Шла уборка колхозного урожая. И что-то там произошло: то ли мама упала со стога, то ли сделала чрезмерное усилие, то ли не во время расшалилась молодёжь (а маме, когда вышла замуж, и было-то лишь девятнадцать лет – ещё в девках могла бы побегать). Получился выкидыш.

Второе дитя появилось-таки на свет. Нарекли его Александром, но вскоре он умер.

Я родился уже на московской земле. Формально – в посёлке Владимировка Ухтомского района Московской области. Но, тем не менее, я – коренной москвич. Потому что, во-первых, этот посёлок давно уже, ещё в 1930-е годы, преобразовался в столичные Владимирские улицы. А, во-вторых, на свет я появился в роддоме, что был в Немецкой слободе (это район Госпитальной площади).

Хотели и меня назвать Александром, да, видимо, побоялись повторения трагедии.

Почему-то в те годы имя «Анатолий» стало очень популярным. Дядю моего, маминого брата, тоже так звали. И среди сверстников было много тёзок. Чем этот всплеск тогда был спровоцирован, непонятно. Нередко на выбор имени оказывает влияние какая-либо очень популярная в данный момент личность: лётчик, учёный, артист, космонавт, литературный герой… Но я не знаю, какой знаменитый тёзка был в чести у моих родителей. Ну, не Анатоль Франс, вряд ли о нём были осведомлены выходцы из сельской глубинки.

А может, революционно-пропагандистская популярность «матроса-партизана Железняка» сыграла свою роль? Того самого, что командовал вооружённой группой солдат и матросов, которая должна была следить за порядком во время заседания в январе 1918 года первого в истории нашей страны всенародно избранного демократического парламента – Учредительного собрания. Того самого Железняка, что по своей идеологии был анархистом, но примкнул к большевикам. И как анархист, он вообще неодобрительно относился к любой власти. А как новоявленный большевик, был недоволен волеизъявлением россиян, отдавших на выборах предпочтение эсерам и другим социалистам. Потому он легко прихлопнул зарождавшийся российский парламентаризм одной фразой: «Караул устал!» За это Анатолий Железняков (вопреки популярной песне он не партизанил и с махновцами не воевал) был прославлен большевистской пропагандой в названиях улиц и пароходов, в фильмах и книгах… Хотя вряд ли – в честь «Железяка»: мои родители не очень-то славили революционные деяния большевиков.

А может, героическое спасение челюскинцев в 1934 году повлияло: один из прославившихся тогда лётчиков – Ляпидевский Анатолий.

Но, мне кажется, ближе к истине – церковный вариант, связанный с именинами. Что обычно и влияло на выбор имени. Близко к дате моего рождения были именины в честь православного святого Анатолия – патриарха Константинопольского, который в пятом веке первым в Византийской империи короновал правителя.

Впрочем, случается, что в погоне за оригинальностью, многие семьи начинают склоняться к одному и тому же «редкому» имени. И получается, что мода ходит по кругу. Правда, мода на «Анатолий» больше не возвращалась. Никакого всплеска позже я не заметил.

Своим именем я вполне доволен. Оно хорошо согласуется с фамилией. И не давало моим сверстникам повода для обидных кличек. Кто-то фамильярно обращался: «Толян». Но это – редкость. И это не обидно. Другого бытового искажения придумать не смогли.

Доволен и тем, что родители не поддались на моду первых лет советской власти называть детей в честь политиков и горячих событий того времени. Такие имена, как Сталина (была в юности у меня такая знакомая), Ленина, Лениан, Виленин (В. И. Ленин), Велор (Великая октябрьская революция»), Вилор (В. И. Ленин и Октябрьская революция), Мэлор (Маркс, Энгельс, Ленин, Октябрьская революция), Каленин (Калинин и Ленин), Октябрь, Октябрина, Ремир (революционный мир), Ким (коммунистический интернационал молодёжи), Варшавянка (в честь революционной песни), Зарница, – это ещё цветики. А вот Лагшмивар («лагерь Шмидта в Арктике», который вынуждены были создать в Северном Ледовитом океане из-за катастрофы ледокола «Челюскин»; правда, это имя зафиксировано лишь в пьесе Эдварда Радзинского «104 страницы про любовь») – это покруче!

Есть такой московский актёр – Авангард Леонтьев. Встречал я и более редкие имена – Воля, Энерг, Неон, Комбайн, Трактор, Тракторина, Урожай и т. п. Не было предела для творчества людей, одухотворённых идеей преобразований в нашей стране.

Специалисты говорят, что чисто русских имён только три – Вера, Надежда и Любовь. Все остальные взяты из православных источников, которые, как известно, пришли к нам с Запада. И все они что-то означают на родном языке той страны, откуда к нам перекочевали. Вот и моё имя в переводе с греческого – «Восточный». И оно действительно как-то сказалось на моём жизненном пути. Я немало прекрасных лет прожил на Востоке нашей страны, точнее в Якутии. Часть детства, в военное и послевоенное время жил к востоку от столицы – в тамбовском селе. И в Москве большая часть моей жизни здесь связана с восточной стороной.

Недаром же говорят, что от выбора имени зависит судьба человека. Или: как корабль назовёшь, так он и поплывёт. Возможно.

Хотя имя «Александр» лично мне очень нравится. Я несколько раз использовал его как журналистский псевдоним. Но кто знает, что бы было со мной-Александром. Да и выжил бы я в наше сумасшедшее время с этим именем? Дожил бы до моего нынешнего солидного возраста?

Колхозного активиста убили?

Каждый ребёнок – «произведение» двух семейных родов, в котором смешаны гены, характеры, наследие прежних разных жизненных пластов в предках – добропорядочных и криминальных, заботливых и равнодушных… Недаром психологи ищут первопричину отклонения от нормы в прошлом человека, какое влияние на него могла оказать окружающая среда, переплетение внутрисемейных отношений…

По внешнему облику и по характеру я не панковский, а бросалинский. Панковские – все брюнеты, кареглазые, голосистые, напористые. Бросалинские – по большей части русоволосые, более мягкие в отношениях и в голосе, более терпимые. И всё своё детство я провёл под сенью бросалинской семьи. Бросалина – это девичья фамилия мамы.

Её отец, мой дед Пётр Романович, умер рано, когда я ещё не родился. Несколько месяцев он не дожил до моего появления на свет. Бабушка рассказывала, что деда привезли домой на санях уже в тяжёлом состоянии, начал синеть. Судя по описаниям, у него, вероятно, случился инфаркт или инсульт. В те годы, да ещё в отдалённом от цивилизации селе тяжело заболеть означало умереть. Одиннадцать километров до ближайшей железнодорожной станции, и двадцать пять до ближайшего города – Кирсанова; райцентр Градский Умёт ближе, но это был не город, а просто небольшой посёлок с амбициозным названием. Кстати, по словарю Владимира Даля, название Умёт можно определить или как хутор в степи, или как сторожевой приют, что ближе к истине, поскольку слово «Градский» намекает на какую-то «ограду», которую в старину возводили вокруг поста и жилья для защиты от непрошеных гостей. В последние годы Градский Умёт совсем захирел, потеряв свою административную значимость. Нынешний райцентр под названием Умёт расположился в непосредственной близости от одноимённой железнодорожной станции. Да и к магистрали Москва – Саратов тут ближе.

Бабушка была уверена, что деда нарочно подпоили. Он был колхозным казначеем, а значит одним из активных организаторов колхоза. Насколько «добровольно» создавались коллективные хозяйства, куда забирали скотину, мы хорошо знаем. Недаром многие селяне отчаянно сопротивлялись обобществлению имущества. И не только кулаки, то есть те, кто имел наёмных работников, а просто более успешные крестьяне – чтобы защитить нажитое тяжким трудом, обеспечить благосостояние своих семей. На Тамбовщине, совсем рядом с той местностью, откуда родом мои родители, вспыхнуло самое крупное крестьянское восстание – Антоновщина (одним из руководителей повстанцев стал бывший начальник кирсановской милиции Александр Антонов). И не исключено что, у моего деда были враги. И версия бабушки, что они отомстили (подпоили, сердце и не выдержало), вполне допустима.

В книге тамбовского краеведа Марины Климковой «”Край отеческий…” История усадьбы Боратынских» (спасибо интернету – с его помощью я разыскал этого автора и её очень познавательную книгу) есть фотография группы антоновцев. Кто-то (местный чекист?) на оригинале снимка обозначил их по фамилии. Одна из них – «Бросалин». В двадцатые годы минувшего века дед восстал против советской власти, а в тридцатые создавал колхоз? Что-то не вяжется. Видимо, это какой-то тамбовский родственник или вовсе однофамилец. Даже в самой Сергиевке было немало Бросалиных.

К сожалению, у меня нет фотографии Петра Романовича. Да и была ли она? В прежние времена в российских семьях обычно на стене обязательно висел «иконостас» – подборка снимков всех родственников, кто сподобился запечатлеть себя на фотобумаге. На бабушкином «иконостасе» снимков хранилось мало. И была ли там фотография деда, не помню. Во всяком случае, никакой зацепки в памяти о внешнем образе Петра Романовича не сохранилось. А кому по наследству достался этот «иконостас», не знаю, да и пытались ли его сохранить? Кому нужны пожелтевшие, выцветшие снимки с позабытыми или вовсе незнакомыми застывшими лицами?

Служанка у «добрых барынь»

Дед Пётр Романович – местный, сергиевский. А бабушка, мамина мать, Мария Петровна, – из степной захудалой, по её рассказам, деревни Свечиновки (Свичиновка?). По епархиальным сведениям 1911 года, там насчитывалось 48 дворов и 320 жителей, причём представителей мужского пола было больше, чем женского. В 1932 году – 432 жителя. Однако потом деревня захирела и с 1975 года исчезла из официального списка населённых пунктов.

В интернете нашёл такой любопытный факт: в Свечиновке в 1905 году родился будущий участник ВОВ Герой Советского Союза Андрей Илларионович Ефимов. Не знаю, имел ли этот бабушкин земляк какое-либо родственное отношение к её роду, но сам по себе факт интересный: малая деревня дала стране героя, командира гвардейской мотострелковой бригады, участника боёв при форсировании реки Одер. После войны он жил в Москве (если бы я раньше заинтересовался историей моей семьи!), но похоронен в Киеве. Эти сведения я почерпнул из интернет-презентации ученика кирсановской школы № 1 Ильи Ульянова. Хорошо, что есть люди, которых интересует история своего края, судьбы земляков и родственников.

Как получилось, что свою красивую девичью фамилию – Варфоломеева бабушка поменяла на неказистую, с негативным социальным оттенком – Бросалина, она никогда не рассказывала. И не знаю, каким-то образом судьба направила юную Машу в Сергиевку, которая в отличие от затерявшейся в степи Свечиновки была более развитым поселением: с церковью, с помещичьей усадьбой, и вообще народу больше.

До появления в Сергиевке в судьбе Маши да и всей её семьи произошло неординарное событие, связанное с государственными переменами. Её родители откликнулись на реформаторский призыв Петра Столыпина осваивать просторные восточные земли. На тамбовской жирной чернозёмной земле у семьи не было достаточного клочка степи, который мог бы их прокормить. И подались малоземельные всей семьёй из бедной Свечиновки в Сибирь. За казённый, между прочим, счёт.

Довезли их поездом по только что построенному Транссибу до Новониколаевска (теперь это Новосибирск). Где-то в его окрестностях им дали участок. Не обработанный, дикий. Бабушка рассказывала мне, как ходили они по нетронутой земле, давя землянику.

Но что-то не сложилось у моих предков-переселенцев, и они уехали из перспективного края. Кто-то из родни отправился искать счастье в Питер – я пытался разыскать их следы, там вроде бы жила моя прабабушка, но никаких следов не нашёл: то ли адрес был неправильный, то ли блокада все следы замела. А бабушка вернулась в неуютное, но родное Черноземье. Возможно, как раз тогда она и прибилась к Сергиевке.

Там произошло ещё одно исключительное событие в её ранней жизни. Оно связано с семьёй Чичериных. Да, тех самых знаменитых Чичериных.

На Тамбовщине, на реке Вороне, была усадьба Караул знаменитого российского философа, правоведа, историка, публициста Бориса Николаевича Чичерина, человека либеральных взглядов.

Его племянник Георгий родился здесь же и провёл часть детства. Наверно, под влиянием дяди он критически относился к самодержавию. Стал революционером, вступил в социал-демократическую партию, тогда ещё объединённую. Придерживался более мягких, чем Ленин, взглядов и примыкал к меньшевикам. В восемнадцатом году связал свою жизнь с большевиками. Однако либеральное влияние сказалось и тогда. Он, в частности, высказывался за многопартийную систему, получив соответствующую порцию критики со стороны «диктатора» Ленина. Тем не менее, вождь октябрьского переворота оценил его знания, и Георгий Васильевич стал наркомом иностранных дел. Сохранял этот пост до 1930 года. От сталинских репрессий тех безумных лет, думаю, его спасло то, что он не дожил до того трагического периода.

Усадьба сохранялась до наших дней. Путешествуя на байдарке по Вороне в августе 1985 года, мы (трое в лодке, считая и собаку Чару) побывали в Карауле. Тогда усадьбу занимал детский дом. А незадолго до нашего путешествия там проходили съёмки художественного фильма про наркома, роль которого сыграл актёр театра на Таганке Леонид Филатов. И усадьба выглядела вполне прилично для советского периода. Но потом детдомовцев перевели в другое место. В опустевшем Карауле стали «хозяйничать» случайные люди. Усадьба хирела, а затем и вовсе сгорела. Хотя как памятник истории «охранялась государством»…

Но благодаря тамбовским энтузиастам, истинным патриотам, любителям и ценителям старины удалось начать реставрацию церкви и помещичьего дома.

А в нашей Сергиевке у Чичериных была ещё одна усадьба, которая вначале принадлежала семейству Боратынских.

Представители польского рода братья Аврам (или Абрам) и Богдан Боратынские (или Баратынские) за верную службу получили от императора Павла I село Вяжля. Как можно понять из описания, оно было большим, протяжённым и включало в себя несколько соседних поселений по берегам одноимённой реки. Потом его разделили между наследниками, и каждая часть получила своё название: Евгеньевка (теперь – Ядровка), Сергиевка, Ильиновка (или Ильинка), Натальинка (Натальевка), Марьинка.

Самый известный в наше время из этого рода – поэт пушкинской эпохи Евгений Абрамович Боратынский. Он родился и вырос здесь, на берегах Вяжли, в усадьбе Мары (село Софьинка). От его родового гнезда до Сергиевки, моего «родового гнезда», километров шесть. В одном из стихотворений он нарисовал такую знакомую мне картину:

 
Светлея нивами меж рощ своих волнистых;
За ним встает гора, пред ним в кустах шумит
И брызжет мельница. Деревня, луг широкой…
 

Село Сергиевка названо по имени брата поэта – Сергея. Ему оно и принадлежало. Впоследствии село отдано в качестве приданого его дочери Софье, вышедшей замуж за Владимира Николаевича Чичерина, брата либерала, дяди будущего наркома.

Эти сведения я сначала почерпнул из блога в «Живом журнале» Марины Климковой. О ней, о её исследованиях, о её замечательной книге «”Край отеческий…” История усадьбы Боратынских» я узнал, к сожалению, только недавно.

В её блоге, как и в книге, есть уникальные снимки конца девятнадцатого – начала двадцатого веков: усадьбы в Сергиевке и Воскресенской церкви, построенной Боратынскими. Это тем более ценно, что усадьба и храм погибли после «революционных преобразований» большевиков.

Для меня было потрясением увидеть семейство Чичериных, запечатлённое фотографом за столом на террасе сергиевской усадьбы. Вот они те самые Чичерины, о которых я слышал с детства! И не из политбесед и пропагандистских радиопередач. Эту фамилию часто вспоминали родственники отца. Причём, как правило, с загадочной ухмылкой. С чем была связана такая реакция на знаменитую в советское время фамилию, я так тогда и не понял, никто ничего не объяснял, и вообще вспоминать подробности о помещиках не рисковали. Лишь прочитав книгу Марины Климковой, я могу строить догадки. Но об этом позже.

А бабушка рассказала мне, что в шестнадцатилетнем возрасте она у них была служанкой (как точно называлась её «должность», не берусь утверждать). Я, ученик ещё только начальной школы, но уже напичканный изрядной порцией классовой ненависти ко всем богатеям-эксплуататорам, спросил бабушку: «Они были кровопийцами?» Бабушка ответила мягко, совсем не в духе того времени: «Нет, они были хорошие, добрые. Барыни меня учили грамоте…»

И вот я вижу этих «добрых барынь» на старинном снимке (1890-е годы) за длинным столом. Во главе стола – бородатый штабс-капитан Владимир Николаевич Чичерин. Сидит хмурый – вероятно, сказывалась одолевшая его в то время болезнь. А может, это – маска сурового характера.

И хотя бабушка служанкой была позже, чем эта семья запечатлена на снимке, – примерно в 1911 году, нет сомнения, что именно эти «добрые барыни» учили её грамоте. Других-то барынь до революции и экспроприации в этой усадьбе не было.

Марина Климкова навела меня на чтение ещё одного уникального исторического документа – книги митрополита Вениамина «На рубеже двух эпох». Иван Федченков (так на самом деле звали этого священнослужителя) родом из семьи, которая на протяжении десятилетий была связана с Боратынскими. Ещё с тех времён, когда те жили на Смоленщине. Потом Федченковы тоже перебрались на берега Вяжли.

Одно время жили в соседней с Сергиевкой деревне – Ильиновке, которая, напомню, также принадлежала Боратынским (в моё детство Ильиновку почему-то называли Ольховкой).

«Помещики дали нам для бесплатного пользования клочок земли возле мельницы, откуда брали каждой весной землю для постройки плотины в селе Сергиевка», – вспоминает Федченков.

Отсюда Ваня ходил в сергиевскую школу, построенную, кстати, Боратынскими. Полвека спустя в этой школе и я учился. Есть ли у меня уверенность, что это то же самое бревенчатое здание? Есть. В такое смутное время, когда произошли тектонические события: крах самодержавия, гражданская война, антоновщина, коллективизация, индустриализация, битва с нацистской Германией, было не до постройки школы в нашем селе из добротных брёвен, где и леса-то поблизости уже не было. Так что какой-то флюидный сигнал от Боратынских, видимо, дошёл и до меня…

Федченков, по семейной традиции, избрал путь священнослужителя. Духовная семинария в Кирсанове, академия в Санкт-Петербурге. В конце концов, отец Вениамин (церковное имя) стал митрополитом. Так и продолжал бы тихо-мирно служить богу, да вмешалась революция. Он не принял большевистскую диктаторскую и агрессивно антирелигиозную идеологию. Примкнул к белым и оказался в армии Врангеля. Из Крыма, последнего оплота белых, эмигрировал, и начались скитания по Европе. И там он служил православию, поддерживая беглых россиян словом божьим, и даже пытался организовать материальную помощь, как-то объединить их, распылённых по чужим странам.

Там он и написал книгу «На рубеже двух эпох». В ней меня прежде всего интересовали сведения о Сергиевке, о жизни здешних крестьян: ведь это сказано и о моих предках. Эта биографическая книга – великолепный документ периода великого перелома в судьбе России, её народа, да и в судьбе Европы тоже. Конечно, нельзя не учитывать, что написана не просто верующим, а церковным деятелем. Но написана без религиозного фанатизма. Автор предстаёт философом, мыслителем-гуманистом, внимательным бытописателем и сравнительно объективным историком.

Так, меня заинтересовали описания состояния крестьянства накануне краха самодержавия. Во-первых, вопреки советской пропаганде он утверждает, что в среде крестьян не было алкоголизма. Это – наблюдение не постороннего лица: их семья, лишившись других доходов, вынуждена была обеспечивать себе на жизнь, организовав в деревне кабак. Во-вторых, при всех непростых отношениях с помещиками и неурожаях, тамбовские крестьяне тогда не помышляли о революции, убеждён автор. Для него удивительно, как это в той патриархальной среде вдруг, разом вспыхнула кровавая вражда.

Но что тут удивительного? Всеобщий революционный порыв, стремление к справедливости, к обновлению, прорвал наружу веками копившееся у мирных крестьян недовольство своим положением. Ведь, хотя крепостное право и было отменено, появилось земство и сельскохозяйственные кредитные учреждения, однако зависимость от богатых, от власти чиновничества ещё была существенной. Вот они и влились в поток восставших против надоевшего строя. Сыграл роль и популизм, обещания справедливой жизни. Знать бы им наперёд, какое крепостное право, социалистическое, готовят им большевики!..

Из Ильиновки Федченковы ходили в гости в сергиевскую усадьбу, и у будущего митрополита остались самые тёплые воспоминания об этом:

«Как сейчас особенно ярко вспоминаю чудный летний день. Суббота. В этот день у нас спевка для службы. Место сбора – барский дом Чичериных, в двух верстах от нас. Мать надевает на меня все чистенькое – к господам иду! Мне лет восемь-девять. Вбегаю на взгорье: вправо – конюшня, пробегаю имение, миную развалившуюся «кирпичную»… И перед моим взором чудная картина – впереди чичеринская роща. Направо от нее наш кирпично-красный храм с отдельной колокольней, на ней главный колокол в 98 пудов, а кругом меня и без конца поля, поля – поля с колосящейся рожью «нашего» имения. Небо ясно. Солнце греет. Ветерок обдувает. И я бегу, бегу весело. Счастлив, как жаворонок в небе… Чист, как ангел, ни о чем не думается… Радостно наслаждаешься Божиим миром… По «верхней» дорожке добегаешь до сказочного замка – дома. Входишь с черного лакейского входа, пахнет особенно, не как у нас, – кофе и еще чем-то специальным. В окнах прекрасные висящие цветы фуксии. Главный лакей – милый безмятежный Тихон Егорыч, со светло-коричневыми баками на полных щеках, всегда в опрятном сюртуке и мягких туфельках (барин болен туберкулезом и раздражителен), с улыбкой встречает и тихо (показывает знак пальцем: "Шш!") ведет по ковру узкого коридора в комнату парадного подъезда. Учитель – регент, о нем после особая речь, Илья Иванович – ждет с нами, тоже молча, выхода самой барыни, небольшой, но плотной старушки Софьи Сергеевны… Сам учитель поет басом. Тихон Егорыч прекрасной бархатной октавой, Семен Иванович, садовник, блондин с льняною же красивою широкою бородою, чистенький, – отличный тенор: у барыни – хороший женский альт, как и у одной дочери учителя, Анюты; мы, мальчики, больше дисканты, бредем за старшей дочкой его, милой, нежной и умной Катенькой, способной певицей.

…Через две-три минуты растворяется зал. Мелькает сзади какое-то райское убранство, которое я не успеваю уловить, и важно, спокойно входит барыня. Мы все почтительно кланяемся… Спевка начинается… А потом опять через рощу, поля, под солнышком домой… Где ты, милое блаженное детство?!»

Эту благостную картину видела моя бабушка. А почему же я в детстве не увидел всей этой описанной красоты тихого, мирного уголка? Ведь я помню чичеринскую рощу в пятилетнем возрасте! Но не было никакого дома.

Кто разорил гнездо Чичериных-Боратынских

Судьбой наложенные цепи

Упали с рук моих, и вновь

Я вижу вас, родные степи,

Моя начальная любовь.

Евгений Боратынский

Какова судьба этих Чичериных, запечатлённых на снимке 1890-х годов, не знаю. Как расправились с «добрыми барынями» во время большевистского шабаша? Не известно. Удалось ли эмигрировать? Хотя вряд ли – не богаты. Скорее всего сгинули в «красном котле».

Сейчас иногда мелькает фамилия Чичериных, но имеют ли эти люди какое-то отношение к потомкам тамбовского либерала, не знаю.

На политические темы бабушка со мной никогда не разговаривала. Даже в самые тяжёлые минуты, даже вскользь, даже когда фининспектор выгребал из подпола налоговую подать, она никогда не показывала озлобленности к жизни, к строю, к колхозу… Хотя всё-то она видела, всё-то знала. Терпела.

На её глазах в «благодарность» за доброту Чичериных, барскую усадьбу после большевистского переворота селяне разорили до основания: кто железо с крыши взял, кто – брёвна, кто сад выкорчевал… От усадьбы, некогда эффектно расположенной на склоне высоченного коренного берега Вяжли, ничего не осталось. Даже родство бывших хозяев с ленинским наркомом не спасло. И национализация, то есть перевод усадьбы в государственную собственность, тоже не спасла.

Уничтожение чичеринского гнезда продолжалось и в стабильные в политическом смысле советские годы. От усадьбы не осталось даже кустика.

До 1940-х годов на всём длинном склоне – коренном берегу Вяжли – ещё сохранялась чичеринская роща. С гигантскими толстыми деревьями, с множеством птиц и зверьков, с ягодами и грибами. Весной – летом 1944 года я ходил туда с мальчишками постарше. Увязавшаяся с нами собака резво раскапывала землю, в поисках мышей. Пацаны лазили к птичьим гнёздам, выпивая яички. Там впервые в жизни увидел настоящую лису, и, видимо, потому так цепко застряла в памяти та прогулка в рощу. Помню также, что каждый раз на Троицу мы там набирали букеты из веток разных растений, чтобы украсить скромные интерьеры наших изб.

Тем же летом мама увезла меня в Москву, но ранней весной 1945 года меня в очередной раз отправили к бабушке. От станции Умёт нас везли на санях. Когда мы от конюшни скатывались в долину Вяжли, к селу, я увидел израненный, как после бомбёжки, склон. Во время войны только о бомбёжке и можно было в первую очередь подумать. Весь склон, ещё покрытый снегом, был обезображен чёрными оспинами дыр от выпотрошенных деревьев. Кое-где, похожие на огромных многоногих чудищ, стояли не разделанные комли с разлапистыми корнями. От рощи не осталось ни одного деревца, ни одного кустика. Но не вражеский авиаудар был тому причиной. В конце войны, когда наши люди были на грани вымирания от голода и отсутствия топлива, советская власть уничтожила рощу на дрова. Кому достались эти дрова, не знаю, но не сергиевским селянам – им лишь разрешили выкорчёвывать, то, что не удалось спилить и вывезти.

Понимаю, что жизнь людей была важнее жизни старинной рощи, но можно было сделать порубки поумнее: оставить подрост, кустарник. Я же помню, что лес, до его уничтожения, был густой. Наверняка там подрастали молодые дубки, клёны, берёзы… Ничего живого не осталось!!! Это даже не «Мамай прошёл», а будто напалмом выжгли…

Лишь на территории стёртой с лица земли чичеринской усадьбы тогда ещё сохранялись некоторые садовые растения. Наиболее стойкие к отсутствию влаги. Помню, я любил там жевать колючие листочки барбариса – всё-таки витамины. Ещё оставались кусты сирени, пытавшиеся выжить на солнцепёке… Отсюда, с осквернённого, засыхающего склона я пересадил к бабушкиной избе подснежники, и они радовали нас своими синими каплями-цветками. Возможно, бабушка при этом вспоминала про добрых барынь.

А в осушённых оврагах, изрезавших чичеринский склон я, вдруг увлёкшись альпинизмом (это в степи-то!) и изготовив несколько металлических штырей, тренировался в покорении известняковых обрывов. Вся чичеринская гора зияла этими омертвевшими оврагами: пустынно-горный пейзаж в степи!

Став взрослым, я трижды побывал в Сергиевке: в 1965, 1985 и 1995 годах. И каждый раз видел жуткую картину: гора, которую когда-то укрывала прекрасная чичеринская роща, была голой, порыжевшей от палящего солнца. Никаких деревьев. В соответствии со «сталинским планом озеленения степей» в окрестностях Сергиевки появились лесозащитные полосы. Но это в открытой степи, а на горе, на историческом месте – ничегошеньки! И это к тому же происходило несмотря на болтовню об экологической защите страны: ведь склон без зелёной защиты подвержен эрозии, овраги всё сильнее разоряли гору.

Ну, ладно, у нашей «великой страны» не было и до сих пор нет денег на восстановление конкретной рощи. Да и в грандиозные планы по строительству коммунизма это никак не вписывалось: зачем восстанавливать память о барской усадьбе? Но жители-то Сергиевки, за столько десятилетий, неужели не могли для начала насадить не какие-то привозные, дорогие растения, а хотя бы обычные для этих мест деревья и кустарники?! Ведь возле каждой избы был если не сад, то хотя бы палисадник, а там всегда найдётся какой-нибудь подрост, который безболезненно можно пересадить. Возле изб росли не только ветла, сирень, черёмуха, акация, но и клён, вяз… Для начала хоть что-нибудь посадили бы у подножия горы, рядом со старицей. Даже не для памяти о былой красоте исторического места, а просто для себя, чтобы было, где погулять, набрать ягод и грибов, послушать певчих птиц… Мёртвая, лунная пустота…

Кто-то скажет: не до того было, люди долгие годы жили в нищете и голоде, едва справлялись с колхозными и дворовыми обязанностями, чтобы хоть как-то свести концы с концами, вырастить детей… И это правда. Но есть и другая правда. Чтобы посадить несколько кустиков, достаточно одного дня в году. Тем более не в страду, а когда распутица – весной или осенью. И не обязательно всем взрослым этим заниматься. Ведь выводили же детишек на сбор колосков, так почему бы не организовать их на посадку новых деревьев и кустарников? Один день в году! За несколько десятков лет после войны уже выросла бы роща…

Долгие годы под горой, поблизости от бывшей усадьбы сохранялся сруб, поставленный над родником, который питал деревню и пойменное озеро. Там жили ласточки. А в родниковом ручье водилась рыба. Но сруб подгнил, а охраняемый под ним родниковый бассейн, когда я его в последний раз видел, был замусорен, как свалка… Больно было на это смотреть.

Но вот в том же блоге Марины Климковой я увидел свежие снимки (2014 г.), на которых, к моей радости, запечатлена не только современная Сергиевка, где дома блестят жестяными крышами, но и гора, на которой куртинами поднялись молодые берёзки. Наконец-то природа взяла своё, не дождавшись милостей от человека. Природа сама занялась восстановлением зелёного покрова на выжженном склоне! Лиха беда начало: на берёзки прилетают птицы, они принесут сюда семена других растений, да и ветер постарается. Главное, что теперь закрепилась зелень, которая создала своеобразный оазис для продолжения жизни. Авось на этом склоне снова появится чья-то усадьба – как продолжение истории рода Боратынских и Чичериных.

А может быть, местный фермер, занявшийся здесь свиноводством, возродит традицию украшения здешней земли красивыми усадьбами? Его ферма построена там, где стояла чичеринская конюшня – это недалеко от того места, где располагалась усадьба.

Во времена моего детства над Сергиевкой царила большая краснокирпичная Воскресенская церковь. По сведениям Марины Климковой, то здание церкви, что я ещё ребёнком успел увидеть (правда, уже без окон и дверей), было возведено в конце XIX века на месте старой.

В блоге Марины я нашёл фотографию церкви 1906 года. Снимок сделан не от реки – тогда бы было видно, на какой высоте царил этот храм. Фотограф запечатлел его со стороны тучной, не побоюсь этого слова, нивы. Когда мы с мальчишками гоняли галок в гулкой церковной пустоте, засеянное поле располагалось дальше от храма. И тогда уже не было отдельно стоящей колокольни, её снесли до основания раньше.

Рядом с остовом церкви было кладбище. Очень скромное. Помню, мы с бабушкой ходили туда ранней весной, вероятно, на пасху. Не было ни одного дерева. А мелкий кустарник и цветы ещё не распустились. И эта серая пустыня создавала очень унылый вид, усиливая печальный ритуал.

Рядом с церковью валялись полуразбитые надгробия. Чьи имена там были запечатлены, я тогда не интересовался.

Я не спрашивал, но, скорее всего, бабушка венчалась со своим суженным именно в этой церкви…

В период «развитого социализма» (а может быть, даже пораньше – при недоразвитом социализма) церковь разобрали до кирпичика…

У тамбовских особый говор

Возможно, именно тогда, когда бабушка прислуживала в барской усадьбе Чичериных, дед и заприметил юную Машу (или Марусю, Маньку – не знаю, как он её называл). Поженились они, если судить по дате рождения их первенца, моей мамы (1915), вероятно, в год начала Первой мировой войны. Может, и раньше, так как не исключено, что и до моей мамы у них были дети, да умерли.

Вскоре молодая семья построила себе дом на восточной окраине Сергиевки, за пределами общесельской территории, которую охраняла от вешних вод глубокая канава. Безудержно, как это водилось в те годы, рожали детей: то ли мода была такая, то ли семья нуждалась в рабочих руках, то ли просто потому, что не было презервативов, а иные, доморощенные способы предохранения не срабатывали. Всего бабушка родила тринадцать детей! Но в те годы дети, без всякого медицинского досмотра, умирали массово: то корь, то простуда, то ещё что-то… Выжило только пятеро: две дочки и три сына.

Множество детей – это не только «семейное богатство», но и огромные хлопоты: ухаживать, одеть-обуть, накормить. Поскольку моя мама была старшей, на неё свалились непосильные заботы, особенно после смерти её отца. Бабушка просто не справлялась с большим семейством и хозяйством. Как-то мама призналась мне, что обиделась на бабушку за то, что та не позволила ей учиться. После первой же четверти первого класса, с наступлением холодов, бабушка сказала ей: хватит стаптывать валенки, сиди дома, помогай. И мама, как и бабушка, осталась безграмотной. Всё, чему она научилась за два месяца, это читать, произнося слова по складам. Впрочем, справедливо ли было маме винить в своей неграмотности только бабушку? У неё же были потом многие годы для пополнения знаний. Однако она не нашла в себе силы этим заняться. Да и бабушка тоже.

В начале 1920-х годов большевики объявили в стране ликбез – ликвидацию безграмотности. И правильно сделали, поскольку в безграмотной стране не только социализм, а вообще ничего не построишь. Вскоре на весь мир отрапортовали: безграмотность в стране ликвидирована! Вот только двух безграмотных женщин – бабушку и маму они своей «честной статистикой» почему-то не учли. И это лишь в одном конкретном селе, даже в одной избе. Тотальный ликбез не охватил и многих других неграмотных. Во всяком случае, мне и в середине двадцатого века доводилось видеть людей, которые расписывались в документах крестиком.

Увы, показуха не только тогда была, она и по сию пору остаётся основой идеологии нашего «самого передового в мире государства» – как демонстрация наших впечатляющих достижений. Хотя, разумеется, достижения тоже были. Жизнь ведь развивается не только по велению самодержца или партии. Муравьи вон тоже безграмотные и крохотные, а какие горы строят. Инстинкт устроить свою жизнь у всех живых существ имеется…

Каждый раз, когда я после сравнительно долгого жития на селе возвращался в Москву, столичные дружки надо мной потешались: я говорил по-деревенски. И интонация какая-то странная, и ударения бывали не те, а главное – их смешил мой не московский лексикон. Считали, что говорю безграмотно. Конечно, «чаво» звучало дико. Искажённым казалось москвичам, например, и слово «щикатурка». Произнесёшь его – издевательский гогот. Но так говорили все сергиевские. И так говорила бабушка! Я поначалу обижался.

В памяти всплывают и другие бабушкины выражения. Например, спрашивает: «И куда ты забельшил?» О чём это она? О том, что я что-то так запрятал, «незнамо куда», что и не найти «таперча».

Вспоминается: «Не надо его булгачить». Это она просит не будить, не беспокоить спящего.

Спрашивала: «Гребуешь?». То есть – брезгуешь?

Соглашается: «Таскато!». Это значит – «пускай, ладно, хватит». Слово – удивительное, никаких намёков на его существование я не нашёл в словарях.

«Ты что ж, анчутка, творишь-то?!» – кричит расшалившемуся соседскому мальчугану. Меня анчуткой («чертёнком») бабушка никогда не называла.

«Колготной он», – это про беспокойного, хлопотливого мужичка.

«Не пей холодную воду – опять дохать будешь», – предупреждает меня, чтобы я не застудил горло и не начал кашлять. Слово «дохлый» у Даля есть, а «дохать» – нет.

Или просит: «Принеси беремя соломы». В шестом или седьмом классе, когда мы проходили слова-исключения, оканчивающиеся на «мя», и когда класс исчерпал все свои знания этих слов, я гордо заявил: «А ещё есть слово “беремя”». «Нет такого слова», – отрезала учительница. «Есть!», – попытался я оспорить. Учительница ещё жёстче произнесла «Нет!», и я, побоявшись получить двойку за подрыв авторитета педагога, спорить перестал. Но ведь выражение «беременная женщина» не могло произойти от слова «бремя».

И ещё много других деревенских слов вбивалось в мой лексикон, пока жил в Сергиевке. Всех сейчас уже и не вспомню. А когда вышел «тамбовский» фильм Андрея Смирнова «Жила-была одна баба», я вдруг окунулся в моё детство: эта «неграмотная» провинциальная речь, эти тамбовские словечки, эта интонация! Вот именно интонация, произношение даже обычных русских слов, вызвала всплеск фонетических воспоминаний! Этот фильм про горькую крестьянскую долю, про антоновщину и её разгром, снимался на Тамбовщине, не так уж и далеко от Сергиевки. В массовых сценах были задействованы местные жители, да и исполнители главных ролей, профессиональные актёры старались говорить по-тамбовски. Не только за художественные достоинства этой ленты, но и чтобы снова окунуться в звуки степного детства, я готов её пересматривать снова и снова.

Позже, листая словарь Владимира Даля, я понял, что не только «щикатурка», «беремя», но и многие другие деревенские вообще и бабушкины в частности слова – это региональная и устаревшая общеславянская лексика, законсервированная в деревенской глубинке. Так что дело вовсе не в безграмотности.

И интонационно у сергиевских селян ощущался особый говорок. Как есть окающий нижегородский, окающе-цокающий вологодский и т. д. Даже сейчас, в век сплошной коммуникации и стирания географических, лингвистических и прочих иных рамок благодаря телевидению и кино, я, например, улавливаю сибирский или южный говорок. А меня, во время поездок в отдалённые российские города и веси, вычисляли как акающего москвича.

Как и все сельские жители, бабушка считала себя верующей. Над столом в углу висела икона Божьей матери с лампадкой. Садясь за еду и поев, она непременно крестилась. Делала это молча. И я повторял вслед за ней. В Москве у нас иконы не было и креститься, благодарить бога за пищу – такого правила не было. Заставила бабушка меня это делать, или я просто перенял процедуру, не помню. Никаким молитвам меня не учила. А религиозных книжек в избе не было. Знала церковные праздники, но соблюдала не все причитающиеся обряды. Пасху отмечала, готовила сладкое угощение. Не кулич, он был под запретом. К тому же негде было его освятить. На «родительский день» мы ходили на кладбище. На Троицу отправляла меня нарвать веток, чтобы украсить избу. Как мы отмечали Рождество, не помню. Да и отмечали ли: за окном стужа, в избе, когда печь остынет, холодновато. На Крещение рассказала про иордань. Слово запомнилось своим нерусским звучанием. Это – прорубь для крещения. Вырубали её во льду речки, недалеко от горы, где стояла церковь. Но не простой прямоугольник для купания, а в виде креста.

Бабушка не заставляла меня носить крестик. И вообще никак не принуждала к религиозности. И, когда после первых же дней моей учёбы в школе я твёрдо заявил, что бога нет, она не стала спорить со мной, переубеждать. Время было такое – большевистско-безбожное. А идти против большевистской власти было опасно.

Не будучи сильно обременённой религиозными догмами, бабушка была по-деревенски суеверна. Религия и суеверие – это две стороны одной медали. Они проистекают из страха людей перед всесильной природой и перед слепым случаем. В самом деле, почему на всём огромном пространстве молния ударит именно в твой дом, в твою корову, в тебя самого, наконец? Почему именно твой урожай погиб, пала корова, потерялись овцы?.. Почему именно тебя ограбили разбойники, именно у тебя увели корову? Грешен перед богом? Боишься его суда – помолись. Веришь в суеверия – соблюдай устоявшиеся правила.

А правил было много. В общем-то, они общеизвестны, потому что практически все мы, россияне, вышли из деревни. При этом какие-то суеверия строже соблюдаются, какие-то – не очень. Зависит то семейных традиций.

Крошки со стола нельзя смахивать в ладонь – будешь побираться, милостыню просить, учила бабушка.

Отправляясь в путь, нельзя возвращаться. А если всё же вынужден вернуться – посмотрись в зеркало и скажи про себя плохие слова. Или плюнь три раза через левое плечо.

Не ешь перед зеркалом – красоту проглотишь.

На вопрос «Куда пошёл?» резко отрежут: «На кудыкину гору!» Это чтобы не сглазили.

Встретилась баба с пустым ведром или кошка пересекла тебе дорогу – удачи не будет. Того же ожидай, если надел рубаху, носки или портки наизнанку.

При этом, как и в религиозных делах, бабушка не была уж очень категоричной в суеверии. Это было вроде как дань традиции. Я так и воспринимал – как данность сельской жизни, как солнце днём и дождь летом.

Но один бабушкин суеверный поступок меня озадачил. В начале лета на песчаном берегу реки нашёл жёлудь, уже пустивший корень. Он непременно там засох бы, так как уровень воды в межень неизменно падал. Я пересадил его в наш сад. Но бабушка вдруг резко возразила: если посадим дуб – кто-то из близких умрёт. При всём моём уважении к мнению старших, тем более к бабушкиному, я не мог поверить в эту взаимосвязь: молодой дубок и смерть. Но пришлось от давшего росток жёлудя избавиться. Даже не посмел предложить его кому-либо из соседей. Хотя в Сергиевке, после уничтожения Чичеринской рощи, дуб был редкостью.

В моём нынешнем представлении дуб – это, напротив, олицетворение прочности жизни, дома, семьи. Занимаясь историей садово-парковых комплексов Подмосковья, я видел, что дуб, как и кедр, – непременный элемент усадьбы. Он живёт сотни лет. В Москве и Подмосковье есть экземпляры, которые росли ещё в эпоху Петра Первого. Их мог видеть Александр Пушкин, а они – его. Так почему же возле своего жилья не сажать этот символ прочности?

За что любят бабушек

Я любил бабушку. А за что – сам не знаю. Ни за что конкретно. За многое. За то, что она была такой: заботливой, но ненавязчивой; строгой, но доброй, неграмотной, но культурной в быту – никогда не употребляла крепких выражений, никогда не кричала; была чистоплотной – насколько это возможно в деревенской избе безо всяких удобств, с земляным полом, без бани, порой и без мыла, да при таком обширном хозяйстве; никогда не видел с растрёпанными волосами – всегда причёсана и всегда в платке… Я никогда не слышал от неё упрёка, как это бывает в семьях, за то, что сижу на её шее, что ей приходится слишком много внимания уделять малолетке.

Она, в отличие от многих нынешних бабушек, не пыталась меня подкупить какими-то подарками. Да и что она могла тогда подарить? Очень редко, в соответствии с сельскими традициями, готовила что-то праздничное. Не знаю, к какому, – пекла фигурки птиц и зверушек. И в одну из них вкладывала монетку. На счастье. Разумеется, «счастье» всегда доставалась мне. К тому же бабушке было опасно нечаянно куснуть монетку – лишилась бы одного из немногих оставшихся зубов.

О её трудолюбии и говорить излишне: без этого она не выходила бы свору малых ребят, не держала бы такое разностороннее хозяйство. Просто не выжила бы.

И что особенно было ценным у неё – это отсутствие каких-либо встречных требований и жалоб при потрясающей, захватившей всю её жизнь заботе о внуках и правнуках. Я ни разу не слышал от неё жалобы, даже намёка на усталость, на чрезмерную занятость. До последнего вздоха она возилась с детишками, не щадя себя и не ожидая благодарности.

Возможно, в этом и сказалось её воспитание, точнее влияние на меня, что не «воспитывала» криком и кнутом, что не унижала будущего мужчину мелочной ежеминутной опекой и понуканием, что, несмотря на свою занятость, заботилась обо мне, что трудилась с утра до ночи не жалуясь, и своим примером меня к этому приучала…

Так сложилось в её и моей жизни: я несколько лет и зим прожил с ней в Сергиевке. Сначала – втроём, а после отъезда её младшего сына Миши в Москву, и вовсе вдвоём.

Стар и млад поддерживали друг друга в военное и послевоенное лихолетье. Трудностей было много. То не хватало топлива, то – корма для скотины, то – пропитания для нас. Иногда, чтобы продержаться до урожая, переходили на «подножный корм» – лебеду, крапиву. Ели жмых… Хотя, конечно, наше деревенское житьё не сравнить было с городским: всё-таки огород и животные спасали от голодухи.

Были и сезонные сложности. Мы вместе выживали в зимнюю стужу, когда неистовые степные ветры пронзали стены и окна своими холодными струями, пытались сорвать нашу избу с насиженного места, засыпали нас снегом так, что порой еле открывали наружную дверь. Село становилось безлюдным, собаки, налаявшись ночью, замирали, на дороге – ни следа, ни санного, ни человечьего, ни звериного, и, казалось, наша изба на окраине – одна в этом белом безмолвии.

Мы настолько привыкли к пустоте сельского пространства, что однажды я чуть не попал… под колёса грузовика.

Зимой, когда лёд на Вяжле крепчал, я часто ходил в школу прямо по реке. Так короче. И в тот изумительный зимний день – с крепким морозом и очень ярким солнцем – я отправился на занятия по этому более короткому пути. Правда, накануне выпал густой снег, и валенки вязли в пушистом ковре. Но настроение было приподнятое: вокруг всё искрилось, сверкало.

Увлечённый борьбой со снежным месивом и слепящим солнцем, я не услышал накатившего на меня сзади грузовика. Да откуда он мог взяться в нашей глуши в такую пору?

В те годы даже летом автомобиль – редкость. Скорее самолёт можно было увидеть: до Кирсанова недалеко, там была лётная часть. И, кстати, первый в жизни реактивный самолёт я увидел именно в Сергиевке. А однажды небольшой самолёт сел прямо возле деревни, на лугу. Он прилетал за больным парнем. Тогда до нас было легче добраться по воздуху, чем по земле. Так что, когда в Сергиевку впервые заехал сверкающий «Москвич», мальчишки со всего села бегали за ним, стараясь рассмотреть, а то и пощупать. Трактора видели, а легковушку – нет. Но то явление произошло сухим летом, а тут – зимой! Грузовик!

Бабушка сказала потом, что, выйдя из избы, смотрела, как я плетусь по заснеженной реке. Видела, как неожиданно мне вдогонку из-за крутого поворота выскочила тёмная громадина. По пушистой гладкой дороге автомобиль двигался почти бесшумно, к тому же мои уши были плотно закрыты шапкой, завязанной под подбородком. Я действительно не слышал грузовика, я «услышал» бабушкин сигнал об опасности. Она не кричала. Да я бы и не услышал с такого расстояния. Это был её неслышимый зов отчаяния, была мольба к небу. Я до сих пор уверен, что этот беззвучный позыв дошёл до моего сознания и заставил меня оглянуться. Вот и не верь во флюиды…

Я тут же нырнул в сторону, в снег. Машина промчалась, даже не притормозив. То ли шофёр, ослеплённый встречным солнцем, не заметил единственное тёмное пятнышко в белом речном коридоре, то ли было уже поздно, а резкое торможение могло развернуть грузовик, и он бы точно меня задел. Что пережил водитель, конечно, не знаю, он так и не остановился. Машину-призрак я больше не видел, промчалась мимо нашего села куда-то дальше. У бабушки, полагаю, прибавилось седых волос. Я же отряхнулся, вытер лицо от растаявшего на нём снега и поплёлся в школу…

К зиме бабушка готовилась тщательно. Наглухо закрывала дверь в горницу. В оставшейся жилой части дома – на три четверти закладывала два и без того маленьких окошка досками, а между досок и стёклами насыпала мякину. Не менее трети площади занимала русская печь с лежанкой. Рядом – кочерга, ухваты… Пола в этой части не было. То есть он, конечно, был, но земляной. На этой утрамбованной за десятилетия жизни земле (возможно, это был специально подобранный грунт: чёрного цвета, как тамбовский чернозём, но плотный – возможно, добавили глину, песок, что-то ещё) стояли дощатый стол на восемь едоков, две лавки возле него, ещё одна лавка возле печки. На стене напротив печки висела примитивная полка для посуды. Керосиновая лампа на столе. В углу над столом – икона богоматери, бабушкиной тёзки. Лампадки. По углам под потолком – ладанки, вырезанные из бумаги крестики; так бабушка защищала дом от нечистой силы. Вот и весь интерьер.

Пространство небольшое, но для двоих-троих достаточно. К тому же чем меньше кубатура, тем легче поддерживать тепло. А это была очень серьёзная проблема для безлесного степного села – дефицит топлива. Угля у нас не было, дров – тоже. Использовали кизяки – коровий помёт, а в основном – солому. Надо было очень расчётливо её тратить, чтобы на весь сезон хватило – и дом отапливать, и еду готовить, и даже в корм скоту добавлять, на одном сене до лета не проживёшь.

Экономно надо было тратить и керосин. Об электричестве тогда и не мечтали. Правда, в начале 1950-х годов:

 
Вдоль деревни от избы и до избы
Зашагали торопливые столбы,
Загудели, заиграли провода, —
Мы такого не видали никогда.
 

Эти слова Михаила Исаковского, ставшие песней, вспомнились мне как нельзя кстати. Действительно, «мы такого не видали никогда».

Помню, восстановили разрушенную половодьем плотину. Народу собрали много. Наверно, и из соседних деревень привлекли мужиков. Кормили всех здесь же: варили, насколько я помню, кулеш. В огромном котле. И кипятили воду – на чай. Вбивали сваи с помощью бабы. Это – старинное копровое сооружение. Один конец каната привязывается к бабе (металлической болванке), а другой перехлёстывается через колесо и за него тянут мужички, поднимая бабу над сваей. «Эй, ухнем! Сама пойдёт…» Баба в свободном падении ударяла по свае, и та послушно поддавалась, помаленьку углубляясь в дно. Мы останавливались, наблюдали. Сваю заколотят – перекур. Нас кулешом угощали…

Для монтажа и наладки энергооборудования прибыл инженер. Его поселили в какой-то временно пустующей избе. Мы были рады, что появились городские дети, почти наши ровесники, – сын Рудик и дочь Светка. Культурные, чистенькие, по-городскому одетые (я этим никогда не отличался, я был свой, такой же «деревенский»). Наступили каникулы, делать было нечего, и мы крутились возле их избы. Однако инженеровы отпрыски нас не баловали своим вниманием. То ли отец дал такой наказ, боясь, что мы их вовлечём во что-то нехорошее, то ли сами детки видели, что мы им не ровня и относились к нам свысока…

Поставили столбы, в каждый дом протянули провода, и в избах загорелись «лампочки Ильича». Это так большевики, в пропагандистских целях, поименовали лампочку накаливания, изобретённую, как известно всем школьникам, русским инженером Александром Лодыгиным ещё тогда, когда Ильич только на дневном свете появился.

Возле мини-ГЭС повесили репродуктор, который было слышен даже в бабушкином дворе, на противоположном конце села. Особенно хорошо звук распространялся по руслу реки.

Радость была недолгой. Воды не хватало. Её забирали для орошения колхозных полей во время засухи. Жара на Тамбовщине была постоянной спутницей лета. Зимой тем более попуски не делали. Так что вся надежда оставалась на керосин.

Но и его не хватало. Да и дорог он был для безденежных сельских обитателей. Керогазом или керосинкой практически не пользовались. Но я уже начал учиться, домашние уроки делал, книжки читал – требовался свет. А зимой темнеет рано. К такой трате керосина бабушка относилась терпимо. Не корила, не говорила, что зря его сжигаю. Иногда зажигали лучины, но их приходилось часто менять, а сухих дров для хороших лучин не хватало.

Была проблема и со спичками. Фабричных спичек обычного, ныне традиционного размера, не хватало. В деревне это было дефицитом. Бабушка делала спички из лучин, обволакивая головки серой. Зажигались они с трудом. И коробок городских спичек всегда был желанным подарком. Когда мои родители присылали из столицы посылку, в ящичке вместе с сахаром, сушками, нитками и прочим дефицитом всегда лежал коробок спичек.

Зимой, хотя печь и протоплена, но на земляном полу холодновато. Забираюсь на печь, к бабушке под бочок. Прошу: «Бабушка, расскажи сказку». Начинает, сбивается: «Нет, я не умею, вот жаль, дедушка твой не дожил, он много сказок знал». Беру на печь книжку и лампу. Читаю вслух. Замечаю, бабушка закрыла глаза. «Бабушка, – толкаю её в бок, – да ты не спи, слушай…» «Да, я не сплю, я слушаю». Но через минуту раздаётся осторожный храп: она же, бедная, за день так намается с хозяйством – накорми и напои скотину, убери за ними, растопи печь, что-то свари в чугуне… А уже с первыми петухами, этот часа в четыре ночи, надо вставать, доить корову…

Ещё заботы о внуке: связать носки и варежки, или заштопать их – опять сорванец продырявил…

Овец держали не только для мяса, но и для шерсти. Хотя мороки с ней было много. Надо было избавить от репейника, череды и прочих вредных растений, в изобилии цепляющихся за овечек. Из очищенной шерсти бабушка выделяла небольшой комок – кудель. Привязывала её к вертикальной доске прялки, садилась на горизонтальную – донце, защипывала начало нити, наматывала её на веретено, и пошла работа. Одной рукой скручивает нить, другой – вращает веретено. Случится обрыв, бабушка соединяет концы и снова прядёт. А обрывалось часто…

Пыталась учить прясть меня. Но руки не слушались. Веретено «убегало», нить постоянно рвалась. Бабушка в принципе терпеливая, но было жалко терять время. И занимала меня более лёгким – распутывать нить. С веретена, по мере его заполнения, надо было пряжу снимать. Я растопыривал руки, бабушка сматывала на них нить, а уже с рук снимала на клубок.

Крупные вещи бабушка не вязала. Некогда было этим заниматься. Тратила время только на то, без чего не прожить: вязала носки, варежки… И для меня, и для своих детей, что разъехались по стране в поисках счастья.

А как помыть ребёнка в зимнее время? Это летом раздолье – купайся в речке хоть по десять раз в день. Зимой сельских детей практически не купали. Ну, может, один-два раза. Не знаю почему, но в нашем селе никто не имел отдельно стоящей бани, как это обычно водится в русских селениях. Из-за нехватки строительного леса? Дров?

На тихой Вяжле

После долгой зимы весне радовались, как большому подарку. Разве не подарок? Теплеет в доме, в школе, на улице, меньше тратится топлива и керосина, ближе огородный урожай. Бывало, сидишь на подсохшей завалинке, подставляешь лицо ласковым лучам весеннего солнца, и ни о чём не хочется думать, не хочется даже шевелиться – так истосковался за зиму в замкнутом пространстве тесной избы по естественному теплу и свету.

Однако весна приносила не только тепло, но и опасность.

Наша изба, крайняя в селе, стояла на крутой излучине реки, и когда тихая, ленивая летом Вяжля вдруг быстро вспучивалась от весенних вод, то заливала не только наш огород, но и всю долину. А лавина льдин прямёхонько устремлялась на нашу ветхую постройку, неистово била по её бревенчатым бокам. Какой-то весной напор был столь велик, что изба задрожала, готовая развалиться по брёвнышку. Мы проснулись среди ночи, и я увидел, что бабушка не на шутку испугалась, крестилась, призывая Бога и Пресвятую Деву Марию пережить эту напасть. Но, проверив наш дом на прочность, Вяжля успокоилась и устроила нам своими льдинами круговую осаду.

Ночью было страшно, а солнечным днём я шаловливо прыгал с одной икры (так на Тамбовщине называют льдины) на другую, путешествуя как по Северному Ледовитому океану. Ещё было интересно рассматривать льдины – они не такие уж однообразные, как кажутся издалека. Некоторые – как бы слеплены из вертикальных полупрозрачных прутьев, другие – из крупных кусков с замысловатым внутренним рисунком. Или в разных условиях они рождались, на разной глубине, или по соседству с разными подлёдными струями воды?

А ещё был соблазн пососать кусочек этого природного мороженого. Но бабушка запрещала: и опасность застудить горло, и во льду могла быть грязь, зараза, утверждала она.

Подобный весенний бунт смирной Вяжли бывал и раньше. Вот как описывает восьмого апреля 1889 года в своём дневнике схожую ситуацию Михаил Андреевич Заверячев, управляющий имением Боратынских Ильиновкой. Цитирую по той же книге Марины Климковой «История усадьбы Боратынских» (стр. 75):

«…В 4 ч. вечера я заметил, что вода стала значительно прибывать, поспешил на мельницу и глазам моим представилась следующая небывалая картина: сажен 100 выше места, что из Ильиновки, остановились 2 громадные льдины, загородили всю реку, и к ним стал собираться лед, он стоял сплошной массой вплоть до середины Сергиевки и так туго и плотно наставлен, что вода рекой не шла, а пошла улицей в Сергиевке… шедшим по мельничному двору льдом сбило… мост, сшибло со столбов маленький амбарчик, в котор[ом] было 10 чет[вертей] пшена и 100 п[удов] муки; лед громил и мукомольный амбар, но он хотя и ветх, но устоял. Плотину размыло не шибко…

…Сергиевские крестьяне приготовлялись к воде и убирали хлеб и пожитки на подмостья по примеру прошлых лет, но вода обманула их, она поднялась выше прежних и встала 1/2 аршина и затопила».

Своим разливом Вяжля приносила не только опасность, но и незапланированную радость. Однажды она в осеннее половодье затопила всю долину, все луга и огороды в низинке. И сразу ударил мороз. Образовался гигантский каток. Я ездил по нему на снегурках «под парусом»: распахивал пальто и сотни метров катил по ветру!

При всей моей дисциплинированности, я был ребёнком подвижным, шаловливым. И трудно сказать, кто за кем присматривал: то ли я за больной бабушкой, как поручала мне мама, то ли она за внуком-непоседой. А вариантов, когда я мог пострадать и тем принести боль бабушке, было немало.

Даже малая речка Вяжля таила опасность во все времена года.

Я дважды проваливался в речную ледяную воду. Оба эти неприятные события, косвенно связаны со школой.

Зимой, как и летом, нас в перемену выпускали на улицу. В беготне по заснеженному льду реки я не заметил прорубь и провалился одной ногой. Хорошо, что одной. Прорубь была широкой, воду из неё черпали бадьёй. Я, «тощий скелет», мог запросто проскользнуть полностью. А так повезло – только один валенок наполнился водой. Мальчишки помогли её вылить, но с мокрой ногой просидел ещё два урока…

Второй случай был опаснее, и чуть не закончился трагедией.

Поздней осенью (или, может, в начале зимы), когда речка Вяжля уже покрылась довольно толстым льдом, пошли такие дожди, что плотина не выдержала напора, её размыло, и вода упала до уровня летней межени. Русло превратилось в ледяное корыто. И так сохранялось всю зиму. По льду, что лежал на берегу, мы скатывались в сторону обмелевшей реки. Пока идёшь домой – накатаешься вволю. Однажды, в очередной раз скользя по склону, я провалился в ледяную щель – там, где лёд переломился над руслом. Щель замело снегом, и я не заметил её. Чудом успел зацепиться руками за край льда. И до пояса оказался в воде. С большим трудом выкарабкался.

Пока плёлся домой, пальто превратилось в ледяной панцирь. Когда вошёл в избу, бабушка обомлела, с трудом сняла пальто и этим ещё не оттаявшим панцирем жестоко огрела меня. Так она выпустила пар своего гнева и испуга.

И хорошо, что она не видела, как я чуть не утонул летом.

Поскольку на Вяжле смыло плотину, летом речка превратилась в переплюйку. На перекатах – по щиколотку. Но там, на быстрине хорошо ловилась плотва. Крючок у меня был своеобразный – просто загнутая струна гитары (или балалайки). Фабричные крючки в сельской местности тогда были редкостью. А с такого рыба срывается мгновенно, если не успеешь подсечь. К тому же из-за быстрого течения и постоянной ряби трудно по поплавку уследить, когда плотва заглатывает наживку. Тем не менее, рыба ловилась отменно, я увлёкся и неосмотрительно приблизился к краю переката. За ним – омут. Вроде бы до тёмной воды ещё немалое расстояние, но здесь песок оказался не таким плотным, осел и потянул меня за собой. Я оказался на большой глубине. Плавать ещё не умел, испугался, стал судорожно барахтаться, вразнобой двигая всеми конечностями. Погружался с головой, выныривал, чтобы глотнуть воздух, снова опускался в темень омута и… И научился плавать.

И хорошо, что научился. Иначе не знаю, чем бы закончилось следующее приключение, которое случилось через два-три месяца, уже осенью. Пошёл на речку с бидоном. Положил его на воду, отвлёкся, а пустой бидон, подгоняемый ветерком, уплыл. Потеря десятилитрового бидона – это большая потеря. Такой вместительный купить можно было только в далёком от нас городе. Что делать? Размышлял не долго. Хоть и было не выше десяти градусов тепла, но снял всю одежду и бросился в ледяную воду за удалявшейся посудиной… Ведь я уже за лето научился плавать…

Конечно, об этих случаях я бабушке не рассказывал. Опять-таки, не из-за боязни наказания – ну как она меня накажет, ведь не каждый раз ты возвращаешься в мёрзлом пальто? – а чтобы лишний раз не причинить ей боль.

Малолетний труженик

Отрабатывать колхозную повинность бабушке было уже не под силу, да и некогда. Когда вместе с нами ещё жил Миша, он с одиннадцати лет ходил за плугом. С его отъездом кроме меня некому было бабушке подсобить. Я хоть как-то выручал её. Колхоз требовал участия, грозился отрезать часть огорода. Я вместо неё ходил на бескрайные колхозные поля полоть. Трудодни не начисляли, но зато к бабушке особо не приставали.

Вроде, это и не трудная работа – выдёргивать сорняки, но поползай хотя бы полдня под палящим солнцем, в полусогнутом состоянии. А повитель, самый главный сорняк, выдёргивается плохо. Это он в палисаднике может доставить радость своими бело-розовыми цветочками, а в поле – злой враг. Норма была такой: набрал мешок повители – иди с ним домой. А надо было с ним тащиться до дома несколько километров. При суховее это было тяжело. Воздушное марево над степью с миражами – это красиво на картинке. А мне, при моём малом росте, дышать было нечем. Зато получал некое моральное удовлетворение: и трудовую повинность исполнил, и корм для коровки принёс.

Как-то привлекли меня к работе на колхозном току, управлять лошадью.

Конечно, в деревне меня с малолетства сажали на какую-нибудь смирную лошадёнку, но повода в руки не давали. И вот впервые доверили работу на лошади (работу!), когда был уже школьником.

На колхозный ток с полей свозили снопы, молотили. Или с помощью механической молотилки, которую в движение приводили длинными ремнями от дизельного двигателя. А если механизация выходила из строя, бабы брались за цепы, чтобы не терять драгоценное сухое время. Зерно веяли на ветерке, вверх подбрасывая деревянными лопатами. А солому скирдовали.

Пока стог был невысоким, солому подавали наверх вилами, но когда уже было не достать, впрягали лошадку. К ней цепляли длинный канат, перебрасывали его через стог, привязывали к свободному концу кучу соломы, и – нннооо, милая! – я стучал босыми ногами по потным бокам лошадёнки, и она лениво тянула канат с привязанной соломой. Когда пучок оказывался на макушке стога, я останавливал влажное скорее от духоты, чем от физических усилий животное, солому отвязывали, и – в очередной круг.

К полудню моя смиренная четвероногая работница вдруг (устала, что ли, или надоело без хорошего корма работать на колхоз?) заартачилась, взбрыкнула и… понеслась. И понесла меня. На мои крики «тпрру!» она не реагировала, сил как следует натянуть повод у меня не хватило, я сдался, предоставив хулиганке порезвиться. Ни седла, ни стремян не было, мои короткие ноженьки не могли крепко обхватить крутые бока лошадёнки, да и опыта езды не было – я не удержался и плюхнулся прямо под копыта. На току ахнули. Но проказница тут же остановилась надо мной, как вкопанная, и с высоты насмешливо посмотрела на меня: мол, и кто кем управляет?

От травмоопасной работы меня отстранили. Колхоз отказался от такого моего впечатляющего труда на благо общего благополучия.

Да, на общественное благо работал я эпизодически. Был слишком мал. Зато хватало работы дома. Несмотря на возраст.

Как-то весной я даже поработал подпаском… Для кормления частной скотины колхозники обычно на каждое лето нанимали пастуха. Вспоминаю эти резкие «выстрелы» его кнута, когда он спозаранку возле каждой избы напоминал хозяевам, что пора выпускать сонных коров и овец в формирующееся стадо. Потом пастух, пройдя село и собрав всё, до единой головы (он же в ответе за них) своё мычащее войско, гнал его на кормёжку. Или на луга, пока не выжгла их тамбовская жара, или с разрешения колхоза после покоса ржи и пшеницы – на жнивьё, где тоже можно было найти прокорм, хотя и весьма скудный. Когда уже совсем наступала бескормица, единственное что выживало в сушь – это полынь. И тогда мы пили горькое молоко.

Так вот однажды, когда селяне ещё не успели нанять пастуха, они сговорились отправлять скотину на прокорм и охранять его там своими силами. Единственной «силой» от нашего домохозяйства был тогда я. Судя по всему, это делалось каждой ранней весной, добровольно, но до того я был слишком мал, и бабушка ждала, когда появится профессиональный пастух. Теперь мне было уже шесть лет, и бабушка решилась отпустить скотину под моим руководством в общее стадо. Остальные мальчишки постарше, уже «опытные» пастухи», знали, куда гнать бурёнок и овечек, где они могли утолить голод.

Это было весёлое времяпрепровождение. Скотина кормится, мы разжигаем костёр (ещё холодновато), байки, шутки. И непременно – курево. Так в шесть лет я научился курить, накручивая цигарки – из газетной бумаги и листового табака из собственных запасов. Бабушка, естественно, не догадывалась о моём новом увлечении – к вечеру запах даже самого крепкого табака выветривался. Зато была рада, что вся скотина вернулась в целости и сохранности, а у коровы вымя наполнено молоком.

Это важно, что «в целости и сохранности». Мало того, что в стаде нередко возникали драки – попадались строптивые особы (особо агрессивным даже отпиливали рога!). Ежедневно вокруг нас крутились волки. Выгнанные войной из более южных и западных областей, они сгруппировались в большие, агрессивные стаи на Тамбовщине, куда немцы не дошли. Завидев серых разбойников, мы улюлюкали, стучали металлическими предметами. А они, не обращая на нас внимания, кружили по степи, выжидали, когда какая-нибудь заблудившаяся овечка или коровка отобьётся от стада. Не знаю, как пацанам, мне было страшно. Да и поведение наших домашних собак не придавало храбрости: они прижимались к нам, ища у нас защиты, хотя должно было быть наоборот. Но – не той породы…

За неделю пастушества все наши подопечные животные оказались целы и невредимы. Но позже я видел, как стая волков напало на стадо. Это случилось напротив нашего дома на другом берегу Вяжли. Там пасли на жнивье, неподалёку от крайних домов. Несмотря на близость села, на профессионального пастуха и собак-охранников, волки клином врезались в стадо и на хожу хватали жертв. Сколько они успели унести не знаю, но на «поле битвы», как рассказывают, осталось шесть покалеченных овец. Унести их серые разбойники не смогли, а только подрезали…

Нападали оголодавшие волки и на людей. И те гибли. Но один мужичок потом рассказал, как ему удалось спастись. Ехал он по степи в санях. Откуда ни возьмись, появилась волчья стая. Как он ни орал, не махал руками, зверюги всё плотнее сжимали кольцо вокруг них. Лошадь испуганно храпела, но остановилась. Ружья, чтобы отпугнуть, у него не было. Зато была гармошка. Он нечаянно растянул её меха, извлечённый звук насторожил волков. Тогда мужичок давай наяривать, вспоминая весь свой репертуар. И волки отступили. А он, в предынфарктном состоянии добрался до своей деревни.

Во время посиделок у костра на охране домашнего скота я получил первый сексуальный урок. Не наглядный, конечно, – «пастушек» с нами не было. Зато на свободе от взрослого контроля развязываются языки. И мальчишки со смаком рассказывали, как они «заваливали» девчонок. А было-то им, «донжуанам», лет по десять – одиннадцать. И не верилось, что вот этот доходяга «завалил» недоступную Светку.

Но разговоры на запрещённые при взрослых темы взбудоражили моё воображение. У меня вдруг проснулся особый интерес к соседке Зинке – рыжей, конопатой девчушке, которую за её крикливость никто из мальчишек не привечал. А я вдруг стал приставать к ней, пытаясь догнать и обнять, при этом во всеуслышание обещал, что буду её любить и что у нас появятся детки (хотя, честно признаться, как они на самом деле появлялись, я тогда толком ещё и не знал). Мальчишки хохотали. Зинка пряталась в избе и никакого встречного интереса ко мне не проявляла. Даже озлобилась, обзывалась.

Всеобщим объектом мальчишеского интереса была полоумная Нюрка, лет пятнадцати от роду. Как-то мы собрались у соседа Мишки, и вдруг приходит эта девица, просит чего-нибудь дать поесть. Мальчишки пообещали дать ржаные лепёшки, но взамен она должна показать свою «пышку». «Не обманете?» – недоверчиво спросила Норка. Получив заверение, она подняла подол платья и показала свою пышку – скромный пучок тёмных волос внизу живота (трусики в деревне, как правило, не носили). Мальчишки одобрительно похохотали, дали лепёшек, а довольная Нюрка скрылась за дверью…

Во мне что-то задрожало от увиденного. И в то же время появилась горькое ощущение от этой унизительной «покупки» взгляда на девичье достоинство. И стыдно стало, что я стал свидетелем этой сцены…

Но именно так мы проходили сексуальные университеты. Никто из взрослых с нами «эти темы» не обсуждал… А растущий организм требовал острых ощущений, близости с другим полом. И сколько отклонений от нормы рождалось: и насилие, и бессилие, и самоудовлетворение. От незнания, от отсутствия полового воспитания…

Зимой я был слабым помощником бабушке: и учёба не оставляла времени, и со скотиной не мог справляться. А летом мы трудились вместе. Это только из города кажется, что летом в деревне живёшь, как на даче. Ты – дачник, если приехал погостить, стряхнуть городскую пыль и воспоминания о надоевшей работе. Вот сейчас у нас дачный участок – шесть соток, и то за день так накувыркаешься, что ноги-руки дрожат, а у бабушки было пятьдесят соток!

Только перечислю, что она выращивала на огороде. Озимую рожь, яровую пшеницу, просо, коноплю (никто в те годы не помышлял объявить конопле войну, так же как и маку, который красовался практически возле каждой избы – как декоративное и полезное растение!), свёклу, подсолнухи, чечевицу, ячмень, овёс, картошку (больше всего!), капусту, огурцы, помидоры, лук, чеснок, горох, редьку, укроп, табак, тыкву и понемножку даже дыню и арбуз. Может, и ещё что, о чём позабыл. А ведь к каждой культуре свой подход, свои сроки и методы выращивания. Попробуй-ка чуть ли не с конца зимы подготовь рассаду в избе без центрального отопления!

И ещё сад. Правда, небольшой: всего четыре яблони – антоновка, анис, королёк, пресная, а также несколько кустов вишни и смородины. Ягод было немного, а вот яблочные урожаи случались отменные. Особенно антоновки, которую ссыпали под кровать в горнице, и от её ароматного запаха спать было ещё комфортнее. Неописуемый, незабываемый аромат от антоновки! Кисловатая на вкус, но – запах: в памяти на всю жизнь.

Большую часть огорода – участки, где засевали рожь, пшеницу, просо и сажали картошку, – вспахивали на колхозных лошадях (а не колхозных и не было!). Специально выпрашивали у председателя. Но рыхлили, культивировали землю вручную. Зерновые сеяли, разбрасывая семена. Картошку сажали вдвоём: бабушка рыла ямку, я клал туда картофелину (или наоборот). Для огурцов и помидоров использовали собственную рассаду.

Мало посадить – надо регулярно уничтожать сорняки и вредителей, окучивать, а овощи – ежедневно поливать. Хотя река рядом, в нескольких метрах от огорода, но каждый день таскать восьми-десятилитровые ёмкости было, признаюсь, очень неудобно и тяжело. Я еле поднимал их, чуть не сдирая кожу с оголённых ног.

Ещё надо было ходить с этими же тяжелеными посудинами за питьевой водой, а до чичеринского родника, что под горой, – около километра. На эту водную процедуру с многочисленными остановками и расплёскиванием драгоценной влаги тратил не меньше часа.

Урожай с пятидесяти соток (и даже с двадцати пяти, когда колхоз всё-таки уполовинил наш огород) – немаленький. И его надо грамотно сохранить. Амбара у нас не было. Чердак дома забивали соломой, коноплёй, табаком и другими сухими продуктами. Это – просто. Но где хранить скоропортящиеся? Что-то пряталось в подполье. Там, рядом с молочными продуктами и яйцами, мы держали квашеные огурцы, помидоры, капусту – в бочках и в сосудах поменьше. Там же зимовали свежая капуста, морковь, свёкла и тому подобное. Если урожай яблок отменный – сваливали, как я уже сказал, их под кровать в горнице. А куда спрячешь довольно большой объём главной сельской пищи – картофеля? Часть – тоже в подполе. Но больше всего – в специальной яме, которую выкапывали возле дома глубиной метра два, не меньше. На дно ссыпали картошку, сверху – всё, что могло защитить от осенних дождей и промерзания. И всё-таки случалось, что в наиболее суровые зимы верхний слой картошки подмерзал, но и она использовалась – для получения крахмала.

Немало мороки и с зерновыми культурами. Никакой подсобной техники, разумеется, не было. Всё делалось вручную: и косьба, и молотьба…

Я рано научился вместе с взрослыми молотить снопы на домашнем току. Обычно к урожаю в родной дом приезжал кто-то из бабушкиных детей. Ток устраивали рядом с домом, сдирая слой дёрна. Это не сложно. А вот молотить – целое искусство. Тяжело управлять, особенно при моих тогдашних габаритах (малом росте и недовесе), самим цепом – это длинный шест, к которому кожаным ремнём прикреплена короткая палка, ударная часть. Ещё сложнее попадать в такт движения нескольких молотильщиков – так, чтобы ни ты по чужому цепу не бил и чтобы по твоему не ударяли. Зато было приятно слушать эту музыку в лад: так-так-так-так, так-так-так-так, и слышать в свой адрес похвалу за удачную молотьбу: мал да удал.

Полученное зерно надо было обязательно провеять. Для этого использовалась специальная выдолбленная из дерева лопата. А если, не дай бог, к этому времени подоспеет дождь, надо срочно укрыть зерно. Если всё же внезапный, как водится в степи, дождик намочит зерно – потом суши его, а то сопреет, пропадёт.

За сотни (если не тысячи) лет крестьяне придумали немало способов, как сохранить зерно, рационально использовать, приспособить для пищи. Так, просо мы шелушили в крупорушке. Её сейчас можно купить даже электрическую, а у бабушки было примитивнейшее доморощенное устройство из двух листов жести. В них с помощью гвоздя пробивались дырки, но так, чтобы гвоздь не полностью проникал, а лишь самим кончиком. Получались тёрки. Их скручивали в цилиндры разного диаметра. Один входит в другой на таком расстоянии, чтобы в него проникали зёрна, а при вращении внутреннего цилиндра, сдиралась шелуха. Муторная работа, медленная. Приходилось часто подправлять зубчики, заново пробивать их гвоздём.

Была у нас и ручная мельница. Для размалывания ржи или пшеницы. Зёрна засыпали между двумя жерновами. Верхний двигают по нижнему, и получается мука грубого помола. Но зато своя и быстро.

Муку хорошего качества и в больших количествах получали на общественной мельнице, что стояла на другом конце села, возле плотины. Но там надо было платить за помол. Не деньгами – некоторым количеством полученной муки.

Хлопот много, но зато какими невероятно вкусными, ароматными были приготовленные из свежей муки блины, лепёшки, лапша…

Помимо гигантского огорода, бабушка содержала немалое число живности: корову (в удачный год – с телёнком), пять-шесть овец, не менее десятка кур и семейство цыплят. А они все прожорливые, кушать и пить хотят ежедневно. Да ещё надо было без задержки доить корову. Убирать за всеми отходы жизнедеятельности. Овец – вовремя стричь… Следить за невоспитанными курами, которые разбрасывали яйца по всей территории…

Так что и на животноводческом фронте бабушке была нужна моя помощь.

Однажды утром бабушка обнаружила, что в корзине, куда она на ночь собирала цыплят с наседкой и которую ставила в сенцы, – пух и перо. От всего выводка осталось только семь цыплят. Так ночью «поработал» пронырливый хорёк. Бабушка посчитала, что отвлекать курицу на такой малочисленный выводок нерационально, лучше пусть несёт яйца. С большим трудом удалось отлучить наседку от пушистых комочков. И наседкой стал… я. По утрам выносил корзину с ними на двор, кормил их, поил. Прогуливал, то есть следил за тем, чтобы коршун не утащил цыплёнка. Вскоре цыплята признали меня своей наседкой и ходили за мной по двору дружным пищащим семейством.

А когда они подросли, бабушка сказал: «Пора». И дала в руки нож: «Ты же единственный в доме мужик». Я обомлел: убить этих доверчивых дружков? Но я же – мужик! Зажал одного из своих питомцев между ног, как наставляла бабушка, и дрожащей рукой давай пилить ему горло – сил, физических и душевных, просто перерезать одним рывком не хватило. Петушок вырвался и с окровавленной шеей, с протестующим истошным криком давай носиться по двору. Бабушка пожалела «мужика» и петушка: поймала подранка и одним ударом топора прекратила всеобщие мучения. Правда, мои страдания ещё продолжались: я долго после этого убийства был в трансе. Но такова сельская жизнь: выращиваешь, заботишься, привыкаешь, чтобы потом… съесть.

А суп-то был вкусным. И я своим добросовестным исполнением обязанностей наседки вполне заслужил нечастое угощение…

Весной наша корова благополучно разродилась. Оказывается, эта процедура не менее ответственная и сложная, чем человеческие роды! Телёнка Борьку мы не стали отдавать в общее стадо. Во-первых, за него надо было дополнительно платить, а во-вторых, малятка мог отбиться от стада, которое пасли далеко от дома, а в округе шныряли волки. И мы пасли его на соседнем лугу. Там был вбит кол, к нему на длинной верёвке я каждое утро привязывал бычка. Он охотно шёл на зелёную кормёжку. Ещё охотнее вечером возвращался домой – там его ждало молочное пойло. Когда я приближался к нему, он пытался меня радостно лизнуть и нежно… боднуть в бок.

От луга до избы – метров четыреста, мы преодолевали их, как мне кажется, с мировым рекордом бега. Стоило только отвязать от кола верёвку, как Борька чувствовал освобождение и, задрав хвост, тащил меня со скоростью курьерского поезда. Я, пушинка-худышка, не мог осадить его и лишь изо всех сил цеплялся за верёвку, и едва успевал, нет не бежать, а буквально планировать, лишь отталкиваясь вверх от земли, чтобы не упасть и чтобы он на радостях не протащил меня по земле. Однажды бычок был особенно радостно-взвинченным, рванул из моих рук верёвку раньше, чем я успел её как следует накрутить на руку, и с нагловато-довольной мордой встречал меня уже во дворе, попивая ужин из ведра.

И два пацана резвились так всё лето.

Но наступила осень. И Борьку «забили». Как это происходило, я не видел. Убиение, за кусок туши, сотворил местный спец по таким делам. Эту процедуру, так же как и случку животных и роды коровы, детям не показывают, прогоняют. Я увидел уже висящую в сенцах тушу, из которой нацедили целый таз крови. Нарезали куски мякоти. Бабушка тут же угостила меня и тем, и другим. Кровь мне не понравилась, а вот парная телятина была отменной…

Видимо, я уже как-то внутренне подготовился к такой кончине своего рогатого дружка, и не так остро среагировал, как после убиения петушка. К тому же не я это сделал. Не причастен…

Подобное прагматично-потребительское отношение сельчан к домашним животным, объяснимо и понятно. Объяснимо так же и то, что в городе бывают случаи, когда, скажем, выращивая поросёнка, люди уже не могут пойти на его убийство ради обогащения своего стола. Но мне непонятна людская жестокость по отношению к диким животным. Не понимаю охоту ради охоты. Если убийство вольных животных не связано с вынужденным отстрелом по экологическим причинам или для обеспечения безопасности, то это антигуманно. Так же как и эксплуатация диких животных для увеселения публики – в дельфинариях, цирках…

Пора осознать ответственность самого развитого и мыслящего животного – Человека перед природой, перед будущими поколениями за сохранение Жизни на Земле. Зоопарки, приюты и им подобные заведения нужны, но в первую очередь для сохранения животных, попавших в трудные условия – раненых, оставшихся без родителей в детском возрасте, а также для сохранения исчезающих видов…

Корова исправно давала молоко, если не случалось бескормицы из-за засухи. В засуху – не только меньше, но и с горьким привкусом полыни. Поскольку только это растение выдерживала напор жаркого лета. Молоко – скоропортящийся продут. В естественном холодильнике – погребе долго не простоит. Потребляли два едока (не считая кошки) мало. Излишки надо было сохранять. Я носил молоко к соседям, у которых был сепаратор, на нём получали отдельно сливки, отдельно обезжиренную жидкость – обрат, которым поили телёнка.

Из сливок я взбивал масло. Был у нас для этого специальный бочонок-пенал небольшого размера (не помню сельское название). С одной стороны можно было снять крышку. В ней – отверстие, куда входила ручка поршня. В этот цилиндр заливали сливки. Закрывали крышку. И от резких движений поршня образовывались комочки масла. Мягкого. С ныне исчезнувшим, но не забытым вкусом естественного продукта…

Бабушка пыталась меня приучить доить корову. Но не вышло. Что-то я делал своими короткими пальчиками не так. Мои неумелые действия раздражали бурёнку, она вздрагивала от каждого моего прикосновения к вымени, дёргалась, поворачивала ко мне свою голову, угрожающе наставляя на меня рога, отмахивалась хвостом и едва не опрокидывала ведро с молоком.

Конечно, не все работы мы с бабушкой могли самолично выполнять. Не только с пахотой нам помогали. Постричь овец, случить корову и принять у неё роды, забить телёнка или овцу, подправить избу – да мало ли каких ещё дел находится в крестьянском хозяйстве.

Расплатиться деньгами бабушка не могла. У крестьян практически не было денег. На трудодни давали, если давали, только то, что сами же и выращивали на колхозных полях: зерно, свёклу, картошку. То, что оставалось у колхоза после расплаты с государством. Но у бабушки уже и трудодней-то не было. Изредка помогали дети, присылая небольшие суммы из своих городов. Но хорошенько помочь не могли – сами жили не богато, а у каждого – семья, дети. Да бабушка и не просила.

«Деньгами» она сама себя обеспечивала.

Многие граждане всех стран простодушно думают, что деньги – это бумажки, на которых напечатано: «10», «50», «100» и так далее – рублей, долларов, евро… Это – лишь бумажные знаки. А деньги – это тот продукт, который имеет абсолютную обменную ценность. Как известно из истории, деньгами были не только драгоценные металлы, но и овцы, верблюды… Да что угодно – что у конкретного народа в определённую эпоху ценилось больше всего и было общепризнанным эквивалентом обменного продукта.

Для бабушки, как и для всех односельчан, таким «объективным обменным продуктом» тогда был прежде всего самогон. Из тамбовской белой сахарной свёклы или из пшеницы он получался высшей пробы. Бабушка проверяла его качество, обмакнув лучину и поджигая её, – мгновенно вспыхивало синеватое пламя!

Расплачивалась также картошкой, мукой, мясом от забитого домашнего животного, яйцами и ядрёным табаком. Тогда все сельские курили махорку, закручивая её в цигарку, козью ножку. И был у нас фирменный домашний шик – бабушке кто-то привёз папиросную бумагу и устройство для набивания размельчённой махоркой. Для нужных ей сельских персон она делала домашние папиросы.

Не скрою, как и все мальчишки, я иногда пытался увильнуть от домашних работ, особенно от внеплановых, Но не из-за лени, а просто тянуло поиграть в лапту, прятки или вдоволь, до посинения, накупаться. Однако в целом я был добросовестным работником, и бабушка, думаю, меня ценила. Поэтому, несмотря на мои отдельные мальчишеские выходки, жили очень дружно.

Часто вспоминаю её молча сидящей надо мной, когда с высокой температурой лежал в постели. В Сергиевке, в отличие от Москвы, я практически не болел. Но однажды, в июльскую жару то ли перекупался, то ли напился родниковой воды, и у меня – под сорок. В высокотемпературном забытьи мне снились какие-то тяжёлые сны, но каждый раз, возвратившись к действительности, я видел склонившуюся надо мной бабушку. Похоронившая большинство своих детей, она знала, что ничем не может помочь, ведь лечить практически было нечем, а никаких особых народных средств, кроме обильного питья и приложенной ко лбу мокрой тряпочки, она не знала. Но на лице её не было и следа паники. Она ничего не говорила, лишь гладила мою руку или голову, и от её шершавой руки и спокойного взгляда дурные предчувствия улетучивались. Сельский экстрасенс…

Как-то я очень сильно порезал ногу. Купался в реке, в обычном месте напротив нашей тропы. Когда поплыл к берегу, почувствовал, как что-то резануло по ступне. Вылез – кровища из глубокой раны. Пришла бабушка, предложила… пописать на рану, для дезинфекции. Потом у кого-то попросила мазь Вишневского. И я недели три скакал на одной ноге, на всю деревню воняя этой мазью. Чувствовал себя виноватым: в разгар поливочного сезона не могу ходить! Но бабушка меня не ругала. Скорее, наверно, ругала себя, поскольку это она выкинула в речку разбитую старинную стеклянную керосиновую лампу. Дурная российская привычка – использовать реку как сточную яму… Возможно, после этого она зареклась выбрасывать в добрую Вяжлю опасные не плавающие предметы.

Иногда за шалости бабушка обещала отлупить меня ремнём, даже иногда помахивала им перед моими чуть испуганными глазами, но ни разу так и не пустила в ход этот проверенный инструмент воспитания. Правда, по сравнению с другими сельскими мальчишками я был почти паинькой. Но – стращала, поскольку, вероятно, боялась упустить момент, когда я, без родительского контроля, пойду не той дорожкой, и грозилась скорее для профилактики, чем со зла.

К тому же в то время ей и не на кого было больше рассчитывать кроме как на меня. Так что во мне она видела работника. Хоть и крохотный, но мужичок. Мужичок с ноготок…

Она пережила ленинградскую блокаду, но блокада её «догнала»…

…Был готов согласиться с ненавистным мне краснобаем Заратустрой: если ты смотришь в пропасть, то и она смотрит тебе в душу!.. А нам открылась пропасть – массовый голод во всей его блокадной беспощадной реальности, правде.

Алесь Адамович, «Блокадная книга» А. Адамовича и Д. Гранина

Судьба разбросала Бросалиных по всей стране. Таково было время – подвижек, социальных, криминальных. Время поиска своего места в стране, где всё менялось, ломалось по решению большевистской партии, ускоренно проводившей индустриализацию, милитаризацию, коллективизацию… И судьба не всегда была благосклонна.

Старшая среди бабушкиных детей – Наталья. Это моя мама. Выйдя замуж, она в середине 1930-х покинула деревню, уехала вслед за отцом в Москву. О ней расскажу отдельно.

Вторая дочь – Клава каким-то способом ещё до войны выбралась из колхозного «ГУЛАГа» в Ленинград (не замужеством и не по спецнабору; может, отправилась к родственникам, что уехали туда из Сибири, куда не совсем удачно съездили в ходе столыпинской реформы). Вырвалась из бесперспективной колхозной действительности. И на свою беду. Попала в блокаду. Хорошо, что выжила. Но блокадный след остался на всю жизнь.

Помню, какой я её впервые увидел после блокады. Было это летом сорок пятого, в Сергиевке. Я копошился в бабушкином огороде. Вижу: идёт к нашей избе женщина непонятного возраста, идёт тихо, осторожно, будто боясь оступиться и упасть. Мы все тогда, после войны, были не толстыми, а она – бледная тень. Видимо, ей едва хватило сил добраться пешком до села от железнодорожной станции. А ей было только около тридцати лет…

Приехала она на свою родину прямо из Ленинграда или уже устроилась в Москве, сказать не могу. Но последствия блокады была достаточно очевидны.

Она не любила рассказывать про то, что там произошло: про массовый голод, про смерть, косившую всех подряд… Наверно, так всего насмотрелась, столько хлебнула горя, что даже вспоминать ей было больно. Не знаю, за счёт чего она выжила. Никогда не детализировала. Ела ли она, чтобы выжить, человечину, собак, кошек, крыс? Об этом не говорила. Как-то вскользь упомянула столярный клей, ремни. И даже этого достаточно, чтобы понять меру трагедии…

Два замечательных писателя – Алесь Адамович и Даниил Гранин опросили многих ленинградских блокадников и издали «Блокадную книгу», поражающую бесхитростными рассказами о страшных событиях. Прочитайте, убедитесь сами. Приведу слова Даниила Гранина из его вступления к первой части книги:

«За время блокады я в городе был раза два или три всего. Один раз нес пакет куда-то, проходил село Рыбацкое и видел, как лошадь, которая тащила сани с патронными ящиками, молоденький красноармеец погонял ее, упала на подъеме и встать не смогла. Как он ее ни лупил, ни бил – она дрыгала ногами и подняться не могла. А тут вдруг откуда ни возьмись налетели люди, закутанные во что попало, с топорами, ножами, принялись кромсать лошадь, вырезать куски из нее. Буквально через минут двадцать остались одни кости. Все обглодали».

А теперь маленький кусочек из воспоминания блокадницы, одной из десятков, которых опросили Адамович и Гранин:

«– Ниночка, а где Галя?

– А Галю мы съели.

– Как съели?

Вошли в мерзлую комнату, а там полубезумная мать, а у стены мерзлый труп старшей ее дочери. И она действительно… Спасала младшую. И спасла. А сама вскорости умерла».

В начале 1960 года я неожиданно получил возможность съездить в Ленинград. Бабушка разыскала в своём скудном архиве письмо родственников, с которыми не виделась после возвращения из «столыпинской командировки» в Сибирь, но каким-то образом до войны поддерживала связь по переписке. По её словам, там ещё была жива моя прабабушка. То ли это была сестра её мамы, то ли жена её дяди? Возможно, адрес был ещё довоенный. Указанного дома я не нашёл, скорее всего его давно сломали. Очень жаль – наверняка прабабушка рассказала бы мне много УЖАСНО интересного про блокаду. Но и без того Северная Пальмира произвела на меня угнетающее впечатление. Меня напугали последствия войны. Не разрушениями, их уже поправили. Город – тёмный, по сравнению с Москвой малолюдный, тоскливо-тихий, много людей с потухшими глазами…

Разумеется, блокада не прошла для тёти Клавы бесследно. Она и умерла-то потом ещё не старой, от рака желудка…

Когда писал эти строки, в нашей стране, семьдесят лет спустя после окончания почти 900-дневной блокады Ленинграда, вдруг разгорелась дискуссия: а не лучше было бы для спасения умерших от голода ленинградцев сдать город? Этот вопрос был задан в эфире и на сайте независимого телеканала «Дождь». Что тут началось! Да это, мол, оскорбляет память защитников города-героя! Это кощунственно в отношении переживших такие муки блокадников! Дело дошло до требования закрыть этот строптивый телеканал!

Но сейчас я хочу говорить не об этой попытке политической расправы с неугодным СМИ и не об очередном ужесточении в отношении малейшего отступления от генеральной линии «партии власти», и не о борьбе с медийной вольницей, со свободой слова, завоёванной в конце 1980-х – начале 1990-х годов. И не о позорном участии в давлении на эту радиостанцию других СМИ, то ли прикормленных властью, то ли искренне сочувствующих ей, а также бизнеса, начавшего отключать телеканал от эфира подхалимски, до обвинения правоохранительными органами «Дождя» в «экстремизме». «Веление» нынешнего времени: не задавайтесь неприятными вопросами, не ворошите тяжёлое, неправедное прошлое!

Прошлое у нас действительно тяжёлое. И вызывает множество непростых вопросов. Вот и этот тоже: а на самом деле была ли необходимость жертвовать сотнями тысяч мирных жителей? Как ответить на такой лобовой вопрос? Кто возьмёт на себя или переложит на кого-то моральную ответственность за блокадную трагедию города-красавца?

Кстати, до сих пор нет единства в оценке реальной гибели мирных жителей Ленинграда. Официальная статистика даёт заниженное число, утверждают профессиональные историки. И предлагают свою оценку потерям – свыше восьмисот тысяч. При этом едва ли здесь учтены потери среди тех ленинградцев, что выбрались из блокады по «Дороге жизни», а потом неделями, месяцами тряслись в поездах до места эвакуации и массово умирали ещё в пути. И уж, безусловно, не учтены такие «естественные» потери, как ранняя смерть бывших блокадников от накопившихся в осаждённом городе проблем со здоровьем. Как случилось с тётей Клавой.

У меня нет однозначного ответа на этот вопрос Истории о судьбе ленинградцев и Ленинграда. Самые либеральные либералы утверждают, что жизнь даже одного человека важнее всего остального: и политики, и идеологии, и богатств, и т. д. Можно ещё вспомнить крылатое выражение из романа «Братья Карамазовы» Достоевского про то, что мир не стоит даже одной слезинки замученного ребёнка. И что же, тогда не защищать свой родной город в ситуации, когда гибнут люди, много людей, в том числе и дети? Ценой собственной жизни и жизни ребёнка не спасать памятники истории и культуры – национальное достояние?

И кто дал бы гарантию, что, уступи северную столицу гитлеровцам, можно было бы сохранить больше жизней? И можно ли было бы тогда вообще сохранить Северную Пальмиру – жемчужину страны? Не сравнял бы её нацистский вождь с болотистой приневской землёй? И он совершил бы этот варварский акт, как утверждают некоторые историки, ссылаясь на обвинение советского представителя на Нюрнбергском процессе, существовал приказ Гитлера, в котором говорилось, что этот город после его капитуляции Германии не нужен. Авиация и артиллерия действительно могли в буквальном смысле сровнять город с землёй.

Хотя, возможно, такое утверждение пропагандистское – и с вражеской, и с нашей стороны. К тому же, как свидетельствуют сохранившиеся документы, предоставленные Нюрнбергскому суду, письменного приказа Гитлера или какого-то иного высокопоставленного германского лидера об уничтожении Петербурга (так они называли его по-своему, на немецкий лад) не было. Сохранились мемуарные сведения об устном разговоре с Гитлером на эту тему. Хотя это лишь историческое уточнение, а как бы развивались события на самом деле, никто точно не скажет.

Другое дело, что советские правители, и прежде всего «мудрый вождь, учитель и отец» товарищ Сталин, должны были предотвратить развязывание Второй мировой войны. Но это оказалось невозможно из-за идеологических разногласий советского тоталитарного режима с демократиями Запада, что вынудило Сталина кинуться в объятия другого кровавого тирана – Гитлера…

Но, даже потерпев сокрушительное поражение в первые месяцы войны, Сталин мог бы избрать иной путь защиты Ленинграда и спасения его жителей. Были такие варианты, утверждают специалисты. Остаётся вопрос для будущих исследований: почему не воспользовался?

Возникают и другие вопросы. И в первую очередь к региональному партийному руководителю Андрею Жданову, после войны, кстати, породнившемуся со Сталиным. Судя по недавно открытым архивным данным, руководство «колыбелью революции» не гнушалось даже во время блокадного голода потчевать себя зернистой икрой и прочими дефицитными деликатесами. Конечно, этих «партийных» запасов не хватило бы даже для детей осаждённого города. Но сам факт пира во время чумы поражает двуличием. Впрочем, это – мелочь… Аморальный, но не решающий момент.

Возникает и такой вопрос: насколько грамотно и тщательно подготовили город к обороне? Почему из него вывезли часть стратегических запасов? Не надеялись, что удержат, и вывезли, чтобы не досталось врагу? Ссылка на то, что нацисты разбомбили Бабаевский продовольственный склад и это стало главной причиной голода, не выдерживает критики: там не было такого количества запасов, считают некоторые историки, гибель которого сыграла роковую роль в смерти людей от истощения. Напомню: самые большие жертвы населения случились именно в первые месяцы блокады, зимой 1941–1942 годов, когда, казалось бы, ещё должно было хватить продуктов.

Вызывает вопросы и организация снабжения блокадников. Похоже, или Сталин не спешил туда отправлять подмогу, не верил, что город выстоит, и потому, мол, не стоит зря тратить ресурсы, или система не в состоянии была спешно развернуть эту помощь.

В любом случае гибель сотен тысяч ленинградцев – на совести не только Гитлера, но и Сталина. Если можно говорить о совести у этих идеологических параноиков (а может, и физиологических)…

Оправившись от блокадного шока и устроившись в Москве, тётя Клава стала весёлым, оптимистичным человеком. Молодость и желание жить по-человечески взяли своё. Она была красивой женщиной и тщательно следила за собой. Одевалась по моде. Носила стильные причёски. Да и профессия – женского парикмахера – способствовала этому. Красила губы, делала маникюр, подщипывала брови… В общем, она тщательно следила за собой.

Может, сейчас покажется странным, что я говорю об этом элементарном внимании к себе, но тогда далеко не все женщины, даже молодые, особенно выходцы из деревни, так старательно и умело заботились о своём внешнем облике.

Дело даже не в пролетарском пренебрежении к «буржуазным штучкам», хотя и это ещё долго культивировалось в классовом сознании советских людей. Просто не у всех женщин были средства на частые посещения парикмахерских. И времени не хватало. И сил. И желания. Многие женщины тогда работали на тяжёлых и грязных работах. Напомню советскую частушку: «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик». И это было не только во время войны с нацистами. Это было и до, и очень долго после войны. А дома – еду семье приготовь, постирай, помой посуду, вымой детей… При этом многие жили без элементарных удобств или при коллективных удобствах – в коммуналках, где выстраивалась очередь и в туалет, и к умывальнику, и к газовой плите… И уставшим женщинам некогда был даже подумать о маникюре или новой причёске.

Судя по клиентуре, тётя Клава была высококлассным специалистом. Она часто обслуживала у себя дома. Я сам не раз оказывался случайным свидетелем. Так что доход, в том числе негласный, у неё был приличный.

Однажды тётя Клава весьма осторожно и туманно рассказала про одну особую клиентку. Мол, приехала девушка на машине в сопровождении мужчины. Рыжая. Одета очень скромно. Зовут Светлана Аллилуева. Я тогда не понял, что говорит она про дочь Сталина. И фамилия не та, и рыжая… Не знаю, сколько раз Аллилуева стриглась у тёти Клавы. Может быть, всего лишь единожды – в целях конспирации спецслужбы могли возить дочь вождя в разные места. Но, скорее всего, если судить по тому, что она узнала имя своей клиентки, не один раз профессиональные руки тёти Клавы касались головы дочки Самого! Да и рассказала о своей именитой клиентке лишь после смерти вождя, когда стало безопасно в этом признаться.

У нас с тётей Клавой были очень тёплые отношения. Она относилась ко мне, как к сыну, дарила мне подарки. Особенно запомнились рубашка-матроска (мода была такая) и игрушечный револьвер с взрывающимися патронами. Навещала меня в Москве, когда мама уезжала в деревню. При этом она никогда не приставала с традиционными вопросами взрослых: а как ты учишься и т. п. Она просто по мере своих сил и возможностей заботилась.

Каким-то послевоенным летом она привезла в Сергиевку патефон и груду пластинок: Клавдия Шульженко, Леонид Утёсов, популярнейшие в те годы танцевальные мелодии… Тогда, после войны, это ещё было редкостью. С этих пластинок началось моё приобщение к музыкальной культуре.

Красивая, контактная женщина пользовалась неизменным успехом у мужчин. Но ей почему-то не везло с ними. Послевоенный выбор был невелик. Хорошие мужики не попадались, а если и попадались, то – женатые.

Помню, как летом 1946 года мы ехали с ней из деревни в Москву. С нами был ещё её младший брат Миша. Она каким-то способом сумела пристроить его в военно-музыкальное училище как… сына погибшего на фронте. В поезде к ней привязался офицер. Статный, красивый мужик. Тётя Клава попросила меня называть её мамой, но я не удержался в роли сынка, оговорился, выдал её незамужество.

На одной из станций парочка вышла прогуляться при вечерней прохладе. Поезд тронулся, а тёти Клавы нет. Поезд уже набрал ходу, уже миновал станцию, уже долго-долго едет, а её всё нет и нет. Миша по-деревенски безмятежно посапывал, не чуя беды, а я загрустил, глядя в кромешную тьму за окном и прикидывая, что же мы будем делать в Москве. Ведь нас вряд ли кто мог встречать, а своего домашнего адреса я не помнил. Прошла вечность, когда смеющаяся парочка наконец добралась до нас горемык. Оказывается, они успели вскочить на подножку последнего вагона!

Вспоминается и наше совместное дефилирование по одной из улиц подмосковного города Перово. Тётя Клава тогда работала парикмахером в здешней бане. До конца 1950-х годов Перово было пригородом столицы, и в нём, несмотря на массивную индустриализацию, ещё оставалось много одноэтажных домиков с садами. В одной из таких усадеб, в квартале между нынешними улицами Плеханова и Лазо, обитал её возлюбленный. Но он был женат и давно «не выходил на связь». Не знаю, тот ли это офицер из поезда, но что он был тоже военным – точно. Из зелени участка в нашу сторону раздался визгливый женский голос с отборным матом – кричала разобиженная жена спрятавшегося мужа (или его не было дома?). И мы ретировались.

В конце концов, интеллигентная красивая женщина вышла замуж за простого слесаря. Пётр Кузнецов тоже был на войне, но на короткой, восточной, с японцами. Помню снимок: он стоит в группе бойцов рядом с грузовиком. Где-то в Манчжурии. Понюхал ли порох на передовой, не знаю. Он не хвастал. Чем обаял тётю Клаву неказистый на вид рязанский мужичок, слесарь по сборке и ремонту эскалаторов метро? Трудно объяснить. Низкорослый, с неправильными чертами лица. Правда, выглядел он добряком и заботливым человеком. На первый взгляд.

Не знаю до тонкостей, как выстраивались его отношения с детьми. Что происходит в семье, обычно всегда стараются скрыть от посторонних. При мне ничего такого предосудительного в поведении главы семейства я долго не замечал: детишек не бил, не матерился при них… Но, судя по нервическим всплескам сына Володи, проблема отцов и детей была хронической. Возможно, несоответствие методов воспитания двумя родителями была даже острой. Как это нередко бывает в семьях, мама говорит ребёнку, что это делать нельзя, а папа: да пусть занимается, не мешай ему, и пошло и поехало…

Со мной дядя Петя был всегда приветлив. И даже оказывал некие знаки внимания. Именно он зародил во мне любовь к «тихой охоте». Как-то пригласил меня съездить за грибами. Мы встретились ранним прохладным утром на станции Чухлинка и первой электричкой уехали на станцию Железнодорожная за грибами. Сейчас это кажется удивительным: город Железнодорожный и грибы?! Но тогда электрички дальше не ходили. А на противоположной стороне от города, прямо за железной дорогой начинался густой хвойный лес. И там мы действительно нашли грибы. Немного, в основном сыроежки и молочайки, но это были мои первые настоящие живые съедобные грибы. Мама пожарила мою лесную добычу. Мы с опаской съели эти горьковатые грибы. Но не отравились. С тех пор я считаю себя грибником…

А накануне очередного моего дня рождения дядя Петя взял меня с собой на Птичий рынок, который тогда располагался на Нижегородской улице. Он купил мне щегла, клетку для него и корм. Если учесть, что мой отец специально к моему дню рождения ничего мне не дарил, и вообще третье августа никогда дома не был отмечен каким-либо торжеством, то это был знаковый пример внимания!

И всё же дядя Петя не стал моим любимцем. И виной тому он сам. Он был добряком лишь тогда, когда не пил и не скандалил с женой. То ли ревновал её, такую красивую и общительную, то ли не ощущал с её стороны достаточно тёплого отношения к себе. Он часто ругался с тётей Клавой, причём и при посторонних. И даже, случалось по пьяни, рукоприкладствовал. А поскольку я тётю Клаву любил, то и моё отношение к такому несдержанному супругу оставалось прохладным. Одних подарков мало для любви и уважения.

Тётя Клава уговорила бабушку, оставшуюся в деревне одной, продать избу и переселиться к ней в Москву. И жить старому человеку в городе полегче, и сможет помочь по уходу за малолетними детьми. Тем более что невозмутимая, терпеливая, никогда не повышающая голос бабушка умела ладить с детишками, и вечно орущий сыночек Володенька при ней без видимых усилий становился шёлковым ребёночком, милейшим созданием.

Бабушка не сразу согласилась на переезд в город. Да, она очень устала в одиночку возиться с хлопотным хозяйством. И годы брали своё. Но чтобы вот так сразу всё бросить? Бросить бурёнку и овечек? Бросить дом, где началась её семейная жизнь, где рожала и хоронила детей? Дом, где она, сельская рабыня, тем не менее, была Хозяйкой. А кем она будет в Москве? Служанкой?

Получилась потеря не только статусная, но и «идеологическая». Дядя Петя, как человек партийный, не разрешил бабушке взять в московскую квартиру икону Божьей матери, с которой она много лет втихомолку делилась своими радостями и горестями.

Переезд бабушки в Москву спокойствия в семье Кузнецовых не добавил. Семейные скандалы возникали и при ней. Причём порой и бабушке доставалось, когда она пыталась защитить свою дочь, увещевать зятя.

В моём дневнике за 1955 год неожиданно нашёл такую неприятную запись:

«22 марта. Днём пришла бабушка с моим шестилетним двоюродным братом Вовкой. Бабушка вскоре ушла, а Вовка остался у нас до вечера… С улицы пришёл Вовка, и я пошёл его провожать. “Вовка, ты почему остался у тёти Наташи?” – встретил нас вопросом отец Вовки дядя Петя. Вовка ответил, что спросился у бабушки. “А ты у меня спросился?” – крикнул дядя Петя. Вовка надулся, но ничего не сказал. Я стал играть с Надькой, сестрой Вовки, а дядя Петя, тётя Клава, бабушка и Вовка сели ужинать. Бабушка упрекнула дядю Петю (и справедливо), что ей пришлось разогревать ужин пять раз. Дядя Петя был пьяным и начал кричать на бабушку, что мол “ты развращаешь семью, из ума старая выжила, покушать как следует не дашь”. Я не думал, что партийный мог так кричать на старого человека да притом на тёщу. И вдруг со стола полетела посуда, вернее осколки, остатки пищи. Половинка тарелки чуть не заехала мне по лбу, я еле увернулся. Весь мой костюм был облеплен картошкой и капустой. Вовка заплакал, он был таким испуганным и жалким. Надя ничего не понимала, но глядя на Вовку тоже заплакала. Я сам сильно испугался и вышел на кухню. Только бабушка была спокойной, хотя дядя Петя стоял около неё и размахивал руками. Он хотел ударить её, но вдруг бабушка сорвалась с места и ударила дядю Петю в грудь. Он не ожидал такого удара, свалился на кровать, схватил подушки, но не удержался и хлопнулся на пол. Тут вмешался сосед Кузнецовых Лёнька, который не дал разгореться драке, которая могла произойти. Я решил уйти, ведь драка произошла в конечном итоге из-за моего прихода, которого не пожелал дядя Петя. Уходя, я сказал бабушке, что при случае, если дядя Петя будет продолжать буянить, то пусть приходит к нам в любое время».

Поскольку мы жили от Кузнецовых недалеко, то бабушка иногда навещала нас. Безо всякого повода – лишь бы увидеть нас. Она никогда не жаловалась нам на своего зятя. И мы никогда не вмешивались во внутрисемейные разборки. Я – по малолетству, мама из-за больных ног не могла к ним ходить пешком, отец принципиально не влезал в чужие дела. Зато дядю Петю неоднократно круто, по-мужски предупреждали, «воспитывали» братья его жены. На какое-то время тот утихомиривался, поджимал хвост, но только до очередной бутылки, и снова всё поехало… В то время он был единственным мне знакомым членом компартии, и вот такой личный пример «настоящего коммуниста»!

…Модную женскую причёску без обильной воды не сделаешь. А с горячей были проблемы. В огромном многоэтажном доме (такие ещё называют «сталинскими») на Рязанском проспекте, построенном ещё до войны, была только холодная. Лишь после переселения в невысокий, построенный пленными немцами дом они стали жить «со всеми удобствами». Сомневаюсь, что во всех парикмахерских, где работала тётя Клава, была горячая вода. И постоянные контакты с холодом привели к болезни рук – ревматизму. Высококлассный парикмахер вынуждена была сменить профессию, с которой была связана вся её жизнь.

Кем ещё она могла работать, не имея никакого специального образования? Устроилась на соседнем предприятии. Кладовщицей. Работала старательно. Не жаловалась…

Не исключаю, что потеря любимой профессии и частые скандалы с мужем, наложенные на блокадные последствия, «помогли» укоротить жизнь тёти Клавы…

Да и дядя Петя не стал долгожителем…

«Ах, война, что ж ты подлая сделала?»

В Филях когда-то делали «Юнкерсы»…

Их дети пошли не в маму – хотя и милые ребята, но не такие предприимчивые. Высшего образования тоже не получили, не захотели. Им хватило среднего специального.

Дочь Надя стала бухгалтером. Вышла замуж за приличного парня Михаила. Родила сына. Муж работал водителем в геологической экспедиции. Любитель отдыха на российской природе, он построил дачу в глухом месте на берегу «Московского моря» (Иваньковского водохранилища).

Денег, понятное дело, семья зарабатывала не много. Дополнительный доход приносила… собака. Не знаю, как сейчас, а тогда была мода на сенбернаров. Она у них была с хорошей родословной. Каждый год рожала им щенят, которых раскупали чуть ли ни в утробе самки. За приличные деньги. Этот бизнес в те годы стал востребованным.

Небольшой приработок семье и я несколько раз обеспечил. В конце 1980-х годов я создал кооператив. У нас был формальный бухгалтер – без специального образования и соответствующего опыта. Надя делала нам бухгалтерские отчёты. За оплату, конечно…

Разросшуюся Володину семью отселили из родительской квартиры, где оставалась сестра. Дали комнату в коммуналке на Шарикоподшипниковской улице. Туда же переехала и бабушка – заботиться о двух правнуках.

Со своим техникумовским образованием Володя получал на заводе мало. И он соблазнился предложением зарабатывать больше. В магазине на Симоновском валу ему предложили должность зама директора. Как это предложение возникло, осталось для меня загадкой. Подозреваю, что сначала Володя там по вечерам или ночам подрабатывал грузчиком. Его прилежность и порядочность оценили.

«Торгашей» в советское время не любили: в магазинах – крепчающий дефицит, обвес, пересортица, низкое качество товаров, грубое обслуживание. Но, тем не менее, работа в магазинах считалась престижной. При небольших официальных заработках это давало иные выгоды: дополнительные, левые доходы, а главное – доступ к дефициту.

Торговля – всегда и везде очень опасная, криминальная сфера, поскольку имеет дело с живыми деньгами, легальными и нелегальными. И Володя вскоре погорел. Случилась крупная недостача. Её повесили на неопытного новобранца. Это была явная подстава. Может, для того и пригласили доверчивого парня, чтобы провернуть операцию с недостачей. Перед ним выбор был прост: или возврат потерянной суммы, или тюрьма.

Володя позвонил мне в Якутск, куда я уехал работать журналистом, и попросил взаймы. Не так уж и много – чуть больше трёх среднеарифметических советских заработков. Я поставил условие: он никогда не будет работать в торговле – рано или поздно посадят, не его стихия. Он согласился, рассчитался, уволился.

Через несколько лет каким-то образом оказался на знаменитом заводе имени Хруничева. Правда, не в том производстве, где делают наши самые мощные ракеты – «Протоны», а в транспортном цехе. Получил от завода новую квартиру в одной из башен в Филёвской пойме.

Приезжая к нему в гости и с семнадцатого этажа разглядывая долину Москвы-реки, я с недоумением вспоминал: как же такое могло случиться в истории СССР, что здесь, в Филях, Сталин разрешил немцам на концессионной основе выпускать «Юнкерсы»? А ещё можно напомнить, что немецкие лётчики перед войной (втайне от мирового сообщества) практиковались на советской территории. Пути вождей неисповедимы…

Один из Володиных сыновей – Алёша, несмотря на свою широкоплечистость, добытую тренировками в бассейне, стал… кондитером. После училища, где он был единственным парнем на курсе, какое-то время работал в цехе кондитерской фабрики «Большевик», известной на всю страну печеньем «Юбилейное». Это сладкое производство, созданное французом Адольфом Сиу ещё в середине девятнадцатого века, в советское время выполняло заказы на торты даже для Кремля. Потом Алёша бросил сладкую жизнь и ушёл на «мужскую» работу, где платили больше. Стал персональным водителем какого-то бизнесмена…

Но жизнь в Филях сложилась у этого семейства уже после бабушки. Всех правнуков она, вечная служанка всех времён и разных семей, дорастить не успела. Пережив одиннадцать своих детей из тринадцати, она внезапно умерла. Именно внезапно. Не лёжа с болячками в постели, не жалуясь, а, можно сказать, на трудовом посту. Пошла в магазин (это было ещё на Шарикоподшипниковской), но перед лифтом упала. Инсульт… С пороком сердца, она сумела прожить восемьдесят лет! Сумела, несмотря на все невзгоды и колоссальные нагрузки, потому что всю жизнь была в движении, в заботах о близких. Но вот износившиеся сосуды головного мозга не выдержали…

Получив в Якутске телеграмму, я было ринулся в аэропорт, но в пятидесятиградусные февральские морозы и при постоянном повышенном атмосферном давлении я и так чувствовал себя плохо, а тут ещё и переживание за потерю близкого мне человека – и понял, что с приступом стенокардии могу не долететь до Москвы… Так и осталась бабушка в моей памяти вечно живой, улыбчивой, милой, с участливым голосом и ласковыми, несмотря на шершавость, руками… Осталась в памяти труженицей, не жаловавшаяся на непосильную ношу, на боли, на свою судьбу… Это ли не пример для подражания…

Выжил в ГУЛАГе, но погиб в Кузбассе

Старшим бабушкиным сыном, выжившим до взрослости, был Женя. Крепыш с ёжиком на голове и в характере. Чем он занимался в колхозе до войны, точно не помню. Кажется, был механизатором. Сначала ему повезло – он не дорос до призыва на фронт в начале войны, иначе в этой мясорубке или погиб, или попал в плен, или просто бесследно «пропал без вести». Но жизнь надругалась над «счастливчиком». Когда, война уже близилась к победному концу, в 1944 году его призвали в армию.

Эшелон с новобранцами шёл на запад, немцы его разбомбили. Деревенский парень, вероятно, никогда не выезжавший дальше окрестностей Сергиевки или по крайней мере за пределы своего района, растерялся во всеобщей панике. Вместо того чтобы на месте искать каких-нибудь ответственных военачальников (не исключаю, что эшелонные командиры были убиты или тяжело ранены), отправился домой. Пока добрался, там его уже поджидали доблестные чекисты.

Как «дезертира» его отправили в Воркуту, на одну из «строек коммунизма» – на строительство железной дороги до Салехарда.

Эта стройка – одна из величайших афер Сталина, пытавшегося покорить природу с большевистским наскоком. Хотел вдоль южного берега Северного Ледовитого океана проложить железку аж до самых дальних восточных окраин.

Идея в принципе правильная: это – кратчайший путь на Восток, удалённый от враждующих тогда с нами стран, и новая дорога позволила бы быстрее освоить гигантские, богатые полезными ископаемыми северные и восточные территории. Но шапка оказалась не по Сеньке, то есть не по Йоське. Несмотря на дармовую рабсилу – гулаговских заключённых, дорога оказалась слишком расточительной. И в первую очередь из-за природных препятствий – широченных рек, болот, и особенно вечной мерзлоты, на которой рушились скороспелые и неграмотные постройки.

Дорогу довели до Оби. Эту колоссальную водную преграду преодолеть постройкой моста не решились. Летом переправу поездов осуществляли паромом, зимой – по рокаде, временному железнодорожному пути, уложенному прямо на лёд. А за Енисеем рельсы протянули ещё на десятки километров.

Несколько лет дорога работала. Но потом её законсервировали.

В Якутске я видел снимки, сделанные учёными-мерзлотоведами, на которых запечатлены оставшиеся в тайге и лесотундре участки амбициозной стройки. Запечатлены в назидание будущим строителям на мерзлоте: с ней шутки плохи. Природа превратила рельсы в зигзагообразный памятник сталинскому ГУЛАГу. Сейчас на этом месте энтузиасты решили сделать что-то вроде музея под открытым небом.

Впрочем, некоторые специалисты утверждают, что зря отказались от этого пути: он был бы очень полезным при нынешнем освоении гигантских нефтегазовых кладовых этого края. Но кто же мог тогда предвидеть, что эти энергоресурсы, которые нынче дают огромные доходы, геологи откроют всего через несколько месяцев после консервации железки?

О том, что дядя Женя попал на эту «стройку коммунизма», мы узнали лишь года через два после того, как он исчез. Почтальон принёс бабушке толстый конверт. Я уже освоил грамоту, но прочитать письмо не смог: написанный фиолетовыми чернилами текст был размыт. Возможно, НКВДэшники сделали это преднамеренно: иначе чем объяснить, что написанные теми же чернилами адреса на конверте остались не тронутыми. По адресу мы и узнали, что наш горемыка «строит коммунизм» в районе Салехарда. Погоревали мы, погоревали, но хоть узнали место пребывания (не такое уж и далёкое, не страшная Колыма!), и появилась надежда: Женя жив, а это главное.

Срок ему дали сравнительно небольшой. Но после освобождения он обосновался в Кузбассе. То ли в европейской части страны ему не разрешили жить (такое пролонгированное наказание тогда часто практиковалось, дабы не терять рабочую силу в отдалённых районах страны), то ли он сам решил остаться в Сибири, где и судимость у людей не редкость, и большие индустриальные перспективы. Он стал экскаваторщиком. Женился на приличной женщине – фармацевте из Златоуста. Где пересеклись их жизненные дорожки, не знаю. У них родилась дочь.

Да вот только вырастить её дядя Женя не успел. Однажды напарник зацепил ковшом электрический кабель, и его тряхануло током. Дядя Женя кинулся спасать, и… погиб. Ток, как известно, всегда убивает крайнего. Не знали экскаваторщики об этом или просто в экстремальной ситуации забыли про технику безопасности?

Дядина смерть заставила запомнить это правило на всю жизнь: прежде чем ринуться спасать человека под током, надо обеспечить себе защиту, иначе и человеку не поможешь, и себя погубишь. Много лет спустя я это объяснял своим ученикам на уроках труда и физики…

Вдова прислала бабушке фотографию дяди Жени в гробу… Ещё одна потеря в семье…

Тамбовский тракторист «пахал» на уральской шахте

«У страны Халыбалы

Не весёлые делы,

Ни прописки, ни угла,

Ни рекламного села».

Юрий Визбор

Следующий по возрасту бабушкин сын – дядя Толя. Ещё один «строитель коммунизма» в местах не столь отдалённых…

Милейший, честнейший человек. Добряк. Хотя однажды кому-то в деревне он чуть не навалял за уничижительное, как ему показалось, обращение «Толян». Но это был просто всплеск эмоций взрослеющего парня.

Работал он трактористом машинно-тракторной станции (МТС) в соседней Ольховке (она ж – Ильинка). Тогда колхозы были маленькими, каждая деревня – колхоз. Денег на технику у таких маломощных хозяйств не было. К тому же не выгодно каждой деревне иметь свои трактора – они больше простаивали бы, чем работали, да и строить отдельные мастерские и содержать своих квалифицированных ремонтников – накладно. Поэтому государство и организовало МТС, чтобы они централизованно обслуживали ближайшие колхозы.

Работа была грязной. Дядя Толя каждый вечер приходил домой в промасленной робе, с полным набором запахов горюче-смазочных материалов. В летнюю страду сильно уставал. Но трактористы больше зарабатывали. К тому же им давали даже деньги, а не эфемерные «трудодни».

В соответствии с этой мирной профессией его призвали в армию танкистом. Война уже закончилась, и всё бы хорошо, да произошёл нелепый случай. Как один случай, один поступок может круто повернуть всю оставшуюся жизнь! Стоял молодой солдат на посту, охранял так сказать матчасть – танки. Подошёл дружок, протянул свёрток: «Спрячь до утра». Он что-то украл и решил воспользоваться дружбой. Добряк Толян помог другу. И загремел на длительный срок за укрывательство вора социалистической собственности, да ещё во время дежурства.

Его ГУЛАГ – это угольные шахты Урала. Работал в Кизеле, основанном возле рудного и угольного месторождений ещё в восемнадцатом столетии. В январе 1953 года, по сведениям, почерпнутым мною в интернете, в Кизеловском исправительно-трудовом лагере содержалось около 23 тысяч заключённых. На том и держалась топливная экономика страны…

Анатолий трудился старательно и сделал карьеру: стал десятником, очень хорошо зарабатывал – какие-то сумасшедшие по московским понятиям суммы. Женился на симпатичной женщине, с редким именем – Ава. Возможно, это какой-то редкий сокращённый вариант известного имени (может, Алевтина?), но я её так и звал – тётя Ава. У них тоже родилась дочь.

Срок у Анатолия закончился (когда точно – не знаю), но они продолжали жить там же: куда и к кому уедет бывший зек? А тут товарищ Сталин возьми да умри, и появились в стране кое-какие послабления. В частности, вроде бы можно было к родственникам прописаться даже в Москве. Потолкался дядя Толя по домоуправлениям, где можно было бы устроиться, скажем, кочегаром в котельную или дворником и получить служебное жильё, а главное – прописку.

Нынешнему поколению уже и невдомёк, что Москва была закрытым городом для всех остальных советских граждан кроме самих москвичей. Столица – не резиновая территория, туда со всей страны стремились попасть, вот и решила верховная власть ограничить доступ к окрестностям Кремля.

Жизнь в Москве, разумеется, была более налаженной, чем во всех других частях необъятной Родины, и здесь больше карьерных возможностей. Как и сейчас. Но просто приехать и постоянно жить тогда, в отличие от нынешнего времени, было невозможно. Без прописки на работу не брали. Конечно, номенклатура пробиралась по советской «вертикали»: в столицу переводили партийных, административных и комсомольских функционеров, прокуроров, военных, милицейских и прочих службистов. Им тут же беспрепятственно, безо всяких очередей давали жильё.

А чтобы «простым гражданам» обосноваться в Москве, люди использовали всякие ухищрения.

Или заключали фиктивные и не фиктивные браки с москвичами (москвичками). Я лично знал нескольких парней, которые «выходили замуж» за москвичек с жильём. И был знаком с девушкой, приехавшей с Северного Кавказа и готовившейся выйти замуж фиктивно, ради прописки. Я сам после свиданки отводил её к будущему «мужу».

Или протискивались в Москву «ползком»: находили работу в самых отдалённых районах Подмосковья, прописывались там, а потом шаг за шагом, путём обмена или перехода с одного места работы на другое, приближались к окрестностям Кремля. Один мой друг-журналист, не москвич, таким способом постепенно добрался до Ясенева. Причём на последнем этапе я через начальника Московской железной дороги Ивана Паристого (его имя посмертно, в 2006 году, присвоено фирменному поезду на брянском маршруте) помогал ему обменять полученную в Подмосковье новую квартиру на столичную. Тут сошлись интересы наших организаций. У железнодорожников было много сотрудников в области, но очень мало строилось там жилья. У нашей областной газеты, где я был председателем профсоюзного комитета, наоборот: легче было получить квартиру за пределами МКАД, чем внутри.

Или сразу находили работу на московских предприятиях, которые имели лимит на иногороднюю рабочую силу: это прежде всего строительные организации, некоторые транспортные и оборонные предприятия, а также коммунальные хозяйства. Так, сокурсника по журфаку Валеру Симоняна я устроил в СМУ, которое вело секретные строительные работы в метро. А один из наших сотрудников в газете «Куранты» начинал в Москве дворником. Этот путь – через работу дворником и получения служебной конуры, кстати, прошли некоторые известные артисты.

Но сколько дядя Толя ни поил домоуправленческого начальника, тот то ли запросил слишком много, то ли сам был тогда, в середине пятидесятых, бессилен помочь, и кизеловский шахтёр прорвать блокаду столицы не сумел. И ближе сотого километра от Москвы – тоже. Он устроился в Рязани, на станкостроительном заводе. В этом древнем русском городе его семья и осела. Там дядя Толя и похоронен. Не долго он пользовался советской «свободой».

Дочь его со своим мужем какое-то время проработала в некой африканской стране. В те годы это был предел мечтаний советских людей – уехать на работу за границу. Это сегодня каждый россиянин может в любой момент сорваться с насиженного места и устроиться на работу практически в любой стране мира. Лишь бы были деньги на проезд и уверенность, что за кордоном ты устроишься. Едут, даже не имея такой уверенности, на авось. А тогда выезд по личной инициативе, просто так, был невозможен, только с официального дозволения: на отдых, на гастроли или на работу в советских зарубежных учреждениях – посольствах, торгпредствах, корпунктах и прочих подкрышных организациях.

Чтобы получить за границей работу не обязательно было быть дипломатом. Даже высшее образование не обязательно: главное, чтобы Родина, то бишь КГБ, тебе доверяла. Ведь требовались не только специалисты для строительства, скажем, Асуанской ГЭС в Египте или для сооружения других производственных объектов. Мы за границу везли своих шофёров, слесарей-сантехников, электромонтёров, уборщиц, нянь, медсестёр… Зарубежным не доверяли – они же агенты спецслужб. Советские трудящиеся фактически тоже были агентами спецслужб, но – отечественных. К тому же им платили меньше, чем местным, зарубежным.

Наши ехали с большим удовольствием за любую зарплату. Прежде всего потому, что за свой «тяжёлый» закордонный труд получали в валюте или в так называемых бонах. И даже на свои сравнительно небольшие по западным меркам заработки могли накупить шмоток, которые потом перепродавали в СССР, где с ширпотребом всегда был огромный (при централизованном-то планировании всего и вся!) дефицит. Джинсы, капроновые и мохеровые изделия, радиоприёмники, магнитофоны… А также сигареты, кофе, коньяк, виски, лекарства, презервативы… За кордоном покупали даже книги на русском языке, издаваемые советскими издательствами и продаваемые там. Особенно ценными были очень дефицитные в нашей стране, пользовавшихся большим спросом поэты новой волны – Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина, а также классика, отечественная и зарубежная.

Пожалуй, на перепродаже шмоток имели доход больше, чем непосредственно за работу.

На боны можно было прилично отовариваться в советских валютных магазинах сети «Берёзка», где продавалось то, что не увидишь в обычных отечественных торговых точках.

Да плюс привлекала сама заграница – недоступный простым советским смертным мир за «железным занавесом». Особенно, если попадёшь в цивилизованную европейскую страну или в Северную Америку – это же совсем другая жизнь, другой сервис, другие продукты и пр. и пр. Даже три года работы за границей (по стандартному договору) обеспечивали семье благосостояние на продолжительное время.

Конечно, были и неудобства. Ты всё время под колпаком – своих и чужих службистов. Да и климат не в любой стране подходил россиянам. И плюс недостаточный иммунитет наших граждан к местным болезням. Одна моя знакомая подхватила в африканской стране такое сложное заболевание, что никак не могла вылечиться, и очень обиделась на Родину, которая не захотела компенсировать потерю здоровья…

Сергиевский мальчишка участвовал в парадах на Красной площади

Третий, самый младший брат – Миша. Как я уже отмечал, поскольку разница между нами была всего пять лет, я никогда не звал его дядей: ну, какой дядя – если я учился в первом классе, а он в той же сельской школе – в четвёртом!? Какая перспектива была у него в сельском пространстве? Он, как старший мужчина в семье, когда уже все братья разлетелись по стране, с одиннадцати (!) лет пахал колхозную землю. Как он справлялся с плугом, можно только догадываться. И, как я уже рассказал, с помощью тёти Клавы выбрался из Сергиевки, избавился от беспросветной колхозной жизни, Он окончил военно-музыкальное училище в подмосковном посёлке Томилино. Играл на трубе. Служил в столичных Чернышёвских казармах, что возле Даниловского рынка.

Кстати, о названии казарм. Есть такая официальная версия. Красноармеец Прокопий Чернышёв стоял в казарме на посту. Случился пожар. По уставу часовой не имеет право покинуть пост без разрешения тех, кто его поставил. Он и не покинул. Его то ли забыли снять с поста, то ли опоздали, и солдатик сгорел. Его посмертно сделали героем – с 1925 года старинным казармам, построенным за шесть десятков лет до этого смертного подвига, присвоили имя стойкого красноармейца.

А стоила ли жизнь человека ради слепого исполнения правила, которое он-то строго соблюл, а вот его командиры не соблюли? Кстати, официальная пропаганда, естественно, умолчала, наказали ли кого-то из военного начальства за бессмысленно загубленную жизнь рядового Чернышёва. Впрочем, повторюсь: в советской стране жизнь человека ничего не стоила. Это потом мы узнали, что военные одной жутко капиталистической страны отдавали свою жизнь, чтобы «спасти рядового Брайана» вдали от родины. А спасти рядового Чернышёва в столичном квартале не смогли…

Со своими сослуживцами Миша, как музыкант, участвовал во всех парадах на Красной площади. Это не столько почётная обязанность, сколько адский труд. И не только подготовительный. На первомайские и ноябрьские праздники бывало холодно, даже морозно, и губы, по его рассказам, от долгого соприкосновения с металлом на холоде ломило.

Видимо, служба у него шла хорошо, коли он довольно часто бывал в увольнении, заезжал к нам в гости. Потом мы вместе пешком шли к бабушке, то есть к его маме, которая жила неподалёку от нас, у тёти Клавы на Рязанском шоссе.

Если с нашей Первой Карачаровской улицы идти без остановки, то можно было и за полчаса туда дойти. Но мы не торопились. Точнее, Миша не торопился. Он явно наслаждался не казарменной обстановкой. По дороге тогда было много ларьков, палаток. Особенно возле станции Чухлинка. И мы чуть ли не к каждой торговой точке прилипали. Пили газированную воду с сиропом, или квас, или даже пиво. Ел Миша мало. Не из-за экономии денег. Даже домашней пищи много не потреблял. Не мог потреблять. Как он шутил, желудок от военной нормы сжался.

И спиртным он не злоупотреблял: пил – лишь бы слегка расслабиться после строго регламентированной казарменной жизни. Думаю, не только из-за запрета на алкоголь (военный патруль в нашей рабочей окраине никогда не бывал, а до возвращения в часть наказуемый запах вполне мог продышаться), просто это был его принцип.

Демобилизовался Миша, как только стало возможно. Отдал долг Родине, приютившей его в тяжёлое послевоенное время на военных харчах, и вышел на гражданку. В моём дневнике за 14 декабря 1955 года есть такая запись:

«К нам приходил Миша, который демобилизовался и при помощи моей мамы у каких-то незнакомых людей прописался. Хотел устроиться на работу на ЗИС, но поступил в оркестр при каком-то заводе».

Ему тогда было всего двадцать два года! Но он уже десять лет носил воинскую форму. Почему так рано демобилизовался, я не знаю. То ли выслужил достаточный срок для демобилизации, то ли здоровье подкачало. Прописаться у «незнакомых» можно было только по особой договорённости. Как я уже отмечал, рассказывая про дядю Толю, – или за взятку, или по фиктивному (а может, и не фиктивному) браку. Впрочем, возможно, эти «незнакомые» были какими-то нашими дальними родственниками. К тому же, и такой вариант не исключаю, что прописался он не в Москве, а в ближайшем Подмосковье. А в столице снимал угол.

ЗИС – это знаменитый автозавод имени Сталина, который вскоре, после разоблачения «культа личности», получил имя Лихачёва. У этого крупнейшего в Москве предприятия была квота на иногородних работников, им предоставляли жильё, хотя бы в общежитии. Конвейерное производство – чрезвычайно тяжёлое, москвичи туда не рвались, и на конвейер набирали людей с миру по нитке. Но и это не спасло «передовое предприятие», «флагмана социалистической индустрии». Дошло до того, что туда стали направлять солдат срочной службы!

Почему Мишу не взяли, не знаю. Возможно, тогда у завода закончился лимит на приём иногородних или уже не оказалось свободных мест в общежитиях.

Но всё-таки, можно сказать, что Мише с трудовой биографией повезло. Он устроился по своей профессии – в оркестр какого-то завода. Тогда многие предприятия имели свои музыкальные коллективы, дабы они поднимали дух трудовых масс во время праздничных демонстраций. Использовали их и во время танцев на вечерах отдыха трудового коллектива, в парках. А также на проводах сотрудников в последний путь.

Довольно скоро Миша из заводского перешёл в оркестр Московского цирка. Но на основной сцене выступал не долго. Стал гастролёром. Эта гастрольная труппа была то ли при цирке, то ли при филармонии. Жить стал на чемоданах. И освоил ещё одну профессию – циркового гимнаста. Не воздушного, а обычного приземлённого – стал «поддержкой» для тонкой гимнастки Сонечки. Видимо, это оказалось вынужденной мерой: они поженились и стали вместе ездить на гастроли. Гимнастке трубач был не нужен, и кто-то должен был, изменив профессию, подстроиться к новой, семейной ситуации. Сделал это добропорядочный муж.

У них родилась Таня. Тоже дочь! Это что же за напасть такая: у всех братьев Бросалиных родились дочки?! А вот у их сестёр – сыновья! Это как же понимать генетику?

Потом Мише и Соне надоела гастролёрская «свобода», и он снова устроился в какой-то «неподвижный» оркестр. Жили они в Подмосковье, в коммунальной квартире.

Умер он молодым – от рака горла. Болезнь возникла от профессии? Скорее всего. Ведь вдыхать воздух в трубу приходилось в разных, в том числе некомфортных условиях, нередко – подолгу.

Он единственный из семейства Бросалиных хотя бы после смерти оказался рядом со своей страдалицей мамой – похоронен в одной с ней могиле на Никольском кладбище.

Заработала инвалидность, но не пенсию

Моя мама – это моя боль. Я даже не столько из-за её полунищенского существования – в послевоенное время так жили большинство советских людей, перебиваясь от зарплаты до зарплаты (в нашей семье – до моего совершеннолетия работал только отец), тратя время на поиски продуктов и на стояние в очередях. И не из-за её домостроевского положения в семье – это традиция российских масс. И не из-за её тусклой жизни неграмотного человека – многие в те годы жили вдали от высокой культуры. Я о самом важном в жизни – о здоровье, точнее о болезни, которая скрутила её, по сути, ещё молодой и позволила ей прожить лишь пятьдесят один год.

Болезнь её приключилась из-за бесчеловечной системы труда, жестокой эксплуатации, бесправия, когда сопротивляться приказам бесполезно, а любое твоё слово в защиту личных интересов могли расценить как антисоветское выступление. Это сейчас некоторые сторонники советского социализма (или коммунизма) пытаются убедить нынешнее поколение в том, что, «самое гуманное в мире государство рабочих» очень заботилось о каждом советском человеке. На самом деле всё было далеко от таких ностальгически-идеалистических представлений.

Да, если смотреть старую официальную кинохронику, то под бодрый дикторский текст показывают, как открывались дома отдыха для трудового народа (как правило, в прежних поместьях) и строились новые предприятия. Это демонстрировали всему миру и всему советскому народу: «жить стало лучше, жить стало веселее»! Но доля современного производства была мала, да и на новых предприятиях сохранялось немало примитивных и очень опасных для здоровья рабочих мест. СССР не государство Запада: у нас профсоюзы стояли на страже интересов «строительства коммунизма», ведь сам Ленин заявил, что «профсоюзы – школа коммунизма». И в одиночку с тоталитарной властью не поспоришь. А в домах отдыха, которыми пользовались далеко не все, кардинально пошатнувшееся здоровье уже не поправишь.

Особенно тяжело и бесчеловечно жилось как раз при Сталине. Дело не только в последствиях после Гражданской и Мировой войн, а в подходе к цене человеческой жизни. Точнее к отсутствию такой цены. После смерти «вождя» ситуация немного изменилась к лучшему, но сталинский принцип, что человек лишь винтик в гигантской государственной машине и самое главное – общие интересы страны, культивировался до конца коммунистической системы. Да и сейчас некоторые влиятельные круги, особо озабоченные «патриотизмом», пытаются вернуть страну к этой идеологии, попирая права человека…

Сохранилась мамина трудовая книжка. Этот документ социалистического крепостного права введён постановлением Совета народных комиссаров СССР (так тогда называлось правительство) от 20 декабря 1938 года, подписан главой совнаркома Вячеславом Молотовым. Так что мы с трудовой книжкой одногодки. А уже меньше чем через месяц, 15 января 1939 года такие книжки должны были появиться у всех «трудящихся». Вот так работала командно-централизованная система: надо правителям – и вмиг напечатают миллионы и миллионы таких книжек! И любых иных очень нужных государству, чиновничеству, руководящей партии книжек!

Печатали тогда трудовые книжки не за счёт казны, а за деньги сознательных советских граждан. За это произведение социалистической системы взималось пятьдесят копеек. А вот если человек теряет сей документ, то на него возлагался штраф двадцать пять рублей! Когда не знаю, но потом эту мзду отменили. И выдавали бесплатно, то есть за счёт работодателя.

Без такой трудовой книжки советский человек не мог устроиться на работу. Если только-только начинаешь трудовую жизнь – принеси из домоуправления или из сельсовета официальную справку о последних занятиях. Потерял – восстанавливай дубликат.

Трудовая книжка нужна была, даже если ты работаешь временно – более пяти дней. Любопытно, записи вносились на любом национальном языке СССР, используемом в данной местности, но надо было их дублировать на русском.

Трудовая книжка нужна для оформления пенсии по возрасту.

Записывались поощрения и премии. Взыскания вносить запрещалось, но ведь при увольнении указывалась причина, а там можно указать такую причину, что это было равносильно «волчьему билету».

Мамина трудовая книжка заведена двадцать первого января 1941 года. В графе «образование» ничего из предложенных вариантов не подчёркнуто, а от руки дописано: «нет». Профессия – «чернорабочая».

Всего за всю свою трудовую биографию мама удостоилась лишь двух записей, и обеих – в столице. На «военном складе № 133» она проработала чернорабочей с тринадцатого августа 1940 года четыре с половиной месяца. Значит в это время я был устроен в ясли. В мае сорок первого принята фасовщицей на пакетную фабрику Сталинского райпищеторга. Уволена двадцать второго июля – «из-за отъезда из Москвы». То есть когда уже месяц шла война, и отца забрали на фронт. Немцы неудержимо и весьма стремительно рвались к столице, и мама со мной уехала в тамбовское село.

Других записей в трудкнижке нет. Но это неправда о работе мамы. Я же помню, как она в конце войны, в 1944 году, работала официанткой в столовой, что стояла тогда на берегу Владимирского пруда (это на Электродной улице, возле нынешнего входа на станцию метро «Шоссе Энтузиастов»).

А ещё она работала в колхозе. И на строительстве газопровода Саратов – Москва. Это одна из тех строек, на которую мобилизовали рабсилу без учёта желания «строителей коммунизма». Просто давали разнарядку на село: выделить людей.

Трасса газопровода, на мамину беду, пролегла километрах в десяти от родного села. Её, тогда молодую и ещё здоровую, выделили туда, поскольку она в это время приехала в Сергиевку из прифронтовой Москвы. Необустроенность во время войны была всеобщей. Поселили их в каком-то захудалом бараке, вероятно, специально построенном на время работ. Спали, рассказывала мама, прямо на бетонном полу. Может, и не на голом, но не на кроватях это точно. И хотя работала там мама недолго, однако успела застудиться, и появилась болячка на всю оставшуюся жизнь – ревматизм. Скрюченные пальцы рук, еле вращающиеся суставы ног, отсутствие надёжного лечения – благодарность гуманного народного строя за обеспечение Москвы природным газом.

Вот так и бывает, как в русской поговорке: от медведя попятилась, а на волка наткнулась. От германских войск сбежала, а беда настигла вдали от линии фронта.

Да и со мной было приключение в тихой Сергиевке, которая чуть не оборвала мою жизнь. Как ни странно, это событие, случившиеся, когда мне было лишь три года, врезалось на всю жизнь.

Тихий солнечный день. Я играл на дороге рядом с бабушкиным домом. Из-за крутого поворота от соседней деревни Ядровки выскочила лошадь, запряжённая в лёгкие дрожки. Возница то ли задремал, то ли отвлёкся, смотрел по сторонам и не заметил на дороге карапуза… Раздался истошный женский вопль. Это в один голос закричали бабушка и мама, когда до меня оставались считанные метры. Я увидел над собой лошадь, её оскаленную от натянутого повода морду, и запомнившийся на всю жизнь взгляд огромных глаз – недоумённых, укоризненных, словно она и сама испугалась почти неминуемой трагедии. А может, хотела этим мудрым взглядом предупредить меня на всю оставшуюся жизнь: бе-ре-гись!!!

Женщины набросились на зазевавшегося возницу. Тот в ответ тоже что-то не очень ласковое крикнул. Только я не испугался. То ли не успел, всё так быстро произошло, то ли ещё был слишком мал, чтобы понять меру опасности, то ли настолько был заворожён взглядом бездонных глаз огромного, сильного животного, что про угрозу тут же забыл…

Лечению своего недуга мама, как мне помнится, до поры до времени не уделяла должного внимания и запустила болезнь. Да и отец отнёсся к этой напасти равнодушно. Мама слишком долго терпела, спохватилась поздно: никакие таблетки и примочки уже не помогали. Врачи порекомендовали подлечиться в южном санатории грязями, ваннами. Но за свой счёт. Мама попросила у отца денег на поездку. Он не дал. Или она слишком неуверенно просила, сама не надеясь на успех лечения? Стала принимать грязевые ванны в московских клиниках. Не помогало. Это даже усугубляло болезнь, поскольку после процедур, принимаемых в центре Москвы, надо было долго добираться в наш окраинный район, зачастую в холодной электричке. Автобусы до нашего дома тогда ещё не ходили. А кто в те годы мог себе позволить ездить на такси?! Даже мысль такая нам не приходила.

«Виновата» мама и в том, что не хватило у неё силы воли бороться с этой болячкой упражнениями. Усиливается боль в суставах – она закутывается, прикладывает грелку или прижимается к протопленной печке и подолгу лежит. А надо было всё время «разрабатывать» конечности, невзирая на боль. И массаж, массаж… С массажем я помогал, но не так регулярно, как следовало бы…

В общем, она сдалась, уповая лишь на волю всевышнего…

Бизнес домохозяйки

Человек добрый и заботливый, мама, даже теряя подвижность, пыталась по-прежнему исполнять роль домашней хозяйки. Однако как с больными ногами добираться до ближайшего продуктового магазина, до которого сотни метров и где ещё надо отстоять очередь? Да и, чтобы достать (именно «достать»!) нужное и подешевле, приходилось не один раз ходить. А экономить старались любую копейку.

На всю жизнь запомнился мне крик на всю улицу: «Натанька! Треску по тридцать пять копеек выбросили!» Торговля «выбрасывала» продукты, а покупатели всё «доставали». И «бабы» бежали в магазин, потому что не всегда бывает треска по тридцать пять, а треска по пятьдесят шесть вроде бы дороговата. Хотя по пятьдесят шесть лучше качеством, без головы, и она есть сегодня, не надо ждать, когда «выбросят» ту, что дешевле. Но думали не столько о качестве продуктов, сколько об экономии денег, которых никому не хватало.

Готовила мама очень скромно. Никаких изысков. Более всего мне запомнились гречневая каша и компот. Каша – тем, что сначала надо было из крупы выбрать «глазки», разные непотребные включения. Чаще приходилось этим заниматься мне: «У тебя зрение лучше и пальцы ловчее». Я не любил это нудное занятие. А кашу любил. Мама так ловко отваривала, а потом разогревала на сковородке со сливочным маслом, что крупинки не слипались. А все вместе они издавали такой аромат, что я мог съесть полсковородки.

Компот любил за изобилие. Мама варила трёхлитровую кастрюлю. Свежесваренный мне не нравился, а вот настоится, да холодненький – не оторвёшься. Иногда приложусь прямо к кастрюле и глотаю, глотаю… Чуть не полкастрюли за раз. И гущину любил – яблоки, чернослив, урюк и особенно сабзу. Живые-то фрукты у нас появлялись лишь с новым урожаем.

Естественно, каждый день было первое – как правило, щи со свежей, а зимой – с квашеной капустой. Реже суп – с лапшой или рыбный, а также молочный вермишелевый, который мне очень нравился. На второе – любая доступная крупа или картошка. К ним иногда прибавлялась мясная котлета (просто кусок мяса был большой редкостью), жареная рыба или селёдка, а нередко открывалась консервная банка – с дешёвой рыбой типа частика или кильки в томатном соусе, или какая-то иная с маслом. К котлетам мама готовила подливу. Очень похожую на ту, что непременно добавляли в советских столовках. Так что этой подливы я наелся на всю жизнь. И, когда в некоторых дешёвых столовых льют её на гарнир, это не столько напоминает о детстве, сколько вызывает неприязнь.

Овощной гарнир был редкостью. Живая зелень, купленная в магазине, – это загубленные деньги, на рынке – дорого. Да и далековато от нас был рынок – в Перове. Зимой зелени вообще не было, как и свежих помидоров и огурцов в магазинах не найти. Поэтому чаще обходились квашеной капустой, солёными помидорами и огурцами, предпочитая покупать их на рынке – столь неприглядным выглядели они на прилавках госторговли.

На третье, кроме компота, был, конечно, чай с кусковым сахаром (иногда – колотым, но чаще – рафинадом), кофе – желудёвый или с цикорием. Нормальный кофе я стал потреблять, лишь став взрослым. Растворимый кофе был дефицитом до самой кончины советской власти. В сезон на столе появлялись арбуз, яблоки, ягоды – и тоже чаще всего с рынка.

В общем, еда очень простая, приготовленная по-деревенски, без особой выдумки. Мама не отличалась кулинарными способностями, к тому же больные руки и ноги не способствовали долгому стоянию у газовой плиты, а тем более у керосинки, когда газа в нашем доме ещё не было (он появился только в 1948 году). Лишь к какому-нибудь празднику мама могла испечь пирожки – с капустой, рисом или картошкой, побаловать блинчиками. И то – радость.

Я не помню, чтобы у нас на столе когда-нибудь был торт. В лучшем случае кто-то из гостей приносил пирожные. Мы сами их практически не покупали. Лишний расход. Лучше я выпрошу у мамы деньги на мороженое или на кино.

Перовский рынок привлекал возможностью купить продукты качественнее, а если поторговаться, то и не так уж и дорого получалось. Но до рынка – далеко. Да к тому же надо подниматься на высоченный пешеходный мост через железнодорожные пути возле платформы Перово. Для мамы с её больными ногами это было труднопреодолимое препятствие.

А хождение по промтоварным магазинам? Это же – стихийное бедствие. Во-первых, такие магазины были наперечёт. Во-вторых, практически невозможно было пойти и сразу же купить нужную вещь. Выбор был крайне ограниченным. Здесь тоже, как и в продуктовых магазинах, надо был «доставать». Себе мама почти ничего не покупала. Отцу – тем более, он сам себя обслуживал. Да и очень редко он обновлял свой гардероб. Но у подрастающего мальчишки постоянно возникали потребности. И кто же, как не мать решит эту перманентную проблему?!

Из-за дефицита детских товаров и денег ей приходилось идти на хитрость. Кто-то подарит (родственники) или продаст (соседи) старую вещь, её перешивали, перелицовывали, и получалась сыну рубашка или курточка. Как-то мы с мамой поехали, казалось тогда, далеко-далеко – на станцию Сортировочная, где жила портниха, которая за приемлемую плату согласилась сшить мне пальто. Был куплен отрез зелёной ткани, и после ряда примерок, я оделся и несколько лет носил это нелюбимое мною, кургузое, с припуском на вырост пальто. Терпел, не канючил. А что делать, когда жизнь скудна.

Однажды летом я попросил маму купить мне трусы – на улице жарко, в штанах в футбол гонять неудобно. «Есть трусы… Вот возьми…» Вышел я в трусах, и вся улица захохотала, а ко мне чуть не приклеилась кличка «Женские трусики». Это мама поделилась своим трико. Но во второй раз я их уже не надел.

Из-за дефицита и для экономии денег родители старались приобретать носильные вещи своим чадам на вырост. Когда в семье много детей – то, что не совсем изнашивается, переходит от старших детей к младшим. А когда ребёнок один в семье, единственное спасение – покупать на вырост. Так, помню, помимо этого злополучного зелёного пальто, у меня появились прекрасные ботинки, которые были размера на три – четыре больше нужного, сначала они болтались даже на двух толстых парах носков. Но оказались крепкие, никак не хотели изнашиваться: и сверху кожа держалась, и подошва не истиралась. Наконец, у одного ботинка подошва просто переломилась пополам: сломалась внутри железка (!), и кожа, не выдержав, тоже лопнула.

Отец обеспечил семью всякой мебелью, но он не любил никаких украшательств, ничего не покупал для придания жилью семейного уюта. Я не представляю, чтобы у нас появились тогда весьма популярные пресловутые слоники или картинки с лебедями. Но были в моде не только слоники, но и вязаные вещи. И своим вязанием мама украшала подзоры, занавески, накидки на диван и комод, скатерти… Пока пальцы ещё могли держать спицы и пяльцы.

Мама не получала пенсию: до пенсионного возраста было ещё далеко, а инвалидность ей почему-то не давали. Может, просто не обращалась для оформления? Полное иждивенчество её явно тяготило. И она не только пыталась сэкономить, но и старалась заработать.

Несмотря на свои ограниченные физические возможности, она взялась нянчить ребёнка. С детскими яслями-садами в советское время всегда были проблемы. Очереди ждали порой годами, из ясельного возраста детишки вырастали, а в детсад – новая очередь, и снова ожидание… При этом далеко не во всех семьях мамаша могла позволить себе не работать и заниматься воспитанием, точнее выращиванием своего чада. Одного мужнина заработка, как правило, не хватало прокормить всю семью.

Двухлетнюю девочку по фамилии Орёл (такую не забудешь) мама нянчила несколько месяцев. Были ещё малолетние «клиенты», но на короткое время. Тогда мама решилась на более постоянный доход: сдавала койку. Отец к тому времени уже перестал с нами жить. Отдельной комнаты у нас не было, если не считать кухни и крохотного тёмного уголка возле печки, где маме было комфортно, тепло в любое время года. Остальная часть нашего жилья вмещала шкаф, круглый стол, комод, этажерку, диван, несколько венских стульев старинной фирмы «Братья Тонетъ» и полутораспальную кровать. Вот эту кровать мама и сдавала. Я предпочитал спать на диване.

Появилась юная девушка, почти моего возраста, – на соседней кровати!!! Но мы по-дружески уживались. Тем более что с первой квартиранткой, Таней мы были знакомы, она жила на нашей улице. Почему покинула прежнее жильё, не знаю. Девушка строгая, аккуратная, училась в техникуме.

Про мамин «отель», видимо, разнёсся слух, и стали приходить потенциальные клиентки. А почему не заработать больше? И мама, не посоветовавшись, приняла под крыло ещё одну жительницу. Это была разбитная девчонка, не москвичка. Она работала в кусковском тамбурном цехе. К транспорту это производство не имело никакого отношения. Там шили официальные советские знамёна. То ли условия труда были тяжёлыми, то ли платили мало – работали в основном лимитчицы или жительницы Подмосковья. Так что в московском жилье они нуждались.

Тане категорически не понравилось делить одну кровать на двоих. И она сразу же покинула нас. Тут мама, конечно, была не права.

После весёлой, компанейской швеи-тамбурщицы появились сразу две постоялицы – серьёзные и строгие, будущие медицинские и родные сёстры Байбара. Они учились в соседнем с нами медучилище. Домой ездить далеко, вот и устроились в наш «отель».

Когда-то их семья переехала с Украины в Подмосковье. Возможно, выгнала оттуда война – Гражданская или, скорее всего, Вторая мировая. В Луховицком районе, возле станции Фруктовая у них был свой дом.

В августе 1955 года они пригласили меня к себе погостить. Вышел я из поезда и подумал: какой скучный пейзаж. Избы шеренгой выстроились вдоль железной дороги, тогда ещё не электрифицированной. Пыль и копоть от паровозов и бесчисленных составов, гремящих днём и ночью.

Но во время первой же прогулки открылись есенинские места!

Буквально в двух-трёх сотнях метров за станцией – высоченный берег Оки. Неоглядные зелёно-голубые дали! Такие же, как в родном селе Есенина, до которого от Фруктовой всего с десяток километров!

А в другую сторону, за домами и огородами, – тоже неоглядные дали, только степные. И тоже – есенинские! Сколько строк он посвятил этим бескрайним просторам!

Вот только наслаждаться этими видами и вообще прелестью сельской жизни я смог не сразу. Ехал сюда в поезде. В обычном поезде с паровозом. Ехал долго и нудно. В вагоне было душно. Я выбрался на переходную площадку, под свежие струи летнего воздуха. И меня, вспотевшего, так просквозило, что я сразу же слёг. Очередная простудная болячка! Причём я очень долго никак не мог освободиться от болезненного состояния. И температура уже нормальная, но всё как-то ломает. А лето идёт. Скоро мне уезжать. И я рискнул.

Вместе с младшим братом сестёр пошли на Оку купаться. Спустились к прохладной воде. Махнул я на свою непреходящую хворь и кинулся бороться с быстрым течением Оки. Манил противоположный берег. Там виднелся Белоомут. Как потом узнал, это – старинное русское поселение, связанное в том числе и со становлением российского флота. А в 2010 году это место стало одним из центров грандиозного пожара, в котором погибли десятки, если не сотни крестьянских изб соседних деревень.

Но тогда я ни о чём таком серьёзном не думал. Просто наслаждался купанием. И, как сказочный герой, вышел из окского «котла» посвежевшим и здоровым. Вся хворь сразу отступила.

Стал осваивать просторы на братишкином велосипеде. Степной путь до Рязанского шоссе не преодолел, да и скучен он. Не знал я тогда, что где-то в этой «скучной» плоскотине в Луховицком районе построят завод, где начнут собирать военные самолёты. Как потом рассказывал один свидетель: вдруг из-под земли вырывается реактивный самолёт и взмывает ввысь…

Чаще ездил к берегу Оки. Показали мне исторические места – древние курганы. Аборигены здешних мест облюбовали высокий берег чистой, рыбной и судоходной реки ещё несколько тысяч лет назад.

Довелось и с нынешними аборигенами познакомиться. И оставили они у меня не очень приятное впечатление.

Марусю, старшую, фигуристую (кровь с молоком!) сестру, плотно опекал здешний её давний ухажёр по кличке Тарзан. Проходу не давал. То ли он не работал, то ли по случаю приезда «невесты» отлынивал от неё. От работы, разумеется. Маруся его побаивалась. Повод его бояться был: крепкий, самоуверенный мордоворот. Киношный Тарзан тот даже в джунглях был в отношениях с женским полом джентльменом и весьма подвижным. Этот «фрукт» не обладал ни тем, ни другим достоинством современного человека. Громогласный шкаф! К тому же, как я понял, он тут считался главным уличным управителем, повелевал молодёжью. Считай – всем хулиганьём.

Вот только Марусю ему не удавалось подчинить. Она на рожон не лезла, на свиданки ходила (не отвертишься), но лишнего не допускала. Она просто пережидала, когда кончатся каникулы.

Ко мне Тарзан отнёсся деликатно. Во-первых, он очень хотел пронюхать, не появился ли у Маруси московский дружок. Во-вторых, вероятно, хотел меня перетянуть на свою сторону, дабы повысить свои жениховые шансы. Он не раз заводил со мной разные отвлекающие разговоры. Помню, например, мы с ним обсуждали громкий успех нашей сборной по футболу, которая как раз тогда в Москве со счётом 3:2 выиграла у команды ФРГ. В товарищеском матче, но западные немцы были тогда чемпионами мира!

Тем не менее, при встрече с ним, а они происходили почти каждый день, у меня по спине пробегал холодок. Но с ним всё обошлось миролюбиво. Не обошлось с другими аборигенами.

В предпоследний день моего фруктового отпуска братишка сестёр увлёк меня в местный клуб на танцы. И это чуть не закончилось печально для меня. Зачем приходят на танцы? Чтобы танцевать. И я танцевал. При скудном выборе сверстниц я несколько раз приглашал одну и ту же девицу. Вскоре пригласили меня. На улицу. Поговорить. Один из них намекал, угрожал, махал ножичком перед моим пронырливым носом. Будто я, потанцевав несколько фокстротов и танго, мог увести с собой «его» девчонку. Выручил братишка. Он отвёл задиру в сторонку, пошептался с ним. Видимо, объяснил, откуда взялся этот москвич (а это они сразу вычислили по моему раскованному поведению и одежде) и что скоро я исчезну с окского горизонта. Не исключаю, что намекнул на мои дружеские контакты с Тарзаном. Так что я ретировался без потерь внешнего вида и собственного достоинства. На следующий день уехал в родную Москву. Хотя и не менее хулиганистую, но более понятную.

Ещё одна страничка жизни тех лет приоткрылась мне в связи с этим семейством. Прибыл на побывку старший брат – морской офицер. Заехал и в Москву повидать сестёр, заночевал у нас. В шикарной, дотоле не видимой мною форме! Дал померить фуражку. А главное – потрогать кортик. Я вынул его из ножен и обомлел: блестящее стальное лезвие завораживало. «Не обрежься», – предупредил офицер.

Служил он в далёком от нас китайском Порт-Артуре, тогда ещё принадлежавшем Советскому Союзу. А может, как раз тогда эту военно-морскую базу вернули китайцам, с которыми сначала была «дружба навек», а потом вдрызг разругались. И, возможно, брат наших жиличек получил назначение в другое место. Это осталось для меня тайной.

Моряк попросил меня показать Москву. В числе других объектов для осмотра он выбрал ВДНХ. Нагулявшись по просторам выставки, мы зашли в ресторан «Золотой колос». Я впервые в жизни оказался в ресторане. Да ещё в таком представительном – большом и с видом на озеро. В обеденное время посетителей было мало. И это подчёркивало значимость моего появления в таком прежде недоступном (по возрасту и по деньгам) месте. Да ещё в сопровождении боевого офицера! Угощал портартурский гость. Предложил мне «пригубить» коньячок. Сей горячительный напиток также был прежде мне недоступен. Отец не любил коньяк. И мы в своей подростковой среде его не жаловали: «Пахнет клопами». Но, преодолев первое неприятное восприятие, я распробовал и «пригубил», хорошо «пригубил». Градус моего настроения заметно повысился. А подвижность уменьшилась. Ноги стали ватными. Я еле поднялся после трапезы и с трудом поковылял вслед за офицером…

Жил я с сёстрами-байбарятами в мамином «отеле» мирно, несмотря на волевой, настырный характер Маруси. А с младшей – Ниной, моей ровесницей, вообще отлично ладили. Я даже пытался её вовлечь в нашу техникумовскую компанию. Тем более что мой сокурсник Олег стал приударять за ней.

Но, окончив медучилище, девушки разъехались по рабочим местам. Мамин гостиничный доход прекратился.

То ли кто накапал в финорганы, оттуда зачастили с проверками, и мама испугалась, то ли просто я повзрослел, и взаимоотношения полов могли озадачить заботливую маму. Но даже когда я служил в армии, квартиранток больше не было. Хотя маме без меня стало одиноко и очень тяжело саму себя обеспечивать.

Все эти факты маминых доходов доказывают, что дополнительный, не зарегистрированный и не обложенный налогом доход был повседневностью даже в жёсткое советское время.

Рождённый в жару был обречён умереть в раннем возрасте

«Благодарю, что не умер вчера…»

Андрей Вознесенский

Хлопоты у мамы со мной маленьким были не только такие – одень, обуй, накорми. Ещё – лечи от частых болезней. И это не случайно.

Михаил Булгаков в письме от второго августа 1938 года к жене Елене сообщил: «Жара совершенно убивает». Было свыше тридцати градусов по Цельсию. На следующий день, в такую же жуткую жару, родился я. Лишь пятого августа Булгаков с облегчением сообщает: «Жара упала!!»

К моей семье великий писатель лично никакого отношения не имел, просто и он, и мои родители, а потом и я, жили в ту жаркую пору в одном городе – Москве. И письма Булгакова – документальное доказательство, что донашивать и рожать меня моей матушке, при отсутствии тогда кондиционеров, было нелегко. Да и Гидрометцентр как-то официально подтвердил (сам слышал по радио), что в один из первых августовских дней 1938 года был зафиксирован суточный рекорд жары за всё время метеонаблюдений.

Попутно замечу: тогдашняя тяжёлая погода, видимо, ускорила смерть Константина Станиславского. Великий режиссёр скончался седьмого августа 1938 года.

Я потому заговорил о той давней температурной аномалии, что рождающиеся в жару дети обречены постоянно страдать от простудных заболеваний. Я так думаю. Возможно, это подтвердят специалисты. Это подтверждает моё детство.

Сохранилась фотография: лежу я голенький, полугодовалый крепыш, ручки-ножки – как туго перевязанные сардельки. Ну, прямо прообраз для «голышка» – знаменитой советской целлулоидной игрушки. И ничто не предвещает, что через три месяца моя мама навсегда распрощается с этим здоровячком.

Меня сдавали в ясли, там я тяжело заболел: то ли пневмония, то ли ангина с очень высокой температурой. Я посинел. Чтобы не видеть, как я умираю, мама накрыла меня подушкой. А что она могла поделать? Детская смертность в те годы была ужасающей. Напомню, я у моих родителей уже был третьим ребёнком, а мама родилась в семье, где на свет появилось тринадцать детей, но до взрослости дожили лишь пятеро. Распространённое на тогдашней Руси явление. Количеством перекрывали низкое качество медицины и тяжёлых бытовых условий.

Когда я под подушкой утихомирился, мама сняла её, подумала, что дитё отмучилось. А я, уже слегка подрумяненный, мирно посапывал, не ведая, что, вернувшись практически с того света, проживу ещё более восьми десятков лет… Тогда я, по сути, родился во второй раз.

Говорят, кто пережил смерть – проживёт долго. Но моё детство этого не предвещало. Рос я очень болезненным ребёнком. Простуды случались два раза в год, при переходе от тепла к холоду и наоборот. Меня мучила ангина. Я был слишком бледен и худ, нередко кружилась голова, особенно в начале лета, с наступлением жары. При всём при этом я не переболел ни одной детской болезнью! Конечно, мне делали все необходимые прививки (в этом надо отдать должное советской власти). Но, возможно, всякие заразы не успевали повлиять на мой организм, который так часто болел ангиной, а значит я постоянно принимал антибиотик – тетрациклин. Правда, компетентные люди пугали меня нехорошими последствиями.

Когда поменьше был, мама купала в тазу, прямо дома, где не было никаких удобств. «С гуся – вода, с Толюшки – худоба…», – приговаривала она, повторяя бабушкины слова. Но худоба и бледность не смывались. В сельской среде легче переносил все температурные перепады, переохлаждения. Хотя и там однажды тяжело заболел. Но там лишь однажды.

В четвёртом классе, видимо, я совсем стал плохо выглядеть. Повезла меня мама к невропатологу аж на станцию Новая – в нашей поликлинике нужного специалиста не оказалось. Там меня дотошно опросили. Я рисовал квадратики, показывал, как у меня в глазах двоятся предметы. Двоились ли на самом деле, я не был уверен, но под напором настырного врача, и чтобы не огорчать маму, которая так старалась меня вылечить, я что-то чертил на докторском листе. И мне назначили уколы с глюкозой. Десять раз ездил в клинику на электричке. Один – маме было не под силу так часто толкаться в переполненных трудовым людом поездах.

В шестнадцать лет устроила она меня в железнодорожную больницу, что располагалась прямо возле платформы Перово. Там и сейчас что-то медицинское находится. Кто-то из врачей посоветовал ей обратиться туда, поскольку меня замучила ангина, а там была новая техника. Назначили мне десять сеансов облучения «кобальтовой пушкой» – по пять с каждой стороны горла. Врач решил, что лучше мне не выдирать гланды, а уничтожить их облучением. Я ложился на бок. Меня накрывали толстым, похожим на резину, тяжёлым покрывалом. Надо мной в темноте склонялся какой-то сложный аппарат и в оставленную над моим горлом для его луча маленькую дырочку направлял поток частиц.

Это ли помогло или моё дальнейшее самолечение – обтирание снегом, ходьба голыми ногами по снегу, но потом я стал купаться в ледяной воде, ангиной больше не болел. Да и грипповал редко.

«Мам, это же Шопен!» – «Уж слишком он шипен…»

В интеллектуальном развитии заботливая, но безграмотная мама ничем помочь мне не могла. Запомнился такой анекдотический случай. По радио передавали классическую музыку. Мама кивнула на чёрную бумажную «тарелку», висевшую на стене (таким было самое распространённое в советских квартирах радио): «Да выключи ты, голова разболелась!» – «Мама, да это же Шопен!» – «Уж слишком он шипен…» Конечно, звуковое качество радиопередач было весьма сомнительным, но до покупки отцом шикарного по тем временам рижского лампового приёмника, связь с миром была только благодаря этой «тарелке».

Житейской философией мама также не смогла меня напичкать. И не пыталась. Но мне запомнился один разговор на щекотливую тему – о взаимоотношении с женским полом. «Слабохарактерный ты. Ой, будет из тебя жена верёвки вить», – горестно заключила она. Я отшутился. Понимал, что это она так отреагировала на мою «дружбу» с умной, волевой однокурсницей.

Каждая мать думает о том, как бы её птенца, выпорхнувшего из семейного гнезда в самостоятельную жизнь, не обидели, не подмяли, не закабалили. То ли из-за моей домохозяйской старательности такой вывод мама сделала, то ли из-за детской стеснительности и деликатности в обхождении с девчонками… На самом деле мой характер сложился совсем не мягкий. В борьбе с окружающей средой: и дома, и в криминализированном послевоенном быту. Да и отцовские гены тому способствовали.

Поскольку отец мало обращал внимания на моё воспитание и никак меня не контролировал, то эти семейные задачи легли на маму. Однако это меня не обременяло. У нас не было больших бытовых конфликтов. В моей памяти сохранились лишь два неприятных эпизода из наших взаимоотношений с мамой.

Первый случился ещё во время войны. Война тут не причём. Впрочем, как сказать. Отца нет, «пропал без вести». Мать с утра до вечера работает в столовой. Я, пятилетний, предоставлен сам себе. Чаще всего я оставался запертым в нашей комнатёнке. Но целый день сидеть в крохотном пространстве, без дела было тоскливо.

Даже война с крысами не убавляла тоску. Жуткие рассказы о том, как эти голодные обнаглевшие зверюги нападали на людей, особенно на детей, меня пугали лишь отчасти. Я заранее готовился к схватке. Залезал на подоконник, запасался всеми возможными предметами, пригодными для метания. И как только крысы начинали свой нахальный пробег сквозь щели по всем комнатам вдоль общего коридора, я пулял в них заготовленными «гранатами». Убить – не убил, но это придавало мне храбрости, особенно с наступлением темноты. Страшновато становилось, когда я уже потратил все свои боевые заготовки, а они продолжали шастать туда-сюда, и темнота сгущалась…

Но в тот жаркий летний день я гулял на свободе. Возможно, у мамы был выходной.

Сначала, едва выйдя на крыльцо барака, я подрался с каким-то противным мальчишкой. Не помню ни имени его, ни внешнего вида, но осталось только то, что он очень противный. И, хотя он был старше, выше и сильнее меня, я с ним отчаянно дрался. Видимо, он третировал меня раньше, а тут ещё чем-то разозлил. И я, а не он, полез в драку. Он отбивался. А всё равно лез. Он отталкивал меня своими длинными «граблями» и разбил мне нос. Сильно пошла кровь. Я отступил.

Вытираясь руками и рукавом, я испачкал всю одежду. Домой в таком виде идти не захотелось. И я отправился в «турпоход». В первый в моей жизни. Вдоль окружной железной дороги, а мы жили в сотне метров от неё, я ушёл далеко-далеко. Туда, где разгружались вагоны с углём. Видимо, это было уже ближе к станции Фрезер. Туда, где теперь в небо упираются конструкции Северо-Восточной автомобильной хорды. Пробираясь по терриконам, я несколько раз соскользнул по склону. Можно представить, каким «углекопом» я стал.

Заметив свой новый, чёрно-красный экстерьер, я пришёл в ужас. К нашему бараку вернулся в страхе за содеянное. Войти внутрь не решался. Возле крыльца росло дерево, я забрался и сидел на сучке почти до захода солнца. Вдруг из подъезда вышла мама, заметила: «Слезай!» Я отказался. Сходила за ремнём: «Слезай!» – «Ты меня будешь бить». – «Не буду». Я слез. Она, как говорится, не отходя от кассы, стала хлестать меня, извивавшегося на земле. По заднице, по рукам, которыми я пытался защитить свою мальчишескую честь. Она вымещала свой страх за моё исчезновение на целый день. Я кричал и плакал. Но не столько от боли, сколько от обиды: обманула! Мама обманула!

Она и раньше, не имея других аргументов для воспитания и боясь без отца уступить меня хулиганствующей улице, бралась за ремень. Как правило, за дело. Но до того она никогда меня не обманывала, поскольку не обещала не бить.

А за другой случай, также запомнившийся на всю жизнь, потом стало стыдно мне.

Двенадцать лет – критический возраст для пацана. Начинается период полового созревания. В организме происходит что-то непонятное. Помню, как на меня нападал внезапный психоз. Без всякой причины я мог, например, несколько минут колотить кулаками по сиденью стула. К тому же – это переходный период в самооценке, когда ты считаешь себя уже не ребёнком и пытаешься самоутвердиться во взрослом мире.

В такой-то вот нервозный, неподходящий момент мама сделала мне колкое замечание. Возможно, справедливое, но оно мне не понравилось тоном. Я схватил брюки, которые собирался надеть, и запустил их в спину уже выходящей из моего закутка мамы. И онемел от ужаса. Она оглянулась, укоризненно посмотрела, и молча ушла, оставив меня в столбняке…

И был случай, который повлиял на всю мою жизнь. Я же рассказывал, что начал курить с шести лет. У меня не было сильной тяги к никотину. Да и возможностей для удовлетворения потребности у меня не было. Курил я тайно. Лишних денег на курево не было. Это в Сергиевке я мог закрутить цигарку из бабушкиного табака, а где возьмёшь (и спрячешь от родителей) табак? И я приспособился воровать папиросы у отца. Он курил «Беломор». Запасные пачки всегда лежали в гардеробе. Я осторожненько извлекал клинышек бумаги, закрывающий доступ внутрь пачки, и аккуратненько вынимал две папиросины. Отец пропажи не замечал. И курил, когда дома никого не было.

Но однажды мама, ушедшая в магазин, внезапно вернулась с полдороги – деньги забыла. А в комнате дымок от недокуренной папиросы и устойчивый запах. Я задрожал от страха: ну, сейчас мама начнёт меня лупить! «Ты курил?» – довольно спокойно спросила она. Я ответил: «Да». Сказал, где брал папиросы. И довольно твёрдо пообещал, что больше никогда курить не буду. Мама поступила педагогически правильно: не ругала, не бралась за ремень и даже ничего не сказала отцу.

Это случилось во втором классе, и с тех пор я не курю. Пытались меня вовлечь во время богемных вечеринок в редакциях, чтобы табак усиливал действие алкоголя. Угощали «огоньком» во время перекуров в армии. Ничего кроме отвратительного послевкусия я не ощущал, даже аппетит терял. Не могу терпеть табачный дым. Это сильно мешало играть в шахматных турнирах. А противник, видя перед собой некурящего, специально дымил мне в лицо. Пару раз чуть не избили в электричке, когда я, стоя в тамбуре в ожидании своей станции, сделал замечание курящим, поскольку это официально запрещено, а мне в духоте дышать было нечем. Оба раза это было воспринято чрезвычайно агрессивно.

Может, это отвращение к курению тоже помогло мне дожить до солидного возраста?

Итак, всего три конфликта за всю жизнь! Это не много. Мама гордилась мной. Радовалась, что я не пью, не курю, не играю в карты на деньги, не участвую в драках и не ворую… Но это не давало ей абсолютного покоя относительно меня, активного мальчишки.

Случай – причина «естественного отбора»

Есть статистика, которая подскажет, сколько детишек доживёт лишь до определённого возраста. Это так называемый естественный отбор. Многих уносят болезни в раннем возрасте. К этому на Руси издавна относились, по сути, философски, чтобы уменьшить боль потери: бог дал, бог взял. Особенно, когда рожали помногу. Но когда погибает здоровый ребёнок от несчастного случая – это трагедия на всю жизнь.

А таких случаев за долгие годы взросления, приобретения опыта, возникает неисчислимое число, и никто не знает, откуда может прийти угроза. И особенно подвержены таким случаям, разумеется, мальчишки.

Когда во время войны мама работала в столовой официанткой, она, чтобы не оставлять меня один на один с крысами и не отпускать в неподконтрольные прогулки, пыталась держать меня возле себя. Целые дни я проводил в общепитовской обстановке. Это создавало определённые неудобства и работникам столовой, и мне. Чем заняться с утра до ночи? Перед открытием на обед мне разрешалось помогать в расстановке стульев. А вечером, после закрытия, – поднимать их на столы. Больше ничего доверить мне не могли. И пока обслуживали посетителей, я не знал, куда себя деть, чем заняться. И к вечеру был уставшим не меньше, чем мама.

Перед уходом домой была заключительная операция – чистка картофеля. Помню скандал, устроенный какой-то начальницей за то, что слишком толстыми получились очистки: «Люди голодают, а вы тут транжирите продукт…» Помню и приятное. Однажды так устал, что, сидя в кругу женщин, чистивших картошку, уронил непослушную головку на бедро молодухи, мерно покачивающейся в такт работы с ножом. Пригрелся, задремал. Вдруг слышу: «А что, Толик, нравится она тебе?» Как сказать «нет», когда пригрелся на мягкой ноге. «Женишься на ней, когда вырастешь?» – не унималась мамина коллега под хохот товарок. «Женюсь», – неуверенно пролепетал я сквозь сон…

Но столовская идиллия внезапно оборвалась. После случая, который чуть не стал трагедией. Засидевшись под каким-то свободным от посетителей столом во время обеденного обслуживания, я, пятилетний карапуз, вылез и оказался на ходу официантки, которая со скоростью экспресса неслась с подносом, где в два яруса стояли тарелки с горячими щами. Она споткнулась, с трудом удержалась сама и удержала поднос, а то бы обварила меня и рабочий класс, нетерпеливо дожидавшегося своего обеда. Шум, гам, скандал. И маме запретили держать меня при себе в столовой.

Что со мной делать, куда меня деть? В детсад меня мама не смогла пристроить. Запирала в комнате. Это было ещё как-то терпимо, когда мы жили в общежитии, в комнате с другими женщинами. Но потом маме дали отельную конуру, где нечем было заняться, и я, как уже рассказал, целый день сидел на подоконнике, наблюдая за улицей и кидаясь в крыс.

С наступлением тепла я мама меня оставляла на улице. С мальчишками жёг костры на пустыре. Безобидное, на первый взгляд, занятие обернулось неприятностью. Время-то военное, изобразить из себя стрелка всем хотелось. Вот и подкидывали в костёр что-нибудь, что производило шумовой эффект. Нет, до патронов дело у нас не дошло. Но случилось не менее опасное. Кто-то из мальчишек, что постарше, догадался подкладывать в огонь шифер. При нагреве он взрывался. Мы заблаговременно прятались, как бойцы на фронте от вражеского обстрела, и радовались эффекту. Но однажды шифер съехал с костра, мальчишка подошёл поправить, раздался хлопок, один кусок попал ему в голову, кровь залила лицо… Мы испугались и перестали играть в войну у костра. Да и взрослые стали запрещать нам разводить костры.

Но нет предела детской фантазии и находчивости. Тогда широко применялась автогенная сварка с использованием ацетилена. Газ этот привозили не в баллонах, а «добывали» на месте – из карбида кальция. Нередко рабочие слишком небрежно относились к его хранению. Мы тырили у них куски карбида, упаковывали в банки, заливали водой, карбид бурно шипел, выделяя ацетилен, только успевай поджечь…

Но и более тихое времяпрепровождение бывало опасным. Запомнилось моё путешествие по первому льду на Владимирском пруду. До пруда от маминой столовой метров двадцать, так что он всегда был первым объектом для осмотра окрестностей. Ближе к столовой находилась только яма от взрыва бомбы на месте аптеки. Яма глубокая, в мой тогдашний рост, можно было спрятаться от глаз посторонних. От строения не осталось ничего. Зато вся поверхность была усыпана осколками от аптекарского стекла и мелкими металлическими кусочками от аппаратуры. Но изучать их надоело, и моим вниманием овладел пруд. А он всегда был разным, в зависимости от времени года.

С сельского детства меня привлекал первый лёд: когда бросаешь камешки – раздаётся чистый, неповторимый звук. Но в тот день я решился прогуляться по свежему льду. Да не один, а с девочкой, которая была ещё моложе меня. Лёд трещал, прогибался под нами, но чем дальше мы шли, тем было интереснее: под тонким прозрачным панцирем виднелись водоросли. Сколько продлилось бы наша ледовая Одиссея и до чего мы бы дошли, если бы не истошный крик. Это мама девочки вдруг обнаружила пропажу своего дитяти, а увидев нас на прогибающемся льду, чуть в обморок не упала. На крик прибежал какой-то мужик, грозно приказал нам не двигаться, сбегал за деревянной лестницей, положил её на лёд и велел медленно двигаться к ней. Сам он приблизиться к нам не мог, лёд его не выдерживал, даже на лестнице.

Девочкина мама грубо отругала меня, а мне было весело от приключения, я, в отличие от взрослых, даже не успел испугаться…

О своих приключениях в первые школьные годы, которые я в основном провёл в Сергиевке, с бабушкой, я рассказал. Но и попозже, в подростковом возрасте маме было чего опасаться.

На рабочей окраине столицы, где мы жили, после войны властвовали банды. Безотцовщина, безденежье, алкоголь, бескультурье… Примерно каждый третий пацан из тех, с кем я играл, имел приводы. Некоторые прошли колонию, и не один раз.

В соседнем подъезде жила семейка – «достойная» ячейка передового советского общества». Молодая пара – на мой детский взгляд им было лет по тридцать с хвостиком. Оба регулярно оказывались в заключении. Жена в промежутках отсидки ещё как-то успевала поработать. Видел я её на заводе «Фрезер», она лихо гоняла по цехам на электрокаре, перевозя заготовки.

У мужа труд на благо социализма не складывался. Только выйдет – вскоре снова загребут.

Однажды он постучал к нам в квартиру. Я был один. Открыв дверь, я увидел его высокую фигуру, мрачную физиономию, и мои ноженьки подкосились. В такой ситуации растерялся бы кто угодно из наших соседей. Все боялись его, зная «заслуги перед отечеством».

– Я смотрю – у тебя книжки есть. Дай почитать… – довольно мягко и вежливо для его пугающей внешности попросил незваный гость.

Мы жили на первом этаже. Окно не всегда закрывали шторами. И с улицы, с высокого дощатого тротуара, когда вечером мы зажигали свет, хорошо видна этажерка с книгами. Так что не удивительно, что зоркий взгляд рецидивиста узрел «моё богатство». Хотя всего-то книг тогда у меня было десятка три. Вместе с учебниками. Выбор не велик. Что же ему предложить?

– Про природу есть? – неожиданно для меня спросил он. Я достал «Кащееву цепь» Михаила Пришвина. Другой книги «про природу» у меня не было. Он взял.

Я уж было распрощался с книгой, ведь мирская жизнь этого соседа была всегда кратковременной. Однако вскоре он вернул книгу.

– Занятная вещь, – прокомментировал он и ничего иного просить не стал. И даже не осмотрел содержимое этажерки. Вскоре он исчез. Видимо, вернулся в привычную тюремную среду. И исчез навсегда. По крайней мере, я его больше никогда не видел.

У этой криминальной пары родился сын. В тюрьме. Рос он, естественно, без родительского внимания, с бабушкой. Отличался… отборным матом. До школы он вообще не употреблял иных слов, не мог пользоваться нормальным лесиконом. Кроме того был нервозен и агрессивен, мог из-за пустяка полезть в драку, запустить чем-нибудь тяжёлым, что попадётся под руку. Я старался с ним никак не общаться.

Предполагаю, что из него вырос достойный преемник своих родителей на криминальном поприще. Но я это не смог наблюдать. После слома нашего дома пути-дорожки с ним, с его криминальным семейством и со всеми соседскими хулиганами разошлись. В этом, кстати, была социальная польза от хрущёвской программы по ускоренному возведению панельных домов в новых микрорайонах столицы: на какое-то время, на мой взгляд, некоторые банды, обильно расплодившиеся в трудное военное и послевоенное время, распались.

Но попозже довелось пообщаться с другим членом этого семейства. Опять-таки свою роль сыграло моё незанавешенное окно.

В соседнем доме как-то незаметно, неожиданно для меня из маленькой девчушки выросла невеста. На неё, как она призналась, произвела сильное впечатление моя поза «мыслителя». Видимо, она увидела меня, когда я зачитался книгой, позабыв и про незанавешенное окно и про весь остальной мир. Девушка сделала так, что мы вроде бы нечаянно столкнулись у дома. Познакомились. И хотя я был не на много старше её, но всё же раньше я видел в ней лишь кроху, копошащуюся в песочнице, и никогда не помышлял о знакомстве. Но теперь ей уже стукнуло шестнадцать. И она была весьма привлекательна. К тому же, как выяснилось, умна и начитанна. Она занималась в студии театра драмы и комедии на Таганке, который впоследствии стал базой для труппы Юрия Любимова. Мы стали встречаться, бродили по окрестностям, разговаривали на интеллектуальные темы. Она читала стихи. Никаких попыток к более тесному сближению с ней я не предпринимал. Просто она была редким, экзотическим экземпляром для нашего рабочего посёлка.

И вдруг приходит возбуждённый сосед из того уже мною упоминавшегося криминального семейства – младший брат рецидивиста-природолюба – и ставит передо мной вопрос ребром: насколько у меня серьёзные намерения относительно этой девушки? Мол, она слишком молода и ещё глупа, ты можешь её обидеть, а мы своих в обиду не дадим. Так что «отзинь», отстань то есть, у тебя своя компания, и живи в стороне, а то поговорим с тобой иначе… Угроза была недвусмысленной.

Причём тут девочка-цветочек и этот хулиган? Оказалось, они какие-то дальние родственники. А этот младший брат немногим уступал старшему по контактам с милицией, и лишь чуть-чуть не созрел для более серьёзных, тюремных дел. И у них на их «поляне» всё было под контролем. И любовь тоже. Я «отстал». У меня действительно не было никаких «серьёзных намерений» относительно шестнадцатилетней особы с творческим воображением. И ничего серьёзного у меня ещё не успело зародиться по отношению к этой милой девушке. И ей, видимо, «объяснили» родственнички, что негоже якшаться с более старшим парнем. Она больше ни разу не попыталась встретиться со мной, даже случайно. А если бы у нас была любовь?..

Угроза соседа-хулигана была вполне реальной. Пырнуть финкой в то время – это было запросто. Даже ни за что. Захотелось – пырнул: мене твоя рожа не ндравится…

Однажды мы с дружком еле-еле мирно разошлись с бандюганом зверской внешности. Он пристал к нам беспричинно. Просто ситуация удобная. Встретились с ним в узком проходе между сараев, по которому обычно мы возвращались с железнодорожной станции. Вечер, темно и никого, кроме нас двоих и этого третьего. А мы – мелкие, хилые подростки, нам было тогда лет по четырнадцать. Бежать было бессмысленно: его ноги в полтора раза длиннее. Изгилялся, детализируя, как он нас будет «чикать ножичком»… Покрутив перед нашими загрустившими носами стальным лезвием, понаслаждавшись нашим испугом и своей властью над нами, верзила миролюбиво завершил «беседу»: «Ладно, идите. Сегодня я добрый…» Чего ему было надо от нас, бедных пацанов? Не нашёл в тот вечер других «собеседников»?

При аресте главаря банды, жившего в соседнем бараке, погиб милиционер. Милиция озверела и замела человек двадцать. Об этом громком деле даже городская газета написала. Стало поспокойнее. Но лишь на какое-то время.

Сам не знаю, как я, ежедневно общаясь со шпаной, не угодил в переплёт. Не участвовал в воровских набегах на индивидуальную и социалистическую собственность, в массовых драках «улица на улицу» (или одна группировка на другую), в коллективных попойках… Что меня оберегало? Увлечение шахматами и соответственно общение с более интеллектуальными парнями? Дружба с умными девочками? Чтение книг и влияние на меня положительных героев (сказочных, мифических, идеологических)? Длительные, на время летних каникул, отъезды в сельскую среду, где общение с природой и каждодневные хозяйские заботы положительно влияли на психику и даже мировоззрение растущего человечка? Наверно, всё понемногу. Но главное, мне кажется, я всегда был индивидуален. В любой группе, в любой ситуации непонятным для меня образом складывалось своё особое мнение и независимое поведение…

В мою детскую карачаровскую пору бывали такие случаи, которые могли оказаться для меня трагическими непреднамеренно с чьей-либо стороны.

Шёл на станцию, остановился у дороги, пропуская грузовик. Он вёз из деревообрабатывающего комбината большие оконные блоки. Когда круто поворачивал, один блок вывалился. Рухнул на землю в сантиметрах от меня. Сделай я ещё шаг, не сочинял бы сейчас эти строки…

Однажды летом я готовился к экзаменам и сидел с учебником под нашим окном, в палисадничке на табурете. Читал книгу и одновременно загорал, подставив оголённую спину солнечным лучам. Гулял ветер, и так он рванул форточку на втором этаже, что оттуда выскочило стекло, оно спикировало на табурет в вертикальном положении, рассекло дерматиновое покрытие табурета. А я буквально за минуту до этого встал с табурета, иначе это стекло рассекло бы мне хребет. С тех пор всегда смотрю вверх, прежде чем сесть или встать… Это особенно важно в городе, поскольку на крышах вырастают большие сосульки, разрушаются карнизы и балконы, из лоджий выбрасывают опорожненные бутылки…

И после того случая, и много раз потом я ловил себя на мысли, что, возможно, это моё собственное предчувствие опасности меня подняло с табурета. И во многих других ситуациях, когда я бывал на волоске от гибели, что-то толкало меня на действия, которые спасали. Так у меня развита интуиция? Или кто-то из космоса мне подаёт сигнал? Или просто везение?

Я не мистик, но одно правило я вынес из жизни: сам не давай судьбе шанс для твоей погибели, постарайся хоть что-то предусмотреть, поосторожничать… Хотя понимаю, что мой совет останется без последствий для юных, поскольку каждый начинает жизнь, потрогав раскалённый утюг или лизнув языком мёрзлую железку… Кстати, я действительно делал и то, и другое. Особенно неприятным оказалось моя попытка лизнуть замочную петлю у бабушкиного дома – часть кожи так и осталась на железяке, видимо, для отпугивания потенциальных воров.

Главным врагом московской детворы у нас тогда была железная дорога. Она гремела составами всего в сотне метров от окон, угрожая и притягивая…

Есть такая забава на Руси (по-моему, она, к сожалению, сохранилась в некоторых местах до сих пор): подкладывать на рельсы под колёса приближающегося поезда петарды или гвозди. Мой сосед по 1-й Карачаровской улице захотел сделать себе ножичек из расплющенного гвоздя. Но заготовка от стука колёс слетела с рельса, он полез её подкладывать… Удар в висок – и мальчишки нет…

На железнодорожных переездах тогда ещё не было автоматических шлагбаумов, не стояли предупреждающие звуковые и световые сигналы. А потому в этих местах случались трагедии. Об одной из них записано у меня в дневнике за 1955 год:

«Во время экзаменов я потерял одного своего друга. Это случилось так. Шурка Балалаев поехал на каток в Плющево. Когда он шёл домой, то на переезде его сшибло паровозом: отрезало обе ноги и одну руку. Я никак не смог себе представить его мёртвым, до тех пор пока не увидел (я на каток не ездил)».

Представить Шурку Балалаева без ног и без руки было невозможно! Погиб самый интеллигентный в нашей компании парень: воспитанный, учился играть, вопреки фамилии, на скрипке. До сих пор помню, как на непонятно кем сделанном, даже не покрытом лаком инструменте он в тесной девятиметровой комнатушке устраивал нам домашний концерт – играл то, что успел заучить. Извлекал неожиданные звуки, которые нас, шаловливых и далёких от музыки мальчишек завораживали. Особо врезалась в память исполненная им в жалостливо-минорном варианте мелодия «Спят курганы тёмные»…Отец его погиб на войне, а он – в мирное время на рельсах. Мать осталась одна… Одна со своими мыслями и болями в келье-девятиметровке… И ради чего теперь ей жить?..

Возле станции Перово, где я провёл большую часть детства и отрочества, через все железнодорожные пути (а их там десятка полтора!) был перекинут длиннющий пешеходный мост. Очень высокий, поскольку под ним ещё ходят и пассажирские поезда по насыпи. Ну, зачем же залезать на мост? Умный в гору не пойдёт, умный гору обойдёт… И это притом, что на этих стальных нитках постоянно курсируют поезда. Причём в таком порядке, что и не знаешь, откуда он может появиться. В том числе и задом – так, как им и положено идти на сортировочную горку. Вот народ и повадился ходить не на мост, а через сортировочную горку. Поезд задом пятится, все вагоны у него уже заранее расцеплены, и с горки каждый вагон с ускорением скатывается самостоятельно по заранее выбранному диспетчером пути. Пока не подогнали следующий вагон, можно успеть перейти, а дальше пути посвободнее, или, по крайней мере, поезда проскакивают быстрее. Но на горке постоянно переключаются стрелки. И одной женщине на стрелке зажало ногу. Несчастная кричала: «Спасите меня, отрубите ногу!» Поезд остановить не успели. А кто же решится рубить ногу, да и чем? Женщину задавило.

Я об этом случае знал, и никогда нигде не наступал на стрелки: автоматика сработает, и не успеешь среагировать.

Более того, я перестал ходить на горку, а, экономя метров сто, просто на ходу медленно ползущего расформировывающегося поезда запрыгивал на переходную площадку с одной стороны и спрыгивал с другой. Но однажды мне преградил путь еще один поезд. Он тоже шёл не быстро. Когда я уже спрыгивал с переходной площадки, я почувствовал, что мои ноги уезжают… с поездом. Мои ботинки прилипли к ступеньке, замазанной смолой, а я уже наклонился, чтобы спрыгнуть. Я падаю вниз головой, быстро-быстро перебираю руками по земле. По шпалам. По разбегающимся во все стороны рельсам. И смотрю, чтобы не удариться головой о низкие синие светофоры. Обошлось. Ботинки отлипли, я свалился на рельсы благополучно. Но с тех пор перестал ходить и под мостом. Только тогда до меня дошла серьёзность предупреждения железнодорожников: сэкономишь минуту – потеряешь жизнь.

Но теряли жизнь, и не пересекая «железку». В те времена у электричек входные двери были не автоматическими. В часы пик столько набивалось народу (как ныне в метро), что люди хватались за поручни и почти навесу ехали до ближайшей станции. Однажды и я рискнул поехать так же. То есть я посчитал, что вот сейчас народ в тамбуре умнётся, и я протиснусь, уверенно встану обеими ногами. Но народ не умялся. Я держался за поручень лишь одной рукой и стоял лишь на одной ноге, всё остальное висело над быстро замелькавшей землёй. Спрыгнуть было поздно, и я держался из последних сил, молил бога, чтобы не поднажали изнутри, истошно вопил, и пять минут езды до следующей станции мне показались вечностью.

Но, несмотря ни на что, страха перед железной дорогой у меня не было – я вырос рядом с ней. И когда однажды я очень спешил домой, а электричка вместо того, чтобы остановиться на станции Перово, сначала сбавив ход, затем стала ускоряться, я прыгнул. Платформу уже миновали. Дело было ранней весной, ещё лежал снег, сильно набухший, рыхлый. Я несколько метров проскользил на четвереньках по грязно-снежной каше. В одной руке я держал свёрнутый кусок ватмана с моим очередным курсовым проектом. Чертёж разломился вокруг моей руки. Вся работа пропала.

Почему я рассказал об этих опасностях юной жизни? Обо всех этих трагических случаях мама, конечно, узнавала. Если не от меня, то по «сарафанному радио». А если и не узнавала, то всё равно переживала, боялась за меня, страшилась неизвестности, когда я, не предупредив, задерживался.

Повзрослев, я стал давать ей повод для новых переживаний. Я мог до трёх часов ночи гулять с девчонкой (а она жила как раз по ту сторону железнодорожных путей!), не предупредив о позднем возвращении – телефона-то не было. Мог по месяцу не писать писем из армии, занятый своими армейскими проблемами… Она переживала, плохо спала, и без того мучаясь по ночам от боли в суставах. При этом она никогда меня не укоряла, лишь просила быть осторожным…

Но только, сам став отцом, я понял, как тяжело переживать отсутствие информации о ребёнке. Когда в этой жизни столько опасностей. А, видя сейчас муки людей от артроза, только теперь понял, как мужественно вела себя мама, которая терпела практически непрерывную боль на протяжении долгих лет, при этом не жалуясь. И лишь, когда совсем было невмоготу, просила помассировать её суставы. И я массировал…

Какие грехи она замаливала в кругу баптистов?

Безграмотная, мама не могла проконтролировать мои домашние задания, посоветовать что-то почитать. Сама она стала регулярно читать лишь тогда, когда болезнь уже совсем одолела её, и мама всё больше сидела на диване или лежала в постели. Читала она очень толстую и мудрёную книгу – «Библию»!

Одна из наших соседок оказалась баптисткой, стала к ней часто захаживать, беседовать… Мама, когда покрепче была, особенно и не интересовалась церковными делами, праздниками, не очень-то знала православные каноны, никогда не соблюдала их и в церковь ездила только раз в год, если силы позволяли, чтобы освятить куличи. Правда, меня, ещё голопузика, родители окрестили. Но это – скорее дань русской традиции, чем верование (тем более что отец был далёк от религиозных убеждений). А тут ежедневно – «Библия»! И не только. Отдельно было «Евангелие». А ещё – изумительно иллюстрированная старинная книга «Потерянный рай» Миллера. Наверно, за картинки с богом и ангелами эта книга тоже воспринималась как священное писание.

Мама читала по слогам, вслух произнося их и складывая в слова и фразы. Пользовалась лупой. Иногда просила меня, безбожника, почитать ей. Читал.

Библейские мудрости меня не заинтересовали, а вот «Потерянным раем» зачитывался. Ну, и история сотворения мира богом была мне любопытна, хотя, конечно, я не верил в эту чушь: «В первый день Бог создал…» Смешно читать это в двадцатом веке, тем более в двадцать первом, когда про Небо, то есть про Космос и про Вселенную, цивилизованному человечеству стало многое известно (хотя, конечно, ещё далеко не всё). Про всякие дела Христовы, особенно про его волшебство (шёл, аки посуху, накормил одним хлебцем, вылечил…) любопытно, но не более: не реалистично это. Хотя и допускаю, что две тысячи лет назад жил человек, обладавший какими особыми физиологическими способностями.

Даже подростком я ощущал, что в действиях бога и его сына немало противоречий. Ну, хотя бы такой пример. Чтобы спасти человечество от неразумного поведения, бог потопил почти всех людей, выбрав для спасения лишь «экипаж» Ноева ковчега. Да ещё разместив на этом судне представителей всего живого мира: каждой твари по паре. Пытаясь быть документальной «Библия» даёт точные размеры в локтях. Приняв «локоть» за полметра, вычислим размер Ноева ковчега: это примерно с современный четырёх-пятиподъездный девятиэтажный дом. Как разместить в таком пространстве «всякой твари по паре»? Как смогли оставшиеся после божественного геноцида два человека собрать в одном корабле слонов (пара) и носорогов (пара), китов (пара) и осьминогов (пара), крокодилов (пара) и антилоп (пара), львов и овец и т. д. и т. п. И откуда они взяли на борт столько еды (разнообразной и не скоропортящейся)? Ну, ведь несусветная чушь!

А христианская мораль? Она меня не то, что не увлекла – раздражала. Она никак не согласовывалась с реальной жизнью. Даже самих попов: «с первого щелчка поп прыгнул до потолка…» И тем более я противился этому уничижительному обращению – «раб божий»… Нас учили с первого класса: «мы не рабы, рабы не мы». Конечно, по факту советские люди стали рабами наземно-партийного «бога». Однако это понимание у меня пришло позже. А с детства верил: «мы не рабы»! И не хотелось быть рабом… Правда, только много лет спустя я понял: рабство бывает разным, в том числе и добровольным, по идейным соображениям.

Религиозность мамы усилилась не только из-за болезни и одиночества, не только потому, что муж открыто загулял на стороне, – она хотела замолить свои грехи. «Да какие, мам, у тебя могут быть грехи?» – удивлялся я. «Нагрешила я, Толь, ой, нагрешила…», – упорствовала она. Чем? Когда?

Помню, в Москве, во время войны, к нам приходил какой-то мужичок, электромонтёр. Сначала он поколдовал с электроплиткой. Газа, конечно, не было. На дровяной печке готовить некогда. Поэтому пользовались электроплиткой. Это примитивное устройство состояло из металлического корпуса с ножками, термостойкого керамического «блина», в ложбинке которого лежала спираль. Однажды я, стоя на полу, протянул руку на стол, где стояла эта плитка. Хотел что-то взять, дотронулся до мокрой клеёнки, и меня тряхануло током. Как это могло случиться, что и где законтачило? Вот электромонтёр и разбирался.

А потом он подарил нам «жулика». Вряд ли современный потребитель электроэнергии догадается, что это такое. Дело в том, что тогда за электричество платили не по счётчикам, а по числу потребительских точек: лампочек, розеток. И, чтобы скрыть лишнюю точку, обычный патрон светильника меняли на специальный, у которого были отверстия для вилки. Жульничали. Чтобы снизить коммунальные расходы.

Потом электромонтёр стал захаживать и без вызова и нашей бытовой надобности. Мама, виновато улыбаясь мне, уходила с ним. Можно ли её осуждать за эту связь? Муж ведь уже несколько лет как «пропал без вести» на фронте. Ей было-то лишь чуть больше тридцати лет. А «жизнь проходит стороной»… Тогда она согрешила?

Помню также, что на селе, ещё до возвращения отца, стали поговаривать, будто за ней ухлёстывает один мужик. Глава огромного семейства! И якобы моя мама потворствовала той порочной степной связи. Может, где-то в поле и согрешили они. По крайней мере, дети этого мужика, с которыми я всегда играл, вдруг стали злобно ко мне относиться. Однако я не верил в эту порочную связь, уж слишком неправдоподобной она мне казалась. В отличие от той, городской, с электромонтёром. Хотя чужая душа – потёмки…

Но, думаю, не это мама считала своим грехом – в конце концов, мужа она практически похоронила. Подозреваю, что она делала аборты. Более того однажды она почти проговорилась об этом.

При большевиках аборты сначала были легализованы. И наша страна стала чуть ли не первой в мире в этом отношении. Но затем, пытаясь волевым способом повлиять на повышение рождаемости, в 1936 году наложили запрет. Допускалось лишь в редких случаях – по медицинским показаниям. Поэтому миллионы советских женщин избавлялись от ненужной, неплановой беременности подпольным путём. Часто даже без врача, которому надо было немало платить. Решались провести операцию самостоятельно, скажем, используя подручные средства, например… вилку. Ужас! Отсюда и гибель от кровотечения или заражения, и бесплодие…

Аборт – не просто насильственное прерывание плода, это – убийство, грех, считают многие. Вероятно, этот грех мама и замаливала всю оставшуюся жизнь.

По-прежнему в мире идут жаркие споры: разрешать или не разрешать аборты. Церковники практически во всех странах – за запрет. Врачи, социологи, либеральные политики – против запрета. И дело не только в «грехе». И не в споре: это – новый человек в материнской утробе или всего лишь эмбрион, часть женского организма? Конечно, аборт, как любое хирургическое вмешательство опасен. Он может привести к тяжёлым последствиям для здоровья женщины, к бесплодию (особенно если аборт совершён до первых родов). Но аборт зачастую вынужденная мера: из-за физического состояния женщины, её тяжёлой наследственности, из-за беспросветного материального положения, из-за насилия, из-за внебрачной связи (а как иначе скрыть, если «залетела»!)… По-моему, главное в решении этой проблемы – права человека, который сам делает осознанный выбор (если не считать эмбрион полноправным человеком). И в этом смысле запрет абортов, так же, кстати, как и их обязательность в перенаселённых странах, на мой взгляд, недопустимы…

Грехи молодости, замкнутость в домашних стенах из-за болезни, разлад семейной жизни – что из этого или всё вместе повлияло на вовлечение мамы в религию? Не знаю…

В отличие от ортодоксов баптистам-евангелистам церковь как здание для молебен не так обязательна, да и священник менее нужен. Человек напрямую обращается к богу, без живых посредников и без намалёванных изображений никем не виденного всевышнего и не запечатлённых на фотографиях или фресках Христа и его матери. В этом смысле протестантские вероисповедания, на мой атеистический взгляд, разумнее, демократичнее. И просто человечнее. Но к тому времени я уже стал комсомольцем, и решительно спорил с мамой по воду её религиозности. В моей памяти эти споры не слишком отложились, но вот что неумолимо (и не в мою пользу) свидетельствует пожелтевшая бумага дневника за 1955 год:

«12 апреля. С мамой ссоримся ещё чаще и жёстче… Ссоры обычно возникают из-за «господа бога». Мне становится не по себе, когда я вижу унижение верующих перед своим «всевышним». Как это гадко! Споры переходят на бытовые случаи. Если я окажусь прав, то меня обвинят в том, что я… ещё мал, и больше никаких доказательств в свою защиту. После каждого спора я ещё больше укрепляюсь в своих рассуждениях, но мне горько, что мама не понимает, что я хочу ей не зла. Я привожу жизненные факты, вред религиозных предрассудков, рекомендую побеседовать с образованными и партийными людьми, например с нашим классным руководителем Аллой Александровной, но мама ни что не желает (и для себя хуже!)».

Я, конечно, не был по своей морали Павликом Морозовым, доносить на маму в соответствующие органы о сборах баптистов в нашей квартире даже и подумать не мог, но всё же желание вынести наши споры на религиозную тему в третейский суд – «партийным людям», это уж слишком. Я этого не сделал, но само предложение этого меня сейчас бросает в дрожь: до какой степени мы были изувечены пропагандой! И как в нас воспитывали двуличие: с одной стороны, по Конституции – свобода вероисповедания, а с другой, – жестокое противодействие «религиозному дурману», вплоть до общественного порицания, исключения из партии и комсомола, наказания по работе.

Я не могу сейчас уточнить, из-за чего конкретно мы ссорились с мамой. Она не пыталась принудить меня, комсомольца, к вере. Не заставляла штудировать религиозные книги. Полагаю, что главной причиной были богослужения в нашей квартире. Мне не нравилось, что у нас дома, когда там не было ни меня, ни отца, собирались баптисты, молились, пели, читали… Если заставал – требовал уйти. Вежливо, но твёрдо. Мама не обижалась, но просила: «Но я ведь никуда не могу сходить…» И, в конце концов, я уступил: без меня – пожалуйста. И мама предупреждала: «Сегодня придут…». Это чтобы в этот день я, честный комсомолец, не спешил домой.

Позже за эту мою уступчивость я чуть не пострадал. Бывшая моя родственница донесла на меня моему редакционному начальству в АПН (а это идеологическая организация!), что я потворствовал тайным сходкам баптистов. И хотя баптистские секты не были запрещены, но это могло сказаться на моей карьере и партийном членстве. Однако главный редактор был удивлён, что пожаловались на меня уже через несколько лет после… смерти моей мамы. И тема была закрыта.

Да и как же я не мог уступить просьбе мамы, если эти невинные христианские посиделки были её единственной связью с миром, отдушиной в затхлой жизни, и если баптисты, со слов мамы, меня боготворили: парень не пьёт, не курит, не хулиганит (а это в то время было такой большой редкостью!), к тому же, как женщина, абсолютно всё делает по дому: в магазин ходит, воду и дрова приносит, печь топит, сам стирает, ходит полоскать бельё, вывешивает его на уличных верёвках, сушить и гладит!!!

Да, так вот сложилось, что уже с двенадцати моих лет не мама за мной ухаживала, а больше я за ней.

Открытая форма из-за закрытого пространства

Мама до последнего дня своего пыталась что-то делать по дому. И очень огорчалась, что не в состоянии помочь по уходу за появившимся внуком. Но у неё не хватало сил стать няней. К тому же был нежелательным постоянный контакт с ребёнком из-за маминого туберкулёза. В общем, за бедой ходит беда…

Из-за затворнического, малоподвижного образа жизни, из-за того, что она большую часть времени проводила в глухой каморке без окна, возле печки, у неё развился туберкулёз.

Определили это не сразу. У мамы постоянно держалась слегка повышенная температура – чуть больше тридцати семи, и она слегка подкашливала. «Я простудилась», – отмахивалась она. Я отлучился на пару недель в отпуск. Когда вернулся – мамы нет. Испугался. Но соседки «успокоили»: её положили в больницу на обследование. Участковый врач, много лет следившая на её здоровьем, заподозрила неладное. Жестокий диагноз подтвердился – туберкулёз лёгких. Причём в открытой форме, то есть опасный для окружающих.

Её каждый год на несколько месяцев направляли в какую-нибудь туббольницу, которая, как правило, располагалась в зелёной зоне – на окраине столицы (в Люблино) или вообще в Подмосковье, например в Мытищах. Лечение частично помогло: открытую форму больше не диагностировали. Потом наш опытный участковый врач, очень внимательно относившаяся ко всем подопечным, знавшая все подробности о каждом нашем заболевании, предложила вообще её оставить за городом на постоянное проживание. Я был вынужден согласиться. Моя активная профессиональная деятельность уже не позволяла мне столько же времени уделять маме, так же ежеминутно заботиться о ней, как раньше, а она уже и до туалета не могла самостоятельно добираться, пользовалась уткой. К тому же всё-таки оставалась потенциальная опасность для маленького сына.

Дали направление на проживание в двенадцатой туберкулёзной больнице. Адрес туманный: Ногинский район, местечко Берлюки. Как это местечко найти? Сказали: где-то за городом Щёлково. На карте это название я не нашёл. Через знакомых договорился с парнем, у которого был собственный «Москвич», отвезти маму в эти Берлюки. Но он тоже не знал, где это. Решили, что в Щёлкове уж кто-нибудь из местных подскажет путь. Но там никто и слыхом не слыхивал о таком необычном поселении. Наконец, местный милиционер вспомнил, что где-то на реке Воре есть что-то похожее, там монастырь.

Мы подъехали к станции Чкаловская. Отсюда шоссе ведёт в Черноголовку – как раз в нашем направлении. Выехав на мост через Ворю, мы увидели справа на крутом речном берегу высоченную колокольню. Монастырь! Но село-то называется Авдотьино! Даже местные жители не все догадываются, что это также и Берлюки. Но это уже не важно. Потратив часа четыре, мы достигли цели.

Как хорошо иметь знакомого с машиной. Тогда, в 60-е годы, владельцы легковушек, к тому же молодые парни, были редкостью. На такси мы бы сильно потратились. Да и согласился ли московский таксист ехать туда, не знаю куда, и искать то, не знаю что?

Больница действительно располагалась в бывшем монастыре (Николо-Берлюковский). Этот живописный берег был освоен монахами ещё в средние века. Потом на месте скромных обиталищ соорудили эту крепость с мощными стенами. То, что он имел оборонительное значение, доказывало наличие подземного хода, ведущего прямо к реке. Узнав потом о нём от столичных спелеологов-любителей, я попытался исследовать его. Однако далее нескольких метров побоялся углубиться. Деревянные опоры подгнили.

Советская власть экспроприировала монастырь у церкви, предназначив его для лечения. Для ходячих место хорошее – вокруг, прямо за стенами растут вековые сосны, ели, липы, клёны… Райский уголок.

Для ходячих. А для тех, кто прикован к постели?

В маминой «келье» были очень толстые стены, а небольшое окно-амбразура усиливало впечатление изолированности от внешнего мира. И было ощущение не благости и покоя, а тюремной камеры.

Я старался раз в неделю наведываться. Поскольку, как я уже отметил, своей машины у меня тогда не было, то пользовался велосипедом. И сорок с лишним километров пилил на нём, рискуя на узком загородном шоссе попасть под грузовик. И однажды попал… Под шуструю бабку. Она меня сбила. Возле Измайловского рынка. Видимо, она была огорчена ценами продуктов и, задумавшись, не обращая внимание на дорожное движение, буквально вонзилась в меня. Да так неожиданно, что я очнулся только в машине скорой помощи… Хорошо, что удалось потом разыскать мой шикарный полуспортивный велосипед.

Избавившись от болезненных ощущений после сотрясения мозга, стал экономить на передвижении до мамы: часть пути, до Балашихи, преодолевал вместе с велосипедом на электричке. Если весь путь преодолевать на общественном транспорте, то на это ушло бы очень много времени: пока доедешь только до автовокзала на Щёлковском шоссе – часа полтора потеряешь.

Старался не пропускать очередную неделю. Понимал, как маме не сладко жить в затворничестве, да ещё прикованной к постели и без общения с родными и вообще с людьми, за исключением одной соседки. Мама никогда не жаловалась. Хотя я знал, что нередко все её косточки ломило от непогоды, а массаж сделать некому. Казённой еды ей хватало, привозил только фрукты.

Но однажды у неё навернулись слёзы: «А всё равно жить-то хочется…» Как не хотеться, если ещё и жизни-то настоящей, в своё удовольствие, так она и не видела? Только-только я стал взрослым – ей бы возрадоваться, понянчить внука, а тут – келья…

Умерла мама не от ревматизма. Не впрямую от ревматизма. Неподвижный образ жизни привёл, как объяснила врач, к тромбу в кровеносном сосуде. Вероятно, в те годы от такой беды сложно было избавиться (если вообще это возможно), а может, просто врачи и не стремились к излечению лежачей больной и ничего не предприняли. Мне сообщили из больницы: «Срочно приезжайте…»

Я так и не понял тогда, узнала меня мама или нет. Она ещё могла даже сидеть в постели, но находилась в полуобморочном состоянии: блуждающий взгляд обесцвеченных серых глаз, нечёткие движения рук, вроде бы пыталась что-то сказать, но звуки уже не выходили из ослабевшего тела. «Она очень тебя ждала, – сказала мне её соседка по келье. – Ещё вчера вечером говорила: вот, мол, Толя приедет…» Даже если бы я приехал накануне, чем бы я смог помочь? Врач подтвердила мне, что мама безнадёжна.

На следующий день к маме поехала бабушка. Вернулась и как-то буднично, без слёз и дрожи в голосе, произнесла: «Наташа отмучилась». И в этой короткой фразе вся боль мудрой женщины, долгие годы видевшей муки своей старшей дочери. Лишь посеревшее лицо выдавало её очередное переживание. Сколько же горя выпало на материнскую долю моей бабушки: пережить, похоронить большинство своих детей! К такому испытанию не привыкнешь, но она понимала, что её дочь, моя мама, прикованная к постели, борясь с болями, многие годы страдала. И вот вердикт: «Отмучилась…» Жестокий, но жизненный…

Да, мама отмучилась, но как же было горько сознавать, что её уже нет, никогда не будет и не благословит она тайным от меня крестом слабой руки, как она всегда делала, когда я уходил из дома. Я знал об этом её жесте, но, несмотря на мой атеизм, я всегда желал этого её молчаливого пожелания. А может, он и правда охранял меня?

Похоронили маму там же, на местном сельском кладбище, рядом с монастырской стеной, под гигантскими вековыми деревьями.

А в девяностые годы с её могилки украли металлическую оградку. Кстати, вскоре оградку украли и с могилы тёщи, которая похоронена на более цивилизованном и вроде бы охраняемом московском кладбище – Хованском.

Эпоха виновата в этом разгуле воровства? Режим виноват? Элементарной совести у людей нет, чести, человечности… Оградка не кусок хлеба, который может воришку спасти от голодной смерти. Нет у тебя сейчас денег на оградку? Могилка может и подождать. И как же надо не уважать ни своих родных, для кого воруют с чужих могил, ни тех, кого обворовывают, ни себя, ни страну, в которой ты посягаешь на святое – на память об умерших… Брр-р-р, омерзительно. Какой тут «патриотизм»? Какая тут – «великая страна»???

Восстанавливать оградку я не стал. По соседству, в овражке, куда сваливают кладбищенские отходы, мы с женой взяли выброшенный кусок ограды. Установили его, покрасили. Рядом положили толстенный кусок давно спиленного дерева – получилось сиденье.

Поставленный отцом деревянный крест через несколько лет подгнил. Я заказал металлический, с маленькой фигуркой Христа. Пусть я – атеист, но мама-то – христианка.

В последние годы на некогда тихом сельском кладбище новая напасть. Стали очень уж активно хоронить. И не только молодых, погибших в борьбе за свои блага в период первичного накопления капитала после советского застоя. Много похоронено людей пожилых. Похоронено с размахом, богато, с показным уважением к предкам. Видимо, туго стало с местами на других погостах Ногинского района, вот и стали осваивать это глухое примонастырское пространство.

Что ж, дело житейское – хоронить-то умерших надо. Но зачем отхапывать кусок чуть ли в половину нашего дачного участка?! И почему, сгребая дёрн, кустарник, молодую поросль деревьев, надо перекрывать проход к другим могилкам? Ведь буквально в десятке метров начинается овраг, куда и так сваливают сгнившие венки, проржавевшие куски ограды, тару от пития и закуса. Нет, надо завалить тропу, ведущую вглубь кладбища, – лишь бы какому-то хамлу было удобно сидеть и распивать горячительное, заливая своё горе. Про чужое горе им невдомёк. Если и своё-то горе на самом деле испытывали?

Маму похоронили в конце октября 1966 года. Более полувека назад! Когда меня не будет, кто-нибудь станет ухаживать за могилкой?.. А если не будут, мамино место быстро займут чужими гробами… Свято место, тем более на кладбище в Подмосковье, где всё сильнее ощущается дефицит не занятых территорий, пусто не бывает. Должно ли меня это волновать? Жестокая реальность жизни такова: далее одного поколения предков у нас уже не вспоминают… Пройдут годы, и, как ни печально, на этом месте похоронят другого человека… Круговорот клочка земли в человеческой природе…

Сын за отца не отвечает?

В сорок первом отец «пропал без вести». В сорок пятом он нашёлся

Сколько себя помню в раннем детстве – рядом всегда была мама. Или бабушка. Отца же впервые увидел, когда пошёл в школу. Хорошо, что вообще увидел…

Конечно, это не совсем точно – впервые увидел. Увидел я его впервые, появившись на свет. Но то беспамятливое видение – не в счёт.

Победный 1945-й. Мы с мамой жили тогда у бабушки – маминой мамы. Сам день Победы не помню. На селе никакого публичного празднования не отмечали. Иначе это запомнилось бы. Зато в деталях помню другой день. И он тоже связан с Победой. Возможно, сельсовет и председатель колхоза собрали народ. Но это в другой стороне села, и в моей памяти от такого великого события, что окончилась война с нацистской Германией, никакой зарубинки не осталось. Зато хорошо другое важное событие в моей жизни.

Осень. Я уже ходил в школу больше месяца. Но в то воскресенье я, естественно, спал, сколько хотел. Спал крепко. Проснувшись, понял: в избе за ночь что-то произошло. Во-первых, я проснулся не там, где лёг спать. Ложился с мамой на кровати в горнице, а встал – на печке. Во-вторых, и бабушка, и особенно мама игриво-загадочно улыбались. Меня подтолкнули к горничной двери. На кровати я увидел незнакомого мужчину, который спал, отвернувшись к стене. Я смог разглядеть только черноволосую голову. Таких черноволосых мужиков в нашем доме никогда не видел, да и на селе редкость.

Взволнованные женщины сказали, что это мой отец. Почему-то я сильно оробел. Какой-то особой радости не испытал. Почему? Не знаю.

В то военное время почти все дети остались без отцов. И никто не донимал расспросами: а где твой отец? Или все видели, что в доме есть глава семейства, или не спрашивали о его отсутствии. Я тоже не донимал старших этим вопросом. Мне сказали: пропал без вести. На том расспросы и закончились. А куда ещё деваются люди на фронте, коли похоронку не прислали, и могилы нет? Кстати, в военных архивах, когда они стали доступны в интернете, я нашёл информацию, что отец «пропал без вести». Так он и числился там, даже вернувшись… Даже по прошествии десятков лет…

Мне не запомнилось, как отец, наконец проснувшись, прореагировал на моё появление в горнице: обнял ли, поцеловал ли, уронил ли на радостях слезу… Думаю, что не запомнилось именно потому, что его реакция была очень сдержанной. Может, какие-то подобные эмоции проявились, когда меня сонного переносили с кровати на печку? А поутру он не схватил меня, худосочного, но уже подросшего без него белобрысого мальчонку, в охапку, не смял на радостях. И не уронил слезу.

Отец вообще никогда не плакал; лишь под конец своей жизни у него что-то накатывалось на глаза, да и то это вряд ли можно назвать слезами – так, стариковская влага. И тут, после долгих лет войны встретился со мной так сдержанно, что это не стало для меня большим праздником. А ведь такая внезапная редкость: отец с войны вернулся! И не инвалид: руки-ноги целы. Мало кто из моих сверстников мог похвастаться таким семейным счастьем. Но: вернулся и вернулся…

Тот, кто возвращался с фронта, привозил подарки. Отец привёз… муку. Такую особенную муку, что и в тамбовском селе (где мука даже в самое голодное военное и послевоенное время всегда была, по крайней мере, после очередного урожая) неповторимый аромат от той праздничной выпечки, густо заполнив избу, остался со мной на всю жизнь. Где отец достал такую муку, не знаю. Не из Европы же привёз. От освобождения из плена до возвращения в Сергиевку прошло несколько месяцев, не хранилась же эта мука в личных вещах красноармейца.

Но это – гостинец всем. Что подарил жене, тёще, не помню. А лично мне привёз часы. Большие карманные часы. Среди «трофеев» отца были разные диковинные вещи – сумка для документов (что-то вроде планшетки) и одежда с бледно-зелёными пуговицами. Подобных пуговиц я раньше никогда не видел. Да и позже увидел лишь много-много лет спустя. За кордоном. И сумка, и пуговицы были какие-то не нашенские. И не немецкие. Непонятные. Часы же в то время появились в российских семьях в обилии – трофейные, фрицевские. А эти зелёные вещицы как-то тревожили своим непонятным происхождением. Да и отец ничего не объяснял. Много позже сам я догадался – американские.

В тот же день мы отправились к деду (отцу отца). Так сложилось в нашей семье, что у мамы была жива мама, а у отца – его отец. И при этом бабушка жила на одном краю села, а дедова изба была крайней на другом конце.

Сергиевка – село немалое. Только на нашем берегу речки Вяжли – домов тридцать, а то и больше. Идти к деду далеко и долго. Отец подхватил меня на руки и пронёс от конца до конца. Это вызвало у меня смешанные чувства. У меня наконец-то проснулась возбуждённая радость. Но при этом я стеснялся того, что меня несут на руках. Ведь я уже большой – семь лет, школьник! Неловко себя чувствовал ещё и из-за того, что мне-то вот привалило счастье дождаться отца, а сколько пацанов так и не узнали, что такое отцовское прикосновение, дыхание, запах, слово…

Впрочем… «Может, ты ещё и пожалеешь, что я вернулся», – это уже потом, когда я был подростком, как-то сказал мне отец. Возможно, его сдержанность после его возвращения как раз была связана с этим проклятым биографическим пятном, которое мучило его всю жизнь, напоминая, что он человек второго сорта. Он-то знал, что такое при Сталине вернуться из плена… В последний раз его вызывали в КГБ на очередную «беседу», когда отцу было далеко за шестьдесят. И почему эта контора так «глубоко бурила»? До чего допытывалась? Дал ли отец повод этому вниманию или ко всем бывшим военнопленным всю жизнь пристально приглядывались и прислушивались недремлющие чекисты?

Отец вообще неохотно рассказывал про своё прошлое, а про плен тем более.

В 1939 году его в срочном порядке, несмотря на безработную жену с годовалым ребёнком, призвали в армию – на «польскую кампанию». Это когда наша доблестная Красная Армия якобы освобождала западные украинские и белорусские земли от «польских захватчиков». Фактически же, будучи в сговоре с Гитлером, Сталин начал новый раздел Европы и, воспользовавшись военно-политической ситуацией, провёл ряд захватнических операций: против Польши, Румынии, Финляндии. И, как бы ни оспаривали сей факт наши ура-патриоты, но, по сути, он вместе с «другом» Адольфом Алоизовичем стал зачинщиком Второй мировой войны. Просто грузин схитрил: начал военные действия против Польши на шестнадцать дней позже, уступив пальму печального первенства своему конкуренту в борьбе за мировое господство. Потому-то наша пропаганда всегда делала акцент именно на это: Гитлер начал самую разрушительную войну! Да, начал. Но без сговора с Иосифом по пакту Молотова – Риббентропа вряд ли решился бы на сей безумный шаг, имея за спиной Великобританию и других сопротивлявшихся захватническим действиям фюрера стран.

До боевых действий отец не добрался, «Польская кампания» была скоротечной. Зажатая между армиями двух более сильных государств-захватчиков, Польша быстро сдалась. Так что пороху отец не понюхал. Зато понюхал табак: там начал курить.

На финляндскую войну отца, слава богу (это не благодарность всевышнему, а обычный разговорный оборот), не призвали. Иначе его жизнь там бы, скорее всего, и прервалась, так как по потерям эта война (со значительно более слабым противником!) оказалась бездарной военной авантюрой Сталина.

Нападение Германии на Советский Союз отец встретил очень странно. Когда говорят, что весь советский народ встал на защиту Отечества с готовностью отдать жизнь, это, мягко говоря, преувеличение. Как теперь достоверно известно из секретных архивов НКВД-МГБ, немало советских граждан вначале даже радовались этому нападению, надеясь на освобождение страны от большевиков, от античеловеческого режима Сталина. Перелом в отношении к нацистам произошёл позже, когда в нашем кино показали зверства оккупантов на временно ими занятых территориях под Москвой.

Отец рассказывал, что в то памятное воскресенье, когда началась война, как только стемнело, они с друзьями пошли… громить пивные ларьки. Зачем они это делали, отец толком не объяснил. Из-за ненависти к Сталину? Но и из источников спецслужб известно, что люди действительно почему-то начали грабить. Посчитали, что приходит конец большевистскому режиму? Или простой житейский расчёт: теперь не до мелких грабителей? Перед уходом на фронт надо отвести душу?

В тоже время мама рассказывала, как в первые дни войны отец спасал дома от пожара. Гитлеровские самолёты прилетали не только бомбить нашу столицу, но и поджигать здания. Мамина картинка: ночь, на фоне тёмного неба – вспышки сброшенных «зажигалок», отец в белой (!) рубашке стоит на крыше дома и сбрасывает на землю эти нацистские «подарки»…

Может, первая реакция моего отца на начало войны была связана как раз с отношением к Сталину. Отец ненавидел «вождя». Был даже такой случай, мне мама рассказала о нём уже, естественно, после смерти Сталина. Это произошло ещё до войны. По какой-то причине отец вернулся с работы злой. Разуваясь, он бросил ботинок в висевший на стене портрет Иосифа Виссарионовича. Портрет упал, стекло разбилось. Отец испугался того, что я это увидел, погрозил мне пальцем: «Молчи!» А было-то мне всего чуть больше двух лет!!!

Вот в каком страхе жил советский народ в «самой свободной стране мира». Пролепетал бы я про разбитый портрет где-нибудь, например в яслях, дошло бы это до сталинских ищеек, и всё – ГУЛАГ отцу был бы обеспечен. Даже мальцу поверили бы, что его отец – «враг народа».

Рассказывали про такой конкретный случай: какую-то бабку посадили за то, что ей приснился социалист Александр Керенский, а она про сон проболталась соседям. Ну, а то, что сажали за анекдоты, это всем известно…

Почему отец ненавидел Сталина, он никогда мне не рассказывал, даже когда я стал взрослым. Но, сопоставив его обрывочные воспоминания, могу сделать вывод, что ненависть не возникла вдруг, разом, из-за какого-то конкретного случая (по политической статье никого из его родственников не расстреляли, не отправили в ГУЛАГ), а накопилась за всю ту несправедливость, что стала основой «пролетарского государства».

Отца мобилизовали в числе первых. Но на фронт отправили не сразу. Сначала прошёл экстренный курс медсанбата. А фашисты уже под Москвой.

Не знаю, был ли это первый его бой, но последний – точно…

По данным некоторых историков (например, Павел Полян заявил это на радиостанции «Эхо Москвы» 23 сентября 2012 года), в немецкий плен попало пять – шесть миллионов советских военных. Около шестидесяти процентов из них погибло, нацисты не церемонились с «восточным скотом». Тем не менее, от двухсот тысяч до полумиллиона военнопленных после поражения Германии отказались возвращаться на Родину. Около миллиона вернувшихся – после фильтрации были осуждены как предатели… Примерно такие же сведения приводит в своих книгах историк Марк Солонин.

Одна из причин катастрофического поражения в первые месяцы войны – сталинская доктрина: Красная Армия будет громить врага на его территории. Об ином варианте вождь не помышлял. Глубокоэшелонированной обороны к июню 1941 года создать не удалось. Страна в первую очередь готовилась к нападению. Доктрина «бить врага на его территории» стала всеобщим мнением, настроением и ожиданием. Это сказалось на шапкозакидательском поведении людей, отразилось в литературе. Кто не знает знаменитой песни В. Лебедева-Кумача и братьев Покрасс «Если завтра война»! Верный сталинец, всегда державший нос по ветру, поэт писал:

 
«И на вражьей земле мы врага разгромим
Малой кровью, могучим ударом!»
 

Малой кровью не получилось.

По мнению, критиков сталинского метода управления армией и обороной СССР Виктора Суворова и Марка Солонина, исторические документы развенчивают миф о технической отсталости наших войск. Получается, что по количеству танков и их мощи мы превосходили немцев. У нас было больше и самолётов, и танков, и артиллерии… Стоит напомнить, что после поражения в Первой мировой войне Германии было запрещено иметь большую армию, иметь генштаб и технически перевооружаться, и Гитлер наплевал на это ограничение только в 1935 году. А для СССР такого ограничения не было, и все годы с началом индустриализации мы клепали оружия, сколько хотели и какое смогли, в том числе и новейшее.

У нас было и больше солдат. Вот только вопрос: насколько хорошо они были подготовлены, если самых опытных офицеров, как «врагов народа» перед войной расстреляли или отправили подыхать в ГУЛАГе? И хотели ли эти солдаты сложить голову за «товарища» Сталина, по вине которого чуть ли не в каждой семье погибли родственники от голодомора, от незаслуженных наказаний, в лапах энкэвэдэшников?

О том, что ещё до нападения Гитлера Сталин втайне от «друга» начал мобилизацию пишут те же Суворов и Солонин. В нашей местной, муниципальной газете «Восточный округ» я прочитал воспоминания ветерана, как весной сорок первого его вызвали в военкомат и дали задание разнести повестки. Он пошёл по домам. Но все эти парни уже были призваны. Задолго до объявления войны!! Означает ли это, что срочная мобилизация была настолько секретной, и даже не все военные знали о ней!

Новых, механизированных войск к началу войны, судя по документам, было немало. Просто будущий генералиссимус не там их расположил. Он собирался атаковать, а не обороняться, утверждают Суворов и Солонин. К этой «мудрой тактике» он приучал командный состав армии. На это были нацелены военно-стратегические разработки, к этому готовили психологически не только военных, но и гражданское население. Но наши мощные группировки с новейшей техникой остались в стороне от главных ударов гитлеровцев. Без связи с высшим командованием, они в первые же дни оказались отрезанными и были разгромлены, так и не воспользовавшись своим техническим превосходством.

Тут надо сделать оговорку. Эти выводы опираются на официальные советские данные. Но даже критики сталинского режима оговариваются, что написанное на бумаге могло не соответствовать действительности к июню 1941 года. Как говорится, было гладко на бумаге… А на самом деле вполне возможны и медлительное исполнение приказов свыше, и неквалифицированное обращение с техникой, и приписки, дабы не попасть «под раздачу», и не успели перестроить мозги: ведь до последнего дня Германия преподносилась советской пропагандой, руководством страны как союзник…

Отец попал в Первую гвардейскую мотострелковую дивизию под командованием 41-летнего Героя Советского Союза гвардии полковника Александра Лизюкова. Её история, как и жизнь командира, богата на события. В двадцатые годы она была сформирована как Московская Пролетарская стрелковая дивизия. Потом её переименовали. Затем шла череда переформирований и переподчинений. С июня 41-го дивизия участвовала в оборонительных операциях в Белоруссии и Смоленской области, сдерживала противника на берегах Березины и Днепра. В боях на Ельнинском плацдарме дивизию сильно потрепали. В середине сентября её перевели в резерв. Когда под Можайском происходило переформирование, она, за предыдущие бои, и получила гордое название Первой гвардейской. Вскоре она опять в жестоких боях с наступавшими гитлеровцами – в районе города Сумы. И снова после боёв её отправили в Подмосковье, куда она прибыла 21 октября. Напомню, что это был самый критический период битвы под Москвой. Накануне, 16 октября, в столице возникла паника, жители массово устремились из города по единственной не перекрытой немцами магистрали – шоссе Энтузиастов.

Задачей дивизии Лизюкова была защищать рубеж возле Наро-Фоминска. Видимо, именно в это время в пополнение к ней прибыл и мой отец. Он никогда не говорил, что участвовал в других боях – только в Наро-Фоминске.

Противник сходу вошёл в город, а на стыке дивизий – до реки Нары, фактически отрезав Лизюкову путь для отступления. Три дня шли уличные бои. Дивизия потеряла семьдесят (!) процентов состава, уступив город немцам.

Отец как-то в порыве откровенности рассказал про обстоятельства своего пленения. Их подразделению дали приказ контратаковать и отбить занятую противником фабрику. Вооружённые пятизарядными трёхлинейками красноармейцы шли в атаку на врага, поливавшего по ним из пулемёта и автоматов. Но командир и политрук, исполняя приказ свыше любой ценой вернуть стратегически важный объект – фабрику, вновь и вновь посылали бойцов вперёд. Даже тогда, когда у тех закончились патроны. Со штыками против автоматов?! А если кто-то давал слабину, пытался повернуть назад, политрук расстреливал на месте. В конце концов красноармейцы оказались в ловушке. Стрелять нечем, а вокруг – гитлеровцы…

И окружённые во дворе фабрики красноармейцы, без патронов и, возможно, уже без особого желания бессмысленно гробить себя, сдались.

Это в песне оптимистично пелось: «Смелого пуля боится, Смелого штык не берет». Эти слова Алексей Сурков написал 22 июня 1941 года. В реальной жизни, начавшейся после этой даты, всё было не так. И штык брал, и пуля не боялась убить человека. Даже самого смелого.

Если бы отец не попал в ту фабричную мясорубку… Если бы?.. Боевой путь и вообще жизнь могли сложиться иначе. Первая гвардейская, укрепившись на левом берегу Нары, больше не отступала. А потом начался её тяжёлый, но победный путь на Запад: Калуга, Брянск, Минск, Кёнигсберг. Там, в Восточной Пруссии и закончила свой поход. Разумеется, не было бы гарантии, что отец не погиб в одном из многочисленных боёв этой дивизии. Но ведь были, были, хоть и не частые случаи, когда некоторые красноармейцы прошли весь путь своей части до конца войны. Пусть с ранениями и после госпиталей, но прошли. Волшебные случаи. Но миллионам наших воинов не довелось…

Не выпал волшебный случай и командиру дивизии Лизюкову. Он, уже генерал, погиб под Воронежем всего несколько месяцев спустя после боёв за Наро-Фоминск. Погиб в танке КВ («Клим Ворошилов»). Даже эта мощная техника не смогла уберечь командира дивизии.

За свою сорокадвухлетнюю жизнь Лизюков испытал немало лиха. Как и большинство советских людей. Не только по причине боёв и отступлений в начале войны. И он испытал на себе «ежовые рукавицы» НКВД. Цитирую из «Википедии»:

«8 февраля 1938 года был арестован сотрудниками Особого отдела Ленинградского военного округа по подозрению в участии в антисоветском военном заговоре, в том числе на основании показаний бывшего начальника Автобронетанкового управления РККА И. А. Халепского, исключён из партии и уволен из рядов РККА. На допросах под истязаниями из него были выбиты «добровольные» показания, в частности и о том, что Лизюков «собирался совершить террористический акт в отношении наркома Ворошилова и других руководителей ВКП(б) и советского правительства путём наезда танка на Мавзолей во время одного из парадов». 22 месяца (из них около 17-ти месяцев – в одиночной камере) содержался в тюрьме Управления государственной безопасности (УГБ) НКВД Ленинградской области до 3 декабря 1939 года, когда приговором военного трибунала Ленинградского военного округа был оправдан».

Не верить этим строкам нет основания: есть ссылка на документ. Но поверить в то, что боевой красный командир хотел врезаться в Мавзолей на танке, чтобы уничтожить Ворошилова и всё советское руководство? Ну, бред собачий! Даже по причине чисто военно-технических возможностей. И вот после такого испытания на «прочность» в чекистских застенках Лизюков героически защищал страну, вёл на бой кровавый тысячи своих подчинённых и погиб в танке, носившем имя того самого Ворошилова, которого, он якобы собирался убить о время парада на Красной площади… Он защищал свою Родину, а заодно и преступный, античеловеческий режим… Таков итог той Великой войны.

Есть и ещё одна зарубка в военной биографии Героя: он участвовал в подавлении крестьянского восстания на Тамбовщине. Воевал против тех крестьян, чьи сыновья, братья потом под его командованием должны были остановить вражеские полчища. Так-то вот…

Наш «мудрый главнокомандующий», оправившись от шока, не признавал своей личной вины за поражения «непобедимой» Красной Армии в начале войны. Всю ответственность за этот национальный позор, за гибель миллионов красноармейцев и мирных жителей он возложил на брошенных в пекло войны не очень хорошо подготовленных к современным боевым действиям солдат и офицеров. По мнению и распоряжению «вождя», советский военный, попав в плен, обязан был застрелиться. Интересно, а сам он застрелился бы? Да и его сын Яков, напомню, в плену не застрелился, не повесился, не разрезал себе вены…

Следуя этой своей изуверской логике, Сталин отказался взаимодействовать с международным Красным Крестом. И вот вам разница: даже к гитлеровским воинам, попадавшим в плен к противнику, из этой организации могли приходить, а к сталинским – не имели права. И миллионы наших пленных оказались без элементарной поддержки.

Удивительно для нашей «великой и демократической» страны: архив Второй мировой войны и архив Сталина до сих пор не рассекречены полностью! Наверно, там скрывается такое «величие» советского руководства, такие глупые и преступные действия наших «вождей», такие «гениальные» стратегия и тактика, что вопрос о том, надо ли возвеличивать и славить Сталина отпадёт сам собой. К тому же, вероятно, ещё доказательнее станет версия Виктора Суворова и Марка Солонина о том, что Сталин готовился к нападению на Германию, а не к обороне от неё, но на его беду (на нашу всеобщую беду) «друг» Гитлер опередил его буквально на несколько дней. И я не исключаю, что «благодарные» потомки всё-таки возбудят судебный процесс для осуждения ошибочных и даже преступных деяний накануне и в первый период Второй мировой войны всего руководства страны, и в первую очередь Сталина.

Поистине мы – страна непредсказуемого прошлого…

Первый этап плена отец вспоминал с содроганием. В пересыльном лагере, который был где-то на западе оккупированной советской территории, с военнопленными по-скотски обращались охранники-украинцы. Да простят меня братья-славяне, я к ним отношусь с уважением, у меня по жизни было много друзей украинцев, и я даже породнился с ними, но это правда: отец возненавидел «хохлов» на всю оставшуюся жизнь. Скорее всего, охранниками были националисты, которые мстили и за «освобождение западных районов Украины», и за коллективизацию, и за борьбу с кулаками, и за голодомор начала тридцатых годов.

Их ненависть к сталинскому строю понятна, но причём тут конкретно мой отец, который тоже ненавидел этот строй?! Так идеологический фанатизм рождает вражду между братскими народами-соседями.

В этом же или уже в другом лагере, не могу сказать точно, отец заболел малярией. Как санитар, он знал, чем можно защититься, но оккупанты особо не заботились о лечении славян. Однако немцы были разные (это надо помнить всем, кто интересуется историей той войны!). Один служака из немецкой лагерной команды помог – тайно давал ему хинин, и отец выкарабкался. С тех пор к немцам он всегда относился хорошо.

И не только за это спасение. Ему нравился немецкий порядок, чёткость в их действиях и более гуманное, как ни покажется странным, отношение к людям. Он рассказывал мне про непонятную мне (после советских фильмов про героизм и лишения советских солдат) войну с их стороны: чёткая, всеобъемлющая подготовка в боевым действиям, питание по расписанию, сон – как полагается… Разумеется, эта гуманность проявлялась только к своим людям, к арийцам. К тем немцам, что смирились с властью фюрера и национал-социалистов. На своих противников, особенно славян, нацисты смотрели как на скот. Но отец видел, что в Советском Союзе даже к своим относились бесчеловечно: раскулачивали, губили, морили, ссылали в ГУЛАГ за мешок картошки или зерна… Сажали и расстреливали даже большевиков.

Вероятно, лояльное отношение к немцам (напомню, о зверствах нацистов на оккупированной территории стало известно позже, когда советские войска начали освобождать захваченные врагом города и сёла), ненависть к сталинскому режиму позволили ему неплохо устроиться в плену. Например, по его рассказу, он какое-то время работал в пекарне. Причём эта пекарня обслуживала немцев. Но однажды отец почему-то сильно обозлился на них. Он специально крепко напился, устроил в пекарне пожар, а сам залёг подальше в кустах, якобы не имея отношения к этому возгоранию. Тем не менее, от пекарни его отлучили. Хорошо, что не расстреляли. Наши бы расстреляли. На территории какой страны это произошло, я не спросил.

Последний этап плена проходил в чудесном месте, практически на курорте – на юге Франции, на берегу Средиземного моря, в городе Перпиньяне. Попал он туда уже ближе к концу войны. По мере отступления гитлеровцев на Восточном фронте.

Держали их в какой-то крепости – то ли это была настоящая тюрьма, то ли приспособленный для такой цели монастырь. Режим был сравнительно мягкий. Их даже выпускали за пределы крепостных стен. Они и работали за его пределами. Где – отец не уточнял. Или я забыл.

Им разрешалось посещать местные кабачки. Французы хорошо относились к военнопленным, и было заведено такое правило: местные жители жертвовали небольшие средства для них, приклеивая франки на стене питейного заведения. Приходил военнопленный, отлипал бумажку и заказывал себе бокал вина! В это трудно поверить, но это – факт.

Город освобождали американцы. Военнопленных отправляли морем. Уже в порту наши разделили наших: офицеров отдельно от остальных. В плену отец подружился с красноармейским командиром Алексом (вероятно, Александр, а может, Алексей). В порту их пути разошлись, о судьбе друга отец больше ничего не знал, да и боялся что-либо узнавать. Это называлось фильтрацией. Всех офицеров, попавших в плен, в соответствии с приказом Сталина сразу же отправляли в застенки, а после судов – или расстрел, или в ГУЛАГ, на медленную, мучительную смерть.

После возвращения на Родину, отец ещё раз оказался в красноармейской форме. В чине рядового он прослужил несколько месяцев, до осени сорок пятого.

В Москве, после демобилизации, он понял, что мы у бабушки. И неожиданно для нас, без предварительной весточки, появился в Сергиевке.

Но… «Может, ты ещё пожалеешь, что я вернулся», – долгие годы потом повторял он мне. И было ему чего опасаться за мою жизнь, точнее за карьеру: плен отца – это тёмное пятно в биографии детей. Мне всегда было неприятно писать в анкетах о военном плене отца. Скорее, с моральной стороны: вокруг столько героических участников войны, у многих награды, а моим отцом не возгордишься.

Правда, на моей карьере отцовский плен никак не сказался. Даже когда приглашали на работу в такую закрытую контору, как Министерство внешней торговли СССР, меня заверили, что плен отца мне не помеха, поскольку он вернулся до 1948 года. Был такой установлен временной водораздел: быстрое возвращение из-за кордона и с задержкой. С задержкой – может ты уже подготовленный западными спецслужбами враг? И, тем не менее, напоминаю, отца чуть ли не до конца его жизни продолжали вызывать в КГБ, что-то выпытывая. Что именно – отец не распространялся. Когда в последний раз он рассказывал об этом, я впервые заметил, что говорит он об этом уже не со злобой, а с усталой горечью.

Врезал раз – запомнилось на всю жизнь

Про моих родителей можно сказать словами, которые я позже, учась в университете, почерпнул из философии: борьба и единство противоположностей.

Что можно назвать их «единством»? Свидетельство о браке, выданное в 1934 году. Меня – как их совместный продукт. И жильё – как место совместного проживания. Наполнялось ли это пространство между стенами, полом и потолком понятием «семья», мне в раннем детстве было трудно судить.

А противоположны они были практически во всём: внешне – по цвету волос и глаз, по децибелам голоса, по манере говорить, по отношению к другим людям, по отношению ко мне, наконец…

Отец был на вид суров, с тяжёлым взглядом, которого люди, не знающие отца, не выдерживали. Трезвый – замкнут, малоразговорчив. Мог пошутить, типа: «Рубай компот, пока он жирный!». Или: «Рад бы в рай, да грехи не пускают». Но это случалось редко. Вероятно, грехи-то и мешали жить более открыто. В подпитии язык развязывался. Но добряком не становился. Даже иногда наоборот – появлялось беспричинное озлобление. Его побаивались, особенно те, кто мало знал.

Пьяная разговорчивость его была своеобразной. То запоёт известную официозно-советскую песню на свой лад: «Широка страна моя родная. Много в ней тюрем, лагерей. Я другой такой страны не знаю, Где так сильно мучают людей…»

То ни с того ни с сего процитирует стихи, в том числе – идеологически недозволенные. Особенно часто вспоминал фактически тогда запрещённого Сергея Есенина. За его степную и гулящую удаль? Это бы я понял, но он цитировал есенинские стихи и про Ленина:

 
«С плеча голов он не рубил,
Не обращал в побег пехоту.
Одно убийство он любил —
Перепелиную охоту».
 

Почему именно это и про Ленина? Верил, что тот «не рубил голов»? Противопоставлял его Сталину, «рубившему» всем подряд вокруг себя? Может, думал, как многие, что будь жив Ильич, не было бы такой гибельной войны с собственным народом, даже после «окончательной победы социализма»? Может, с благодарностью вспоминал ленинскую НЭП (новую экономическую политику), когда вернулась, пусть и в ограниченном виде, частная собственность, свободная торговля, и экономика начала быстро оживать?

То, прослушав очередную информацию по радио о наших достижениях, иронически прокомментирует: «Семь вёрст до небес, и всё – лесом…»

То заговорит по-немецки: «Айн, цвай, драй…». И что-то ещё, более содержательное, чего я не запомнил.

То вспомнит французское: «Коми сова?»

То вдруг остановит себя на полуслове, просверлит меня своим тёмными глазами: «Мужичок, молчок!» Время было такое опасное: не болтай лишнего, даже в своей квартире…

Отец вкалывал с утра до ночи. И по выходным – тоже. Он был и плотником, и прекрасным столяром-краснодерёвщиком.

Постоянно подхалтуривал. Делал по заказу новую мебель: двух- и трёхстворчатые шкафы, раздвижные столы, журнальные столики, мягкие диваны… Реставрировал старую – полностью или отдельные детали. Помню, например, обновлял стенку для старинного пианино с вырезанной из дерева гирляндой цветов. Часть гирлянды была отломана. Отец вырезал недостающие детали и долго подбирал морилку и лак, чтобы добиться полного совпадения с сохранёнными цветочками. Получилось классно! А ещё он ремонтировал дачи: клиентами были врачи, учёные, писатели, военные. Фамилию он назвал только одну – Панфёров. Был такой советский писатель, автор ныне позабытой книги «Бруски». По совпадению, я потом работал с его сыном Кимом в газете «Водный транспорт».

Напомню: тётя Клава подрабатывала дома как дамский парикмахер, мама нянчила чужих детей и сдавала спальное место, мне шила пальто домашняя мастерица, отец выполнял разные заказы – всё это говорит о том, что частное предпринимательство сохранялось и при жесточайшем большевистском режиме, когда частная инициатива была наказуема. Люди преодолевали страх, исхитрялись. Потому что, во-первых, они хотели лучше жить, больше зарабатывать (закон их в этом ограничивал). Во-вторых, у многих оставались нереализованными их деловые качества. Кстати, во время горбачёвской перестройки, и ещё раньше (видимо, под влиянием не афишируемых, но известных в узких кругах предложениях премьера Алексея Косыгина) даже среди партийных функционеров появилось немало сторонников перемен, чтобы развязать руки деловым людям, особенно в сельском хозяйстве, которое настолько захирело в колхозно-совхозной системе, что Советский Союз вынужден был закупать за твёрдую валюту (за золото!) зерно, чтобы прокормить людей и скот…

По месту основной работы – на Карачаровском деревообделочном комбинате № 3 отец зарабатывал хорошо. Был бригадиром. Числился в «передовиках». Однажды, когда в очередной раз он повёл меня в комбинатовский душ мыться, я увидел его фотографию на Доске почёта, что висела возле проходной. Мне было приятно это увидеть. Но сам отец никогда не рассказывал о своих производственных достижениях. То ли пренебрегал официальным признанием, считая благодарности клиентов более существенными, то ли просто скромничал.

Однако рассказал, что по заданию предприятия участвовал в изготовлении дверей и ещё какой-то столярки для реконструируемого Кремля, в частности для Грановитой палаты. Видимо, всё же ему было приятно, что доверили такое важное дело. Правда, признался, что однажды ошибся при разметке каких-то кремлёвских дверей. Пришлось их переделывать, ущерб составил десять тысяч рублей. Если учесть, что он никогда не посвящал меня в свои производственные (и тем более левые) дела, то это признание собственного просчёта я расцениваю как его извинение хотя бы передо мной (за брак расплатился комбинат): ведь он считался таким высокопрофессиональным специалистом!

При его доходах нам можно было жить припеваючи. Ему хватало средств прокормить скромную жену-домохозяйку и нетребовательного ребёнка. Однако он много пил, имел любовницу (как говорила мама, шалашовку). Потому и свободных, про запас, денег дома никогда не было. Мама еле сводила концы с концами. Экономя каждую копейку, старалась правильно распределить выдаваемые отцом рубли от зарплаты до аванса и т. д. А её регулярные просьбы меньше пить и больше выдавать денег семье, заканчивались столь же регулярными скандалами.

За всю нашу совместную жизнь я только три раза, с опаской, попросил у отца денег. В двенадцать лет – на покупку шахмат и коньков с ботинками. И уже, будучи взрослым, я попросил его временно помочь мне, когда вдруг решил приобрести профессию крановщика и устроился на двухмесячные курсы, где стипендия была очень маленькой. В первых двух случаях он охотно откликнулся, в третьем – денег не дал, а покупал мясо и сам его для меня жарил (он другого способа приготовления пищи не признавал).

Возможно, он мне помог бы деньгами и при других моих надобностях. И даже, скорее всего, помог бы. Но больше я его не просил. А он никогда не предлагал. Оба – гордые.

И у меня не было велосипеда, не было мячей, нормальной хоккейной клюшки и много чего ещё, что так хотелось иметь и что было вполне по карману прилично зарабатывавшему высококвалифицированному рабочему.

Более того, он никогда ничего в детстве мне не дарил! Не могу же я назвать подарком взятые им на чьей-то даче книги. Как-то он ремонтировал дом, на чердаке которого хранились старые, в том числе списанные библиотечные книги 20–30-х годов. Хозяин разрешил «взять почитать». В том числе не заинтересовавшие меня тогда «Записки из мёртвого дома» Достоевского, а также «Вверх дном» и «20 тысяч льё под водой» Жюля Верна, которые я прочитал запоем. Но новых книг не дарил. Он их просто не покупал. Лично у него были только специальные книги – по технологии деревообработки, переводные, с немецкого языка, изданные ещё перед войной с Германией, когда СССР с ней дружил. Из них я запомнил мудрёные слова: зензубель, шерхебель, рейсмус…

И ни разу (НИ РАЗУ!) в нашей семье не отмечался мой день рождения. Я вообще о таком празднике жизни узнал только тогда, когда закончилось детство. Впрочем, и дни рождения отца и мамы тоже не отмечались! А ведь все мы родились в течение одной календарной недели! Все – августовские, все – зодиаковские Львы. И даже малейшего намёка на семейный праздник никогда не было.

К сожалению, заложенная во мне с детства эта пренебрежительная семейная «традиция», повлияла на моё дальнейшее поведение. Это – позор, но только сейчас, на закате жизни, я вдруг обнаружил, что не знаю дней рождения моих ближайших родственников. И никого никогда не поздравлял с этим личным праздником. Даже моих любимых женщин – бабушку и тётю Клаву. С Новым годом поздравлял, и то не каждый раз), а с именинами – никогда… Вот такое воспитание.

Ну, хоть куда-то с отцом мы ходили, ездили? По семейной обязанности – он несколько раз водил меня в заводской душ, поскольку нормальной бани или душевого павильона поблизости тогда не было: мыться ходили или в Перово, или к заводу «Фрезер», или ездили на станцию Новая, в бани завода «Компрессор». Но это – гигиенические дела. А для души? Для отдыха и развлечения?

Вместе с мамой, когда она ещё способна была двигаться, втроём мы несколько раз бывали в гостях. У родственников. Запомнились два случая.

Было мне лет восемь – девять, у какого-то дальнего родственника на Перовом Поле собралась обширная компания. Сохранилось даже фото, как память об этом застолье. Тогда меня поразил громадный, тарахтящий мотоцикл «БМВ». То ли собственный трофей в память о минувшей войне, или перекупил?

И ещё запомнилось, как мы также втроём, всей семьёй, ездили к брату отца на шоссе Энтузиастов. А заодно посетили Измайловский парк. Возможно, это бы и не врезалось в память, если бы не самолёт. Настоящая боевая машина стояла на парковой площадке, где впоследствии каждое лето выращивали огромное мозаичное панно из живых цветов с портретами Ленина и Сталина. Тогда этого произведения социалистическо-ботанического реализма ещё не было. И мы, дети, с благоговением залезали в открытую кабину лётчика. Вероятно, это был советский истребитель.

И отчётливо запомнился отец – в белых брюках! Была такая советская мода в те годы!

А вдвоём с отцом мы ходили лишь два раза! Два – за все годы детства! Если не считать посещения общественных моечных заведений.

Он со мной сходил в мастерскую приклёпывать коньки к ботинкам. Тогда их раздельно продавали. Мастерская была где-то далеко от дома, и мы поехали вместе.

Во второй раз отец повёз меня на улицу Радио в гости к какому-то инженеру. Тот сам собрал телевизор, радиоприёмник и электропроигрыватель граммофонных пластинок. Отец сделал под эту техническую троицу специальную тумбу-этажерку. Шёл 1950-й год, я о телевизоре ещё ничего не знал, никогда его не видел. И, пока взрослые отмечали праздник (это было седьмого ноября), я, не отрываясь, заворожённый, просмотрел два «лживых» (по выражению Анатолия Рыбакова) фильма Михаила Ромма подряд: «Ленин в Октябре» и «Ленин в 1918 году». Что в этих фильмах правда, а что ложь – я об этом не задумывался и судить не мог. Я смотрел телевизор! Из первого фильма мне больше всего почему-то запомнился Керенский (наверно, потому, что я впервые увидел «главного врага революции»). А из второго – как рабочий-солдат ходил по Смольному: то всё пытался собственными глазами увидеть вождя мировой революции, то искал кипяточку, наткнувшись на этого самого вождя, но не признав в этом плюгавеньком картавом мужичонке такового.

И как же я мечтал с отцом сходить в театр! Но он сам не ходил, ему это было чуждо, и ни разу не купил билеты для меня и мамы. Даже ни разу не заикнулся об этом. И в кино мы с ним не ходили, и в цирк, и на ёлку. А я ни разу не намекнул, не попросил его о таком культпоходе.

И ни разу он не ездил вместе со мной в Сергиевку, где я каждое лето до седьмого класса проводил каникулы.

И ни разу он не был в школах, где я учился. Ни в одной. И никогда не интересовался, что я читаю, с кем дружу, как я учусь. Я даже за него несколько лет (с пятого по седьмой класс) подписывал школьный дневник! Однажды, правда, я обратился-таки к нему за учебной помощью. В пятом классе забуксовал по математике, попросил помочь с решением задач, но его знаний не хватило, и я перестал обращаться, надеялся только на себя. Как и во всём остальном.

Правда, ещё раз обратился за помощью по школьной проблеме, но – за технической. Кто-то сломал ножку учительского стула. Как ни выпытывала классная руководительница, никто не признался. Она держала нас стоящими больше часа. На короткое время покидала нас – видимо, для того, чтобы мы сами заставили виновника признаться в совершённом. Но никто ни на кого не указал, а сам ломатель не сознался. Тогда я не выдержал и пообещал, что попрошу отца сделать такую же ножку. Учительница согласилась. А отец отругал меня. Наверно, опасался, что «школа сядет ему на шею» и будет постоянно просить что-то отремонтировать. Но школа больше не просила.

Как великолепный краснодерёвщик, он мог бы потихоньку приучать меня к своему ремеслу – не для профессиональной стези, а хотя бы для бытовых целей: мужик обязан уметь держать молоток и стамеску. Отец ни разу не предложил мне помочь ему (скажем, размешать клей, подать рубанок) – он бы приблизил меня к себе. Увы!

Я даже боялся брать его инструменты. А он оберегал их от меня, не разрешил пользоваться: чтобы не затупилась стамеска, которую он доводил до такой остроты, что можно было ею бриться; чтобы не лопнуло полотно пилы; чтобы не нарушилась настройка рубанка… Но хоть что-то можно было бы мне доверить! Приучать и приручать сына – важнее, чем беречь свои «железки» и «деревяшки». Нет, не было у него желания или педагогического дара, да просто отцовского стремления, чтобы задружиться с сыном.

Когда он работал дома, я следил за его действиями исподтишка, словно боялся потревожить творческую атмосферу мастера. А работал он тщательно, красиво, с увлечением. И предполагаю, если бы попробовал сунуться к нему с предложением помочь, он меня грубо отшил.

Правда, гены дали о себе знать: уже взрослым я стал неплохим «домашним мастером», умея выполнять практически любой ремонт, но не краснодерёвщиком.

И ещё одним умением отец не поделился. У него была гитара. Играл редко. Но, когда он брал её в руки, то, как мне казалось, играл с удовольствием. Это, пожалуй, было его единственным увлечением после «халтуры» и водки. Несмотря на сильно повреждённый большой палец, что мешало брать некоторые аккорды, получалось у него неплохо. По крайней мере, в известных мне мелодиях он не перевирал. Что это – цыганские гены сказались? Он вроде и не учился нигде.

Даже не знаю, в каких случаях он брал гитару в руки, от настроения, что ли, зависело? От нахлынувших воспоминаний? Но никогда – в пьяном состоянии. Казалось бы, в подпитии тут бы и излить свою боль в задушевной мелодии. Но нет. А вот сядет на диван дома или на ступеньки крыльца – и полилась мелодия. Запомнилось мне из репертуара Лидии Руслановой: «Когда б имел златые горы И реки полные вина…» Что ему нравилось в этой песни? «Реки полные вина»? Или тоска по неисполненному желанию: «Все отдал бы за ласки, взоры, Что б ты владела мной одна». А вдруг было в его юности такое: «Но он не понял мою муку И дал жестокий мне отказ». К кому-то сватался, но отец возлюбленной дал ему от ворот поворот?..

Я не осмелел попросить его научить меня, а он не предложил. Так и не научился я играть ни на каком-то музыкальном инструменте. И всю жизнь жалел об этом.

Но хоть как-то он воспитывал меня? По российским меркам, весьма гуманно. Он лишь один раз за всю жизнь ударил меня ремнём. Это случилось на 3-й Карачаровской улице, когда я учился во втором классе.

Как-то пришёл отец с работы уставший, злой. Мама разогрела, поставила ему еду. «А мне?» – заканючил я. Не знаю, что на отца нашло, или он выместил своё поганое настроение на мне, или решил на всю жизнь преподать мне урок, кто в доме главный. Он вдруг встал из-за стола, зажал мою голову между своих ног, достал из брюк ремень, оголил мою задницу и два раза вмазал мне как следует, от души. Всё это он проделал молча, неспешно, но угрожающе-решительно, я даже пикнуть испугался. В общем, за дурную голову всегда отвечает задница… Зато с тех пор я не канючил.

Ну, а боялся я отца и раньше этой экзекуции. Причём ни до, ни после этого отец больше меня ни разу не ударил – ни ремнём, ни рукой, ни ногой. Один раз врезал – а запомнилось на всю жизнь.

Отмечу ещё одно влияние отца на меня. Читая, эти строки может возникнуть вопрос: если отец так регулярно пил, то что стало с сыночком? Не алкаш ли он? Нет, я не алкаш. Но начиналось горько.

Было мне уже пятнадцать лет, когда отец в День Победы угостил меня алкоголем. Впервые. Мама разволновалась. Но отец успокоил: «Ну, это же не водка – грузинское вино. Ему пора попробовать». Видимо, он решил выполнить свою отцовскую миссию – приучить меня к культурному потреблению алкоголя, качественного и не в какой-нибудь стоячей забегаловке-рюмочной, коих тогда развелось в Москве, как поганых грибов, и не где-нибудь в подворотне, бесконтрольно.

Но красным вином дело тогда не ограничилось. В тот праздничный день я встречался с друзьями-однокурсниками. И мы решили его хорошенько отметить. Скинулись на бутылку портвейна «777». Закусили рукавом. И меня развезло. Помню, как ребята вели меня под руки. А потом я совсем вырубился, и они меня уложили на газоне женской школы. От прохладной травы на миг очнулся и опять ушёл в небытие. Как-то они доставили меня до сарая на 3-й Карачаровской улице. А куда же ещё, не домой же, если по дороге я блевал. Очнулся я почти в темноте – лишь сквозь дощатые стены пробивался свет. И увидел рядом… участливое лицо симпатичной девушки. Она вытирала мой испачканный пиджак, что-то тихо говорила, успокаивая меня. От этой заботливости приятной незнакомки мне стало ещё хуже, на душе, конечно. Стыдно, позорно…

Меня чем-то подкормили, напоили, я немного окреп, и мы поехали в центр Москвы смотреть праздничный салют…

Полагаю, это первое гадкое соприкосновение с алкоголем стало мне уроком и выработало некий иммунитет. Потом мы регулярно с техникумовскими однокурсниками отмечали праздники, дни рождения, и всё было культурненько. Но в моей жизни ещё было два случая, когда я, выпив изрядно алкоголя и ничем не закусывая, «уходил в мир иной». Меня оставляли в покое (видно, не в отца я пошёл – слабоват против алкоголя). Эти постыдные потери сознания навсегда приучили меня если и пить, то в меру и культурно – с хорошим закусоном. Более того я без объяснения причины стал отказываться от алкоголя. Чем вызывал у компании подозрения, особенно у коллег-журналистов: если не болею, значит сексот, коли сохраняю трезвый разум. Тогда всех подозревали в доносительстве спецорганам, что соответствовало реальности: в каждой более или менее сложившей компании чекисты обязательно имели человека, который делился услышанным (не лишне и сейчас помнить об этой «традиции», которая помогает органам знать, что происходит в независимых партиях, в особых группах людей, об их настроении и планах…). Но я отказывался от попоек, поскольку решил укреплять здоровье…

Продукт домостроя и сталинской эпохи

Можно сказать, что отец был типичным продуктом и семейного домостроя, и бытового бескультурья российской глубинки, и, в тоже время, продуктом сталинской эпохи, которая, пытаясь лепить «нового человека», нередко ломала судьбы.

В 1929 году, когда на селе произошло «головокружение от успехов» коллективизации, а за околицей началась индустриализация, отец уехал на бакинские нефтяные промыслы. Тогда вообще начался массовый исход крестьян в города. Далеко не все захотели «горбатиться» на непонятный колхоз. А в городах была нехватка рабочей силы, и можно было легко найти стабильно оплачиваемую работу.

То ли как человек с хорошим для тех лет образованием – семиклассным, то ли по молодости (ему минуло только шестнадцать лет), отец получил там место библиотекаря. Благодаря этому стал начитанным.

Кстати, скорее всего именно в Азербайджане он и закончил семилетку. Ведь в Сергиевке он мог получить только начальное образование. А в соседние города отпускать его дед вряд ли согласился: и терять рабочие руки не захотел бы, и, тем более, нести расходы за автономное проживание сына, слишком молодого для такого проживания и способного на непродуманные поступки.

Когда отец вернулся в родное село из Баку, не знаю. Скорее всего, в 1933 или в 1934 году. Почему – тоже мне неизвестно. Может, затем, чтобы жениться на хозяйственной сельской девушке?

Со своей будущей женой, моей мамой, он не «дружил», то есть не встречался, не гулял по деревне и за околицей, не провожал, не дарил цветов, даже полевых, не объяснялся в любви. Да и была ли любовь? Просто присмотрел её в деревне, и, видимо, она в наибольшей степени подходила под Семёновы понятия о достойной и верной спутнице жизни, ну и по возрасту. Как рассказала мама, однажды он подошёл к ней, твёрдо взял под локоток: «Будешь моей женой!» Будущая супруга не смогла даже пикнуть: так боялись в деревне «Ерёмкиных» (деревенское прозвище Панковых). Потом – сваты, свадьба. Брак зарегистрирован в 1934 году.

Отец не привёл молодую жену в родное гнездо, он предпочёл жить примаком – у тёщи. Хотя в этой избе жили ещё четверо подрастающих Бросалиных. Почему сделал такой нетрадиционный для села выбор? Может, у моего отца, помимо всего прочего, не сложились отношения с мачехой? Вряд ли: тётка Домна была простовато-грубоватой, но беззлобной и трудолюбивой. Вышла замуж за деда, когда после смерти его первой жены у того на руках осталось пятеро шустрых «цыганят»! И она их всех выходила, как своих! А свой ребёнок был только один – дочь Елена, женщина не с панковским характером, мягкая, нерешительная, так и не вышедшая замуж, хотя и родившая дочку Зину.

Скорее всего, отец решил окончательно освободиться от опеки своего отца, от его крутого нрава, от шумливого многолюдья в избе. А у тёщи он – самый старший мужик – по сути, глава семьи!

Совместная жизнь моих родителей началась с катастрофы. Их обокрали. Объяснить это сложно. Как могли вынести из дома буквально всё, что можно было унести, даже гитару, которая висела на гвозде над кроватью, когда они были дома? Но это документальный факт. Проснулись – горница опустела! Объяснить это можно только хорошим подпитием накануне. Или снотворным, что в те годы было невероятным…

Кем работал отец в селе, не знаю. Просто колхозничал или уже тогда осваивал плотницкое дело? А может, и вовсе не работал. Потому что вскоре уехал в Москву.

Как отец смог свободно покинуть Сергиевку, если, как утверждают некоторые историки, колхозникам не выдавали паспорта?

По поводу паспортов идут яростные идеологические споры. Сторонники версии о запрете ссылаются на постановление ЦИК и Совнаркома от 27 декабря 1932 года «Об установлении единой паспортной системы по Союзу ССР и обязательной прописке паспортов», которым было утверждено «Положение о паспортах». И прежде всего на первый пункт «Положения»:

«Все граждане Союза ССР в возрасте от 16 лет, постоянно проживающие в городах, рабочих поселках, работающие на транспорте, в совхозах и на новостройках, обязаны иметь паспорта.»

Из этого перечня, где не говорится про колхозы, делается вывод, что колхозникам было запрещено выдавать паспорта. Но в тексте нет такого прямого указания. Просто колхозников не обязывали заводить паспорта. И, соответственно, им не надо было оформлять прописку.

Исходя из этого, защитники советизма обвиняют «антисоветчиков» в подтасовке фактов. Во-первых, мол, ещё до этого существовали удостоверения личности, которые выдавались абсолютно всем гражданам страны старше шестнадцати лет. Во-вторых, паспорта могли получать и колхозники, когда уезжали в другие края. В-третьих, ссылаются на другие официальные документы той эпохи, в которых некоторые советские руководители сетовали как раз на задержку с оформлением паспортов, что мешало пополнять рабсилой стройки, развернувшиеся в ходе индустриализации, и выполнять пятилетние планы.

Критики советского «крепостного права» в свою очередь объясняют, что удостоверения личности были узаконены в 1923 году, то есть до сплошной коллективизации. Всё-таки ТОЗы (товарищества по совместной обработке земли), сельскохозяйственные коммуны и артели, появившиеся в первые годы советской власти, тем более во время НЭПа, создавались на другой основе. Самое главное – на сугубо добровольном согласии, со своими уставами. Причём в ТОЗах личные хозяйства, включая скот, инвентарь и даже машины, не обобществлялись, а значит при желании можно было выйти из таких коллективных хозяйств.

Да, соглашаются «антисоветчики», теоретически после выхода постановления 1932 года колхозников не обязали получать паспорта, но без него они не могли долго находиться вдали от родных мест (прямо как в царское время). За нарушение паспортного режима полагался немалый штраф – до ста рублей, а за повторное нарушение – даже уголовное наказание.

Формально любой колхозник мог получить паспорт, чтобы уехать и попытать счастья в других краях, в другой сфере деятельности. Запрета не было. Но, поскольку сельский труд тяжёлый, а зарплата очень низкая, к тому же на трудодни зачастую выдавали полевую продукцию, а не живые деньги, и многие колхозы были настолько убыточными, что годами не могли рассчитаться со своими тружениками, то бегство из колхозов стало массовым. А это не вписывалось в политику большевиков. Достаточно прочитать преамбулу указанного постановления, чтобы убедиться с какой целью началась тогда обязательная паспортизация, а с ней и прописка:

«В целях лучшего учета населения городов, рабочих поселков и новостроек и разгрузки этих населенных мест от лиц, не связанных с производством и работой в учреждениях или школах и не занятых общественно-полезным трудом (за исключением инвалидов и пенсионеров), а также в целях очистки этих населенных мест от укрывающихся кулацких, уголовных и иных антиобщественных элементов…»

Кто такие «кулацкие и антиобщественные элементы»? Известный советский правозащитник Кронид Любарский отмечал:

«Это и есть “беглые” крестьяне, а “разгрузка” городов от “не занятых общественно-полезным трудом” – это принудительные направления в места, где ощущается острая нехватка рабочей силы.»

Не отпускать – это была общая политика по стране. Да и каждый председатель хозяйства, пользуясь своей властью, под любым предлогом задерживал выдачу паспортов. Оправдывал своё поведение, в частности, тем, что страна нуждается в хлебе и других продуктах. А страна, как известно, все годы с момента прекращения НЭПа и обязательной массовой коллективизации, бедствовала от нехватки продуктов. К тому же – кругом «враги отечества».

Самыми надёжными способами для бегства из села были призыв в армию (потом можно и не вернуться), учёба в вузах и техникумах, вербовка на работу. Помните этот анекдотичный эпизод из какого-то советского фильма (кажется, из «Председателя»), когда парень, желая выбраться из колхоза, написал заявление, что он собрался поступать в «порнографический» институт. То есть ему было всё равно, в какой – хоть в полиграфический, хоть в «порнографический», лишь бы уехать.

Под предлогом защиты интересов страны можно было до бесконечности тянуть с позволением на естественное право человека жить там, где он хочет. Но в Конституции СССР это право не было закреплено. Добиваться своего права в суде было бесполезно. И опасно. Так что фактически отсутствие паспортов у колхозников стало настоящим крепостным правом в советском варианте.

Я помню, с какими трудностями наши родственники выбирались из Сергиевки. Как правило, путём вербовки. Например, на торфоразработки в Подмосковье, которые активизировались в связи со строительством тепловых электростанций по большевистскому плану ГОЭЛРО (электрификации России). Кстати, для исторической справедливости: не большевики первыми задумались о масштабной электрификации. Ещё при царизме быстрая индустриализация страны потребовала увеличить выработку электроэнергии. Но помешали войны (японская и Первая мировая), да и революции.

Был и ещё один способ сбежать из села – угодив в тюрьму. Но, разумеется, никто специально не пользовался таким вариантом. Тюрьма – не курорт…

Всеобщая паспортизация колхозников стала возможной лишь после выхода постановления Совмина СССР от 28 августа 1974 года. Но фактически она началась лишь с января 1976 года. До конца 1981 года было выдано пятьдесят миллионов паспортов в сельской местности. Эта цифра потрясает. Вот сколько человек наконец-то, через шесть десятилетий после победы «народной власти», стали юридически полноправными гражданами СССР!

Что касается отъезда моего отца, то, полагаю, когда он женился, у него уже был паспорт, коли до этого работал на нефтяном промысле. И он беспрепятственно уехал в Москву. Там уже жил его старший брат Тимофей. Вероятно, с его подачи отец стал плотником, столяром. Вскоре к нему перебралась мама. Жёнам не чинили препятствий для выезда с колхозных территорий.

Затем появился я. Потом – война, плен…

Возможно, и сам плен, и его последствия психологически надорвали отца – это же унижающее тебя пятно на всю жизнь, а «самый справедливый в мире» строй социализма ни на один день не забывал про «предательство» и безжалостно ковырял эту рану при любом удобном случае. Не исключаю, что именно это унижение привело отца, гордого человека, к постоянному пьянству. Он не был алкоголиком: не пропивал последние деньги, не напивался до бессознательности и не валялся на улице, не устраивал драки. Он просто почти ежедневно заглушал свою глубокую боль.

И вдруг он резко изменился.

Сначала он демонстративно поставил на обеденный стол пепельницу с пачкой «Беломора» и бросил курить! И не сделал ни одной попытки вернуться к вредной привычке! Выдержал это до конца жизни.

Потом он практически перестал пить. Не то чтобы совсем отказался от алкоголя – принимал горячительное по праздникам или когда приходили гости. Принимал в умеренных, контролируемых дозах.

Формальным поводом для такой резкой перемены послужил несчастный случай. Как рассказал мне сам отец, он, сильно поддатый, свалился с платформы станции Чухлинка на рельсы и чуть не попал под поезд. Видно было, что он пережил шок. Даже, когда рассказывал, он, неожиданно для меня, так разволновался, что у него задрожали губы. Правда, я так никогда и не узнал, свалился он случайно или захотел покончить свою непутёвую жизнь. Подозрение о самоубийстве закралось потому, что ему некуда и незачем было ехать с этой станции. А как человек начитанный, он знал, что станция Обираловка, где покончила жизнь под колёсами поезда толстовская Анна Каренина, – всего в нескольких километрах от Чухлинки. Только теперь она называется Железнодорожная.

Но начались кое-какие подвижки в поведении отца, как мне тогда показалось по другой причине. По… государственной, политической. Приход к власти Хрущёва, «оттепель» внутри страны и улучшение отношений с Западом. Эта связь может показаться странной, но это так. До Хрущёва отец был уверен, что вот-вот начнётся война. Риторика сталинской власти не давала повода для надежд. Отец помнил довоенные события: на Дальнем Востоке, в Монголии, Польше, Бессарабии, Финляндии. После Второй мировой – война в Корее, военная гонка, испытание ядерных бомб, ежедневное бряцание оружием… И отец вёл себя по принципу, как в песне поётся: «Вышла девка прогуляться – всё равно война…» Зачем копить деньги, зачем прибарахляться – всё пойдёт прахом. Он никогда особенно и не заботился о своём внешнем виде, одет был простецки. Хотя в аккуратности не откажешь.

Единственной его постоянной заботой о своём внешнем виде было лишь бритьё. Он брился не каждый день, но не давал своей темноволосой щетине сильно разрастись, чего позволяли другие мужики. Брился, я бы сказал, со смаком. Мне нравилось исподтишка наблюдать за этим процессом. Пользовался он опасной бритвой (безопасные лезвия с его щетиной не справлялись, к тому же он их презирал, а за электрическую взялся лишь в конце жизни). Долго затачивал блестящее лезвие на кожаном ремне. На щетину обильно клал помазком мыльную пену и не спеша срезал её вместе с растительностью, водя лезвием туда-сюда. Потом охотно одеколонился, наполняя квартиру запахом советской парикмахерской.

А в остальном был скуп к себе, к своему внешнему виду. И вдруг хрущёвская политика вселила надежду, что новой мировой войны не будет, а значит можно надеяться на долгую жизнь, мирную жизнь! Казалось бы, «что я Гекубе, что мне Гекуба», а вот поведение одного политика повлияло на поведение конкретного человека, далёкого от политики и презирающего этот строй. Да, это точно: отец остепенился под влиянием изменившейся политики!

Правда, тогда же чуть не случилась беда, мировая беда. Как известно, политической доктриной коммунистов, их целью было стремление устроить «справедливый социалистический строй» во всём мире. И эта политика плюс авантюрные действия импульсивного Хрущёва чуть не привели к ядерной войне с США – в результате Карибского кризиса, возникшего из-за попытки Кремля устрашить Америку размещением ракет на Кубе. Но поскольку кризис благополучно разрешился, а отец уже привык жить поприличнее, то эта угроза новой мировой войны не сильно поколебала его новое поведение. Хрущёв одумался, мир успокоился, отец – тоже.

Более того, он стал настолько благопристойным, что его назначили начальником цеха! И это простого работягу без специального технического образования! Правда, не на своём комбинате, а в городе Железнодорожном. Куда он переехал от нас к гражданской жене.

Переехал он буквально на другой день после моей первой заводской зарплаты. Дал маме сто рублей и – «адью». В дневнике у меня в тот день появилась печальная запись: «Отныне у меня не будет отца. Но я не сирота». Всё-таки, считаю, он проявил определённую отцовскую порядочность: формально не уходил из семьи, пока я не мог зарабатывать. Хотя не формально – «отлучался», порой надолго, но продолжал приносить маме деньги на наше проживание. Понемногу, но регулярно.

А тут решил: всё, выкормил дитё до совершеннолетия, до собственного заработка, пусть оно само по себе барахтается в этой жизни. После этого он уже лишь изредка делился с нами своим доходом, и обычно по настоянию мамы. Время и бремя негласных алиментов закончилось.

Я его не осуждал. Ни за отсутствие материальной помощи, ни за расставание с мамой. Ещё сравнительно молодой мужик – сорок лет с хвостиком, полон сил и любвеобильности, а с моей больной мамой какая семейная жизнь? Ни секса, ни раздавить бутылочку, ни пойти куда-нибудь… К тому же ему ещё после возвращения в сорок пятом заботливые люди наговорили про связи мамы с деревенским мужиком. Да и как он мог поверить, что за долгие годы его отсутствия в плену, молодая женщина (в сорок первом ей исполнилось лишь двадцать шесть лет!) сохраняла ему верность? Возможно, и эта рана кровоточила. Сам отец при мне никогда маму ни в чём не упрекал. Не исключаю, что об этой тёмной странице жизни в военное лихолетье у них случился крутой разговор после возвращения отца из плена, а я ещё был слишком мал, чтобы услышать и что-нибудь понять.

Правда, и у отца были связи на стороне во время войны. Не знаю про француженок: отец никогда не говорил при мне о своих отношениях с зарубежными женщинами. Но с русской женщиной переспал точно.

Как-то я случайно наткнулся в шкафу на спрятанное под бельём письмо. Прочитал и обомлел: оказывается, у отца в Курской области растёт сын, родившийся во время войны?! Это где же у них случилась «любовь»? Когда отец был в плену?..

Мама, скорее всего, знала про похождения отца во время войны. Но мне отец ничего так и не рассказывал про братца. А я ничего и не расспрашивал. Как я отнёсся к тому, что где-то растёт мой сводный брат? Без истерики, без осуждения. Почти по-взрослому, философски. Жизнь вообще сложная штука, полна неожиданностей, а тем более в военное лихолетье. Знание о братце и его заочном существовании далеко от Москвы мне не мешало жить, и это главное. Не знаю, переписывался ли отец с курянами, слал ли им подарки и деньги. Эта побочная связь до поры до времени не вторгалась в мою жизнь.

К сожалению, благопристойная жизнь отца в Железнодорожном как-то внезапно завершилась.

После возвращения со службы в армии, я вынужден был поехать туда к отцу – требовалось его формальное согласие на мою прописку в нашей квартире. Это – идиотизм, но факт: демобилизовавшись, вернувшись в родной дом, человек обязан был заново прописываться там, откуда его призывали в армию. Причём требовалось согласие квартиросъёмщика. Это только в нашей «самой демократической стране мира» и при «самом справедливом строе» можно было довести правила жизни до такого абсурда.

Я познакомился с его новой женой (не официальной, конечно). Она произвела очень благоприятное впечатление: серьёзная, рассудительная, хорошо экипированная, при этом пышущая здоровьем, излучающая семейную благость и… властность.

Но новое семейное счастье оказалось не долгим. Что у них произошло, не знаю. Возможно, отец не справился с ролью стойкого трезвенника. Или – верного, послушного супруга. А может, произошёл конфликт на заводе, это наложилось на бытовой разлад, и у отца созрело желание уйти из-под каблука.

«Холостяком» он оставался не долго. Вскоре у него появилась новая гражданская жена, на новом месте работы. Валентина Фоминична была моложе отца. С открытой душой, с какой-то первобытной, провинциальной женской чистотой, не тронутой грязью семейных склок. Казалось, её обошли стороной подлости жизни. Она не отличалась ни эрудицией, ни умом, но притягивала естественной, не наигранной простотой, мягкостью.

Она сама напросилась на встречу с моей мамой. Вместе с отцом поехала навестить её в больнице. Как это пережила мама, трудно сказать. Но мне на этот визит не пожаловалась, значит восприняла этот визит стоически. Да и трудно было обижаться на Валентину Фоминичну при её искренности и прямоте. Именно она требовала, чтобы отец навещал маму, чаще встречался со мной. Ко мне относилась как к сыну и с благоговением. И, полагаю, именно она стала инициатором свадебного подарка нам с женой (в виде некой суммы денег), когда мы с Леной приезжали в Москву из Якутска. Невиданный доселе шаг внимания со стороны моего отца, если учесть, что он никогда по своей инициативе ничего мне не дарил (если не считать тех трофейных часов, что привёз после войны)!

Она была по-своему привязана к моему отцу и, конечно, ждала знаков внимания с его стороны. Однако отец нередко вёл себя с ней грубо, скандалил, да просто издевался.

После смерти мамы они зарегистрировали брак. От производства им выделили однокомнатную квартиру в новом кирпичном доме на Уральской улице. Вроде бы всё хорошо, быт налаживался. Но Валентина Фоминична не раз откровенно жаловалась мне на моего отца, ища во мне защитника. Но увещевать его было бесполезно. Я это знал. Хотя однажды, когда я был ещё желторотым подростком и отец стал унижать маму при гостях, я на него так закричал, что он оторопел и на какое-то время немного поутих. Но, как говорится, горбатого домостроевца могила исправит. И она «исправила».

Паралич – физический и моральный

Валентина Фоминична – сравнительно молодая, внешне кровь с молоком. Но страдала гипертонией. И умерла внезапно. Инсульт. Отец, доселе часто скандаливший с ней, вдруг сник. Было очевидно, что её смерть оказалась для него неожиданной и страшной потерей. Человек, прежде гордый, независимый, самонадеянный, теперь выглядел растерянным, исчезли бравада и шутки. Одиночество его угнетало.

Вскоре он тяжело заболел. Неизлечимо, рак. Может, он уже давно заболел, но не подавал виду, не лечился. Запустил болезнь – метастазы, и его парализовало. Я тогда жил на противоположной окраине Москвы – почти в конце Ленинского проспекта, на улице Новаторов. А ему нужен был ежедневный уход. Его старший брат, отдыхая в подмосковном санатории, подыскал ему там «невесту» – незамужнюю официантку. Это обычная практика – за прописку в московской квартире иногородние женщины готовы были выходить замуж за самых больных и немощных. Отец переживал, что, как признался мне, он уже «не мужик» и не может «быть с женщиной». Меня это поразило: парализованный, на краю жизни, а он думает о сексе, а точнее о своей беспомощности в сексе.

«Невеста» была согласна, «жених» тоже. Однако в местном загсе воспротивились такому браку по расчёту. Я пошёл к заведующей уговаривать, убеждать, что знаю причину этого замужества, но я не против: отцу нужен уход. То ли она пожалела меня, глупого наследника, то ли защищала столицу от проникновения дополнительных, нежелательных жителей с периферии (может, им даже дали негласное указание противодействовать таким бракам по расчёту), но она мне отказала. Аргументировала тем, что загс не регистрирует брак на дому, а так как отец не может приехать к ним, то значит он недееспособен. Не знаю, была ли она юридически права, но я с этим спорить не стал.

А у отца возник новый вариант. Объявился внебрачный сын, тот самый – дитя войны, курянин. Наверно, отец написал его матери про свою болезнь и немощность. Но что-то у них не сложилось. Возможно, отец ожидал, что его военно-тыловая возлюбленная сама приедет в столицу убирать за ним ночной горшок, но она вместо себя прислала сынка. И этот брак по расчёту тоже не состоялся.

Более года я, пересекая столицу, через день приезжал к отцу, привозил продукты, готовил еду, пытался навести порядок: мыл ночной горшок, заменял бельё, проветривал квартиру от жуткого запаха… Даже несмотря на то, что я добирался не общественным транспортом, а на своей машине (тогда движение было несравнимо более свободным), на диаметральную дорогу только в один конец уходило более часа. И это при моей большой загруженности по работе в редакции газеты, где я был зав отделом, членом редколлегии. Я понял, что выдыхаюсь. А нанять сиделку у меня не было средств. Стал уговаривать отца съехаться.

Тогда нельзя было продать квартиру – это государственная собственность, но съехаться-разъехаться путём обмена было возможно. Газеты пестрели массой объявлений. Но найти вариант, удовлетворяющий тех, кто хотел разъехаться из коммунальной квартиры, и тех, кто хотел съехаться, было непросто. Порой обмены длились годами. Недаром это стало сюжетом для литературных произведений и фильмов. Вспомним, хотя бы знаменитый «Обмен» Юрия Трифонова.

Я дал объявление, и сам стал подыскивать подходящий вариант. Сначала мы с женой искали трёхкомнатную квартиру, но поняли, что такой вариант нереален. Легче оказалось найти разъезжающихся из четырёх- и даже из пятикомнатных квартир – там были большие беспросветные коммуналки. И каких только экзотических вариантов нам не довелось увидеть. Поразила, например, пятикомнатная квартира в Замоскворечье, недалеко от Третьяковской галереи. Огромный зал – не менее двадцати пяти квадратных метров, с высоченным потолком, с лепниной, с камином (или псевдокамином). Блеск! Но рядом с залом – несколько крохотных клетушек, некоторые без окон. Главный недостаток: окна выходят хотя и во двор, но это – глубокий каменный колодец, без единой зелёной веточки, а на первом этаже располагался гараж какой-то государственной конторы, и звук металлического стука и работающего двигателя поднимался вверх, усиливаясь как в рупоре или мегафоне.

Ещё одна пятикомнатная квартира – возле Кропоткинской набережной, недалеко от Крымского моста. Краснокирпичный дом девятнадцатого века (если не старше). Схожая планировка. И так же: посередине большой зал, вокруг – клетушки. Но главный недостаток: кухня без окна!!! А на кухне полжизни проходит…

«Облазили» много. Но вот зашли в дом на Суворовском бульваре (ныне, как и прежде – Никитский). Четыре комнаты. Правда, кухня – только четыре квадратных метра! Как в ней размещались три семьи – уму непостижимо! В квартире жила незадолго до обмена скончавшаяся старушка из элитарной советской семьи, и благодаря ей здесь было два самостоятельных телефона с разными номерами! Это в Москве, где даже не спаренный телефон был большим и редким комфортом, а в очереди стояли десятилетиями! Гигантский коридор – одиннадцать квадратных метров! Можно на велосипеде ездить! В нём бесчисленное число встроенных шкафов, самостийно сооружённых, как потом выяснилось, из фанеры от рекламы фильмов в кинотеатре «Художественный». На стене коридора висели три электропроводки на белых роликах! Они были подключены к разным электросчётчикам!

Четыре комнаты – громко сказано: одна комнатка это просто проходной уголок площадью не более пяти метров, отделённый тонкой перегородкой от коридора.

Но зато в главной комнате – аж три окна: в середине – трёхстворчатое, по бокам – узкие! Все – нестандартные. Это – в соответствии с архитектурным замыслом всего дома: окна располагались в геометрическом центре фасада. В той же, самой большой комнате – альков! Редкий для современного жилья архитектурный элемент. Он-то и повлиял на наш выбор.

Разъезжавшихся наши квартиры тоже удовлетворили (хотя мы боялись, что люди из такого престижного центра не захотят переселяться на окраину). Но оказалось, что им удобно было добираться до работы. И уже через полтора месяца после подачи объявления, мы переехали ближе к Кремлю. Очень быстрый обмен.

Этот дом на бульваре знаменит своей историей. Его первые два этажа – особняк семнадцатого века. Он отмечен на старинной карте Москвы рядом со стеной Белого города! Юрий Федосюк в книге-путеводителе «Москва в кольце Садовых» сообщает, что третий этаж появился в 1889 году. В 1930-е годы надстроили ещё два этажа. А шестой появился после войны. В сорок первом в здание попала бомба, и одновременно с ремонтом прибавили ещё один этаж.

Изнутри дом производил странное впечатление. Идёшь по шикарной старинной лестнице, а потом – грубые бетонные советские ступени с примитивным ограждением. Квартиры верхних этажей никак не совпадали с планировкой нижних этажей. Когда однажды у нас треснула труба в ванной (в перекрытии), то вода капала прямо на спальное место старого больного человека, который был вынужден ставить на свой живот тазик для защиты от нашей влаги.

Потрясали воображение своей толщиной наружные стены дома. И необычные, как я уже отметил, окна: нестандартными размерами и своим расположением. И не только в гостиной. Кухонное окно было плотно прилеплено к межквартирной стенке, словно, кто-то когда-то отрезал от кухни часть территории, присовокупив её к соседям.

Большой неожиданностью оказалось межэтажное перекрытие. Чтобы защититься от полчищ тараканов, я стал заделывать все щели. И в дырочку под радиатором центрального отопления я вылили пять (!) вёдер бетонного раствора, но так и не закрыл дырку. Вышел на лестничной площадку, присмотрелся, прикинул: между полом нашего четвёртого этажа и потолком третьего было расстояние никак не меньше метра!

В этом пространстве очень вольготно чувствовали себя не только тараканы (их, казалось бы, неистребимое количество повергло нас в шок!), но и мыши. Как-то я поставил в нашем коридоре мышеловку, попалось сразу, одновременно, одним хлопком четыре мыши – целое семейство! На четвёртом этаже!

Дом, благодаря близости к Кремлю и Арбату, некогда был заселён элитой. В соседнем подъезде, например, незадолго до нашего переселения закончила свой долгий жизненный путь соратница Ленина – Фофанова. Та самая, что в 1917 году прятала будущего главу советского государства в своей петроградской квартире, сначала после обвинения Ленина в предательстве России в интересах Германии, а потом он там отсиживался, когда большевики во главе с Троцким готовили октябрьский переворот.

И при нас ещё жили интересные люди. В том же соседнем подъезде – весьма уважаемый мною кинорежиссёр Андрей Смирнов. У нас, на первом этаже – брат знаменитого композитора Шварца. Его соседка по коммуналке, бывшая дворничиха, рассказывала, как во время войны в дом попала бомба, прошила все этажи, но не взорвалась, и женщина в эту дыру с первого этажа видела небо!

А над нами жила знаменитая экзотическая семейная пара: художник-авангардист Элий Белютин и искусствовед, писатель Нина Молева. С их именем связана таинственная история об уникальной коллекции картин знаменитых европейских художников пятнадцатого-семнадцатого веков.

В начале девяностых годов они пригласили меня к себе – как их депутата. Я обомлел: на стенах от пола до потолка висели старинные картины. Поражала и мебель уникальной работы. Они пожаловались мне, что над их уникальной коллекцией нависла угроза. В прямом и переносном смысле. Над ними новый хозяин бывшей коммунальной квартиры начал какие-то ремонтно-строительные работы, и в их квартире появились трещины. Вместе с представителями районного Совета мы зашли в эту квартиру и ахнули: сломав все (!) перегородки, хозяин в середине открывшегося пространства вырезал в деревянном перекрытии глубокую яму для… джакузи! Джакузи на шестом этаж?! Но хозяева коллекции посчитали, что сосед с верхнего этажа готовился прорезать доступ в их квартиру и похитить картины. Тем более что, как они утверждали, им предлагали продать коллекцию, даже угрожали, если не согласятся.

Я всерьёз воспринял эти угрозы, пошёл к Юрию Лужкову, рассказал о ситуации. Вскоре между нашими этажами на лестничной площадке появился круглосуточный милицейский пост. Он просуществовал несколько месяцев. Потом, видимо, страсти улеглись. И пост ликвидировали. После смерти Белютина его вдова, ставшая хозяйкой коллекции, завещала свои сокровища государству…

Когда мы переезжали в этот старинный дом и носили свои вещи, соседи удивлялись: «А мы думали, нас скоро выселят отсюда!» Позже, будучи депутатом Моссовета от нашего микрорайона, я нашёл официальный план переселения и реконструкции центра. Этот дом действительно хотели расселять и переделывать его. Обычно по такой программе жилые дома перестраивали в гостиницы или офисы. Как сказали мне соседи, здание уже осматривал секретарь ЦК КПСС Егор Лигачёв. Но дом и жильцов спасло, как я полагаю, отсутствие места для стоянки автомобилей. Замкнутый двор, граничащий с Центральным домом журналиста и с соседним переулком, – крохотный. А перед домом, от фасада до проезжей части – всего-то три-четыре метра.

Переехав, мы тут же занялись ремонтом. Начали с комнаты, которая предназначалась для сына, пока он был в пионерском лагере.

Отец лежал в своей комнате. Поскольку вставать не мог, то и города не видел – только остовы новоарбатских высоток. К тому же при толстенных стенах увидеть улицы и движение транспорта можно было, лишь приблизившись к окну. И хотя у него был отдельный телефон со своим номером (а я не спешил от него отказываться, более того, когда я потом отказывался, то обил пороги, поясняя, что нам вторая телефонная линия не нужна), он считал себя в изоляции. Каждый день звонил родственникам и жаловался, в каком ужасном состоянии мы его держим.

Я понимал его обиду, но ничего не мог поделать. Большая занятость на работе плюс ежедневный, скорее ежевечерний и еженощный ремонт! К тому же в те годы любую мелочь для ремонта трудно было достать. Не то что выбора не было, а просто чтобы купить, скажем, обои, надо было чуть ли не на ночь записываться в магазине обоев (а таких специализированных торговых точек тогда было на всю Москву лишь две – три!!!). Клей для обоев бустилат – не достать. Однажды увидел, как мимо нашего дома мужик нёс авоську с банками бустилата. Оказалось, клей продавался аж на Рязанском шоссе. Рванул туда на машине, еле успел купить чуть ли не последние банки! И так со всеми стройматериалами!

Ремонтируя коридор, я слышал, как отец по телефону ругал меня последними словами. Я не огрызался, не увещевал его. Сочувствовал его малоподвижному положению, его физическому и психологическому состоянию, ведь он испытывал жуткие боли. Хотя я снабжал его наркотическим средством. Каждую неделю я под расписку получал для него в поликлинике очередную партию таблеток. Но боли лишь ослабевали на короткое время, они же совсем-то не проходили.

Отец всегда был очень капризен в еде. Ещё при маме. А теперь это усугубилось. Никаких гарниров, каш не признавал, предпочитал жареное мясо, которое ему было противопоказано. И требовал красное вино. Ему категорически был запрещён алкоголь, но я был вынужден уступать, чтобы хоть чем-то поддерживать его настроение и таявшие силы.

Ему становилось всё хуже и хуже. Судя по всему, наркотик уже не справлялся, боли терзали отца. И он стал одновременно и агрессивным, и беспомощным. На болезнь и боли не жаловался, но стал третировать меня показными попытками самоубийства.

Однажды ножом сделал надрезы на руке, будто пытался перерезать вены. Я перестал давать острые предметы.

В следующий сеанс психической атаки он при моём появлении взял в руки два предварительно оголённых подключённых к сети электрических провода. Сатанински улыбаясь, покрутил концами провода возле запястья: «Кожа сухая… Не получается…» Со злости мне захотелось крикнуть: «Хочешь покончить с собой – кончай, только не мучай нас!» Еле сдержался: всё-таки отец. Больной, беспомощный…

Не ожидал он, гордый и независимый, что станет таким… Но почему так агрессивен именно ко мне, хотя я не бросил его одного в пустой квартире, ухаживаю за ним? Я этого не понимал. Он же не предъявляет претензии к родным братьям, которые даже ни разу не посетили его, не привезли гостинцев. Все контакты – лишь по телефону. Заочное внимание – это не повседневная забота о тяжёлом больном, который не может встать, чтобы поесть, сходить в туалет, помыться. Кстати, старший брат умер от той же болезни. Недолго пережив моего отца.

Сейчас много говорят об автоназии. Спорят. Судят медиков, которые помогли добровольному ходу из жизни. А вот те, кто против, когда-нибудь видели муки смертельно больных вблизи? Ощущали свою беспомощность перед такими мучениками? Возражают, например, из-за потенциальных уголовных нарушений: можно подумать, что те, кто захочет надоевшему родственнику укоротить жизнь, и без автоназии не найдут для этого способа?!

Когда каждодневные придирки и агрессия отца зашкалили и взвинтили меня, я не сдержался: «Да хватит тебе издеваться над нами, фашистский прихвостень!» Как это у меня вырвалось, не знаю. Он как-то виновато заморгал и притих. И больше не демонстрировал попыток самоубийства. Через несколько недель его не стало.

Я слышал, как он умер. Я как раз что-то делал в коридоре возле его двери, и в промежутках между шуршанием скребка по стене, почувствовал: что-то изменилось в пространстве квартиры. Не слышу его дыхания!..

Пришёл участковый врач засвидетельствовать кончину. Но первое что спросил: а где наркотическое средство, которые принимал отец для утоления боли? Мы все лекарства сразу же выбросили за ненадобностью, не задумываясь об ответственности за неиспользованные таблетки. А по расчётам врача, они ещё должны были оставаться, недельный срок-то после получения их в поликлинике не вышел. С трудом, но врач поверил, что таблетки уничтожены, а не ушли на реализацию наркоманам.

Мне было горько, что мы расстались с отцом навсегда после такой моей вспышки гнева. О своих словах я пожалел. Даже если была какая-то его вина в том, что он попал в плен и что, то ли добровольно, то ли по принуждению, работал на немцев, имел ли я право на такой вопль, на такое обвинение в последние дни его жизни, жизни долгой, витиеватой, тяжёлой, в столь сумасшедшее время, когда люди просто пытались выжить, не думая о патриотизме и «любимом вожде»? Запоздалый вопрос.

И ответ не очевидный… Ведь он – мой отец, ему я обязан своим рождением и тем, что в тяжелейшую послевоенную пору я жил сравнительно безбедно, не голодал, не побирался, был обут и одет. Имел возможность учиться, получить профессиональное образование, по крайней мере – среднетехническое, которое обеспечило мне заработок и финансовую опору в жизни. Имел возможность для отдыха: поездки на каникулы в Сергиевку, в заводской пионерлагерь… Когда летом 1955 года я хотел устроиться на сезонную работу, на семейном совете отец настоял, чтобы я взял неожиданно предложенную мне путёвку в дом отдыха «Верейский».

В конце концов, я не Павлик Морозов…

В своём архиве нашёл два письма отца. Всего-то их за всю жизнь было мало. Несколько раз он написал мне в армию. А эти он прислал, когда я обосновался в Якутске. Я сохранил текст в первозданном виде, без исправления ошибок. В этом особая прелесть.

28/YII 70 г.

Здравствуй Толя!

Шлю свой сердечный привет и желаю наилучшего счастья.

Толя письмо я от тебя получил, за что спасибо.

Пару слов о себе. Работаю на старом месте в такой же должности. 12 Августа иду в отпуск поеду отдыхать в Клязьминский пансионат на 12 дней, а остальное время буду в Москве (дома). Тимофей Николаевич [его старший брат] поехал отдыхать в Сергиевку один. Толя для поддержания здоровья, правильно ты пишеш пейте молоко потому, что водка подорожала «много не выпьеш», но по части жилья? Дом начали строить вселять будуть не раньше 1го мая

Толя! Пишу о «Лене» если это окончательный путь то это очень хорошо я приветствую и поздравляю с законным браком. Толя! Когда это все совершится пришли мне ее фотокарточку, а на будущий год прилетайте к нам в гости.

Толя ты ничего не прописал о жилплощади, получил или нет? Когда устроиш семейную жизнь где ты будешь жить?

Толя Поздравляю тебя с 32х летием твоего рождения 3го Августа 1970 г.

И желаю тебе цветущей жизни в новой семье твой отец Семен Ник.

Толя поздравляеть тебя и желаить тебе хороших успехов Валентина Фоминична

Какие у нас новости? Это, что сообщають по радио и пишуть в газетах ты их читаеш.

Толя скоро зима, у вас в Якутски наверно можно достать теплои коженнои перчатки 15 размер. Валя была на курорте она мне привезла 13 размер. Они мне малы. Я их продал. Деньги могу прислать в любое время телеграфом, а перчатки можно послать бандеролью (можно рукавицы с двумя пальцами).

Толя досвидание крепка целую и жму руку

Также и Лену

28/YII 70 г. (подпись)

Тон письма довольно благожелательный. Даже я бы сказал, помня какое «внимание» отец оказывал мне с детства и как скуп был на разговоры со мной, что письмо оказалось тёплым, заботливым. За все прожитые вместе годы он лично мне ничего приятного не сказал.

Лично. И тем удивительнее было однажды услышать его хорошие слова обо мне от постороннего человека. Подростком я регулярно ходил в нашу местную библиотеку-читальню, заказывал там весьма солидные книги, и как-то билиотекарша, молодая, красивая женщина, вдруг заговорила о моём отце, о том, что он хвалил меня за серьёзное отношение к учёбе в техникуме, за то, что я интересуюсь книгами. Меня удивило, что отец бывал в читальне. Он ни разу не обмолвился об этом. Какие книги его интересовали? Или его привлекала сюда красивая библиотекарша?

При этом отмечу: у нас за всю жизнь не было таких больших ссор, которые навсегда разделяют людей. Да, как я уже сказал, однажды сделал ему прилюдное замечание о его грубых словах в отношении мамы. И это один раз за все годы! И с какими-то моими действиями он был не согласен, но никогда не был категоричен, не принуждал меня поступать так, как хочет он. Мы жили параллельно. Соприкасались по необходимости, не мешая друг другу. А после моего длительного отъезда в Якутию, он стал даже теплее относиться ко мне. Это было заметно, когда я ненадолго прилетал в Москву.

И мне непонятно, почему автор такого человечного письма в последние дни своей жизни так ожесточился против меня? Я ничего не делал против его воли. В том числе и квартирный обмен. И вдруг… Сказались невыносимые боли? Но я-то не виноват в этом. Я-то до его последнего вздоха ухаживал за ним, беспомощным?

В номере газеты «Собеседник» (9–16 марта 2016 г.) я прочитал интервью с певицей из группы «Ночные снайперы» Светланой Сургановой. Когда она, врач по образованию, узнала о раковой опухоли в кишечнике, поняла, что это означает для неё. Она сумела выжить. Сейчас в СМИ стали больше говорить о том, что подобный страшный диагноз всё же не приговор, надо верить и бороться до победы (это я знаю и по своему невесёлому опыту). Но это интервью я цитирую по другой причине – не из-за счастливого исхода. Когда Светлана узнала о своём диагнозе, то думала не о смерти, а о том, как перенести неизбежные тяжёлые испытания: «Если придётся уйти, то пусть это будет красиво. Чтобы не было истерик, чтобы не была в обузу родным и друзьям». Увы, далеко не все больные думают об этом, а главное, не все ведут себя так, чтобы не усугублять близким боль, которые, понимая безысходность ситуации, страдают от того, что уже не в состоянии помочь… Трагизм вдвойне…

«Между жерновами исторической мельницы»

Уже после написания раздела про отца я узнал через фейсбучных друзей, что есть такая уникальная книга – «Воспоминания о войне» (Издательство Государственного Эрмитажа, 2008 г.). Её автор не полководец, который разглагольствует о военных операциях с высоты штабной работы, не кадровый офицер, который посылал людей на убой. Николай Никулин сразу после школьной скамьи в 1942 году ушёл добровольцем защищать блокадный Ленинград. И пропахал поля войны в пехотных и артиллерийских частях, дойдя до Берлина. Лишь сержантом. Много раз был ранен. Выжил чудом, спасся даже тогда, когда вокруг него немцы выкашивали всех, когда вражеская мина упала в метре от него…

Он стал искусствоведом в Эрмитаже, а также преподавателем института, профессором. Но успешная работа в мирное время не затушевала тяжёлые воспоминания о кровавой войне. Он спасался от мрачных воспоминаний, выкладывая их на бумагу. Публиковать не собирался. Рукопись пролежала тридцать лет. И только за год до своей смерти решился издать книгу.

Прочитав главу «Погостье», а потом и всё остальное, я понял, что не могу не сослаться на мнение этого Солдата. Столь откровенное, честное, натурализованное и точное в деталях повествование о войне и военных я никогда прежде не читал. Особенно потрясли описания наших поражений в первый период войны, когда бездарность и преступность большевистского управления страной и лично «товарища» Сталина вскрылась со всей очевидностью, сказалась на гигантских потерях. Я посчитал необходимым процитировать эта честную книгу, чтобы хоть как-то, нет, не оправдать поведение моего отца во время этой безжалостно-кровавой войны, а просто показать, насколько трагичной была судьба участников этой бойни, усугубившейся антигуманным поведением тоталитарной большевистской системы.

Вот часть текста главы «Погостье» из книги Николая Никулина:

«В начале войны немецкие армии вошли на нашу территорию, как раскаленный нож в масло. Чтобы затормозить их движение не нашлось другого средства, как залить кровью лезвие этого ножа. Постепенно он начал ржаветь и тупеть и двигался все медленней. А кровь лилась и лилась. Так сгорело ленинградское ополчение. Двести тысяч лучших, цвет города. Но вот нож остановился. Был он, однако, еще прочен, назад его подвинуть почти не удавалось. И весь 1942 год лилась и лилась кровь, все же помаленьку подтачивая это страшное лезвие. Так ковалась наша будущая победа.

Кадровая армия погибла на границе. У новых формирований оружия было в обрез, боеприпасов и того меньше. Опытных командиров – наперечет. Шли в бой необученные новобранцы…

– Атаковать! – звонит Хозяин из Кремля.

– Атаковать! – телефонирует генерал из теплого кабинета.

– Атаковать! – приказывает полковник из прочной землянки.

И встает сотня Иванов, и бредет по глубокому снегу под перекрестные трассы немецких пулеметов. А немцы в теплых дзотах, сытые и пьяные, наглые, все предусмотрели, все рассчитали, все пристреляли и бьют, бьют, как в тире. Однако и вражеским солдатам было не так легко. Недавно один немецкий ветеран рассказал мне о том, что среди пулеметчиков их полка были случаи помешательства: не так просто убивать людей ряд за рядом – а они все идут и идут, и нет им конца.

Полковник знает, что атака бесполезна, что будут лишь новые трупы. Уже в некоторых дивизиях остались лишь штабы и три-четыре десятка людей. Были случаи, когда дивизия, начиная сражение, имела 6–7 тысяч штыков, а в конце операции ее потери составляли 10–12 тысяч – за счет постоянных пополнений! А людей все время не хватало! Оперативная карта Погостья усыпана номерами частей, а солдат в них нет. Но полковник выполняет приказ и гонит людей в атаку. Если у него болит душа и есть совесть, он сам участвует в бою и гибнет. Происходит своеобразный естественный отбор. Слабонервные и чувствительные не выживают. Остаются жестокие, сильные личности, способные воевать в сложившихся условиях. Им известен один только способ войны – давить массой тел. Кто-нибудь да убьет немца. И медленно, но верно кадровые немецкие дивизии тают.

…Если бы немцы заполнили наши штабы шпионами, а войска диверсантами, если бы было массовое предательство и враги разработали бы детальный план развала нашей армии, они не достигли бы того эффекта, который был результатом идиотизма, тупости, безответственности начальства и беспомощной покорности солдат. Я видел это в Погостье, а это, как оказалось, было везде.

На войне особенно отчетливо проявилась подлость большевистского строя. Как в мирное время проводились аресты и казни самых работящих, честных, интеллигентных, активных и разумных людей, так и на фронте происходило то же самое, но в еще более открытой, омерзительной форме. Приведу пример. Из высших сфер поступает приказ: взять высоту. Полк штурмует ее неделю за неделей, теряя множество людей в день. Пополнения идут беспрерывно, в людях дефицита нет. Но среди них опухшие дистрофики из Ленинграда, которым только что врачи приписали постельный режим и усиленное питание на три недели. Среди них младенцы 1926 года рождения, то есть четырнадцатилетние, не подлежащие призыву в армию… «Вперрред!!!», и все. Наконец какой-то солдат или лейтенант, командир взвода, или капитан, командир роты (что реже), видя это вопиющее безобразие, восклицает: «Нельзя же гробить людей! Там же, на высоте, бетонный дот! А у нас лишь 76-миллиметровая пушчонка! Она его не пробьет!»… Сразу же подключается политрук, СМЕРШ [организация НКВД с карательными функциями – примечание автора] и трибунал. Один из стукачей, которых полно в каждом подразделении, свидетельствует: «Да, в присутствии солдат усомнился в нашей победе». Тотчас же заполняют уже готовый бланк, куда надо только вписать фамилию, и готово: «Расстрелять перед строем!» или «Отправить в штрафную роту!», что то же самое. Так гибли самые честные, чувствовавшие свою ответственность перед обществом, люди. А остальные – «Вперрред, в атаку!» «Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики!» А немцы врылись в землю, создав целый лабиринт траншей и укрытий. Поди их достань! Шло глупое, бессмысленное убийство наших солдат. Надо думать, эта селекция русского народа – бомба замедленного действия: она взорвется через несколько поколений, в XXI или XXII веке, когда отобранная и взлелеянная большевиками масса подонков породит новые поколения себе подобных.

…Бедные, бедные русские мужики! Они оказались между жерновами исторической мельницы, между двумя геноцидами. С одной стороны их уничтожал Сталин, загоняя пулями в социализм, а теперь, в 1941–1945, Гитлер убивал мириады ни в чем не повинных людей. Так ковалась Победа, так уничтожалась русская нация, прежде всего душа ее. Смогут ли жить потомки тех, кто остался? И вообще, что будет с Россией?

Почему же шли на смерть, хотя ясно понимали ее неизбежность? Почему же шли, хотя и не хотели? Шли, не просто страшась смерти, а охваченные ужасом, и все же шли! Раздумывать и обосновывать свои поступки тогда не приходилось. Было не до того. Просто вставали и шли, потому что НАДО! Вежливо выслушивали напутствие политруков – малограмотное переложение дубовых и пустых газетных передовиц – и шли. Вовсе не воодушевленные какими-то идеями или лозунгами, а потому, что НАДО. Так, видимо, ходили умирать и предки наши на Куликовом поле либо под Бородином. Вряд ли размышляли они об исторических перспективах и величии нашего народа… Выйдя на нейтральную полосу, вовсе не кричали «За Родину! За Сталина!», как пишут в романах. Над передовой слышен был хриплый вой и густая матерная брань, пока пули и осколки не затыкали орущие глотки. До Сталина ли было, когда смерть рядом. Откуда же сейчас, в шестидесятые годы, опять возник миф, что победили только благодаря Сталину, под знаменем Сталина? У меня на этот счет нет сомнений. Те, кто победил, либо полегли на поле боя, либо спились, подавленные послевоенными тяготами. Ведь не только война, но и восстановление страны прошло за их счет. Те же из них, кто еще жив, молчат, сломленные. Остались у власти и сохранили силы другие – те, кто загонял людей в лагеря, те, кто гнал в бессмысленные кровавые атаки на войне. Они действовали именем Сталина, они и сейчас кричат об этом. Не было на передовой: «За Сталина!». Комиссары пытались вбить это в наши головы, но в атаках комиссаров не было. Все это накипь…

Конечно же, шли в атаку не все, хотя и большинство. Один прятался в ямку, вжавшись в землю. Тут выступал политрук в основной своей роли: тыча наганом в рожи, он гнал робких вперед… Были дезертиры. Этих ловили и тут же расстреливали перед строем, чтоб другим было неповадно… Карательные органы работали у нас прекрасно. И это тоже в наших лучших традициях. От Малюты Скуратова до Берии в их рядах всегда были профессионалы, и всегда находилось много желающих посвятить себя этому благородному и необходимому всякому государству делу. В мирное время эта профессия легче и интересней, чем хлебопашество или труд у станка. И барыш больше, и власть над другими полная. А в войну не надо подставлять свою голову под пули, лишь следи, чтоб другие делали это исправно.

Войска шли в атаку, движимые ужасом. Ужасна была встреча с немцами, с их пулеметами и танками, огненной мясорубкой бомбежки и артиллерийского обстрела. Не меньший ужас вызывала неумолимая угроза расстрела. Чтобы держать в повиновении аморфную массу плохо обученных солдат, расстрелы проводились перед боем. Хватали каких-нибудь хилых доходяг или тех, кто что-нибудь сболтнул, или случайных дезертиров, которых всегда было достаточно. Выстраивали дивизию буквой «П» и без разговоров приканчивали несчастных. Эта профилактическая политработа имела следствием страх перед НКВД и комиссарами – больший, чем перед немцами. А в наступлении, если повернешь назад, получишь пулю от заградотряда. Страх заставлял солдат идти на смерть. На это и рассчитывала наша мудрая партия, руководитель и организатор наших побед. Расстреливали, конечно, и после неудачного боя. А бывало и так, что заградотряды косили из пулемётов отступавшие без приказа полки. Отсюда и боеспособность наших доблестных войск.

Многие сдавались в плен, но, как известно, у немцев не кормили сладкими пирогами… Были самострелы, которые ранили себя с целью избежать боя и возможной смерти. Стрелялись через буханку хлеба, чтобы копоть от близкого выстрела не изобличила членовредительства. Стрелялись через мертвецов, чтобы ввести в заблуждение врачей. Стреляли друг другу в руки и ноги, предварительно сговорившись…»

Дед возглавил сельский ревком и защищал барскую усадьбу

«В захвате всегда есть скорость:

– Даешь! Разберем потом!»

Сергей Есенин, «Анна Снегина»

Семья Панковых, как и Бросалиных, тоже жила на краю села. На противоположном краю. Дом стоял почти впритык к реке, от берега отделяла лишь дорога. Такое окраинное и не совсем уютное расположение объясняется тем, что семья поселилась в Сергиевке сравнительно недавно. Не исключено, что мой прадед был первым в роду, кто прекратил кочевую цыганскую жизнь и стал оседлым крестьянином. Сначала они жили на противоположном берегу Вяжли. Скорее всего, в чужом доме или в какой-то развалюхе. Потом построились на этом месте. Завели, как полагается, скотину, огород. Разбили большой сад. Расставили улья…

Каким был прадед – не знаю, никто ничего мне не рассказывал.

Своего деда Николая Трофимовича я помню хорошо. В моих первых, детских воспоминаниях он запечатлён похожим на известного цыганского поэта Николая Панково. Хотя сравнивать сложно, поскольку фото поэта в сборнике цыганской поэзии – крохотное, да и увидел я его, уже став взрослым. К старости дед приобрёл черты патриархального старообрядца, хотя в религиозности не замечен.

Человек, судя по всему, работящий, если сумел выжить с большой семьёй при всех исторических перипетиях в начале двадцатого века. Насколько я понял из скудных воспоминаний отца, семья имела достаточно скота (и корову, и лошадь, а может, их было несколько, и овец, и свиней, и кур, и гусей), чтобы обрабатывать огород и кормиться в тяжёлую, переломную пору, когда рухнуло одно государство, а ему на смену пришло другое.

Недавно я сделал открытие: этот мой дед оказался причастным к судьбе родового гнезда Боратынских-Чичериных. Да ещё в каком неожиданном для меня качестве! Удивительные документы я обнаружил в уже названной книге Марины Климковой. Оригиналы хранятся в Государственном архиве Тамбовской области.

«В Вяжлинский Земельный Отдел Кирсановского уезда Сергиевского Селоревкома отношение. Доводим до вашего сведения, в имении бывших Чичериных постройки взяты на учет ВЗО и до сих пор в них проживают беженцы и кр-не села Сергиевки – гр-н Тихон Андреевич Щербинин и Николай Ильич Ведяпин, которые могут довести до сведения нижеследующее: 2 июня поломали и сорвали железную крышу и изломали постройку до основания, и семейство Тихона как малые дети все вышли наружу, о чем просим Волревком принять меры, в чем мы справиться не можем. 1921 г. 2 июня. Председатель Сергиевского Селоревкома Панков».

Это для меня – как гром среди ясного степного неба! Оказывается, мой дед по мужской линии Николай Трофимович Панков был председателем сельского ревкома! Почему-то никогда никто из рода Панковых мне об этом не рассказывал. Стыдились этой революционной страницы семьи, вспоминая, как потом отплатила «пролетарская» власть крестьянам?

И ещё одно донесение моего деда процитирую:

«В Вяжлинский Вол. Зем. Отдел гр-н села Сергиевки донесение. Доносим, сегодня, 16 июня, из имения бывших Чичериных переселялись из квартир в с. Сергиевку гр-н с. Сергиевки Тихон Андр. Щербинин и Лаврентий Иванович беженец Вощек, которые заявляли о очищении квартир; в то время заявились и гр-не села Сергиевки, деревень Ядровой и Ольховки для расхищения оставленных квартир. Нами были приняты меры, посылали десятника о недопущении [расхищения] всего остального государственного имущества, но принятые меры нами остались без внимания: взяли железную крышу, потолок, пол и начинают разбирать кирпич, с чем мы справиться не можем. Сергиевский Селоревком. Председатель Панков».

Дед точно указал, кто конкретно разорил чичеринское гнездо: крестьяне Сергиевки и соседних деревень. И сделали, скорее всего, без душевного колебания, ведь после своего переворота большевики провозгласили: грабь награбленное. Вот и грабили. По всей стране. Причём, в данном случае, как сообщает председатель ревкома, разоряли усадьбу, уже признанную государственным имуществом, то есть по терминологии большевиков – общенародным.

Вероятно, деду с многочисленным семейством жилось не сладко в царское время. Вот он, в ожидании обещанных большевиками перемен к лучшему, передачи крестьянам земли, и поддержал революцию, став во главе сельского ревкома. Но вряд ли Николай Трофимович, как и всё российское крестьянство, мог спрогнозировать последующие деяния советской власти в отношении сельского населения. Если самодержавие позволяло крестьянам самим выживать, сообразуясь со своим трудолюбием и изворотливостью, то «родная рабоче-крестьянская» власть не только не в состоянии была защитить от разгула бандитизма, но и сама выгребала «излишки», а потом под предлогом коллективизации отнимала скотину.

Каково жилось тамбовским крестьянам после победы большевиков, свидетельствует ещё один архивный документ, опубликованный в той же книге Марины Климковой.

20 января 1922 г. жителю села Сергиевка Н. Т. Панкову дана справка:

«Отобраны у него [Панкова] две лошади. Первая лошадь – Машка, рыжая, 4 года… на лбу белая звезда, все ноги в синяках, особых примет нету. Вторая лошадь – мерин, масти вороной, 7 лет, грива на обе стороны, особых примет нету. Ввиду того, что товарищ Панков в то время состоял членом Сельревкома и десятником по борьбе с бандитизмом, и за это взято у него 1 сапоги, 1 пиджак суконный, женское платье, 10 пудов различных хлебов, что и удостоверяем действительность сего [числа] Сергиевский сельсовет подписью и приложением печати».

Тогда в дедовой семье было восемь душ, в том числе шестеро малолетних детишек. Моему отцу было шесть лет, его самому старшему братишке, вероятно, лет десять. Как прокормиться? Тем более что предыдущий год в Кирсановском уезде, куда тогда входила Сергиевка, был голодным: из-за неурожая, бандитских грабежей и изъятия «народной властью» «излишков» у своего народа.

Кто ограбил семью деда, непонятно. Что означают слова «и за это». За что «за это»? За то, что сотрудничал с большевистской властью? Грабанули участники Антоновского восстания? Или просто какая-то неподконтрольная банда?

А может, красные изъяли две лошади и десять пудов хлебов в «интересах революции»? А слова «за это» означают, что семью Панковых пожалели и не все хлеба и продукты выгребли, не отобрали корову? Зачем же реквизировали женское платье? Оно тоже входило в план сбора продналога? Кому оно понадобилось? Жене красного командира или милиционера, что занимался сбором в пользу Республики?

И ведь это ещё только начало большевистского управления сельским хозяйством. Ещё впереди – коллективизация, когда не только отбирали, но и расстреливали, ссылали с родной земли целыми семьями.

Деда, конечно же, не определили в кулаки. Но, полагаю, когда создавали колхоз, могли отнять и корову – в пользу коллективного хозяйствования. А каково такое бесхозяйственное коллективное «хозяйствование», я сам в детстве видел.

Жаль рыжую Машку и безымянного мерина: недолго они, наверно, прожили то ли на бандитских, то ли на коллективных харчах. Того хуже – могли погибнуть не своей смертью. Через много лет после Второй мировой войны из Сергиевки в Москву пришла трагическая весть: сгорела конюшня. Да чёрт с ней, с конюшней, её можно заново отстроить. В огне погибли запертые лошади, бессильные против человеческого разгильдяйства, равнодушия к «коллективному хозяйству».

Я понимаю причину ненависти моего отца к Сталину. Она была заложена с детства, когда несправедливость ранит особенно сильно и глубоко. Заложена самим Сталиным, его соратниками и подручными, которые отнимали то, что было нажито тяжёлым крестьянским трудом. И отнимали тогда, когда небогатая многодетная семья с превеликим трудом и мучениями еле-еле выживала в эпоху смены строя.

Понимаю, почему отец, боявшийся со мной спорить на политические темы, как-то в сердцах произнёс: «Да кто такие кулаки? Это же – самые работящие крестьяне! А отнимали у них голытьба, пьяницы и лентяи».

Дед был крут, не ласков, скуп. Помнится, я пошёл к нему в гости на пасху. Был такой обычай: зайдёшь в чью-то избу, скажешь «Христос воскресе!», и тебя угощают: кто – раскрашенным яйцом, кто – лепёшкой, кто – блинчиком… Пройдя по всей деревне, я дошёл до деда, щедро загруженный по дороге гостинцами. Дед от всей своей души угостил меня какой-то сухой, залежавшейся лепёшкой. Я её потом по дороге домой бросил псу – тот пошамкал, пошамкал и выплюнул, презрительно взглянув на меня…

В следующий раз я навестил деда в августе. Он спал в садовом домике – видимо, охранял обильный урожай. «О-о-о, внучок пришёл, – суховато-скрипучим голосом встретил он меня, приподнимаясь на топчане. – Ну, раз пришёл, надо угостить». Он отвернул под собой край матраца, вытащил оттуда пару яблок. Меня это поразило: вокруг – десятка полтора яблонь со спелыми душистыми плодами, от которых ветки гнулись до земли, а он мне падаль предложил.

Я уж не говорю о том, что у деда и ульи были. Бабушка потом спросила меня: «Медком дедушка угостил?» Ну да, по усам текло, а в рот не попало…

Может, такое равнодушно-холодное отношение деда – следствие его распрей с моим отцом?

Больше я к нему ни разу в гости не ходил. И он не звал. И сам ни разу не приходил к нам с бабушкой. Хотя всего-то пройтись от одного конца до другого – около километра.

В шестнадцать лет мой будущий отец покинул родной дом и село. Скорее всего, это было связано с разгулявшейся тогда коллективизацией. Но как-то, вспоминая былое, он оговорился, что не ладил со своим отцом. Сколько помню, они всю жизнь враждовали. До самой смерти деда. Что они не поделили, не знаю. Может, просто по бытовому – нашла коса на камень: оба с жёсткими, независимыми характерами. Мой отец вообще не любил ездить в Сергиевку, а если и приезжал, то останавливался у тёщи, и редко посещал родовое гнездо.

Правда, когда их старый семейный дом пошёл под снос, он, как и его братья, приехал помочь ставить новую избу: всё-таки когда-то плотничал.

Потом дед бросил деревню, поселился у старшего сына в Москве, в Измайлове. А на моего отца (вот какая была вражда!) подал в суд, на алименты. Но и со старшим сыном, намного более покладистым и выдержанным, чем мой отец, у него отношения тоже не сложились, и дед потребовал, чтобы ему нашли невесту (это в восемьдесят лет!) с московским жильём, дабы быть независимым от своих. Но невесту ему не подыскали: то ли с жильём не нашли, то ли просто не успели. Умер потомок цыган оседлым москвичом.

Судьба «цыганят»

Дедов дом стоял под горой, недалеко от Воскресенской церкви. Но семья не отличалась набожностью. Отец и его братья были, по сути, атеистами. Однако меня крестили в младенческом возрасте. Крёстным отцом стал брат отца. Это случилось уже в Москве.

Самый старший брат отца – Иван погиб на войне с нацистами. Его семья после войны перебралась из Сергиевки в Ростов, который на Дону, там и осела, обрубив сельские корни.

Второй старший брат – Тимофей, мой крёстный, вернулся с фронта тяжело раненным, хромал, получил инвалидность. Помню, как в новогодние праздники, когда встречали 1945-й, мы с мамой и его женой тётей Риной посетили дядю в московском госпитале имени Бурденко. Кто-то запечатлел этот исторический момент: сохранилось фото. Но это посещение я мог бы и без фото хорошо запомнить. У изголовья лежавшего на кровати Тимофея Николаевича стояла небольшая ёлка, и пахло мандаринами. С тех пор мандарины для меня – это прежде всего Новый год, а уж потом – десерт. Хотя теперь они есть на прилавках круглый год.

Дядя, несмотря на инвалидность, опять, как и до войны, стал строителем. Жил он с семьёй в бараке на 2-й Владимирской улице. Я ещё успел побывать в этом социалистическом достоянии. Одноэтажный дом был похож скорее на скотный двор, чем на человеческое жильё. Трухлявый, вонючий. И без того приземистый, он ещё был как бы утоплен в земле, провалился в глинистый грунт. Через всё здание – коридор, по обе стороны которого – комнаты для строителей московского жилья и социализма.

В таком же бараке, что стоял рядом, жили мои родители. Там я и родился. Тогда, в 1938 году, это был Владимирский посёлок Ухтомского района Московской области. Столица поглотила его, и появились Владимирские улицы, с многоэтажными каменными домами.

Уже будучи школьником, я однажды ни с того ни с сего развернул серьёзную московскую партийную газету, которую выписывал мой беспартийный отец, там опубликовали список награждённых строителей Москвы. И почти без всякого поиска среди десятков, если не сотен фамилий, напечатанных на двух страницах, увидел дядины ф.и.о. с указанием о награждении орденом Ленина. А это тогда была высшая награда (Герой Соцтруда – это звание)!

Был Тимофей Николаевич очень степенным и положительным. Не пил, выпивал, конечно, но лишь по праздникам. Прожил почти три четверти века. Он вывел в люди трёх сыновей, обеспечил им образование.

Старший, Николай, – копия самого знаменитого артиста цыганского театра «Ромэн» (а потом и директора) Николая Сличенко. И внешне, и звонким голосом. В сорок пятом его призвали в армию, но на фронт он уже не попал. После юрфака работал в милиции. Однажды я побывал у него в кабинете, который размещался в вестибюле станции метро «Площадь революции». Он тогда работал в милиции метрополитена. Был в каком-то высоком чине. С моим другом случилась неприятная история с дракой в нетрезвом состоянии, милиция забрала его. Друг сам был виноват, сгоряча повёл себя не лучшим образом, но надо было его вызволять. И я единственный раз воспользовался служебным положением Николая. Парня отпустили. Сработала братская солидарность!

Ещё раньше Николай опером опекал в Москве площадь трёх вокзалов. А это – перекрёсток всех грехов. Поэтому милиция здесь боролась и с проституцией. Раскрутили они цепочку «таксисты – проститутки». Кому-то дали срок. Делом заинтересовался корреспондент «Комсомолки», но ничего не опубликовал. Как потом объяснил он Николаю: редакционный начальник заявил, что в СССР проституции нет и незачем об этом деле писать.

Это – столь же лживое утверждение (относительно проституции), как и многие другие, когда большевики с помощью газет, книг, фильмов и других подручных средств промывания мозгов хотели создать образ самого благополучного и высоконравственного в мире государства. Но факт остаётся фактом: хотя в СССР даже не было статьи про уголовное наказание за проституцию, однако Николай с ней боролся – с тем, чего якобы не было.

Милицейская карьера его закончилась грандиозным скандалом. Уже во время горбачёвской перестройки. Он работал замом начальника Свердловского районного отдела милиции (существовал такой район в центре Москвы при коммунистах). Руководство этого райотдела обвинили во взяточничестве. Были судебные дела, громкие публикации в прессе. Но, судя по всему, Николай был чист (а я всегда был уверен в его честности), и он просто ушёл (или его ушли?) из рядов нашей славной милиции.

Когда стали выходить «Куранты», он работал начальником отдела кадров карандашной фабрики имени Сакко и Ванцетти. Произошло что-то несправедливое по отношению к коллективу, и Николай попросил у меня защиты печатным словом. Заметка была опубликована, но возымела ли она в конечном итоге какое-то влияние, не помню. Время наступило «демократическое», и на печатное слово мало обращали внимание. К тому же приближался передел собственности, в ходе которого не то, что на газетную заметку, а на прокурорское действие не слишком-то обращали внимание. Всё решали по понятиям – конкретные связи и «братки».

В семье Николая произошёл непатриотический казус. Его дочь Таня вышла замуж за… американского полицейского. Дочь советского милиционера! Подозреваю, что этому вольно или невольно поспособствовал её старший брат. Дима блестяще учился, стал дипломатом, работал в Нью-Йорке, в ООН. Осталась ли Таня и далее в США, продолжила ли на там панковскую родовую линию, не знаю. Да и с Дмитрием никаких контактов не установлено, хотя, похоже, он вернулся в Москву.

Есть ещё одна ниточка, которая переплела наши с Николаем судьбы. Когда я работал на Московском инструментальном заводе (технологом, а параллельно был секретарём комсомольской организации), к нам стал наведываться сотрудник КГБ в поисках рекрутов. Поиск шёл через комитет комсомола, то есть через меня.

Предложил этот представитель и мне: мол, получишь дополнительное образование, и не надо будет три года служить в армии. А я как раз готовился к призыву. Честно говоря, в разведчики я бы тогда пошёл. Вот так работала пропаганда: несмотря на тридцать седьмой год и прочие сталинские дела и делишки, работа разведчика казалась заманчиво-романтичной. Один только фильм «Подвиг разведчика» с обаятельным Павлом Кадочниковым в главной роли мог сильно повлиять на неокрепшую юную душу. Но такую работу мне не гарантировали, а стать «топтуном» (тем, кто оберегал покой высшей советской знати) не хотелось. Так и сказал.

Представитель не обиделся, только заметил, что для КГБ важно иметь в своих рядах таких хороших людей, как я. Это меня удивило: «Да, вы ж меня не знаете…» «Знаю, мне Николай про вас рассказывал». Оказывается, они вместе учились на юрфаке. А потом пути их разошлись: один пошёл в милицию наводить порядок в стране публично, а другой – тайно, в «конторе».

Второй сын Тимофея Николаевича – Александр был совершенно другим человеком. У Саши было только среднетехническое образование, всю жизнь он проработал на заводе «Прожектор». Высшим карьерным достижением его была должность зама начальника цеха. Однако этот крепкий коренастый мужичок, весьма громкоголосый, почти всегда улыбающийся, излучал удовлетворение жизнью. Правда, во время семейных ссор он так вспыхивал, что сразу прорывалась эта панковская черта – гнев, как внезапное извержение вулкана. Но он, как и все Панковы, не был злопамятно-мстительным. К сожалению, он рано ушёл из этой удовлетворяющей его жизни.

Его сын Гена служил офицером на Байконуре. Но об этом тогда нельзя было распространяться. Я не расспрашивал отставника и деталей его службы не знаю. Или она проходила в той части, что обеспечивала защиту секретных объектов от посторонних глаз? Или он был занят в технических делах? Лишь одно мне известно: демобилизовался из армии он довольно рано. То ли не захотел, то ли из-за сокращений. А может, здоровье было подорвано в знаменитом Байконуре, который как часть космического комплекса требовал жертв, в том числе и на земле.

Третий сын Тимофея Николаевича – Виктор был сводным братом Николая и Александра. И намного моложе их. Нельзя сказать, что родная мать его слишком баловала, но рос он совсем в другой атмосфере. Можно даже сказать: и в другой стране, в более сытной. Он всерьёз увлекался велосипедом, участвовал в соревнованиях. Когда началась перестройка, они вместе с женой Аллой занялись бизнесом, но олигархами не стали. Бизнес их был связан с книготорговлей, и на этом миллиарды не заработали. Они предлагали мне скооперировать их деятельность с газетой «Куранты». Но «скооперировать» означало вложиться в развитие бизнеса, а у нашей редакции никогда не было достаточно свободных средств…

Самая непонятная личность среди братьев отца – Василий. Он мне запомнился очень красивым, молодым, весёлым. В детских воспоминаниях он представляется мне внешне примерно таким, каким был Вячеслав Тихонов в киноролях его молодости. Василий стал первым в моей жизни, кто прокатил меня на велосипеде. Мы общались с ним в Сергиевке лишь несколько дней. Больше я его никогда не видел. Говорили, будто это был небольшой просвет в его жизни между тюрьмами, лагерями. Так где-то «во глубине сибирских руд» он и сгинул. Но ничего политического за ним, вроде бы, не водилось. Хотя ГУЛАГ и для не политических – он ГУЛАГ.

Младший брат отца – Володя стал самым близким мне родственником среди Панковых после Николая. Никаких университетов он не кончал. Простой работяга – строитель, шофёр, но сколько в нём было достоинства!.. Как и мой отец, играл на гитаре… Часто навещал нашу семью. Охотно общался со мной. Правда, началось это только с моего подросткового возраста. Со мною малолетним я встреч не припомню.

Вообще, насколько я осведомлён, мой отец обиделся на Панковых за то, что те не уделили должного внимания нам с мамой во время его плена. Только сейчас у меня появилась догадка (раньше такая мысль не возникала): а может, они остерегались контактировать с семьёй «без вести пропавшего»? На всякий случай. Чтобы не замарать себя перед властью и не испортить биографию – страна жила под страхом наказания всех и за всё. Только после благополучного возвращения отца контакты с нами стали регулярными… Впрочем, может отец напрасно обиделся: у каждой семьи были свои заботы…

Когда у меня появилась легковушка, Володя помогал как профессионал при выходе советского чуда – ижевского «Москвича» – из строя. Помогал бескорыстно и с искренним желанием решить проблему.

Одна только между нами возникла проблема: в последние годы жизни, когда он уже не работал, свои телефонные звонки начинал с упрёка, почему я его не навещаю, редко звоню, не со всеми праздниками поздравляю. К сожалению, у него не было детей (думаю, он был бы хорошим отцом), и, вероятно, свой неистраченный отцовский пыл он переносил на меня. Почему именно на меня – не знаю. А мне было всё некогда…

Увы, когда молод, не понимаешь, как нужно пожилым простое слово, хотя бы минимальное внимание, хотя бы звонок раз в неделю, ну хоть раз месяц. Молодые думают: успеем ещё. Но не всегда успевают. Или успевают уже только проводить в последний путь. Это теперь, как сам я уже человек преклонного возраста, испытываю тот же дискомфорт, когда младое поколение мне долго не звонит. Это не жалоба на жизнь. Это констатация реальности. Все поколения проходят через это. И все молодые не задумываются о том, что и они станут старичками. Нуждающимися в самом простом, самом бесплатном, но самым ценном – в общении.

Сейчас, насколько я знаю, даже родилось такое общественное движение: позвони (или напиши) старикам. Молодые узнают телефоны, адреса одиноких стариков и начинают им рассказывать о своей жизни. Это психологически важно, что разговор идёт не только о стариковских болячках – это надоедает. Девушка или юноша как бы заменяет бабушке или деду их родственников, хоть как-то отвлекает от одиночества, от горьких размышлений. Насколько массовым стало это движение, не знаю. К сожалению, многие благие начинания в нашей стране имеют горькую традицию сходить на нет…

Единственной сестрой отца была Елена, дочь деда от другого брака. Совсем не панковской породы – скромная, не шумливая, мягкая. Почему-то она так и не вышла замуж. Но у неё родилась дочь Зина, у которой в отличие от её мамы проявились внешние цыганские черты. Все Панковы любили крепко выпить, но алкоголиком стала только женщина. Почему Елена стала злоупотреблять? От горького одиночества, от безысходной тоски? Сколько на Руси безмужних женщин, однако не все же становятся алкоголиками. Да к тому же у неё была дочь – есть с кем разделить радости и трудности, есть на кого обратить своё внимание. Увы, не понятно…

К сожалению, и дочь тоже злоупотребляла алкоголем, правда не так агрессивно. А вот внучка, насмотревшись на беды старших, выросла вполне приличной девушкой, была, когда мы встречались, счастлива в браке…

«Ты из каких Панковых?»

…Вот такая история двух простых, ничем не знаменитых семей, но чьи судьбы отражают всё, что происходило в нашей стране за минувшую сотню лет – от столыпинской реформы до реформ Ельцина-Гайдара, от краха Российской империи до краха коммунистической… И эти судьбы, если вспомнить, сколько за этот век погибло людей в борьбе с «родными» правительствами и внешними врагами, сколько родов История извела под корень, можно считать относительно благополучными…

Однажды, когда я был уже журналистом, пришёл устраиваться на работу в весьма престижную московскую редакцию. Без рекомендации. Просто мне нравилось это СМИ. В разговоре руководитель спросил меня: «Вы из тех Панковых?» Из каких, задумался я. Из генеральских, или из тех, что засветились в журналистике, в литературе, или из тех, чьи имена мелькали на театральных афишах? Понятно: меня взвешивают на весах общественного влияния. «Нет, я не из тех», – твёрдо ответил я. Мои Панковы не мелькали на афишах, их не упоминали в телепередачах… И их имена не создали для меня плацдарм для лёгкого подъёма в жизни, тем более в журналистике. Но они – мои Панковы (и Бросалины тоже). Они – мой фундамент.

А когда неудовлетворённый моим ответом, руководитель спросил, кто за мной стоит, я оглянулся. Сзади не было никого, только дверь, я открыл её и молча вышел. Вышел из этой системной клетки: я сам по себе… Думаю, это чувство независимости, самоуважения – мне передали гены и поведение моих предков. При всей их простоте, «неэлитности», каждый из них оставался особой личностью, пусть не приметной для Истории, но без таких индивидуальностей не рождается подлинная История.

Чем бы дитя ни тешилось

«…Игры детей – вовсе не игры, и правильнее смотреть на них как на самое значительное и глубокомысленное занятие этого возраста».

Мишель де Монтень, «Опыты»

Сравнивая игрушки своего детства с нынешним изобилием, кажется, что жизнь нас сильно обделила. Ну, какие игрушки в годы войны, в голодные и холодные послевоенные годы? Вроде бы и вспомнить нечего… Но, по крупицам выковыривая из памяти «игрушечные» факты, я набрал неплохую для безденежного детства коллекцию…

Игрушки – это, вроде бы, что-то несерьёзное, временное, детская болезнь, переболев которой человек затем получает иммунитет от неё на всю оставшуюся жизнь. Но игрушки связаны с нашим детством так прочно, что оказывают влияние и на характер, и на увлечения, и, может, даже на профессию.

Самые яркие детские впечатления оставляют, прежде всего, игрушки и игры, приносящие радость. Хотя бывает и иначе.

Когда сейчас иные пожилые люди вспоминают «счастливое детство при Сталине» и благодарят его за это, они, может, даже и не отдают себе отчёт в том, что детство, с его играми, забавами, оно и при любом тиране особенная часть жизни, когда ты не только можешь терпеть нужду и унижения, но и питаешь надежду на благополучное (по своим меркам) будущее.

Мир детства более обособлен от политики, чем жизнь взрослого. Если, конечно, ребёнок не попадает за колючую проволоку, в газовую камеру, в ссылку и т. п. Даже несмотря на репрессии и войны, всегда остаётся место для детских игр. Просто радости радостям рознь. Мы радовались не таким игрушкам и играм, которыми заполнен досуг нынешних детей. У нас, конечно же, были очень своеобразные игрушки – такие, какие могли себе позволить советские люди в силу своей бедности и неприспособленности промышленности к простым человеческим запросам.

Большинство игр и игрушек у нас было связано с войной, с армией. Наше детство было милитаризовано не только минувшей Второй мировой войной, но и властвующей идеологией, которая требовала от каждого подрастающего человечка готовности отражать агрессию, поскольку «мы были окружены врагами» и на нас могли в любой час напасть враги-буржуины, ненавидящие нас.

Лучше подарить, чем своровать

Первую свою игрушку я позаимствовал, а проще говоря, украл. Было мне тогда менее шести лет. Рядом с нашим бараком на Электродной улице – секретный завод, «почтовый ящик». Военизированная охрана. Шла война. Беречь от врагов секретный завод должны были строжайшим образом. Но, видимо, не предполагали, что «враг» мог оказаться столь мал ростом, и его просто не заметили.

Когда ты предоставлен сам себе, за тобой нет присмотра со стороны старших (а так и было со мной, ведь мама, напомню, с утра до позднего вечера работала в столовой), то пустоту свободного времени ты заполняешь сам. Детская душа тянется к чему-то новому, неизведанному.

Поскольку запретный плод сладок, то этот секретный завод вызывал у меня особый интерес. Всё остальное в ближайшей округе мною уже было осмотрено и облазано. Привлекала не только закрытость предприятия от чужих глаз. В его ворота иногда въезжали огромные грузовики «Студебеккеры».

Читать я ещё не мог, а вот название этой американской чудо-техники уже тогда знал. Оно было, что называется, у всего населения на слуху. И знали мы, что далёкая Америка помогает нам в борьбе с гитлеризмом.

Таинственное слово «ленд-лиз» мне было недоступно, так же как и те сведения, которые советская пропаганда старалась не афишировать. А помощь по ленд-лизу спасла почти разгромленную в первые годы войны Красную Армию от окончательного поражения, помогла выстоять и, в конечном итоге, обеспечила нам Победу. И это была именно помощь, так как техника, материалы и продукты предоставлялись без оплаты с нашей стороны. Платить мы должны были только после победы и лишь за ту технику, что не погибнет в горниле войны.

В 1947 году долг СССР по ленд-лизу оценили в 2,6 миллиарда долларов, через год снизили его вдвое. Но Сталин, сказав большое русское «гран мерси», и эту сумму платить отказался. Прошло ещё четыре год, долг понизили до 800 млн «зелёных». Однако согласие на оплату было подписано нами лишь в 1972 году, когда и того, кто спасал нас своей помощью, и того кто с молчаливой благодарностью принимал её, уже не было в живых. Я имею в виду лидеров двух стран. Долг снова уменьшили, а рассчитаться мы обязались уже в новом тысячелетии – в 2001 году. Но и по этому соглашению не рассчитались. При Горбачёве опять начались переговоры. Уступая нам, отодвинули срок до 2030 года. Но мы до сих пор окончательно не рассчитались. По последним сведениям, Россия осталась должна сто миллионов долларов – Лондонскому клубу, то есть не правительственным структурам, с которыми рассчитались, а частным банкам. А прошло уже после Победы семьдесят пять лет! Так-то мы отблагодарили…

Но в свои пять лет я не думал о ленд-лизе, меня привлекали тайны закрытого предприятия. Приезжавшие на соседский завод «Студебеккеры» были необычными автомашинами: вместо задних ведущих колёс – гусеницы. Это для повышения проходимости по советскому бездорожью. Наша армия, в частности, использовала тогда «Студебеккеры» как основу ракетных установок – так называемых «Катюш».

И вот однажды я проник внутрь этого номерного завода. Без особой цели. И не на спор, никто даже не знал о моем плане. И никогда до сих пор так и не узнал о моём преступлении. Так что эти строки – явка с повинной. Но надеюсь, что за давностью лет и с учётом моего малолетнего недомыслия секретное предприятие и государство меня простят…

Однажды в студёную зимнюю пору, когда тоже нечем было заняться и не с кем поиграть, я вышел из дома, пролез в щель, которую увидел в воротах «ящика». За ними, в нескольких метрах от въезда, на виду охраны, стоял «Студебеккер». С трудом забрался на довольно высокую для меня нижнюю ступеньку. Открыл дверцу кабины. И впервые в жизни оказался внутри автомобиля.

С замиранием сердца стал осматривать кабину. Как управлять машиной, я не знал. Хорошо, что не знал. И хорошо, что в замке не было ключа зажигания, а то неизвестно, чем бы это проникновение закончилось.

Ничего особо примечательного в кабине я не увидел, кроме… двух блестящих железочек. Это были гаечные ключи. Но не обычные – не только формой, но и внешним видом. Это не наши советские – чёрные, замасленные или ржавые. Эти блестели, как зеркало: то ли никелированные, то ли хромированные. Их блеск заворожил меня и отозвался ответным блеском в моих глазах и душе. Я их забрал. Тем же путём я благополучно покинул секретный объект.

Ещё раз подчеркну: ограбление я совершил в жесточайшее сталинское время, к тому же во время войны, среди бела дня и среди бела снега. Как и почему никто не увидел и не услышал стук дверцы кабины, мне до сих пор не понять. На кого списали эту пропажу? Кто ответил за неё?

Походил с железками, поиграл до вечера. Домой нести забоялся. Понимал, что мама строго спросит, откуда у меня такие необычные штучки. Врать не умел. Горькие причитания, а то и порка были бы обеспечены. Решил спрятать. Где же зимой спрячешь этакое сокровище? Летом бы закопал в землю. Входная дверь в наш барак – двойная, с тамбуром. Внутренняя, как водится у нас на Руси, несмотря на морозы, не закрывалась. За неё я и спрятал свои первые игрушки.

Утром я их, конечно, не обнаружил. Так что радость была короткой, а урок на всю жизнь: что нечестно достаётся, то и запросто пропадёт.

Но вскоре я был вознаграждён за эту потерю. В снегу я нашёл карандаш. Не обычный карандаш. А цветной. И не просто цветной, а с двумя грифелями: с одной стороны – красного цвета, с другой – синего. И размера он был необычного: длинный и толстый, словно для великана. Но и тут радость моя оказалась короткой.

Был у меня уличный дружок. Ещё моложе меня. И по старшинству и за писклявый характер я его иногда слегка поколачивал. Как и за что это происходило, не помню. Зато запомнил зверское выражение лица его матери, когда однажды она своими не дамскими ручищами покрутила мою голову и предупредила: «Ещё будешь обижать его – башку оторву!» При этом её глаза чуть не вывались из орбит. Я не на шутку испугался. Но дружить с этим мальчонком не перестал. Да и больше дружить в то время мне было не с кем: детей в наших бараках, затерянных среди промышленных построек и пустырей, было мало. А чем ещё заниматься целый день одинокому мальчугану, брошенному на произвол уличной судьбы работающей мамой?

Когда этот дружок, увидал мою двухцветную находку, заканючил. Сердце моё не выдержало более пяти минут его слезливых просьб, и я вместо того, чтобы повоспитать его оплеухой, тяжело вздохнув, подарил ему мою находку.

Второй подряд случай: что даром приходит, даром и уходит. Кстати, потом не раз убеждался: найдёшь рубль – вскоре потеряешь пять. И я не поднимаю на улице потерянные кем-то деньги, если вижу, что вернуть их некому.

Кстати, однажды это помогло избежать публичного конфуза (если не хуже). Иду я по центральной площади Парижа. Передо мной стремительно наклоняется женщина и буквально из-под моих ног поднимает какую-то блестящую брошь и протягивает мне – будто это я потерял. Чувство радости, что ты наконец-то гуляешь по такому прекрасному городу, меня пьянило, я расслабился, как известный герой кинофильма «Семнадцать мгновений весны» профессор Плейшнер, которого одурманил воздух свободы в Швейцарии, и я чуть не поддался на уловку незнакомки. Она буквально всовывала мне в руки «найденную» вещь. Но мой принцип не брать находки сработал, и я не попался на уловку мошенницы.

Как потом мне объяснила наш гид, в Париже завелись мошенники, которые промышляли именно таким способом по выманиванию денег у доверчивых и опьянённых красотами города туристов за «находку» этой фальшивой «драгоценности». От неожиданности не разобравшись в ситуации и в знак благодарности, туристы отдавали свои евро за «потерянную» вещь. Пусть немного, но за день мошенники могли собрать неплохой урожай. Через день на той же площади Конкорд я был свидетелем, как на этот раз мужчина «нашёл» брошь и пытался всучить её туристу, оторопевшему от «заботы» парижанина. Чем закончилась эта сцена – ждать развязки не стал…

Однако, отказавшись тогда, в 1944 году, от эффектного цветного карандаша, я, быть может, потерял шанс с раннего возраста приобщиться к рисованию… Ведь следующий цветной карандаш (конечно, не таких размеров) появился у меня лишь через несколько лет, когда начал учиться.

Красота – не доброта

Это же какая была бедность, что даже гаечные ключи и цветной карандаш произвели неизгладимые впечатления на всю жизнь!

Первой настоящей игрушкой, которая потрясла моё воображение, причём тоже на всю жизнь, был автомобильчик. Не крохотная модель. Хотя и крохотные были тогда редкостью. Кое у кого из ребят можно было ещё увидеть крохотные мотоциклы с мотоциклистами, примитивно отштампованные, а автомобильчики, коих нынче у моих внуков превеликое множество, в том числе самодвижущихся, сверкающих огнями и пр., и вовсе были большой редкостью – даже самые простецкие. Но на том автомобильчике мальчишки катались!

Откуда такое чудо? Война ещё не закончилась, шёл 1944-й год, и с трофеями наши победители массово пока не возвращались. Осталось с довоенных времён? Или всё же кто-то прибыл с фронта досрочно, в связи с ранением или по какой иной серьёзной причине, и прихватил из Европы этот автомобильчик в качестве контрибуции? Не знаю. Да и не в этом дело.

Я гулял неподалёку от маминой столовой. На дорожке возле Владимирского пруда увидел группу мальчишек, шумно и весело играющих с автомобильчиком. То один сядет в него, то другой – и прокатится. Подошёл поближе. Если бы у меня было что отдать за возможность проехать хоть десять метров, пусть даже просто посидеть, я бы, не задумываясь, отдал. Но у меня ничего не было. Даже самодельного свистка. Даже ржавого гвоздя.

А эти трое вместо того, чтобы позвать меня поближе и, хвастаясь своим богатством, дать хотя бы потрогать, эти мальчики так весело игравшие, такие ладненькие, аккуратненькие, благополучненькие, вдруг, как стая шавок, угрожающе кинулись в мою сторону. Почему? Что я им сделал? Даже ничего не успел сказать… И, глотая слёзы, я убежал.

Я был шокирован не тем, что мне не дали поиграть, а их агрессией, которую ничем не спровоцировал. Просто я им не ровня – бедно одетый малец, возможно даже грязный от уличных приключений. Это как с рыжими, заиками, хромыми, косыми и прочими с отклонениями от «стандарта» – их дразнят, прогоняют, преследуют и даже поколачивают. Ни за что – лишь за то, что они НЕ ТАКИЕ.

Тогда у меня сложился ещё один вывод на всю жизнь: не всё красивое – хорошее, доброе. Это я о людях, а не о машине. Не знаю, спасёт ли красота мир (по Достоевскому), но что она может быть опасной – это точно. В этом я потом не раз убедился. Слишком сильна бывает её притягательность, и тем сильнее разочарование.

И ещё: противно ощущать себя ущербным на фоне чужого благополучия. Но не завидуй и не напрашивайся, не соприкасайся, а то можешь вляпаться. Я не осуждаю тех людей (любого возраста), кто с болью воспринимает своё материальное неравенство в кругу более благополучных. На мой взгляд, надо либо выбирать круг себе подобных, близких по всем, так сказать, параметрам, в том числе и по интеллектуальным, либо сделать себя более благополучным. Навязываться на дружбу – себя не уважать, унижать. И сколько слёз я видел у мальчишек и особенно у девчонок, когда их отвергали из-за какой-то «ущербности». Мне «повезло»: я вырос, по сути, в одиночестве. Постоянные переезды из Москвы в село и обратно, а также перемены места проживания в самой столице сделали мою душу менее уязвимой к недружелюбию.

Новогодние ёлки были под запретом

«И вот она нарядная

На праздник к нам пришла…»

Раиса Кудашева, «Ёлка» (1903 г.).

Трудно сейчас представить, но пришедшие к власти большевики запретили устанавливать новогодние ёлки. Нет, не о сохранности лесов они заботились, а об идейной чистоте праздников, увидев в традиционной новогодней ёлке религиозный подтекст. Видимо, из-за близкого соседства Рождества и Нового года. Это странно, потому что, как утверждают историки, январская традиция украшать живые деревья родилась в Европе на языческой основе. Кстати, и русская православная церковь не очень-то благоволила к такому не христианскому обряду, который к тому же конкурировал с церковным торжеством.

Но, может, причина запрета большевиками была в том, что автором самой популярной российской новогодней песенки была литовская княжна Раиса Адамовна Кудашева? А в песенке той ни слова про большевиков, про Красную Армию, про Ленина, Троцкого, Сталина и прочих вождей. Хотя автор популярной песенки стала вполне советским писателем.

В любом случае нарушение запрета могло быть истолковано как враждебный акт с соответствующими последствиями.

Только в 1935 году запрет на новогоднюю ёлку отменили. Видимо, перестали видеть в этом опасность для воспитания подрастающего социалистического поколения в революционном духе, не найдя достойную замену этому старинному европейскому обряду.

В наш дом новогодняя ёлка впервые «пришла на праздник» только тогда, когда я учился в классе четвёртом или пятом. Уже появились небольшие официальные ёлочные базары. Но особой нужды в них у нас не было. Мы жили недалеко от двух железнодорожных станций, а там всегда можно было с рук купить только что привезённую «зелёную, пушистую», которую кто-то безо всякого разрешения срубил «под самый корешок». Причём нередко продавали их до последнего предновогоднего часа. И находились покупатели, которые по какой-то причине оттягивали покупку.

На рынке мама купила набор стеклянных игрушек – удивительно тонкой старинной работы. Вероятно, они у кого-то сохранились с дореволюционных времён. Крошечные самоварчики, чайнички, разукрашенные шарики. В магазинах появились и современные стеклянные игрушки. Но мало, и они были для нас дороги. По более доступным ценам продавались картонные или из папье-маше, в том числе с изображением большевистской символики (будёновец на коне, пятиконечные звезды, серп и молот т. д.), а также – ниточно-тряпичные куколки и бумажные флажки. Но такие советские произведения тех лет мне не нравились. Хотя сейчас, говорят, они снова входят в моду как раритет. С большей охотой я наряжал ёлку мандаринами, конфетами, крашенными под бронзу грецкими орехами…

Вообще мандарины, как я уже отмечал, у меня всегда в воспоминаниях соседствуют с новогодним праздником. Собственно говоря, в иное время года мы их в детстве и не ели.

Ну, какое же публичное новогоднее празднество без хоровода вокруг ёлки? Меня никогда не тянуло встать в круг. Было в этом веселье что-то показное. И на детских «утренниках», устраиваемых по разным поводам, меня тоже не увлекали своей активностью массовики-затейники. Что-то было в их попытках вовлечь меня во всеобщее веселье противоестественное, вычурное.

В моё раннее детство отец на предприятии покупал для меня билеты: в местный клуб, а однажды даже в театр, что на улице Казакова (теперь – «Гоголь-Центр»). Помимо спектакля нас пытались порадовать новогодним пакетом – с конфетами, вафлями и мандаринами. Наборы были примитивные, но дома мы и того не видели. Взяв причитающейся мне пакетик (за него же уплачено), я покидал торжество. Не только хороводные песни, но и игры возле ёлок оставались вне моего влечения. У меня возникало противодействие навязыванию регулируемого всеобщего веселья… Может, не повезло с массовиками-затейниками?

Домашнего новогоднего празднества в моём детстве никогда не было. И в гости не ходили. И других к себе не приглашали. Бывало кто из родственников заглянет к нам – поздравить, угостить сладостями, но чтобы устроить застолье… Не жадничали мои родители. Просто не было у нас такой семейной традиции.

И всё же Новый год был праздником. Пусть и скромным, в соответствии с общей атмосферой.

Но зима радовала не только ёлкой. Конечно, случались крепкие, пугающие морозы. Однако снег и лёд после мокрой, слякотной, тёмной поздней осени приносили веселье, новые игры и занятия.

Первый снег – и полетели снежки. Играли в салочки. Летом надо было убегающего коснуться рукой, а зимой – пульнул снежком: ага, тебе водить! А каких снежных баб мы лепили. Не таких тщедушных, какие изредка появляются на московских улицах. Накручивали два огромных шара – одиночку не поднять, чтобы один поставить на другой. Нахлобучивали «шляпу» – ведро, красный нос – морковка, чёрные глаза – угли, рот – палочка и в «руках» обязательно метла. Так и сейчас делают, но нет в них шарма, богатырского «телосложения». Да и стоят они не долго: или потепление разрушит, или кому-то надо непременно разбомбить снежками, а то и пырнуть ногой, чтобы посмеяться, как будет разваливаться на куски снежная скульптура. Мы относились трепетнее, как к зимнему гостю. Это особенно проявлялось в деревне.

Сейчас трудно представить современных детишек без коньков, лыж. А в послевоенное время они были.

Мастерили сами…

– Какой самый счастливый период в вашей жизни?

– Конечно, детство.

Виктор Астафьев (телеканал «Культура», «Линия жизни», 1979 г.)

В Сергиевке Новый год мы тоже не отмечали. Ни ёлок, ни, тем более, ёлочных игрушек там не было. Вообще хвойных деревьев на Тамбовщине я в детстве не видел. Зато там полно длинноствольных кустарников и прибрежных молодых деревьев. И рождались соответствующие игрушки и игры.

Ну, прежде всего это свистульки. Или просто свистки – из сочного ивняка. Или дудочки – из бузины. Иногда делали с шариком внутри – его вибрация придавала особую окраску звукам.

Из ивняка же делали декоративные палочки. Фигурно вырезали часть коры, обжигали на костре, снимали всю оставшуюся кору, и получалась «инкрустация». Иногда их делали, чтобы украсить избу. Но чаще – чтобы похвастать перед улицей собственными бадиками. Так мы по-тамбовски называли трости. Этого словечка нет даже в словаре Даля, но оно мне запомнилось.

Пастухи таким нехитрым способом отделывали древко для кнута. Для кнута требовались также кожа и конский волос. С волосом проблемы не было: подходи к любой колхозной лошади – и надёргай. Если, конечно, не боишься, что она тебя лягнёт копытом. С кожей – проблемнее. Не каждый же день забивают домашний скот. Небольшие кнуты были практически у всех. И гнать свою домашнюю скотину это помогало, и для сельского престижа. Но настоящий пастуший кнут был редкостью, профессиональной гордостью. Я бы даже сказал – произведением сельского искусства. Он и внешне имел особый вид, отражавший индивидуальность хозяина, и звуки извлекал уникальные. Мастерский щелчок пастушьего кнута был слышен задолго до того, как наша коровушка приблизится к дому.

Пастухи иногда давали мальчишкам попробовать щёлкнуть им. Но размахнуться многометровым кнутом нам, маломеркам, было тяжело, а ведь ещё надо было так поддеть кнут, чтобы он своим кончиком издал щелчок, резкий, как выстрел. Когда удавалось – мы гордились своим достижением.

Я тогда ещё не знал про легендарного швейцарского лучника Вильгельма Телля, который мог попасть в яблоко, лежавшее на голове человека. Но, как и многие мальчишки, имел лук. Конечно, самодельный. С древком для лука проблем не было. В деревне гибких веток полно. И на стрелы прямой тонкий материал имелся. Но, чтобы стрела правильно летела, не кувыркалась и точно била в цель, нужен был металлический наконечник. Хотя, как говорил, металл в деревне достать было сложно, я где-то раздобыл тонкой жести. В густой заросли бабушкиной конопли (тогда она не была под запретом из-за её наркотических свойств) устроил себе мастерскую. В виде наковальни и молотка. И с помощью такого скромного набора инструментов, скручивал наконечники. Всерьёз охотился на птиц.

Я не Вильгельм Телль, и стрелы летели мимо цели. Ни разу не попал. Прибытка к семейному столу не получилось. Зато не нанёс урон сельской фауне. А летевшие мимо цели стрелы пропадали. Стрельнул в утку, промахнулся, стрела ушла в воду. Увы, это не сказка – лягушка не вернёт мне её. Стрельнул в сидящую на дереве птицу – не найдёшь в кустах. Мне надоело стучать молотком. К тому же другие забавы находились.

С деревяшками связаны многие сельские игры. Например, чижик и клёк. Даже не слышали про такие? А про лапту слышали? Не про круговую, а про настоящую русскую лапту? Её в Америке называют теперь… бейсболом. Я не шучу. Ага, бейсбол видели по телеку, а нашу доморощенную игру – нигде и никогда?..

Ну, ладно, сначала расскажу про чижика.

Чижик – это цилиндрическая палочка длиной сантиметров десять – пятнадцать, диаметром не менее сантиметра, с обоими конусно заострёнными концами. Чертится на земле квадрат – примерно полметра на полметра. В центр кладут этот чижик. Палкой (лаптой) игрок одной команды бьёт по кончику чижика, а затем его на лету нужно ударить, чтобы он отскочил как можно дальше. Игрок водящей команды должен этим чижиком попасть в квадрат. Попадёт – команды меняются местами. Но при этом противник может на лету отбить лаптой брошенный чижик в сторону. Поэтому лучше для водящего поймать чижик на лету. Тогда команды сразу меняются. А водить – не так-то просто, маятно, ведь случается, что чижик залетит в грязь, в навоз, в коровью «мину», в крапиву… Да мало ли куда…

Так же играли и в клёк. Если нет толстой палки для чижика и лапты, то берут тонкую палочку, но подлиннее, сантиметров пятнадцать – двадцать. Это и есть клёк. Чтобы удобнее было эту хворостинку поддеть, в размеченном квадрате делали ямку. А в остальном правила такие же, как и в чижик.

Ещё одна игра, созданная на «подножном материале», это – бабки. На селе в мослах недостатка не было. Кто-нибудь да забивает скотинку на съедение, варит студень, а потом крупные кости от суставов животных оставляют для игры. Я много раз видел, как деревенские мальчишек играют, но сам почему-то никогда не принимал участие. Возможно, из-за непринятия игры костями недавно бегавшего по селу животного.

Чаще всего в Сергиевке играли в беговую лапту. Правила похожие на игру в чижика. Только палкой бьют мячик, подкинутый вверх игроком водящей команды. Когда в США я увидел бейсбол, понял: это и есть наша лапта, преобразованная в стадионный вид спорта. Кстати, очень популярный у американцев. И весьма коммерциализированный.

В 1992 году я оказался в Атланте во время финального противостояния местной команды «Braves» («Смелые») против команды Мемфиса. Борьба до четырёх побед шла нешуточная, как говорится, ноздря в ноздрю. Весь город был в болельщицкой лихорадке. Местные игроки, впервые добравшиеся до финала, были героями всех телевизионных передач. Болельщики знали игроков, как своих сородичей, а может и лучше: у кого какой удар, кто быстрее всех бегает, кто самый вёрткий… Очень надеялись на какого-то молодого парня, восходящую звезду «Смелых». Атланта была залеплена символом команды – томагавками. Поролоновые, картонные, деревянные и пластмассовые копии индейского оружия заполонили все магазины, залезли на фасады многоэтажных зданий. Огромная чаша бейсбольного стадиона заполнялась до отказа, билеты распродавались полностью. А стоили они не менее пятидесяти долларов.

Но при равном счёте игра переместилась в Мемфис. И там в решающем, седьмом матче «наши» из штата Джорджия (а я тоже стал болельщиком и следил по телеку за всеми перипетиями) проиграли. Проигравших Атланта встречала… как героев! Ведь они отчаянно сражались до последнего удара. Сегодня им не повезло. Но они своей великолепной игрой подарили Атланте, да и всему штату Джорджия радость и надежду.

От аэропорта каждый игрок ехал в отдельном кабриолете – со своими близкими. Кавалькада растянулась на сотни метров. Двигались медленно, по заранее установленному маршруту, схема которого была напечатана в местных газетах. Вдоль всей трассы стояли люди с томагавками, из всех зданий тоже приветствовали игроков. Ажиотаж почти как у нас было, когда по улицам Москвы проезжали первые космонавты или авиаторы, перелетевшие через Северный полюс. Часа полтора телевидение вело прямой репортаж с улиц Атланты!

Меня тогда потрясли в этом бейсбольном психозе три вещи.

Во-первых, неистовство болельщиков и их желание поддерживать свою команду, заполненность стадиона до отказа, несмотря на высокие билетные цены. Я сделал тогда такой вывод: американцы настолько, с одной стороны, сытый, благополучный народ (отнюдь не все, конечно, но в большинстве), а с другой, – настолько зажатые ежедневной напряжённой работой, что боление за своих спортсменов – это выход эмоций, это их спасает и от ожирения, и от нервозной деловой обязаловки.

Во-вторых, поразила поддержка проигравших. Своих не сдают! Второе место – тоже достижение! И своих не добивают, как случалось в советской действительности, где за второе место зачастую снимали тренеров! Ну, а самих хоккеистов, футболистов или других спортсменов, не ставших чемпионами, ругали, будто они заняли последнее место. Даже команды расформировывали.

В-третьих, удивил размах бизнеса на таком ажиотаже. Наша народная игра, простая лапта, превратилась в одно из самых зрелищных и доходных явлений американской жизни (наряду с баскетболом и американским футболом)! Телевидение, газеты, уличная и внутримагазинная реклама! Сколько было продано томагавков, а также значков и маек с символом «Смелых»! Сколько было продано билетов! Сколько было размещено рекламы в СМИ во время этого ажиотажа! Тогда меня это ошеломило. Шёл 1992-й год, и наш бизнес только-только пробивал себе дорогу сквозь ещё не преодолённые социалистические заслоны.

Так вот, возвращаясь на нашу родную землю, если в Сергиевке ещё играли в лапту, то в Москве, где нет места для этой размашистой игры, её практически не знали.

В одном из походов по Подмосковью со своими школьниками из 124-й школы, я показал им, как играют в настоящую, не круговую, как в городе, а в беговую лапту. Выбрав зелёный луг, мы с удовольствием гоняли по нему другу друга. Юные москвичи играли в народную игру впервые в жизни! С большим азартом.

За неимением просторных территорий для этой старинной забавы, городские дети играли в круговую лапту. Не знаю, играют ли сейчас. На улицах Москвы я давно этого не видел. Игра простая. Чертят на земле прямоугольник. Снаружи, с двух противоположных сторон, – одна команда. Внутри – другая, те, кого надо выбить мячом. Попали в игрока – он покидает круг. И цель водящей команды – выбить из круга всех соперников. Однако попасть не так просто, особенно если мяч не теннисный (в наше детство мы таких даже не видели), а большего диаметра. К тому же если брошенный мяч поймают, то один из выбитых игроков возвращается в боевой строй.

В Сергиевке мы тоже иногда играли в круговую лапту, потому что для беговой надо было идти на луг, а для круговой места хватало и на улице, возле домов.

Из других игр с мячом в моё детство был доступен только футбол. Но в селе не было настоящих мячей. Играли в тряпичные.

Даже в Москве первый настоящий мяч у нас появился, когда я учился уже в пятом классе. Купили в складчину. Скинулись, и все вместе поехали в спортивный магазин «Динамо», что был тогда на улице Горького (теперь – снова Тверская). Денег нам хватило лишь на волейбольный мяч, футбольный стоил дороже. Но и это на «безрыбье» было счастьем!

Играли главным образом на площадках в кусковском парке. Воротами служили могучие шереметевские липы и дубы.

В официальных футбольных соревнованиях я принимал участия мало. Несколько раз за команду курса в техникуме (нас было как раз одиннадцать парней). А потом за воинскую часть в Прибалтике, где мы играли с местными парнями.

Между нашими двухэтажными бараками и сараями карачаровский деревообделочный комбинат (ДОК № 3) сделал спортивную площадку. Установил турник, коня, баскетбольные щиты. Турник – для избранных, несколько мальчишек ходили в гимнастическую секцию. Конь – тем более для любителя. Понемножку играли в баскетбол. Но он был у нас не в чести. Кидали по кольцу, но без энтузиазма – баскетбольного мяча не было, а с волейбольным играть было не интересно. Зато до темна гоняли мяч по земле. Пыльно. Жёстко падать – всё время коленки и локти были в ссадинах. Гораздо приятнее было играть в Кускове.

И неожиданно полюбилась другая городская игра – городки. Неожиданно – потому что это скорее игра пенсионеров. ДОК выточил для нас инвентарь. И мы с удовольствием разбивали «бабушку в окошке» (официальное название – «пулемётное гнездо») «колодец», «звезду», распечатывали «письмо» и т. п. – всего пятнадцать фигур. Городки так и остались экзотической игрой, в спортивное увлечение это не переросло. Да и чтобы всерьёз заниматься, надо ходить в парк или на стадион. В обычных городских условиях трудно выделить соответствующую площадку. А на баскетбольной почти всегда кто-нибудь гонял мяч, даже если собирались три-четыре «футболиста».

Из других игр, привязанных к уличной территории, наиболее распространёнными были классики. Но я считал эту игру девчоночьей и никогда не участвовал.

Предпочитал играть с мальчишками в ножички. Чертится круг на грунте (или квадрат). Если играют двое, то делят очерченную территорию пополам. Один игрок кидает ножик на соседнюю территорию. Если ножик вонзается в землю, игрок прирезает к себе столько, сколько хватит длины его руки. Черту между участками переступать при этом нельзя. Если при очередном броске ножик не воткнётся, его кидает другой игрок. Играют до тех пор, пока у проигрывающего останется кусочек, на котором даже одна нога не разместится.

Доступность древесины любых размеров (родители охотно приносили её деткам из ДОКа – лишь бы меньше хулиганили) позволяла нам что-то мастерить самим.

Самая любимая поделка – самокат. Две доски. Два или три подшипника – для двух- или трёхколёсного. Два брусочка – для ручки и задней оси. Три длинных гвоздя. Ну и ещё кое-что по мелочи. На нашей улице тротуар уже закатали асфальтом. Раньше он был дощатым! Потом на проезжей части булыжники заменили асфальтом. Раздолье для любителей не столько быстрой, сколько шумной езды на самокатах, гремящих стальными подшипниками!

Сейчас самокаты снова стали в моде, даже у взрослых. Но уже заводского исполнения и на колёсах с резиновыми шинами – не гремят. Появились даже складные самокаты. Подкатил к станции метро, сложил его, под мышку – и дальше на работу общественным транспортом. И время экономишь, и тело тренируешь. Но всё больше пользуются самокатами с электрическим приводом.

Ещё одно «гремучее» увлечение – катание стальных ободов от колёс грузовиков. Гоняли мы их с помощью хитро, U-образно изогнутой проволоки. По асфальту или по булыжной мостовой. С грохотом, что вызывало раздражение жителей и понуждало милиционеров нас задерживать, читать нам мораль (тем и обходилось). Теперь такая игра исчезла.

Где мы доставали обода, точно не знаю. Возможно, пацаны воровали их в гаражах или с площадки вторчермета, что располагалась между станциями Перово и Чухлинка. Кстати, этот вторчермет до сих пор сохранился!

Но точно знаю, что именно там мы раздобыли маски для фехтования и тренировочные штыки с затупленными концами. И весь посёлок оказался во власти «мушкетёров»! Наши уличные разборки захватили и меня. Ну, как не увлечься. Дух героев Александра Дюма витал над нами.

Благодаря «пятачкам» на краю штыка сражения проходили без травм. Но однажды такой «пятачок» у кого-то отломился, штыком прокололи маску, сопернику повредили лицо, и взрослые изъяли «холодное оружие» из нашей повседневной жизни. Возможно, если бы фехтовальная секция была неподалёку и если бы там давали оружие, я бы увлёкся всерьёз. Но большие залы, где учили на «мушкетёров», располагались далеко от нас. Да и было их в Москве очень мало.

Ещё одно металлоломное изобретение – тарантайка (тарантас). Для её изготовления использовали толстый металлический прут. Он представлял из себя сплошную конструкцию с двумя полозьями и дугообразной ручкой, как у детской или инвалидной коляски. Движения, как и на самокате: разгоняешься, отталкиваясь одной ногой, другую ставишь на прут. Конечно, это зимнее увлечение. Причём уверенно скользить можно было только по хорошо укатанной дороге, то есть по шоссе. Особым шиком считалось зацепиться металлическим крючком за проезжавший грузовик. А это было травмоопасно. И с тарантайками родители тоже боролись, совместно с милицией.

Вообще цепляться за машину было довольно популярным занятием в зимнее время. Для этого нужен проволочный зацеп и снегурки. На крутом повороте возле нашего дома грузовики всегда замедляли, и это был самое подходящее место, где можно зацепиться, а дальше грузовик тащит тебя с ветерком по прямой дороге. Попробовал и я. Несколько раз получилось удачно. А потом… Видимо, водителям стало известно про наши проделки. И грузовик, за которым я так классно прокатился, вдруг резко затормозил не там, где обычно и где я ожидал. Ноги мои уехали под заднее шасси. Выскочивший из кабины шофёр схватил меня за шиворот и потащил, как собачонку. Узнав, что мой отец работает на этом комбинате, куда он ехал, пригрозил: «Я расскажу ему, он тебя проучит…» Вряд ли рассказал, хотя утверждал, что знал моего отца. Никаких кар не было, но я «завязал» с этой действительно опасной игрой.

В седьмом классе я вдруг «заболел» судомоделизмом. Это не случайно. Хотя я до этого никогда не видел моря (впервые увидел лишь в 19 лет). Я с удовольствием посещал Исторический и другие музеи. Причём, безо всякого организованного культпохода. В одиночку или с дружками. Очень сильные впечатления на детскую душу произвели старинные золотые вещи и модели судов, особенно парусных. И как это умудрялись до мельчайших деталей повторить оригинал в таком крохотном масштабе! У моделей всё, как у настоящих: и паруса, и руль, и винт и пр.

Мне не удалось заняться судомоделированием в официальных кружках. Ездил в городской Дворец пионеров, что размещался тогда в переулке Стопани возле станции метро Кировская (теперь все эти названия ушли в прошлое; короче – возле Чистых Прудов). Там была отличная мастерская. Повсюду стояли и висели на нитях разнокалиберные модели судов. Волшебный, завораживающий мир. Но то ли я попадал не в то время, то ли мне не хватало смелости, потолкался-потолкался в этом царстве древесных и клеевых запахов, однако на меня никто внимания не обратил, а я не посмел напроситься. На что обратил внимание я: руководителем был мужик в летах, а довольно великовозрастные ученики старательно занимались каждый своим делом. Возможно, ко мне отнеслись как к случайному зеваке.

Тогда я решил самостоятельно что-нибудь изготовить. В библиотеке мне дали книжку с чертежом двухпарусной яхты. Заказал отцу брусок. Сделал шаблоны и вырезал корпус, над которым возился довольно долго, так как надо было с большой точностью не только снаружи придать точную, расчётную форму, но и весьма осторожно выдолбить внутри. И чтобы при этом деревяшка не треснула. Потом установил все снасти, привинтил мощный свинцовый киль – для устойчивости.

И вот торжественный пуск. Нашёл подходящий водоём – не в луже ведь испытывать. Недалеко от нашей школы был какой-то захудалый пруд. Купаться в нём было нельзя, рядом сваливали из железнодорожных составов брёвна, и всё вокруг был замусорено.

День выдался ветреный – как раз то, что надо для парусника. Пока я нёс яхту по посёлку, за мной выстроилась вереница зевак. Все захотели поглазеть, как же будет плавать такая модель. Никто из местных мальчишек такую модель «живьём», то есть не в музее, не видел.

Устройство парусов и руля было таким, что практически неважно, с какой-стороны дует ветер. Как задашь курс, так яхта и пойдёт. Я пустил её в сторону низкого и более доступного берега со стороны, куда тяжелее всего было добраться – она была завалена брёвнами. Их давно разгрузили с железнодорожных вагонов, да так они и лежали, теряя свои кондиции под дождями. Зато нам, мальчишкам, от этих брёвен была польза: мы отколупывали от сосен толстую кору и делали крохотные непотопляемые кораблики с бумажными парусами. Пускали их по уличным весенним или дождевым потокам. И вот теперь я с гордостью запускаю в первое плавание «настоящий» корабль!

Ветер и немалая волна не стали помехой для моей яхты. Покачиваясь, она шла точно по намеченному курсу. И тут началось. Мальчишки стали обстреливать моё судёнышко камнями. Попадали, радостно улюлюкали. Но кораблик мой упорно шёл по намеченному курсу! Оборвали большой парус. Но даже на маленьком яхта дошла до берега. Слёзы обиды на мальчишек смешались с гордостью за моё детище.

И опять возник вопрос: ну, почему ребята так жестоки? Почему вместо того, чтобы разделить со мной радость осуществления проекта, у них возникло желание сломать шикарную игрушку, причинить мне боль? И ведь никто не подошёл и не спросил, как сделать такое чудо, не могу ли я помочь?

Откуда эта жажда всё поломать, уничтожить? Даже самое хорошее? И это, увы, сидит в крови многих россиян. И это у них остаётся до старости. И это касается всего, что их окружает, чего может коснуться их недрогнувшая рука: и поездов, у которых камнями разбивают окна и жгут сиденья, и жилых домов, где гадят даже в лифтах и царапают на всех стенах, и памятников истории, где оставляют «автографы», и парковых насаждений, и дикого леса, куда неприятно заходить из-за гор мусора…

Что стало с моей яхтой потом? Её украли. Она хранилась в сарае. Его вскрыли воришки. За неимением других ценностей унесли мою модель. А то бы она до сих пор стояла на моём столе. Как памятник неосуществлённым желаниям: ни судомоделистом я не стал, ни «морским волком», и на настоящей яхте не совершил ни одного похода, хотя очень этого хотел. Лишь однажды попытался прогуляться на яхте по «Московскому морю» – Иваньковскому водохранилищу на Волге, но неудачно: как назло установился штиль, мы едва-едва доползли до середины водного пространства и встали, пришлось мне до берега возвращаться вплавь.

В моё послевоенное детство большую роль играло радио. Не только информационно-пропагандистское, но и прикладное. Были популярны радиокружки. На нашей рабочей окраине их поблизости не было. Мы компенсировали это «самоделанием». Самым активным в нашей среде был парень, живший в квартире через стенку. Вход к ним был на другой стороне дома. Чтобы ускорить общение мы перестукивались (как молодогвардейцы в нацистской тюрьме). Потом стали пользоваться усилителями звука: приставишь к стенке конус типа рупора и даже просто пустую кастрюлю, и можно различить разговор за стеной.

Следующим шагом в нашем техническом оснащении стал детекторный приёмник. Когда сосед продемонстрировал это чудо, которое, шипя и ворча, ловило какие-то радиоголоса, я ошалел. Не надо электричества – ни от сети, ни от батареек, не надо радиоламп! И можно сделать самому, требуется минимум деталей. То ли была книжка со схемой (или журнал), то ли сосед рассказал, что и как. Я купил конденсатор, наушники, ещё что-то, сделал катушку – медную проволоку намотал на картонный цилиндрик, соединил все детали по имеющейся схеме. И начал ловить голоса. Получилось не сразу, но получилось!

Послушать удалось лишь две станции. Вот если бы я мог сделать высокую антенну… На одной звучала музыка, и то нерегулярно, а на другой – зычные команды и почти мат. Оказывается, я вклинился в радиопереговоры на распределительной железнодорожной горке, до которой от нашего дома напрямую метров четыреста. «Два вагона на пятый путь!» – раздаётся команда. Ответ слышу плохо или вообще только шорох. «Четыре вагона – на седьмой путь! На седьмой, говорю, мать твою… Глухая тетеря…» Жаль, меня они не могли услышать, я бы им… накомандовал…

Недолго я занимался этой игрушкой. Кому-то подарил… Сейчас смотрю: интернет предлагает множество вариантов красиво сделанных детекторных приёмников. Эх, вспомнить бы детство…

Игры на деньги

В моё подростковое время Москву захлестнуло повальное увлечение – лямка. Маленький, меньше ладони, кусок кожи с мехом. К нему пришивали свинец. Лямку бьют боком ступни. Кто ударами дольше удержит в воздухе лямку, тот и выигрывает. «Мастера» умудрялись довести до ста ударов. Ещё эту игру называли чеканкой, а бить ногой – чеканить.

Увлечение было настолько сильным, что играли всегда и повсюду, даже в школе. Чтобы отвадить пацанву, взрослые стали говорить о вреде. Мол, от долгой игры появляется грыжа и даже искривление позвоночника. Но эти грозные предупреждения никак не действовали на увлечение, пока оно как-то само по себе не вышло из моды.

Играли в лямку на щелобаны (или «щелбаны» – удары пальцем по лбу) и на деньги. Но на деньги редко. Для денежных дел избирали другие варианты. И прежде всего – карты. Очко, бура, преферанс… Но я не любил играть на деньги в карты. То ли потому, что много мухлевали, то ли потому, что это было любимое занятие в первую очередь криминальных пацанов. Да и став взрослым, я не поддался карточно-денежной страсти. Мне вообще играть на деньги, чтобы обогатиться, – претило. Просто на интерес – другое дело.

Как, например, в лото. Да, я не раз выигрывал рубль – полтора. Но не это было главное. Лото – это народное искусство, это интеллектуальная общность разных по возрасту людей. Обычно в тёплый, сухой летний вечер собирались где-нибудь на крыльце или в беседке. И стар, и млад. Ставки были копеечными. Но, поскольку играло человек по десять – пятнадцать, выигрыш грел душу.

Однако главное, повторюсь, искусство! Уровень его зависел от того, кто из мешка таскал бочонки. Он не просто кричал номер, а делал это с особым изяществом, с выкрутасами, смешливо, но в то же время всем было понятно. «Кол, палка, единица, раз», – кричит, и ясно: это – 1. «Гусь» – 2. «Сека, рыбий глаз» – 10. «Гуси-лебеди» – 22. «Стульчики» – 44. «Саночки» – 66. «Туда-сюда» – 69. «Сим-сим», или «косари» – 77. «Дед – восемьдесят лет», «Бабка» и т. д. и т. п.

В домино тоже играли. Эта игра была и домашняя, и дворовая. Кто играл, чтобы отдохнуть от трудов, для кого – чуть ли не спорт, а кто и на «интерес» – за копеечку. Увлечение стало массовым и, как безобидное и идеологически не опасное, поощрялось властью. В Москве на бульварах, в парках, чуть ли ни в каждом дворе, строили столы и лавки. Домино выползло на всеобщее обозрение, с массой постоянных участников и болельщиков. Появился даже термин для любителей бульварной игры – «садисты». Ничего жестоко-обидного, просто они – любители поиграть на природе, в садике.

Чисто денежными уличными играми для нас, малышей, были расшибалка и пристенок.

Для расшибалки проводили на земле две черты – метрах в четырёх друг от друга. На одной стопочкой клали монеты, скажем по гривеннику с каждого. Разыгрывали, кто бьёт первый, второй и т. д. по порядку. Специальной металлической битой или самой крупной монетой по очереди разбивали эту стопку. Надо было ударом биты любую монету перевернуть с решки на орла. Перевернул – твоя. И бьёшь по следующим монетам, пока удаётся лицезреть орла. Так можно и все монеты за один присест забрать. Но это – редкость. Обычно всем удаётся постучать. Ведь если ты не перевернул, бьёт следующий по очереди и т. д.

Для пристенка нужна была стена. Жёсткая – бетонная или кирпичная, чтобы хорошо отскакивали монеты. Первый бьёт своей собственной монетой об стену, она куда-то падает на землю. Лучше – если подальше от стены. Второй бьёт своей монетой тоже об стену, но так, чтобы она упала как можно ближе к уже лежащей монете. Если ты растопыренными пальцами коснёшься обеих монет сразу, то берёшь добычу. Если не коснёшься – твоя монета тоже остаётся на земле, бьёт следующий игрок. И так пока кто-то, самый удачливо-рукастый, не заграбастает все лежащие монеты. Он начинает новый кон…

Жестокое веселье

«Вам не удастся никогда создать мудрецов, если вы будете убивать в детях шалунов».

Жан-Жак Руссо

Любили мы такие подвижные игры, как прятки, салочки, чехарда. Незатейливые игры, но необходимые для детства, для траты неугомонной энергии юного организма. Прятки и салочки – это всем понятно. На всякий случай уточну про чехарду. Один игрок нагибается, следующий прыгает через него и тоже нагибается, потом – третий… Кто-то уже не сможет через всех перепрыгнуть, образуется куча мала. Эффект игры в этом – в смешной ситуации. Ну, и ещё в том, что кто-то вроде бы нечаянно поддаст ногой по заднице. Хотя за этот неспортивный жест могли и по макушке надавать. Но без этого и игра не игра…

Была и более серьёзная игра – казаки-разбойники. Ещё её называли игрой в Чапая. В ней я поучаствовал лишь дважды. В первый раз был среди казаков, ловил разбойников. Во второй и в последний раз – был уже в числе разбойников. Я оказался самым ловким и меня поймали последним. Ловили долго. То ли, чтобы выместить на мне злость, то ли посчитали меня самым слабым звеном, допрашивали с пристрастием. Казаки должны выпытать, где у нас штаб, какие у нас были планы. Иголки под ногти мне, конечно, не втыкали, как это делали чекисты в своих застенках, но болевые приёмы казаки применяли. Они зажали мою голову и костяшками пальцев давили в щёки. До слёз мучили меня, но я, помня по фильму и книге «Молодая гвардия», как мужественно держались в нацистском плену краснодонцы, ничего не сказал. Замучились со мной и сами пытливые казаки… Обедать я отказался: не мог нормально шевелить скулами. Родителям сказал, что нет аппетита. А скулы потом недели две болели.

Больше в эту жестокую игру не влезал. Но гордился, что не выдал «врагу» тайну. Да, мы были воспитаны, точнее так скажу: я был воспитан на пропагандистском героизме. До поры до времени примером для меня был литературный герой Павка Корчагин, мужественно переносивший тяготы своего нездоровья ради общего дела – построения социализма. И, конечно, был очень яркий пример краснодонских молодогвардейцев. Хотя в последнее время выясняется, что в реальности всё было далеко не так, как написал Александр Фадеев и снял в фильме Сергей Герасимов. И героических поступков в оккупации они совершили не так много и эффективно, а главное, когда их стали арестовывать, то они выдали всех своих товарищей по борьбе. Судя по сохранившимся документам, только Люба Шевцова и ещё какой-то парень молчали до конца, никого не выдали.

И ещё одна мальчишеская игра мне не понравилась. Кажется, она называется вышибалой, точно не помню. Водящий поворачивается спиной к остальным ребятам. Одну руку поднимает к лицу – как бы закрывает глаза, чтобы не повернуться и не подсмотреть, а другую руку кладёт под локоть, прижимая к боку. И по ладони этой руки кто-то сильно бьёт, все поднимают большие пальцы вверх, а водящий, повернувшись, должен угадать, кто его стукнул. Бьют, пока водящий не угадает, и они тогда меняются местами. Чем ты раньше угадаешь, тем лучше: некоторые били сильно, от души. Так, что если быстро не угадаешь, ладонь горит от ударов, а то и распухает. Однажды какой-то великовозрастный недоросль с такой силой мне саданул, с таким наслаждением вложился в удар, что я, тонкий-звонкий, как подкошенная тростинка, свалился наземь. И в эту игру я перестал играть.

Но чего-то воинственного всё же хотелось испытать: мы же послевоенное поколение.

Моё первое приобщение к собственному оружию закончилось печально. Моя любимая тётя Клава, когда я жил в Сергиевке, привезла мне в подарок револьвер. Почти настоящий – металлический, с вращающимся барабаном, куда вставлялись… глиняные патроны. Взвёл курок, нажал: трах!

Но какой же мальчишка не допытается: а что там внутри? Ковырнул ногтем – раздался взрыв, глиняные осколки полетели в лицо, оторвало часть ногтя. Хорошо в глаза не попало. Тётя Клава, мама и бабушка испугались, увидев окровавленный палец, и забрали подарок.

В Москве увлекались всякими военными самоделками. Например, пистолетиками из медных трубок. Трубку загибали буквой «Г». Короткий конец сплющивали. В длинный набивали серу от спичек. Далее были два варианта.

Самый простой и более распространённый: к короткому концу привязывали резинку, к резинке – тоже изогнутый буквой «Г» гвоздь, его вставляли в трубку, где сера. Но не до конца, а так, чтобы при броске на землю гвоздь с силой входил в дуло и раздавался выстрел. Это была такая пугалка. Хулиганистые парни кидали под ноги. Особенно это любили делать во время массовых танцев. Раздавался выстрел, все: ах! А хулиган реветь, от восторга.

Более изящный вариант – это когда делали что-то вроде миниатюрной старинной пушки. К изогнутой трубке приделывали деревянный «лафет». В трубке делали прорезь. Трубку набивали, как охотничий патрон: сначала серу, а потом пулю из гвоздика, и затыкали бумажным пыжом, чтобы вся эта начинка не высыпалась. Для стрельбы такую «пушку» крепко фиксировали к чему-нибудь, зажжённую спичку подносили к прорези в трубке (как факел к пушке), и – выстрел. Убойная сила зависела от размера трубки и объёма использованной серы. У нас она запросто пробивала доску толщиной два сантиметра.

Однако такая стреляющая игрушка опасна. Можно не рассчитать объём серы и толщину стенок трубки, и взрыв разорвёт ствол. Ещё более реальная опасность: слабое закрепление «пушки». Она может изменить своё положение, и «снаряд» полетит не туда, куда целились. К тому же играть этим можно только вдали от людей. Да и самим надо быть чрезвычайно осторожным. Наиболее приемлемым местом для стрельбы у нас были… туалеты. Уличные будки этого богоугодного заведения стояли по всему посёлку, ведь ни в одном доме не было удобств. Строили туалеты из досок. Закроешься изнутри и – стреляй…

Из досок, которые в нашем посёлке были у нас в изобилии, мы вырезали в натуральную величину пистолеты и даже автоматы ППШ. В то время пистолет-пулемёт Шпагина был более известен и популярен, чем автомат Калашникова. Может быть, благодаря фильмам про войну с нацистами, где ППШ был эффектно показан, в отличие от АК, массово появившегося к концу войны. С этими деревяшками мы гонялись друг за другом и голосом обозначали стрельбу по «врагам». «Тра-та-та-та… Пах, пах, пах!» – неслось по всему нашему рабочему посёлку.

Но мы не ограничились деревяшками-самоделками. Мы создали… подпольный боевой отряд. Нас было пятеро. Мы собрались в нашем сарае, избрали командира, комиссара и начальника штаба. Где-то на задворках, возле заводского забора, организовали «почтовый ящик» – вкопали в землю какой-то металлический цилиндр с поднимающейся крышкой (такие обычно используются для обозначения места крана газовой подземной коммуникации). Туда закладывали бумажки с приказами.

Одновременно у меня появилось милитаризованное увлечение под воздействием неизвестно как попавшей к нам в дом книги ещё предвоенного издания «Глаза и уши Красной Армии». Это про разведку. Меня, в частности, заинтересовала картографические действия. Я начал тренироваться по примерам в этой книге и зарисовывал некоторые участки окружающей местности.

Однажды это моё увлечение завело меня далеко и к стратегически важному объекту. Я иногда ездил в Томилино навещать в местном военно-музыкальном училище Мишу. И как-то вместо того, чтобы направиться на железнодорожную станцию и уехать домой, я застрял около моста через реку Пехорку.

Представил себя в разведке. Спрятался в кустах и давай наносить в записную книжку весь просматриваемый пейзаж. В природном отношении он был неинтересен. За мостом, по которому проходит Егорьевское шоссе, широкая долина реки, беспорядочно заросшая высокой травой и кустами. По бокам скучные постройки – неказистые жилые дома и столь же ординарные производственные здания. Долина ограничивалась железнодорожной насыпью, по которой изредка проходили грузовые поезда. Видимо, эта ветка вела на какое-то предприятие.

Скучно. Серо. Накрапывал осенний дождик. А я был удовлетворён получением «разведданных»… Много позже, взрослым я осознал, что сильно рисковал: если бы меня увидел какой-нибудь бдительный гражданин, попал бы я в отделение милиции, а то и куда повесомее. Зачем, юнец, ты всё это зарисовал? С какой целью? Для кого? Вроде бы на картинке в основном пустыри, но рядом… Рядом (не совсем, но неподалёку от моей точки), как много лет спустя я узнал, было предприятие, где для космонавтов изготавливали скафандры. И чтобы я там лепетал про своё увлечение книгой? Да ещё стали бы ворошить семейное прошлое…

Секретность в советское время была на высоком, иногда идиотическом уровне. Став журналистом я узнал, что, например, нельзя было публиковать снимок с полным изображением моста: от берега до берега. Стратегический объект! Это, видимо, для того, чтобы запутать вражескую авиацию или прорвавшуюся к нам в тыл танковую колонну? И многие подобные правила действовали даже тогда, когда со спутников (с зарубежных, естественно, тоже) фотографировали объекты размером в один метр!

Зачем мы создали подпольно-партизанскую группу? Скорее всего, в подражание советским книгам и фильмам, где героически проявили себя партизаны, молодогвардейцы и прочие подпольщики. Но все они действовали против настоящего врага – то ли фашистов, то ли беляков времён Гражданской войны. А мы-то с кем решили воевать? С плохими парнями!

Их было много вокруг нас: чуть ли не каждый второй имел милицейские задержания, многие стояли на учёте, некоторые даже побывали в колонии. Но какое реальное воздействие мы, «хорошие», добропорядочные мальчишки, могли оказать на этих уже реальных или потенциальных бандитов?

В общем, группа наша практически бездействовала. Наиболее активным и увлечённым в подпольщину оказался я, начальник штаба. Сделал из резинки печать. Подписывал и заверял «документы»…

Однажды я стал свидетелем, как на нашей улице какой-то парень грубо обошёлся с пацанами, которые были значительно моложе его. Противопоставить ему, который старше меня и гораздо сильнее, свои хилые телеса в открытом противостоянии я не мог. Да и с какой стати я стал бы вмешиваться в пацанские разборки, в которых лично не замешан. Я решил «отомстить» ему… письменно, публично заклеймив. Нарисовал две карикатуры и сделал соответствующие подписи: «Хорош молодец против овец. А против молодца и сам овца». Подписал его названием нашей «боевой группы». И этот плакат прикрепил напротив окна хулигана на близстоящем дереве. Не знаю, видел ли этот «молодец» моё первое в жизни публичное печатное слово (тогда я ещё и не помышлял, что буду журналистом!), а если увидел, то понял ли, что это про него, мне не ведомо. Но я был доволен лично организованной «боевой» операцией.

Совершили мы и ещё одну акцию против нарушителей порядка. В ней кроме меня на этот раз участвовали и другие члены нашего «боевого отряда». Вокруг здания общежития было очень много, даже по меркам нашего посёлка, мусора… Люди, понаехавшие в Москву из провинции, полагали (многие и до сих полагают), что любую бумажку, любой окурок или огрызок, пустой спичечный коробок или использованный презерватив можно просто выбрасывать в окошко, не утруждая себя выносом мусора из квартиры в вёдрах…

Мы решили провести устрашающую акцию.

Дело было тёплым летним вечером. Мы засели возле этого дома и ждали нарушения общественного порядка. И не сомневались, что такое нарушение обязательно произойдёт. Наконец, из какой-то форточки что-то полетело на землю. Через минуту-другую мы в ответ кинули в эту форточку заранее приготовленный спичечный коробок, наполненный… дерьмом. Эффект нашей «бомбы» был отменным: в комнате раздалась отборная матерщина. Это нам, конечно, грозило серьёзными последствиями даже без привлечения милиции. Поймай нас в этом тёмном закоулке – быть бы нам крепко избитыми. Мы пустились наутёк ещё до того, как оконный шпингалет щёлкнул громче ружейного выстрела…

Больше мы не рисковали своими головами ради борьбы за чистоту и справедливость. «Боевой отряд» сам собой распался. Мы взрослели…

Но и сейчас я прихожу в ужас от мусора вокруг каждого московского дома. Его столько – можно самосвалами вывозить, особенно после оттаивания снега. И по-прежнему пацаны постарше запросто могут обидеть тех, кто помоложе и послабее. И не только – хулиганские шайки подростков совершают очень дерзкие нападения на любых, кто не сможет дать им достойный отпор: будь то женщина, старик, старуха и даже крепкий парень, если он одинок…

Ничто не меняется в нашем подлунном мире… Разве только масштабы нарушений, да реакция властей… Ну, не создавать же подпольные боевые отряды…

Застольная эротика и «Аты-баты…»

В тинэйджерский период начинает бурлить кровь и возникает интерес к играм с намёком. И этому интересу требуется реальное подкрепление. В четырнадцать-пятнадцать лет ещё не каждый парень (по крайней мере, в наше время) целовался с девчонкой, не каждый произносил или слышал что-то вроде признания в любви. В это время и начинаются игры с эротическим подтекстом.

Школьное обучение в те далёкие послевоенные годы проводилось раздельно. Были средние школы мужские и женские. А в техникуме приобретали профессии все вместе. И с однокурсницами мы регулярно отмечали праздники и дни рождения. К горячительным напиткам добавляли подогревающие юные души игры. Возраст требовал.

«Я в садовника влюбилась. Не на шутку рассердилась. Все цветы мне надоели, кроме тюльпана…» «Тюльпан» – это я. Девочка обратилась ко мне, я должен как-то ответить. И мне «все цветы надоели, кроме незабудки»… «Незабудка» должна была выбирать следующий цветок – мужской породы. Вот так и обменивались «любовными» посланиями. Невинный цветочный флирт – эта игра в садовника… Говорят, это старинная игра, дошедшая до советских юных душ ещё с царских времён. Так же, как и схожая игра – с фантами, когда друг другу передают заранее заполненные карточки с кокетливыми словами типа: «Люблю тебя, моя планета, но не люблю твой длинный хвост». С намёком, что слишком много вокруг неё вьётся поклонников.

В бутылочку играть ещё проще. Становились (или садились на пол) в круг, и в его центре вращали опустошённую бутылку. На кого укажет горлышко, того и целует тот, кто закрутил бутылку… Недавно видел, как на телевидении использовали этот приём для рекламы напитка. Сделали с юмором.

Играли в карты на «три желания» или на одно – как договаривались. Желания старались заказывать посмешнее. Типа: залезть под стол и полаять. Или сходить к соседям за солью, за паяльником и т. д. Бывали и жестокие: сбегать на улицу и принести в руках снег, а то и пройтись там босиком. Но после такой жести игра, как правило, разваливалась: срабатывал инстинкт порядочности и самоуважения.

Ещё одну застольно-бумажную игру вспоминаю. Называется она «чепуха». Чаще в неё играли в классе, даже во время урока. Кто-то, скажем, на первой парте пишет на листочке вверху любую фразу. Заворачивает листочек, так чтобы написанное не было видно другим, и передаёт его на следующую парту. Там тоже пишут любую отсебятину. Заворачивают, передают дальше. После того, как листочек пройдёт по рядам, его разворачивают и всё написанное вслух читают подряд. Порой стыковка фраз бывает очень смешной. А бывает и не очень. И даже для кого-то обидной, если укажут конкретное имя. Всё зависит от фантазии, намерения и честности писавших – ведь порой специально сговариваются, чтобы кому-то анонимно высказать своё «Ф». Но чепуха она и есть чепуха…

Для многих игр, чтобы определить, кто водит, использовали считалки. Например: «Аты-баты, шли солдаты. Аты-баты, на базар. Аты-баты, что купили? Аты-баты, самовар». На ком заканчивается последний слог, тот и водит.

Или вот такая считалка. «На златом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной. Кто ты есть такой?» Называешь, кем ты себя считаешь, и говоришь, с кого снова начинать счёт.

И ещё. «Вышел месяц из тумана. Вынул ножик из кармана. Буду резать, буду бить – всё равно тебе водить». Причём тут месяц и ножик – неясно, да и не важно. Главное – в рифму.

Их, считалок, вообще-то много. Я привожу только те, что чаще всего мы использовали…

Игра, спорт, искусство?

В шестом классе я сделал качественный шаг в своих увлечениях – попросил родителей купить мне шахматы. Это потом я узнал, что шахматы – и серьёзнейший вид спорта, и древнее искусство. А тогда для меня это была просто настольная игра, как скажем домино или пятнашки.

Отвлекусь на пятнашки, а то вдруг теперь не все знают, что это такое. Сейчас незаметно, чтобы ею увлекались. Из-за смартфонов, конечно. А в наше детство не то, что мобильных средств связи не было, а даже фантасты её не предполагали. Игра привлекала доступностью. Небольшая и недорогая пластмассовая плоская коробочка. В ней лежат пятнадцать пронумерованных квадратных таблеток. Их раскладывают беспорядочно. И надо, используя одно пустое место, так их поочерёдно передвигать, чтобы они выстроились в цифровом порядке – от одного до пятнадцати. Это не всегда получалось. Есть тупиковый вариант. Но мальчишки увлекались этой игрой. И даже на уроках.

Шахматы гораздо дороже домино или пятнашек. Я имею в виду сами фигуры и доску для них. Из семейного бюджета выкроить на шахматы было тогда не так-то просто и иметь их в доме, как, скажем, карты, не все решались. Да и мало кто умел играть.

Меня научил в них играть сосед из заводского общежития, которое размещалось в нашем же подъезде, на втором этаже.

Заводское общежитие в нашем подъезде было таким: огромная комната, метров тридцать, разделена тонкими, тканевыми ширмочками. За каждой – отдельная семья! Молодые пары, без детей. Так социалистическое предприятие заботилось о своих работниках, приехавших в столицу по спецнабору из провинции. Это потом их станут называть лимитой – тех, кто получал право работать и жить в Москве по лимиту для каждого предприятия, главным образом – в строительной индустрии, но и в других сферах, где ощущался кадровый голод, поскольку туда местные жители не стремились попасть.

Так вот один из таких лимитчиков (довольно приятный молодой мужчина, можно сказать интеллигентный – не запивал, не матерился) любил играть в шахматы. У него не было постоянного партнёра, и он с удовольствием научил меня этой заковыристой игре. Она сразу затянула меня, и я захотел иметь свои собственные шахматы. Если учесть, что я практически никогда ни о чём не просил родителей что-либо купить, то это был смелый и решительный шаг.

Я быстро научился, стал побеждать отца, который, оказывается, умел играть, а потом и своего учителя-соседа. В шестом классе впервые участвовал в турнире. Без особого успеха. Занял в классе место лишь в середине турнирной таблицы.

Но постепенно шахматы стали не просто игрой, а частью моей жизни, серьёзным увлечением, спортом. Стал покупать учебники, аналитические сборники партий проходящих в те годы турниров и самых знаменитых в мире шахматистов – Михаила Чигорина, Александра Алехина, Михаила Ботвинника, Пауля Кереса… Ходил на встречи с гроссмейстерами. Тогда они были регулярными и популярными – практически после всех крупных турниров и матчей за чемпионский титул.

Пик моего увлечения – когда я учился в техникуме. Сама по себе учёба была не простой (много курсовых работ с огромным объёмом чертежей, экзамены – каждые полгода, сложные для подростка предметы – сопромат и пр.), а тут ещё – шахматы. Занимался ими чуть ли не ежедневно: и официальные турниры – первенство Москвы среди техникумов, командное первенство района, а ещё квалификационные – для получения очередного разряда и тренировочные матчи со спарринг-партнёрами…

Играли даже во время занятий: вслепую. Представьте картинку: шепчу соседу в ухо: «Слон бьёт на d4»…

Моим любимым шахматистом тогда стал Александр Алехин. Я купил монографию с его партиями. Изучал их. Мне нравился атакующий стиль его игры. Поразила его судьба.

Мы же до хрущёвской «оттепели» ничего не знали о российских мигрантах, что бежали от разгула красного террора. Про них до Хрущёва ни говорить, ни писать было нельзя. Разве что только если упомянуть как «предателя Родины» и «врага народа».

Алехин, сын дворянина – депутата Госдумы, внук знаменитого фабриканта Прохорова – владельца «Трёхгорной мануфактуры», вначале терпимо отнёсся к большевикам. Даже несмотря на то, что они лишили его дворянства и состояния. И даже несмотря на то, что в Одессе, где он оказался в 1919 году, его якобы за связь с белогвардейцами приговорили к расстрелу и чуть не осуществили приговор. Специалист по правоведению, он пригодился для новой власти.

Но ему надо было помериться силами на международных шахматных турнирах. Он выехал из Советской России, да так и остался до конца жизни за рубежом. В немалой степени из-за того, что на Родине большевики начали его обвинять (скорее всего, незаслуженно) в смертных грехах перед новой властью. Он достиг шахматных высот, выиграл множество турниров, стал чемпионом мира. И с этим званием хотел вернуться. Но Вторая мировая война помешала. Алехин так и умер вдали… За шахматной доской…

Особо меня поразило в его творчестве умение играть в слепую в сеансах одновременной игры. Его рекорд – на тридцати двух досках! Можно ли это представить и понять: против него сидят за шахматами столько соперников, а он играет, не подходя к ним и не глядя на доску! И при этом мало кому проигрывает. Непостижимо. Это впечатлило, и я пытался подражать. Но мой рекорд игры в слепую – лишь на двух досках. Отмечу, это – изматывающее занятие! Алёхин такими сеансами зарабатывал себе средства на существование, а мне зачем такое издевательство над своим мозгом? Я же не собирался стать шахматистом-профессионалом. И прекратил опасный эксперимент.

Но тогда же я увлёкся шахматной композицией – сочинением задач, в которых автором расставлены фигуры и нужно за определённое число ходов поставить мат чёрному королю. В то время шахматная композиция была популярной. В некоторых газетах и журналах задачки печатали регулярно. Но я заинтересовался этим лишь после знакомства со знаменитой задачей первого русского шахматного мастера Александра Петрова «Бегство Наполеона из Москвы в Париж». Чёрный король (Наполеон) стоит в нижнем углу (если смотреть на диаграмму), на поле b1. Рядом с полем a1, то есть рядом с Москвой. И оттуда два коня (русская кавалерия) гонят короля через всю доску в Париж (поле h8). На реке Березина (диагональ h1-a8) Наполеона могли захватить в плен. Но белый ферзь не тронулся с места, и поставили чёрному королю мат только в Париже. Это же надо было такое придумать! Тогда, в 1820-е годы, Россия ещё была под впечатлением победы над Бонапартом.

И я занялся составлением задач, в том числе в виде конфигурации определённых букв. Если бы знали мои однокурсницы, что я сочинял задачи на первые буквы их имён! Но про это так никому из них почему-то и не признался.

В общем, шахматами бредил. Причём даже в буквальном смысле.

Однажды заболел, как всегда ангиной. Высокая температура, и в полубреду мне приснилась шахматная задача. Да так явственно и точно, что, проснувшись и расставив фигуры, я лишь чуть-чуть подправил – и была готова задачка с матом в два хода!

Самого высокого уровня в шахматах я достиг к восемнадцати годам. У меня уже был второй разряд, но играл я в силу первого. Это сужу по тому, что на моём боевом счету было несколько побед над перворазрядниками и даже над кандидатом в мастера. Да и с мастером я однажды сыграл неплохо, правда, в конце концов, всё же уступил, получив вместе с «баранкой» похвалу соперника.

Но однажды я всё-таки обыграл мастера, не просто мастера – заслуженного мастера, чемпиона СССР! Дело было на черноморском пляже, точнее в Одессе. Не знаю, как там сейчас, а в те далёкие годы на пляжах нередко играли в шахматы. Не скажу за всю нынешнюю Одессу – давно не отдыхал на бывших советских курортах, а на заморских теперь появилась мода играть в шахматы, где фигуры в рост человека. Тогда было всё скромнее. Приносили с собой шахматный ящичек с фигурками, а то и простенькую картонную коробочку и картонную доску.

Так вот, смотрю: лежит на песочке, загорая, женщина с расставленными шахматами. Видимо, какую-то партию разбирала… «Сыграем?», – предложил я. Она оценивающе окинула взглядом худосочного юнца и нехотя согласилась (на безрыбье и рак на закуску пригодится). Я легко обыграл её. Она предложила ещё сыграть, реванша ей захотелось. Вторую партию проиграл я. Это меня раззадорило. Теперь я предложил ещё сыграть – так сказать, контровую. Играли по серьёзному, с глубокими раздумьями. В итоге – боевая ничья.

Только после этого познакомились. Это была Лариса Вольперт, эстонская шахматистка. Чемпионка СССР. Тогда – заслуженный мастер спорта. В те годы женщинам ещё не давали гроссмейстерского чина, не дотягивали они до мужских параметров. Но позже она всё же стала гроссмейстером. Литературовед. Автор работ о Пушкине, Лермонтове, доктор филологических наук. Доцент Псковского пединститута, потом профессор Тартуского университета – но это уже после нашего случайного матча на пляже…

Каких только встреч не бывает за шахматной доской! В пору наибольшей популярности шахмат в нашей стране даже такой анекдот про эту игру появился. Человек похваляется: «Я сыграл вничью с самим Ботвинником!» Был такой в 1940–1950 годы почти непобедимый чемпион страны и мира. Потом, конечно, и он уступил трон, но всё же остался легендой. «Быть того не может!» – не верят слушатели в похвальбу. «Да, – упорствует рассказчик. – Ехали в одном купе. Я предложил сыграть. Он сделал первый ход. Я задумался. Минут на сорок… Он предложил ничью. Я согласился».

Самый яркий случай в моей шахматной практике тоже связан с Михаилом Ботвинником. Правда, косвенно. Приехал к нам на Московский инструментальный завод гроссмейстер Вячеслав Рагозин. Известный в те годы шахматист, однажды он даже стал чемпионом СССР. Приехал рассказать о турнирах, о Ботвиннике, секундантом которого был на матчах за мировую корону.

Я только-только начал работать на этом заводе, никого не знал, но, увидев объявление о встрече с этим гроссмейстером и о предстоящем сеансе одновременной игры, конечно же, пришёл. Скромненько сел за одну из досок. Противников у гроссмейстера было десятка два. Но они быстро один за другим проигрывали. Осталось двое самых стойких. Один – пожилой рабочий с громкой фамилией Калинин – сыграл с Рагозиным вничью. Как потом я узнал, Калинин был лучшим шахматистом завода. Второй – это я, ещё никому не известный восемнадцатилетний парнишка, явно выигрывал. Выигрывал у чемпиона, у партнёра Ботвинника! У меня была проходная пешка. Осталось ей сделать один ход, и она… Но пешка не стала ферзём, а я героем этого дня.

Играть один на один против гроссмейстера впервые в жизни – это серьёзная нагрузка на не окрепшую психику. Да тут ещё все сгрудились надо мной, подталкивали другу друга, задевали меня, шептались, пытаясь втихаря подсказать самый выигрышный ход.… В общем, я не выдержал и элементарно, как начинающий, зевнул ладью. Тут же в знак признания своего поражения со злостью и обидой на себя смахнул фигуры с доски… Когда гроссмейстер давал оценку заводским игрокам, про меня он сказал примерно так: «Ну, я тут опрометчиво играл…» Видимо, он просто недооценил меня, глядя на мой юный возраст.

Шесть десятилетий спустя я перелистывал одну из старых записных книжек. Она настолько дряхлая, что из неё сыпались листки. Некоторые страницы были исписаны карандашом, и текст уже трудно было понять. И я не ожидал найти что-нибудь особо интересное. Там была зафиксирована осень 1956 года. Анекдоты, мои незрелые мысли о жизни, картинки из заводской жизни, события из общественной деятельности. И вдруг… Даже не поверил: запись моей той самой памятной шахматной партии с гроссмейстером Рагозиным. Я посмотрел её наяву – на шахматной доске, и был сильно озадачен: как же я мог проиграть в такой позиции?! В доказательство своего почти героического достижения привожу запись партии.

В. Рагозин – А. Панков

1. d4 Kf6

2. c4 d6

3. Kc3 g6

4. e4 e6

5. Kf3 Kвd7

6. Cg5 Ce7

7. Фd2 c5

8. d5 Kb6

9. 0–0–0 e5

10. h3 Kg8

11. Ce3 Cd7

12. g4 h6

13. Kg1 g5

14. Cd3 Фc7

15. Kge2 a6

16. Лdg1 Cf8

17. h4 gh

18. Л:h4 f6

19. f4 0–0–0

20. g5 ef

21. C:f4 h5

22. g6 Cg7

23. Лgh1 Cg4

24. Kg3 Ke7

25. Kf5 K:g6

26. Л4h2 C:f5

27. ef K:f4

28. Kpc2 K:d3

29. Ф:d3 Фf7

30. Ke4 Kpc7

31. b3 Kd7

32. Kg3 Ke5

33. Фе4 Кg4

34. Лe2 Лde8

35. Фf3 Ke5

36. Фc3 h4

37. Ke4 Фh5

38. Лf2 Фg4

39. Лe1 h3

40. Фa5+ b6

41. Фс3 h2

42.???????????

После 41-го хода запись обрывается. Это и понятно: абсолютно выигрышная позиция (Карповы и Каспаровы, найдите хотя бы ничейный вариант для белых)! Очень обидно. Каким был ход белых до моего зевка? Кажется очевидным – Кg3. Иного более или менее разумного я не вижу. Но после установки моей ладьи на поле h3 я не нахожу у белых достойной защиты. В лучшем случае для моего противника я выигрываю только коня за проходную пешку. Но при преимуществе в две фигуры я не упустил бы выигрыша даже в битве один на один с гроссмейстером. Увы, в последний момент крупная рыба сорвалась с крючка юного рыболова.

В первом же заводском турнире я занял первое место. Правда, тогда не играл чемпион завода – рабочий Калинин. Тем не менее, я выполнил норму второго разряда. А потом – служба в армии.

В нашей воинской части достойных соперников не оказалось. Я всех легко обыгрывал. Замполит даже предложил мне провести сеанс одновременной игры. Он спросил, на скольких досках я готов сразиться. Зная реальную силу противников, я ответил: на всех, что найдутся в части. Но то ли много досок не нашлось, то ли уже забрезжила моя демобилизация, сеанс так и не состоялся. Во всяком случае, я не помню, и письменных доказательств такой игры в своём архиве не обнаружил.

Пытался найти себе равносильных партнёров за пределами части. Тогда были в моде турниры по переписке. Я написал в Москву, в Центральный шахматный клуб. Оттуда дали согласие при условии предоставления копии о присвоении второго разряда. Но присылка билета, только-только оформленного в Москве, задержалась…

Можно было бы и на месте поучаствовать в турнирах. Рига, возле которой располагалась наша воинская часть, была одним из советских шахматных центров. Достаточно вспомнить воспитанника той школы – уникального гроссмейстера, восьмого чемпиона мира Михаила Таля! Но в гражданские турниры меня бы не отпустили, а в гарнизонные я так и не собрался записаться. По той же причине – из-за отсутствия квалификационного билета. Да и дембель помешал моему шахматному занятию в недрах армии.

Затем состоялся выбор другой, не заводской профессии. Журналистика и шахматы показались мне несовместимыми. Оба занятия требовали усидчивости. В прямом и образном смысле. На физические занятия уже не оставалось времени. Тем более что я учился на журфаке без отрыва от работы. А как поддерживать здоровье? Да и мозгам требовался отдых. И от серьёзных занятий шахматами пришлось отказаться.

Изредка участвовал кое в каких турнирах (защищал честь редакций), иногда не мог устоять против соблазна поиграть с коллегами. Не знаю, как сейчас на предприятиях, а в нашу молодость в шахматы играли многие: в обеденный перерыв, и после работы, и порой, увлёкшись, даже вместо работы. Но ведь даже на одну серьёзную партию требуется полчаса, а то и час – полтора. А времени всегда в обрез. Иногда играл в блиц, но это меня не увлекало. Так что постепенно шахматы остались за пределами моего внимания.

В 1980-е годы появились шахматные автоматы. Кто-то на время мне уступил эту занятную игрушку. С виду – обыкновенная доска, ты ходишь обычными фигурами, эти ходы каким-то способом фиксируются, и автомат выдаёт ответный ход.

Потом появились компьютеры, а с ними и компьютерные шахматы. Причём можно выбрать «противника» разного по силе. Но и на это занятие времени не хватало… Я же не Гарри Каспаров, который сражался с лучшими в мире компьютерными шахматистами, защищая с роботами честь человеческого мозга. У него – это профессия, у меня – игра…

К сожалению, нынче шахматы не в таком почёте, как в нашу юность, когда все знали, кто такой Михаил Ботвинник или Василий Смыслов, Михаил Таль или Тигран Петросян, Давид Бронштейн или Борис Спасский… Пик общественного интереса к шахматам достиг во время политического противостояния. Сначала с зарубежным гроссмейстером, представителем капитализма – американцем Робертом Фишером, который отнял продолжительную чемпионскую гегемонию у советских шахматистов. Потом, когда этот гений замкнулся в религиозной мистике, началось спортивно-идеологическое противостояние с «изменником» Родины Виктором Корчным, сбежавшим из «советского рая» в Европу. Затем почему-то противопоставили двух выдающихся советских гроссмейстеров – Анатолия Карпова и Гарри Каспарова. По каким-то идейным соображениям. Причём по непонятным для меня причинам власть явно благоволила к Карпову. Впрочем, может, она предугадала, что из Каспарова вырастет оппозиционер, ярый противник тоталитарного режима? А скорее, она сама пробудила в нём бунтарский дух.

Ещё какой-то всплеск общественного интереса стал заметен, когда человеку противопоставили компьютер, но постепенно шахматы перестали быть такими популярными, как в моё детство и юность. Если раньше все и везде играли – в любом парке, на бульваре, в доме отдыха, на пляже, то теперь это стало редкостью, почти экзотикой. Нынешние поколения далеки от этого некогда повального увлечения.

Подарил внукам шахматы. Позанимался с мальчишками несколько раз. Но особого интереса они у них не вызвали.

Правда, в последнее время интерес к древнейшей интеллектуальной игре немного возрос – благодаря интернету и мобильным средствам. Это обнадёживает…

Как игра шахматы нужны не столько для завоеваний чемпионских титулов, сколько для развития аналитических и вообще интеллектуальных способностей. В трудные моменты принятия особо важных решений я анализировал запутанные жизненные коллизии, почти как шахматист: когда надо чем-то пожертвовать ради достижения конечной цели или когда для победы необходимо сконцентрировать силы на определённом участке поля битвы с коварным и сильным противником. Шахматы учат не падать духом, если ты проиграл фигуру. Придумай выигрышную, неожиданную для противника комбинацию даже в, казалось бы, безнадёжной ситуации. Даже если у тебя остался только голый король, ещё есть надежда устроить ловушку для пата, а это не проигрыш!

Парковка у места детской драмы

Мы припарковали свою машину на Электродной улице. Там, где она только начинала свой разгон вглубь квартала, отдаляясь от шоссе Энтузиастов и от циклопических конструкций развязки с Северо-Восточной хордой. В этот прекрасный золотистый осенний день мы с женой приехали сюда лишь с одной целью – посмотреть то место, где я жил с мамой семь с лишним десятилетий назад. После 1944 года я здесь никогда не был. На машине проскакивал тут много раз: путь на дачу как раз проходит мимо этого места. Вот именно: мимо. Вспоминать-то вспоминал о том военном детстве, но никогда не бродил по старым тропам.

Но что можно найти спустя столько лет?! Да, вот он Владимирский пруд – длинный-предлинный. В нём я однажды чуть не утонул, пытаясь пройтись по первому льду. Вот берег, на котором стояла столовая, где работала мама. А рядом была зловещая яма, где от разбомблённой аптеки оставались только осколки стекла и всякие мелкие вещицы. А где же пустырь, на котором мы жгли костры, взрывая шифер? А сохранились ли хоть какие отметины на земле, там, где стояли бараки, в которых мы жили? Молодые деревца и кустарники густым частоколом закрыли всю эту территорию моего детства. Закрыли некрасиво, без попыток организаторов посадок соблюсти хотя бы намёк на парк – похоже, люди просто дали зарасти пустырю. Скорее всего, деревца посадили – иначе откуда им взяться, по сути, в промзоне. Правда, вроде бы до Измайловского парка недалеко, но всё же он по ту стороны магистрального шоссе и трамвайных путей, и сомнительно, что вся эта гущина появилась благодаря самосеву. Но посадили без выдумки – лишь бы скрыть болячки прежнего времени.

Вот только пруд облагородили – окольцевали его набережной. И вдоль берега проложили асфальтовые дорожки.

От столовой в моё детство тоже пролегала дорожка – без асфальта. По ней я спускался к оконечности пруда. Мне вспоминается, что там была деревянная перемычка, через которую переливалась лишняя вода.

И возле этого округлого конца пруда, теперь почти вплотную примыкающего к входу на станцию метро «Шоссе Энтузиастов», я семь с лишним десятилетий назад увидел ту самую игрушку, которая поразила меня на всю жизнь. Я уже рассказал в начале этой главы об этом случае – как мальчишки резвились вместе с маленьким автомобильчиком и как они меня обидели, прогнав от себя подальше. И вот в полусотне метров от этого конфликтного места стоит моя любимая игрушка – собственный автомобиль. Да, моя детская мечта – прокатиться, ну хоть дотронуться до машинки – стала явью.

Нет, не этой осенью в двадцать первом веке осуществилась моя мечта заиметь четырёхколёсную игрушку, на которой можно было ездить. Это уже… девятая машина в нашей семье.

Не могу сказать, что я поставил целью жизни – купить машину. Да, та детская драма у пруда засела в моём мозгу, но – как обида на неспровоцированную злобу. Я никогда не просил дарить мне модели машин и сам их себе не покупал. Я не копил денег для покупки своего авто – одного из самых заветных желаний советского человека. Потому что мало кто имел такую возможность – и по скудости финансов, и по отсутствию дружеских связей с деятелями торговли. Даже когда у меня появились деньги, я не задумывался о покупке. Более того, я был противником обременительной четырёхколёсной собственности. Другое дело – велосипед…

Двухколёсная прелюдия

Да, велосипед – это классная вещь! Не такая дорогая, меньше хлопот, большие возможности для передвижения. И он помогает укреплять здоровье.

Я поздно научился ездить на велосипеде – в пятнадцать лет. Почти одновременно с освоением мотоцикла. Своего велосипеда у меня не было, просить деньги у родителей на такую дорогую вещь я не посмел. Да и мало у кого из сверстников были велосипеды в наше трудное послевоенное детство.

По предложению техникумовского преподавателя занялся мотоциклом. Это была лёгкая, 125-кубиковая тарахтелка. Учились езде на площадке возле Северного входа на ВДНХ. Это место давно уже застроено. А тогда там была довольно большая территория, пустовавшая в отсутствие приезжавших на автобусах экскурсантов из провинции. Научился я сразу: показали, сел, завёл и поехал. Никаких падений, никаких страхов. Разгонялся до свиста в ушах. Хотя преподаватель и ругал за недозволенную скорость.

Однако на мотоцикл у меня денег тем более не было, даже когда начал работать. Да и куда бы я его пристроил, живя в городском доме? Впрочем, и на велик у меня долго не находилось денег.

Но мне подфартило. Как-то я познакомился с актрисой кукольного театра Образцова. Жила она в дачной местности возле станции Бирюлёво. Тогда там прямо от железнодорожной станции ровными рядами стояли частные дома с садами. В одном из них и жила моя новая знакомая. Однажды, ещё до нашего знакомства, когда она шла домой по пустынной улице, на неё напал парень. Судя по всему, хотел покуситься на её честь. Но она была не робкого десятка, достаточно крепкая (подержи-ка часами над собой куклы!) и дала ему сдачи. Да так, что парень от испуга бросил велосипед на месте нападения. Она долго ждала, что парень объявится, извинится, попросит вернуть велик. Но он не появился. Велосипед стоял в сарае как неприкаянный, а тут появился я, и девушка по простоте душевной отдала его мне. Хотя это был простой дорожный велик, но я на нём ездил по Подмосковью довольно далеко.

Но, ещё раз это говорю: что пришло даром, то и уйдёт даром.

Не помню зачем, мне понадобилось заехать в райвоенкомат. Располагался он где-то в районе Таганки. Я туда отправился на велосипеде. Мне надо было зайти на несколько минут. Велосипед поставил у входа. Оглянулся: улица пустынная. Выйдя через считанные минуты, я увидел её ещё более пустынной – без моего велосипеда. Моего ли?

Помню, когда ездил к знакомым в Дубну, то удивился, что возле каждого подъезда стояли велосипеды, без всяких замков. Мне объяснили: в Дубне, городе науки, не крадут. Однажды, правда, украли сразу несколько. Но вскоре нашли: кто-то из соседнего сельского поселения приехал за «дармовыми» велосипедами аж на грузовике… Пересеклись две культуры: создавать и красть…

Я не слишком расстроился пропаже велика: не мой он был. Тогда решился-таки купить свой. Выбрал не пензенского, а харьковского производства – полуспортивный, с множеством передач, и, как у настоящих спортивных, изогнутый, руль, ручные передние и задние тормоза. И цвета эффектного – жёлтого. Это – не тяжеловесная пензенская «зелень»! Дорогая игрушка – зато классная! Мальчишки завидовали: похожие были тогда только у тех, кто всерьёз занимался велоспортом.

Куда только я на нём ни ездил. К маме в загородное её больничное жильё – почти каждую неделю. В Косино, в Кусково… Много колесил по Подмосковью. Помню, на Боровский курган забирался. Утверждают, что с его вершины Кутузов наблюдал за манёвром русского войска, которое тут повернуло на юг. А я там как-то заночевал в одиночестве! В обнимку с двухколёсным другом. Боялся ли? Лишь одного – как бы при моём крепком сне не украли любимую машину. Поэтому я клал рюкзак на колесо, да ещё связывал их.

Я так любил эту свою дорогую игрушку, что когда переселялся из Москвы в Якутск, сколотил из фанеры специальный ящик под размер разобранного велика и отправил его багажом. Ну, попутешествовал же он: по железной дороге – пять тысяч километров, да по реке Лене ещё почти две тысячи. Получил я его в Якутском речном порту только через два с половиной месяца. Причём, перегружая мой ящик на машину, водитель автопогрузчика умудрился уронить его. Сердце моё замерло. Но фанера выдержала, с велосипедом ничего не случилось. А вот взятые в дальний край хрустальные рюмки (тогда был дефицит на хорошую посуду) пострадали, несмотря на защиту в виде алюминиевой кастрюли, куда я их упаковал.

Появился велосипед и у моей жены. Не такой эффектный, но тоже не плохой. И мы на зависть всему Якутску регулярно ездили по окрестностям: на рыбалку, на охоту, за грибами и ягодами, просто на прогулку по красивым местам, любуясь ленскими просторами, долиной Туймаада… Но тут родился сын Серёжа, а кататься-то по-прежнему хочется.

Было ему года два, когда я начал его возить на велосипеде. Сначала просто на раме. Потом сделал для него специальное сиденьице. Но произошло два опасных происшествия.

Как-то мы ехали с Серёжей по центральной улице, а из боковой вылетел громадный самосвал. От неожиданности я резко нажал на тормоза, да так резко, что тросики отвалились от тормозных колодок. Нас понесло, времени изменить траекторию движения у меня не было. Но водитель, видимо, всё же соблюдая правила, не собирался первым выезжать на главную улицу, тормознул. И мы пронеслись в сантиметрах перед рычащим грузовиком.

Второй случай завершился аварией. Мы втроём ехали за город. Серёжа, как всегда сидел на раме. Нога его попала в спицы переднего колеса, и мы совершили кульбит. Скорость была небольшой, но после кувырка рюкзак так надавил на меня, что я не смог упасть куда-то вбок, а прямо на испуганного сына.

Тогда я сделал к моему велосипеду… прицеп. Этакая тележка из фанерного ящика, в каких магазинам доставляют продукты, с двумя колёсами и длинными металлическими «оглоблями», которые я привинчивал к оси заднего колеса. И так мы ездили целое лето, изумляя якутян.

Но однажды случилось непредвиденное.

Зачем человеку автомобиль?

Да, зачем? Ну, прежде всего, как мне кажется, для престижа. Советский человек со своей машиной – это совсем другой человек, более высокого качества. Он и сам себя больше уважал, и все окружающие – тем более!

Плюс удобства. Чтобы поехать в театр или в гости, не надо заказывать такси. Свой транспорт – всегда род рукой.

На нём можно подвезти родню. В случае острой необходимости, конечно. Не каждый день. Но ещё приятнее – прокатиться с девочкой. С какой захочешь. Есть машина – с выбором девочки затруднений не будет. Едешь, а вдоль дороги идёт длинноногая, эффектная, тормознёшь, откроешь окошко и проворкуешь: «Вас подвезти?» Мало кто откажется, когда таких автомобилизированных женихов было мало. Слишком мало, чтобы они достались всем жаждущим поскорее и повыгоднее выскочить замуж. А, как говорится, с милым рай и в гараже.

Ну, а если у тебя дача, то без машины добираться туда с пожитками и домочадцами – это полный абзац.

Мне же захотелось иметь свой автомобиль, чтобы (не смейтесь!) слушать музыку в дороге! Едешь и наслаждаешься любимыми мелодиями! Кайф! А поводом для такого внезапного острого желания стал конкретный случай.

Во время путешествия на теплоходе по Дунаю в 1976 году мы познакомились и подружились с некоторыми якутянами – участниками этого великолепного речного круиза. И потом одна семейная пара пригласила нас в гости. В посёлок Кангалассы, до которого от Якутска порядка полусотни километров по гравийной дороге. Нас угощали прекрасной ленской рыбой. Хорошо поели, неплохо попили. И, разомлевшие, возвращаемся домой с хозяевами этого угощения в их «Москвиче» 408-й модели. Уже темнело, за окном – холодок, а мы, насытившиеся, в тепле, в великолепном настроении, слушаем музыку из автомобильного радиоприёмника. Я представляю, ЧТО это был за «москвичёвский» звук, но возникло такое умиротворение, что не захотелось вылезать из машины. Вот тогда вдруг и появилось желание иметь собственную машину. Чтобы вот так цивилизованно ездить по окрестностям в любую погоду – на рыбалку или в тайгу – и наслаждаться музыкой и природой одновременно!

Но как купить в советское время машину? Даже если у человека имелись на то деньги, накопленные за полжизни в труде и при повседневной экономии, осуществить заветное желание было чрезвычайно сложно. Я не знаю, сколько лет надо было ждать, чтобы, записавшись в очередь, купить её. К тому же «простому» советскому человеку можно было записаться в очередь лишь через предприятие, и только там, по разрешению профсоюзного комитета (!), купить долгожданную «игрушку».

Конечно, можно было приобрести подержанную, или как теперь говорят, на втором рынке. Но из-за дефицита машин их эксплуатировали не менее десяти – пятнадцати лет, а то и больше. В каком состоянии было чудо советской техники после многотысячекилометрового пробега по советскому бездорожью, сейчас даже трудно представить. Но, делать нечего, покупали и подержанные: дешевле, а главное – без долгого ожидания.

Особенно охотились за «Волгами». Это были самые крепкие и самые престижные машины. Могли даже за десятилетнюю заплатить раза в два больше, чем за новую. Особенно такой щедростью отличались кавказцы. У них-то, продавцов южных плодов, денежки всегда водились. Мой коллега по редакции в Якутске рассказал, как к нему подошёл кавказец и за «Волгу», не глядя и не оценивая, предложил 20 (двадцать) тысяч рублей!

Со «старушками» приходилось постоянно возиться. Почти каждый водитель был сам же и слесарем. По возможности запасались запчастями впрок, на все случаи отказа техники. В дальнюю дорогу без них вообще не ездили. Шутили, кто на ком больше ездит: водитель на машине, или она на нём…

Когда в мозгу засела мысль о покупке машины, я ещё не представлял, как осуществить задуманное. Подержанную я принципиально не хотел: мне некогда возиться со старьём. Тем более что у нас уже были деньги на новую. Проблема решилась случайно.

Я возвращался в Якутск из Усть-Неры, центра Оймяконского района. Сели в самолёт. Вылет почему-то задерживался. Вдруг ко мне подходит член экипажа и вежливо, тихонько на ушко спрашивает: «Вы не могли бы перейти на другой рейс? Он вылетает сразу же после этого?» Я понял, в чём дело. Кого-то хотят отправить пораньше. Просто у нашего самолёта промежуточная посадка в Хандыге не запланирована. Значит тот, следующий борт прилетит в Якутск как минимум на час – полтора позже. Я, естественно, возмутился: «Я тоже опаздываю».

Почему ко мне обратились, не знаю. Молодой и без багажа? Возможно.

Уговорили моего соседа. Объяснили, что тому, другому пассажиру очень надо как можно быстрее добраться до столицы республики.

И вот рядом со мной обосновался… Ба, какие люди! Как хорошо, что я не уступил место! Да это же сам глава объединения «Якутзолото» Тарас Гаврилович Десяткин! Мы были давно знакомы, и у нас сложились хорошие деловые отношения. Наверно, потому, что до поры, до времени я ни разу лично его не критиковал. А претензии к руководителям более низкого ранга даже приветствовались: на то и щука в воде, чтобы карась не дремал.

Десяткин летал в Магадан, на какое-то совещание. В Усть-Нере решил пересесть на параллельный рейс, чтобы побыстрее добраться домой.

Лететь нам примерно час. Разговорились. Как-то постепенно мы перешли к автомобильной теме. Не случайно. Дело в том, что мой отдел организовал публичность соревнования якутских золотодобытчиков по отдельным горняцким профессиям. Сотрудник объединения давал нам сведения, кто где больше накопал золотосодержащих песков или торфа – пустой породы, кто больше сделал метража проходки, кто больше перевёз груза и т. д. Мы эти сведения регулярно печатали в газете. На местах передовикам вручали вымпелы и премии.

И я спросил, как же и когда будут отмечать победителей соревнования чем-то более существенным, чем вымпелами и незначительными по северным меркам ежемесячными премиальными. «Да вот нам дают сорок легковых автомобилей. Будем среди них распределить», – сообщил Тарас Гаврилович. И тут, за несколько минут до снижения самолёта на посадку, меня осенило: «А мне вы не могли бы выделить машину?» Главный золотодобытчик не удивился моему наглому вопросу и без задержки ответил: «Можем. Но только “Запорожец”. “Москвичи” отдаём на прииски».

Эту «консервную банку» даже тогда многие и за машину-то не считали. Вот «Волга» или «Жигули» – это класс! Да и «Москвич» престижнее «Запорожца».

Вспоминаю такой советский анекдот. Гоги, житель Тбилиси, купил «Запорожец». Через день машина пропала. Доблестная милиция не нашла. Гоги купил другой «Запорожец». Через пару дней и он пропал. А на месте стоянки оставлена записка: «Не позорь Грузию!».

Но лучше синица в руке… И, получив, официальную бумагу с подписями и печатью, что мне, как «победителю социалистического соревнования», предоставляется право купить «Запорожец» «ЗАЗ-968». Стоил он тогда три с половиной тысячи рублей. Я заплатил «Якутторгу». Вскоре пришло оттуда сообщение, что могу машину забрать в речном порту.

И я забрал… Кота в мешке – поскольку «Запорожец» был в дощатом коробе. Что там за досками и рубероидом было спрятано, неизвестно. Настоящая машина или уже груда металлолома?

Так в коробе машину и поставили на платной автостоянке, довольно далеко от дома, практически за городом, на Вилюйском тракте. Стоянка была, конечно, охраняемой, но всё же, поскольку машина совсем новая, сгрузили её неподалёку от ворот, на виду у сторожей.

Так как я ничего не знал о машинах и не имел права на вождение, то для знакомства с покупкой я пригласил специалиста. Наш друг Гена Новосёлов, танцор и муж артистки местного Русского драматического театра, имел мотоцикл, а потому я счёл его достаточно компетентным, чтобы хоть как-то понять, что за зверь таится в клетке.

Мы оторвали несколько досок напротив дверцы машины. Проникли в салон. Я сижу на водительском месте и млею: неужели это чудо с рулём, циферблатами и со всякими кнопками и педалями – наше и мы будем ездить? А Генаша тем временем, пытаясь оживить машину, начал с детским восторгом дёргать одну кнопу за другой. Я понял, что и он знает об автомобиле чуть больше, чем я, и прервал его кураж. С чувством неудовлетворённости мы выползли на мороз.

Он тогда был уже приличный – около двадцати градусов! А впереди – зима с пятидесятиградусным холодом. Так что прощевай, «ушастик», до весны! Мы заколотили ящик. И я задумался о правах.

Моя активная внештатница, поставлявшая нашему отделу информацию об автомобилистах, подсказала, что можно сдать теоретический экзамен экстерном. Тогда это позволялось.

Учить вождению меня согласился муж подруги жены. Альбина Шкиндер – следователь прокуратуры, а Костя там же – водитель (их сын теперь стал прокурором южноякутского города Нерюнгри, которого тогда не было даже в архитектурном проекте!). Выехали мы на костином служебном «Газике» по Вилюйскому тракту за город, под горой Чочур-Муран свернули… на замёрзшее озеро…

Сейчас это место весьма популярное – там открыли этнографический музей, где воссоздали сгоревшую башню Дыгына (это была последняя натуральная память о казаках-первопроходцах, основавших Якутский острог), построили базу отдыха, рестораны и выставочный комплекс «Царство вечной мерзлоты».

А тогда здесь было пустынно и тихо. Тем более на льду озера – никаких машин и других помех для новичка. Узнав, что когда-то я учился ездить на мотоцикле, Костя ободрился: «Ну, здесь почти так же. Вот педаль газа, вот сцепление, вот тормоз, вот рычаг скорости… Садись. Только врубай сразу вторую скорость. Я так езжу». Я сел, крепко сжал руль. Вспомнил последовательность: выжать сцепление, включить скорость, прибавить газу, отпустить сцепление и… Машина рванула и юлой закрутилась на молодом, зеркальном льду.

Учитель мой лишь рассмеялся. Со второй попытки машина тронулась плавно, и я поехал. И с тех пор я езжу по зимним дорогам более уверенно, чем большинство московских водителей. Особенно заметно моё преимущество в уверенной езде в первые дни снегопада. Потому что у меня в генах сидит правильное восприятие дорожного полотна: насколько оно скользкое, когда может выбросить на обочину или на встречку, как сильно удлиняется тормозной путь, нельзя резко тормозить на поворотах и т. п.! А всего-то было только три практических занятия!

На экзамене по теории я допустил лишь одну ошибку. На вождении с гаишником – тоже одну. У него, видимо, уже был заготовленный маршрут с подвохом. На одной глухой, абсолютно пустынной улице Якутска полдороги занимала вышка высоковольтной электропередачи. Объезжая её, я не включил поворотку. Если бы попалась навстречу машина, я бы, наверняка, включил, а тут – никого и ничего. Гаишник сразу же отметил мою ошибку. И с тех пор я обязательно, прежде чем перестроиться, а тем более повернуть, включаю поворотку. Это помогает избежать аварий, и в нескольких экстремальных случаях уже помогло.

По центральным улицам поколесили без проблем. Несмотря на гладкое и скользкое, как стекло, обледеневшее дорожное полотно. Так в ноябре 1977 года я получил водительское удостоверение. Но вождение началось, лишь когда наступила тёплая весна.

В первый же выезд я попал в ДТП. Да прямо возле ГАИ. На центральной магистрали Якутска – улице Орджоникидзе двигались лишь две машины. Я не спешил, впереди меня – тоже. Но, тем не менее, мы поравнялись. Догнали третью машину. Она встала на левой полосе, чтобы свернуть в переулок. Мой дорожный сосед вместо того, чтобы затормозить, вдруг рванул вправо в мою сторону. Я нажал на тормоз, но было уже поздно. С испугом я услышал металлический стук. ДТП случилось прямо перед зданием госавтоинспекции. Едва мы вышли из машин, как шедший по тротуару мужчина заставил нас зайти в ГАИ. «Вот этот виноват, – сказал он дежурному, указывая на другого водителя. Про меня добавил: – А этот нет».

Меня отпустили, но всё внутри меня трепетало. От испуга и негодования. Первая авария и первая травма у машины – вмятина на корпусе. Правда, краска не была повреждена. С тех пор появилась такая странная традиция: на всех моих новых машинах в первые недели эксплуатации появлялись вмятины. И тоже без повреждения краски. Мистика! Или предупреждение свыше: будь осторожен, а то будет хуже? Это как венки вдоль дороги – напоминание тем, кто слишком спешит: все там будем…

Но вскоре машина получила вторую травму. Ящик, в котором доставили «Запорожец» я решил переделать в гараж. Надо было его расширить и обшить металлом. Купил досок. Поехал за листовой жестью, и при выезде со двора магазина я не смог вписаться в ворота, через которые беспрепятственно мог проехать даже «КамАЗ». Прижался боком к стойке ворот. Благо это гладкая труба, к тому же я вовремя заметил, что не туда рулю, остановился и повреждения оказались едва заметные.

Однако не знаешь, где найдёшь, а где потеряешь. Ездили мы в гости. Посидели, повеселились, вышли на улицу и прослезились. Кому-то не понравилось, что к их дому приехал «буржуй». На боковом стекле был виден отпечаток обуви сорок пятого размера: пытались выбить – не получилось. Тогда этот «первобытный» взял в руки тяжёлый предмет (как утверждают учёные, обезьяна превратилась в человека, взяв в руки орудие труда или охоты) и стукнул ею по лобовому стеклу. Поскольку это был триплекс, стекло не рассыпалось, но прямо напротив лица водителя образовалось непрозрачное пятно диаметром сантиметра четыре.

В те далёкие и «счастливые», как утверждают нынешние сторонники возвращения в СССР, времена проблемой была не только покупка машины, но и ещё большей – поиск запчастей. В Якутске лобового стекла я не нашёл. И когда оно появится и появится ли, торгаши сказать не могли. Рынка запчастей не было. Стал я искать во время своих многочисленных журналистских командировок. И нашёл. За сотни километров от дома. В посёлке Чульман Алданского района. На этой южной территории Якутии частных машин эксплуатировалось побольше – всё-таки и климат помягче и наземная связь с другими регионами страны существовала, поэтому и с запчастями было чуть лучше.

Ну, хватит о грустном, поговорим о весёлом.

Самое весёлое для автомобилистов Якутии – это езда в большие морозы. Надо иметь в виду, что «Запорожец» – это не японское или западногерманское чудо. Вообще все советские машины заводились очень плохо. А как завезти «достижение советского автопрома», когда морозы ниже двадцати пяти градусов?

Пользовались тремя способами. Первый: после предыдущей поездки всю ночь периодически, каждые час – полтора прогревали мотор. Так поступали профессионалы, которые были вынуждены на ночь оставлять грузовики на морозе. А на зимниках во время пятидесятиградусной стужи моторы вообще не выключают за всю многосуточную поездку! Во время отдыха водителей на стоянках вдали от цивилизации за их машинами с включёнными моторами следят зимовщики. Этот способ, разумеется, не для меня.

Второй – более реальный. На ночь сливаешь из двигателя масло, вывинчиваешь свечи. Утром подогреваешь масло, прокаливаешь свечи, и – стремглав к машине. Благо у меня и возле дома появился гараж. Успеешь в промёрзшее чрево быстро влить масло и ещё быстрее ввинтить свечи – мотор заведёшь. Замешкаешься – начинай сначала. Если уж позарез надо ехать. А если не очень надо, то лучше в такую погоду никуда не ездить.

Ну, а если внезапно понадобилось поехать, а мороз – под тридцать? Тут годится третий способ: цепляйся тросом за другую машину и катайся, пока машина не заведётся.

Этим двумя последними способами я пользовался, когда по производственной необходимости надо было съездить в командировку километров за сто от Якутска, а редакционную машину не давали.

Но тронуться с места, это ещё не все зимние проблемы для «Запорожца». У него печка – это фантастическое достижение советского автопрома. Напомню, двигатель у этого автомобиля установлен сзади. По этому поводу зубоскалы придумали анекдоты. Вот один из них. Подруга заглянула в передний багажник и ахнула: «Люсь, а у тебя мотор украли». «Да ничего: у меня сзади второй есть».

Печка у «Запорожца» автономная, она не берёт тепло от работающего двигателя, а вырабатывает его сама, своим бензиновым устройством. Не знаю, как на других машинах, но наша печка очень часто самостийно, по своей прихоти выключалась. Когда на улице выше нуля, это одна ситуация, а когда мороз за двадцать градусов… Такое у меня произошло, когда я поехал по редакционному заданию в Мохсоголлох.

Это – посёлок, где построили цементный завод, а неподалёку и комбинат крупнопанельного домостроения.

Как можно было догадаться построить такое производство в ста километрах от строительных площадок Якутска?! У нас же было плановое хозяйство, не свободно-рыночное! И по какому-то мудрому плану столицу Якутии собирались переместить в местечко Соколиный (так переводится Мохсоголлох с якутского). Главным аргументом инициаторов этой идеи было желание возвести Нью-Якутск на скальных породах. Старинный город, основанный казаками ещё в семнадцатом веке, стоит в долине реки Лены, а потому возникает множество проблем из-за вечной мерзлоты. Все дома приходится возводить на «курьих ножках» – на сваях, оставляя пространство между поверхностью земли и домом. К тому же первый этаж делали техническим, чтобы уложить там все инженерные сети. Так что все эти вынужденные меры защиты дома от провала из-за вытаивания грунта сильно удорожали строительство.

Однако потом сообразили, что проще договориться с «северным Сфинксом». Тем более что мерзлотоведение и соответствующий институт в Якутске добились немалых успехов в обуздании норова этого непростого природного явления. Столицу оставили на прежнем месте, а до производственной базы построили приличную асфальтированную (!) дорогу. Собственно говоря, всего-то возле Якутска асфальтом к тому времени покрыли вот этот стокилометровый участок вверх по течению Лены и километров двадцать в сторону аэропорта и посёлка Жатай – вниз. Все остальные дороги – в лучшем случае гравийные.

Проехал я в сторону Мохосголлоха километров двадцать, как печка выключилась. Возвращаться поздно. Да и понадеялся, что отопитель снова заработает. Но он пыжился, пыжился и окончательно заглох. В машине, где мотор стоит сзади, получить хоть минимальный обогрев неоткуда. Зато в обилии – проникающие сквозь щели «чуда советской техники» струи двадцатиградусного морозного воздуха. Конечно, я предполагал, что печка может отказать. Поэтому поехал в достаточно тёплой одежде, на ногах – меховые ботинки из оленьей шкуры. Кроме того в машине лежала шкура якутской лошади с очень толстым слоем меха, ею я накрыл колени. Однако если салон не обогревается, то стёкла запотевают. Пришлось приоткрыть окошко. И когда я подъехал к заводоуправлению, то зуб на зуб не попадал, еле-еле вылез из машины на скрюченных застывших ножках. И это при двадцати с небольшим градусах ниже нуля, а если б было сорок или пятьдесят?

Собкор Всесоюзного радио в Якутске Олег Козополянский рассказывал мне о своей поездке в центр алмазного края Якутии – город Мирный, которая чуть не закончилась трагически. Было около пятидесяти градусов мороза. Он с местным корреспондентом на их редакционном «Газике» выехал из Ленска в сторону Вилюя. Часа через полтора езды машина заглохла. Понятное дело, что привести её в чувство, что-то там подкрутить, соединить проводочки и т. д. на таком холоде невозможно. Вперёд – до ближайшего населённого пункта несколько сотен километров, назад – сотня, но и её не успеешь пешком преодолеть, замёрзнешь. По зимней трассе в такую пору транспорт практически не ходит. Можно сказать, что они уже распрощались с жизнью, как – о, чудо! – их нагнал военный грузовик. Откуда он взялся в такую пору, да ещё в одиночку (что категорически запрещается при таких морозах!), одному богу войны известно.

Как-то я собрался в тот же Мохсоголлох съездить на редакционном «Газике». Мороз был – за тридцать. Водитель критически осмотрел меня и заставил надеть меховые ботинки, в обычных городских отказался везти.

И, несмотря на все «прелести» езды на «Запорожце» в холодную пору, иметь даже такую «консервную банку» было радостью.

Мы с удовольствием ездили по окрестностям. За грибами, на охоту или просто полюбоваться природой. Естественно, не обходилось без приключений.

Выше по течению Лены к ней, окаймляя долину Туймаада, примыкает высоченный Табагинский мыс. Там неплохая рыбалка. Но мы подъехали не к реке, а к озеру. Долинное – между дорогой и коренным берегом. Решили попробовать «поохотиться» на карася. «Охота» не удалась. А в довершение «Запорожец» забуксовал. По неопытности я не обратил внимание, что грунт рядом с озером оказался не такой плотный, как на обычном лугу. Газанул – колёса углубились. Ещё газанул – ещё глубже. Провалился до дисков. Понял, что сам не выберусь. Стал на дороге голосовать. Машин не много. Но из первой же легковушки вышел водитель крепкого телосложения. На мою просьбу вытащить нас тросом он молча подошёл к «Запорожцу», обхватил его сзади, приподнял и переставил ведущие колёса. Вот преимущество маленькой машины! Я сел за руль, на этот раз газовал и отпускал сцепление осторожнее. К тому же наш спаситель подтолкнул, и мы – на крепкой почве.

А если в каком-нибудь глухом месте не найдётся силач, способный приподнять «Запорожец»? Конечно, воспользовался бы домкратом и постелил бы сучья. Но это заняло бы немало времени. Ведь под домкрат надо было бы вырыть яму…

У этой машины в Якутске хорошее реноме как у… вездехода. Долина Лены вся изрезана протоками. Некоторые из них пересыхают. А за ними – острова, на которых отменная рыбалка и удачная охота. Однако дно таких проток, несмотря на отсутствие видимой воды, мягковато. Можно увязнуть. Туда едут или на мотоциклах, или на «Запорожцах». А чтобы это украинское чудо не завязло, колёса сдувают, так чтобы площадь опоры на почву увеличилась. И – вперёд! Помогает. Ну, если уж не повезёт, то вытолкать его – это не в «Волгу» упираться…

Наш «ушастик» был красный, и это оказалось удобно в тайге. Хоть в самой чащобе его оставь – всегда мелькнёт своим семафорным цветом. Но однажды я его потерял.

В грибную пору повадился ездить по Вилюйскому тракту за грибами. В обеденный перерыв я успевал съездить за обабками (местный вариант маслят), а их в тайге было столько – хоть косой коси, вернуться домой, пожарить, съесть и почти не опоздать. Единственной загвоздкой оставалось лишь последующее одурманивание этими грибами – будто опиума глотнул (никогда не пробовал) или выпил какое-то сосудорасширяющее лекарство. Так что при всей любви к грибам надо было не переборщить.

Но однажды я переборщил с упрятыванием автомобиля. Обычно я его оставлял на обочине. А тут нахлынуло какое-то непонятное беспокойство: абсолютно пустынный тракт, но вдруг, пока я увлекусь «тихой охотой», кто-то подкатит и успеет «разуть» мою игрушку?! Сигнализации-то тогда не было. Заехал поглубже в тайгу. Поставил «Запорожец» в самое густое место. А когда набрал грибов, никак не мог найти его. Ходил, ходил… Неужели угнали? А что, запросто – разбили стекло, открыли дверцу и, не заводя мотора, укатили в другое место. Или я заблудился? В густом лесу, когда нет ориентиров и не светит солнце, заблудиться легко. Даже у меня, опытного туриста, был такой случай. Правда, в Подмосковье. Заволновался: а вдруг я в одиночку не найду свою машину. Возвращаться в город за подмогой – пройдёт часа полтора…

Вышел на Вилюйский тракт. Нашёл то место, где я с него съехал. Стал неторопливо углубляться по своему следу. И… о радость – стоит мой красавец, целый и невредимый. Лишь слегка обиженный, что я его, одинокого, забыл в чужом месте.

«Обиделся» он ещё раз, когда на огромном безлесном пространстве пологого коренного берега реки Лены мы нашли для него единственное растущее дерево! В итоге бодался «Запорожец» с сосной. Дал я порулить жене. Кругом никого и ничего. Ровная укатанная дорога, которая вела прямо к этой огромной раскидистой сосне. Хорошо, решили, под ним можно устроить пикник. Когда надо было затормозить, Лена нажала на газ (перепутала педали, хоть и не блондинка!). «Запорожец» взвыл всеми своими лошадиными силами, и мы очутились в зелёном мешке. Мотор заглох. Я с ужасом подумал: ну, что теперь с машиной? Кранты? Всмятку? А с машиной – ничего, ни одной царапины. Спускающиеся до земли густые ветви приняли в свои мягкие объятия машину и усмирили её. И нас тоже.

Трое в «лодке», не считая собаки

В связи с моими творческими планами мы на машине отправились в Южную Якутию. Моста через реку Лену не было (и нет до сих пор; обещали в двадцать первом веке построить железнодорожный – стальной путь уже достиг правого берега Лены, да «Крымнаш» помешал, выделенные деньги отдали туда, чтобы надёжнее связать черноморский полуостров с Россией). Паромная переправа. Далее – Амуро-Якутская магистраль (АЯМ). Уточню название. Сейчас так официально называют построенную железную дорогу. Что, честно сказать, несправедливо. Нельзя было у старинного сухопутного пути отнимать историческое название. А теперь автомобильную дорогу стали официально называть федеральной трассой «Лена». Но я буду употреблять старое название – как тогда, в 1970-е годы, дорога называлась.

Если говорить о длине АЯМа, то это, конечно, действительно магистраль – свыше тысячи двухсот километров, от станции Большой Невер на Транссибе до Нижнего Бестяха, посёлка напротив Якутска. Если же учитывать её тогдашнее гравийное покрытие – это глубокая провинция.

Первые вёрсты этой дороги были проложены с юга ещё в семидесятые годы девятнадцатого века! Найденное в Амурской области золото потянуло тогда к себе добытчиков и грузы. Но настоящее развитие дорога получила, когда в 1920-е годы в Алданском районе Якутии началась «золотая лихорадка». Но дальше укладки гравия к 1978 году, когда мы отправились по ней в дальний путь, магистраль не продвинулась.

Я не знаю, сколько по ней тогда ездило легковых машин. Думаю, очень мало. В основном ею пользовались грузовики. Под их тяжестью гравий превратился в гребёнку. Ехать было тяжело, машину трясло как на «стиральной доске» испытательного полигона. Менял скорость, но трясло при любой. Наконец, я нашёл лучший вариант: при девяноста километрах машина мчалась по гребешкам гребёнки. Так мы ехали всю ночь, до первого населённого пункта.

Дальше дорога была получше. Особенно после паромной переправы через реку Алдан возле посёлка Тимптон. Южнее города Алдана «Запорожец» прошёл испытание высотой. АЯМ забирается на гору Эвота. Её высота – тысяча шестьсот метров. Дорога проходит метров на сто пятьдесят ниже. Грузовики, пыхтя и дымя дизельным угаром, еле-еле двигались вверх. Мы тоже. Сказывались перегрев двигателя и недостаток кислорода. Останавливались, остужали машину и себя. Хотя жары не было. Напротив, дул прохладный ветер. На этом перевале всегда – свежо и ветрено Зимой тут вообще движение не раз прекращалось из-за снежных заносов.

Испытание высотой машина прошла успешно. А вот как поведёт себя на горной дороге с крутыми подъёмами, с валунами?

Мы знали, что есть очень красивое и рыбное место Юхта – на реке Унгре. К тому же там почему-то более мягкий климат. За все эти прелести Юхту назвали курортом.

Когда-то это было перевалочным пунктом геологов. Туда всякими сухопутными способами – на тракторах, лошадях, оленях доставляли грузы, а оттуда сплавляли их по Унгре и Алдану до геологических баз и горнодобывающих участков. Потом нашли более удобные пути доставки, но место приглянулось геологам. Построили там пионерлагерь, а когда он закрыт, его используют как базу для охотников и рыболовов.

От АЯМа – «всего-то» пятьдесят два километра. Однако Михаил Харин, начальник геологоразведочной экспедиции «Востоккварцсамоцветы», располагавшейся в посёлке Большой Хатыми, где мы заночевали, глядя на наш «вездеход», предупредил, что мы можем и не добраться. На такой маломощной машине ещё никто до нас не решался в эту глушь забираться. Предложил доехать туда на их грузовике, который вскоре должен повезти в пионерлагерь продукты. Но мы всё же решили ехать на своём «ушастике». Надо же его испытать в любых условиях. Иначе для чего покупали? Только музыку слушать?

О том, как мы преодолевали путь до Юхты и еле выбрались оттуда, я позволю себе процитировать строки из моей книги «Жемчужина БАМа» (1982 г., издательство «Мысль», Москва). Они лучше моей памяти показывают детали путешествия.

«Выехали на АЯМ, пересекли по мосту реку Большой Хатыми [сейчас её принято называть Большая Хатыма], приток Тимптона, и сразу свернули в тайгу. Дорога как дорога. Не разгонишься, но и не застрянешь. Справа вынырнул самосвал, видимо «вброд» пересек реку и, пыля, умчался вперед. Километров через пятнадцать мы догнали его. Самосвал соскочил задними колёсами с низкого полотна дороги, и они утонули в болоте. Пытаясь вырваться из плена, машина все глубже уходила в трясину. Узкая дорога оказалась перекрытой, и мы остановились.

– Может, тросом тебя подцепить? – пошутил я.

Водитель сердито махнул рукой. Он вел здесь подсыпку и при развороте нечаянно съехал с полотна.

Вскоре подоспела помощь. Но бульдозер никак не мог взять машину тросом – пришлось бы тащить ее вбок. Тогда бульдозерист догадался зацепить автомобиль отвалом и, пятясь, вызволил его из плена.

Путь свободен. Но кучи свеженасыпанного грунта еще не разравняли, и мы то застревали в них колесами, то ползли по ним на «брюхе». Крупные куски грунта приходилось даже убирать с дороги.

Мост через болото. Старый, похожий на изуродованный скелет. Отовсюду торчат ребра-бревна, между ними провалы. С бревна на бревно, через ямы и щели… Проскочили…

Старая полуразрушенная гать. Под напором колес поднимаются куски бревен, отскакивают подгнившие доски.

Дорога пошла вверх, болота остались позади. Сухие песчаные сосняки обступили дорогу. Я разогнал машину, сзади и сбоку стояла сплошная стена пыли.

Потом песок кончился, и начался каменистый спуск. Потихоньку съехали по ступенчатой дороге. Посмотрел на спидометр: до Юхты осталось семнадцать километров. Ничего страшного на трассе пока не было.

За пересохшим ручьем – подъем. Разогнаться не удалось: слишком много крупных камней и круто. Шли на первой скорости. На середине подъема застряли. Скатились вниз, попытались еще раз взять приступом, с ходу. Поднялись лишь на метр-полтора дальше, чем в первую попытку.

– Толкай, – грустно сказал я Лене. К сожалению, жена водить машину не может, и в подобных ситуациях всю геркулесову работу приходится выполнять ей, человеку весьма далекому от тяжелой атлетики.

– Можно, я тоже буду толкать? – вызвался сын.

– Опасно. Из-под колес могут выскочить камни. Да и вдруг тормоза не удержат.

Обиженный Сергей ушел с собакой в тайгу.

Облегченный «Запорожец» продвинулся теперь не более чем на метр и заглох. Я снова завел мотор; машина дернулась, заглохла, а пока я переставлял ногу с акселератора на тормоз, съехала вниз. Нет, так мы не поднимемся. В следующий рывок Лена успела под заднее колесо подложить камень. Задержались на этой точке… Осталось одно – ждать помощи. Кто бы ни поехал, нас не объедут, другой дороги в гору нет, вокруг обрывы. Волей-неволей придется выталкивать.

Наконец, сзади подъехал грузовик с продуктами. Два парня и женщина подтолкнули нас, и «Запорожец» легко взмыл вверх. На водоразделе мы пропустили вперед грузовик и не спеша запрыгали по камням.

До Юхты оставалось менее десяти километров. Остановился перед крутым спуском. На дороге высохшее русло горного ручья, сплошь камни. И ни одного следа машины. Будто до нас здесь вообще никто не проезжал. Куда делся грузовик? Ведь ни одного поворота не было. Прислушались – ни звука. Под уклон – значит к реке. А на берегу реки должен быть пионерлагерь. Но как же здесь проедем? Вниз-то скатимся. А вверх, в обратный путь?

«Запорожец» осторожно взобрался колесом на валун, спрыгнул с него, стукнувшись днищем. Надо еще медленнее ехать. Спускаемся не на двигателе, а на тормозе. С черепашьей скоростью. Прыг с валуна, прыг…

Кончились валуны, теперь камни помельче и дорога положе. Вот и пионерлагерь. Выехали на берег Унгры [в книге непонятным образом здесь и в некоторых других местах текста Унгру переименовали в Иенгру; такая река тоже есть в Алданском района, но то другая река; я, вычитывая рукопись, не мог пропустить эту ошибку, тем более что на Иенгре не был, возможно «опечатку» внесли при редактировании в издательстве] и остановились прямо возле воды на огромной каменной плите… На соседней такой же плите «накрыли» стол». Под могучей разлапистой елью поставили палатку…

К вечеру на реке стало заметно больше народу. Десятка полтора человек стояли с удочками возле устья Юхты. А сколько мимо нас прошло дальше, за перекат! Люди жаждали попробовать ухи из свежей речной рыбы у таежного костра. На чем только не добираются сюда: на грузовиках, на автобусах, «газиках». Одна группа приехала на «Москвиче». Хозяин машины подошел к нам:

– Сюда на «Запорожце»? Великомученики! Кто же вас надоумил приехать?

– Сами решили.

– А меня друг уговорил: дорога, мол, нормальная, рыбалка нормальная… А теперь не знаю, выберемся ли отсюда. Прыгали, прыгали по камням, все кишки отмотали. И чего мучились: ни одной рыбешки. Давайте обратно вместе поедем.

На том и порешили. Двумя экипажами преодолевать препятствия легче».

Рыбы действительно не было. Ходили, ходили мы с удочками, ничего не поймали. Но на блесну я всё же подцепил ленка. Для ухи и одного достаточно. К тому же стал накрапывать дождь. Дождь усилился, и мы ужинали в машине. Цитирую далее:

«Мимо нас до самого рассвета возвращались, шлёпая раскисшей обувью, обманутые в своих надеждах рыболовы. И каждый раз, просыпаясь от машинной духоты и тесноты, я тревожился от одной и той же мысли: как будем выбираться из котловины, выберемся ли? Попали в ловушку!

Надежда на то, что к утру небо очистится, не оправдалась. Несмотря на отчаянные порывы, ветер не разгонял, а приносил все новые и новые порции дождевых туч…

Остаться ради эфемерной надежды на хорошую погоду? Сумеем ли выбраться отсюда потом без посторонней помощи? Сегодня воскресенье, и большинство отдыхающих разъедутся. Решили ехать немедленно».

К скорейшему отъезду нас подталкивала и опасность разлива горной реки. Здесь узкая долина, и после обильного дождя река может так быстро вспучиться, что нас просто унесёт прямо в «консервной банке».

Я завёл машину и, не мешкая, стал выбираться из долины. Но, увы, маломощный «Запорожец» и этот подъём не одолел. Дождь всё усиливался, склон был глинистый, колёса буксовали. А непрогретый мотор глох. Я запаниковал. Неподалёку стоял «под парами» автобус, вот-вот готовый тронуться в путь. В нём уже сидели люди, но он кого-то ещё поджидал. Я обратился к пассажирам с мольбой о помощи. Они не поднялись от сухих, нагретых сидений, не захотели мокнуть. В это время пришла группа якутских парней. Под их дружным напором наша машина выползла по глинистому склону на дорогу. Подъехали к тому месту, где вчера стоял «Москвич», водитель которого предлагал вместе выбираться. Но след машину уже смыло дождём. Вот и верь таким попутчикам.

«Перед нами крутой изгиб дороги. Если можно назвать дорогой водяной поток, мчащийся по камням! Мотор прогрелся как следует и тянул гораздо лучше. Мы двигались без остановок и заминок. Камни стучали по днищу, ноги в машине подпрыгивали от этих ударов. Только не останавливаться! Остановимся – потеряем силу инерции, машина без посторонней помощи не сдвинется. Только вперед!

Самый крутой и самый каменистый участок. Дорога раздвоилась. Пока раздумывал, где лучше ехать, чуть сбавил газ, и этого оказалось достаточно, чтобы мы застряли. Скатились к началу развилки. Здесь чуть положе, да и объехать тут нас смогут. К счастью, подоспел одинокий мотоциклист. Вместе с Леной он толкнул машину, и «Запорожец» полез в гору. Теперь уже не страшно: самый тяжелый подъем проскочили.

Промчались по гати на болоте, по полуразвалившемуся мосту…

Пятьдесят два километра от Юхты мы преодолели за три с половиной часа (туда ехали четыре часа). И когда вырулили на желтую ленту АЯМа, закричали «ура!».

В Большом Хатыми внимательно осмотрели машину. Крупный камень прокрутился вместе с колесом и выдавил изнутри бугор на крыле. Пустяки. Две вмятины в днище. Пустяки. Ведь все работает, крутится, мигает, светится!»

И главное, несмотря на сумасшедшую езду, когда выбирались из горного тупика, езду без оглядки на состояние полотна и без привычной осторожности на таких каменистых дорогах, мы не пробили картер! Помню, недалеко от этих мест, когда я ехал в Нерюнгри на служебной «Волге», вырвавшийся из-под колеса камень пробил картер, и водитель вынужден был остановиться на полпути. Но там посёлок был недалеко, да и за служебным транспортом быстро приехала техничка. А случилось бы такое же с нами возле Юхты – кто бы потащил нас за десятки километров до ближайшего автосервиса? Где, пожалуй, и картера для «Запорожца» не нашлось бы.

Так что мы гордились своим неказистым «ушастиком» («чебурашкой», «консервной банкой», «мыльницей» – как только ещё его не оскорбляли!). И посылали в небо воздушные благодарности его создателям.

Из Ижевска в Москву своим ходом

Как ни жалко, но с «чебурашкой» пришлось расстаться. Закончился срок моей добровольной ссылки на Север, мы решили переселиться в Москву. Понимая, что в родной столице долго не сможем приобрести машину, я попытался отправить «Запорожец» в обратный путь на «материк» «посылкой». То есть сначала почти две тысячи километров пароходом до Усть-Кута, потом ещё около пяти тысяч – по железной дороге. Но речники грузить машину без ящика не соглашались. Из родного ящика, напомню, я сделал гараж. Найти готовый не представлялось возможным. Заказать – денег стоит. Да дорожные расходы. Да отсутствие уверенности в том, что его по дороге не разукомплектуют. В общем, телушка – полушка, да рубль перевоз. Пришлось подумать о продаже.

А тут неожиданно в редакцию «Соц. Якутии» пришла добрая весть: коллективу выделили машину». «Москвич»! Да не московский, а ижевский, который считался даже выше по качеству! Но никто не захотел его приобрести. Потому что он ждал покупателя… на заводе, в Ижевске. Платите и берите самовывозом! В Якутск! Идиотизм! Но, думаю, продавцы при тогдашнем спросе на машины были уверены, что всё равно продадут. И продали.

Мы, не глядя, не зная цвета и фактического состояния детища ВПК (военно-промышленного комплекса), купили очередного «кота в мешке». С продажей «Запорожца» особой закавыки не было: спрос превышал предложение. К тому же, несмотря на путешествия, мы успели намотать лишь тринадцать тысяч километров. Было у покупателя одно недоумение: мы покупали за три с половиной тысячи, а продавали за… пять. Так получилось, что как раз в это время родное правительство, считая, что благосостояние народа сильно повысилось, взвинтило цены. Я объяснял покупателю, что и «Москвич» тоже подорожал в полтора раза и что дешевле он не купит почти новый «Запорожец». В придачу я ему оставил запасные части, инструменты, а главное – новое лобовое стекло.

Быстро и успешно продали оба гаража. Даже тот, что сам смастерил из упаковочного ящика.

На Ижевском машиностроительном заводе я должен был забрать покупку до двадцать пятого сентября. Если бы не успел – машину перепродали бы. Я прилетел в этот славный город машиностроителей (в основном изготовителей военной техники) только за два дня до истечения контрольного срока. На огромной площадке стояло лишь три легковушки: две зелёных и одна – какого-то неопределённого красно-розового цвета. Я с ужасом подумал: неужели мне достанется зелёнка? Я заранее решил, что возьму только машину красного цвета. Пригляделся: зелёные – это каблучки, которые предназначены для перевозки мелких товаров. То есть у меня никакого выбора – осталась одна-единственная машина. Я оглядел её, завёл, осмотрел фары и фонари. Лампочка поворотного светильника не включалась. Отпускавший товар мужик, поковырялся и успокоил: «Да это краска попала». Я расписался в получении. Отправил телеграмму в Якутск, что поехал своим ходом в Москву. Мне показали, как двигаться в сторону столицы, и я покатил. Даже не поехал в ГАИ оформлять транзитный номер – рабочий день уже закончился.

Однако на окраине города я не разобрался в развилке: куда путь на Москву – влево, вправо? На улице ни души. Постучал в ближайшую избу. Получив справку, двинулся дальше.

Вскоре я почувствовал что-то неладное. Всё ближе подступает тайга, воздух прозрачный. Без городских запахов должен быть. А в салон поступает какая-то подозрительная вонь – будто резину жгут. Хотя никаких производств не видно, и дыма от костров тоже. Уж не с машиной что-то? Остановился. И мороз по коже: кипит левое заднее колесо. Из-под резины пузыри пошли. Оказывается, когда останавливался в поисках дороги на Москву, зафиксировал машину ручником, да так на нём и поехал. Ещё бы чуть и…

Намёк судьбы понял. Остановился воле речушки. Помыл заготовленные фрукты и овощи, достал припасённые ещё в Якутске бутылку армянского коньяка и кусок копчёной колбасы. Побрызгал дефицитным алкоголем руль и его окрестности в кабине. Пять капель проглотил сам с тостом за здоровье «Москвича». Обряд завершён – в путь.

Отужинал колбасой и прочим на ходу. Заторопился, потому что стало темнеть. И не только из-за кончины трудного для меня дня, но и в связи с надвигающимися тучами.

Вскоре асфальт кончился. Внезапно. Дорога уходит в леса уже без твёрдого покрытия. Реконструкция! Глинистое полотно раскисло от проливного дождя. Машина скользила и юлила, как по якутскому снегу.

Дождь не переставал. Вокруг – глухой лес. Останавливаться негде. Ни одной нормальной просеки, ни полянки. И даже съехать невозможно. Полотно возвышается почти на метр. Да и стрёмно одному ночевать в таких глухих местах. Ехал и ехал. Пока не упёрся в колонну таких же перегонщиков новых машин. Передо мной ползла кавалькада каблучков, правда возглавляемая старенькими грузовиками. А потом вся наша колонна упёрлась в фуру. Как шофёра угораздило поставить её поперёк дороги? Причём задние колёса сползли с полотна, и грузовик, как ни ревел на всю Вселенную своим мотором, не мог вернуться на дорогу.

Кто-то смелый впереди свернул в лес, и мы, прыгая по кочкам и валежнику, неуверенно продвигались несколько сотен метров, пока не нашлось пологого подъёма на полотно.

Хотя я был последним в кильватерном строю, но всё же компанией ехать было спокойнее. Мы, так и не останавливаясь, скользили по раскисшей глине, пока не добрались до асфальта. Там группа наша распалась. Точнее, я откололся от неё. Наступила ночь. И водители-попутчики примкнули к уже стоявшим на специальной площадке дальнобойщикам.

Я решил ехать до тех пор, пока силы будут и сон не сморит. Дорога узкая, извилистая. Проезжал какие-то сёла. Фары машины выхватывали из кромешной тьмы нефтекачалки. Сначала я удивился их появлению, а потом вспомнил школьный урок географии: нефть-то здесь добывали. Это, как тогда говорили, – Второе Баку.

Дождь прекратился, и стало уже светать. Я выехал на шоссе шириной, ну если не с аэродром, то с взлётно-посадочную полосу это точно. И по этой широченной асфальтовой реке я еду один. Никого. Ни в какую сторону. А асфальт-то новый. Ровненький. Для чего же он в таких глухих местах нужен? Да это же строилась трасса для перегона больших грузовиков из Набережных Челнов!

Как ни странно, на этом пустынном шоссе увидел повозку. Откуда она катилась и куда, если вокруг новой трассы ни одного населённого пункта, было мне трудно понять. Захотелось поговорить, узнать, где можно перекусить, купить продукты. К моему удивлению, аборигены с трудом меня понимали и толком не смогли мне что-либо полезного сообщить.

И это – единая семья советских народов?! Хотя не должен был этому недопониманию удивляться после поездок в отдалённые места Якутии. Но там это – чрезвычайная редкость, чтобы люди плохо знали русский язык. В крайнем случае, скажешь «Мин сахалы бельбяпин» («Я по-якутски не понимаю»), и с тобой заговорят на русском. Но та республика – за несколько тысяч километров от столицы государства. А здесь-то, в европейской части, где до Москвы менее тысячи километров, и – с трудом понимали друг друга. И в Латвии не очень-то удивлялся, если со мной иногда не хотели говорить по-русски. Всё-таки это делали скорее преднамеренно, чтобы показать своё отношение к «оккупантам». Или взять Нахичеванскую автономную республику, где к нам, московским журналистам, приставили переводчика. Но это – очень отдалённый от России горный район. А Татария-то – внутри России! Я был шокирован.

В гордом одиночестве, без попутных машин, я добрался до окрестностей Казани. Лишь там началось интенсивное движение. Яркое солнце меня разморило. Понял, что я не Иван Грозный и не смогу с ходу «взять Казань». Не доезжая татарстанской столицы, ткнулся в придорожную лесную полосу и уснул в машине крепким сном.

Времени на осмотр Казани тратить не стал. Да и ездить по городу без номеров – можно напороться на гаишников, будут выяснения, осмотр машины и документов, потеряешь время, а то и деньги. Пообедал в столовой и – на простор.

Осенью темнеет быстро. А тут ещё такой туман сгустился, что не было видно дальше нескольких метров. Противотуманных фар, разумеется, не было. Дальний свет включишь – световая пелена закрывает вид почти перед бампером. Ближний свет включишь – видно подальше, но боишься, что встречная машина тебя не увидит, наскочит. Так и полз я со скоростью пешехода. Хорошо, почти не было встречных машин.

Где-то в стороне осталась чувашская столица – Чебоксары. И вдруг в туманной мгле увидел вверху огни. Осторожно приблизился. Светит фарами грузовик (потому и показалось, что огни вверху). Перед ними стоит раздолбанный «Жигуль». Рядом – машина ГАИ. Ко мне подбегает мужчина. Окровавленный. Торопливо, сбивчиво просит отвезти его раненную жену в Чебоксары. Гаишник оценил мой усталый вид перегонщика, успокоил раненного водителя: «Не надо его дёргать. Сейчас другого попросим».

Вскоре я сам чуть не совершил ДТП. В сплошном тумане я ориентировался по кромке асфальта. Это единственное, что можно было разглядеть в «молоке» – границу между асфальтом и грунтом. И вдруг я потерял эту границу. Куда ехать? Не знаю. Вышел. Сделал два-три шага от машины и обомлел: стою перед откосом. Ещё чуть-чуть и скатился бы с полотна. Вероятно, здесь к магистрали примыкает боковая дорога, вот и пропала из вида граница асфальта.

Мандраж в коленках. Но не стоять же на месте. Не ты, так в тебя кто-нибудь врежется. И снова не спеша стал продвигаться черепашьим темпом, мигая аварийными огнями.

Было ещё одно испытание – переправа через Волгу. Это – парадокс. На магистральной дороге. Чуть ли не в центре страны. В двадцатом веке. Нет моста! На что страна деньги тратит?! Перед паромом очередь с километр: грузовики, трактора, легковушки… Я сначала даже и не подумал, что это очередь на переправу. Бодро поехал мимо стоявших машин. Вдруг мне наперерез кинулся разъярённый мужик с гаечным ключом. Известен антагонизм между водителями грузовиков и автолюбителями. Вечно наш брат стремится проскочить впереди рычащих и дымящих грузовиков. И в данном случае я оказался не первым нарушителем очерёдности. Только увидев злобное лицо водилы, я понял, что не туда залез. Но разворачиваться было уже поздно. К тому же до парома оставалось метров пятьдесят, и я заметил, что грузовики уже не влезают, нет для них места, а легковушка вполне может уместиться. И я своей настырностью сэкономил на этой переправе несколько часов.

Не знаю, как сейчас (до Нижнего Новгорода не ездил), а тогда Горьковское шоссе было очень узким. Обогнать впереди коптящий неспешный грузовик можно было только в определённых местах. И вот тащишься несколько километров, ждёшь разрешительной полосы, обогнал – снова упёрся в коптящий зад. И так целый день.

На родной московской земле с Горьковского шоссе я свернул в сторону Черноголовкинского. Там, на берегу Вори, у стен Николо-Берлюковского монастыря похоронена мама. Я доложил ей, что вернулся в Москву. На «лихом коне». Если бы гадалка сказала маме, что её сын, которому в детстве не хватало денег даже на порядочную обувь и хорошее питание, купит машину, она бы не дала ей ни копейки, прогнала, опозорив за явное враньё. Но я приехал к маме на собственных четырёх колёсах. Через тринадцать лет после того, как она покинула сей грешный мир.

Когда въехал в Москву, ошалел от машинного движения, от суетных пешеходов, стремившихся попасть под колёса. После тихого Якутска это был кромешный ад. Особенно злачным местом мне показался участок возле станции метро «Сокольники». «Неужели я смогу каждый день ездить по такой Москве?», – подумал я, ныряя в узкий проём под железнодорожным мостом.

Мой друг Виктор Воробьёв, который разъезжал на служебной кремлёвской машине, категорически заявил: «Я к тебе не сяду, пока ты не проедешь по Москве пять тысяч километров». Он прав, конечно. Но даже и пять тысяч – не гарантия полной безопасности.

По иронии судьбы я сейчас живу в Сокольниках, в двухстах метрах от этого железнодорожного моста, где ужаснулся от дорожной суматохи. Теперь здесь езжу чуть ли не каждый день. Правда, недавно этот проезд значительно расширили. Но легче ездить по Москве от этого не стало. Наоборот, пробки, стояния перед светофорами, объезд ремонтных участков – всего этого стало гораздо больше. Как и машин…

Вокруг Москвы и далее…

Я несколько дней ездил по Москве без номеров, так как надо было сначала восстановить московскую прописку. И однажды, прямо перед гаишником, сидевшим в «фонаре» над Садовым кольцом, на площади Восстания (теперь – Кудринская), мне в бок врезалась скорая помощь. И умчалась. Хотя и без сирены. Гаишник отказался разбираться: мол, виновник (если и виновник?) уехал, да и вы проехали место аварии. Объяснение, что не мог я в густом потоке внезапно остановиться, не помогло. Если служаке не захотелось этим заниматься, ничего не попишешь.

Да и повреждение было незначительным. Вновь, как и на «Запорожце» лишь неглубокая ложбинка, без повреждения краски. Протирая повреждённое место, я вдруг обнаружил, что у машины совсем не такой невнятный розово-кисельный цвет, который мне не понравился. Она покрыта защитной мастикой!

Тогда не было в нашей стране иномарок, за исключением считанного количества автомобилей посольств и торгпредств. И на мой ижевский «Москвич ИЖ-комби» засматривались. Редкая по тем временам машина. Особенно в Москве. У неё был совсем иной дизайн, чем у московского собрата. И форма кузова другая, и особое достоинство – зеркала заднего вида на капоте!

Но… Тогда с автомобилей, снимали всё, что можно было быстро снять, свинтить: щётки, колпачки, зеркала… Так что на ночь я снимал щётки. А свои оригинальные зеркала так никогда и не удосужился поставить на их законное место. Не будешь же, каждый день отвинчивать их и потом устанавливать. Купил съёмное боковое зеркало, и каждый раз ставил его и после езды снимал.

Зеркала уберёг. А вот (кто бы мог подумать?) задние фонари – нет. Как ворюга-ловкач умудрился их снять, если это можно было сделать, лишь открыв заднюю, пятую дверь?! Я даже не сразу заметил пропажу. Спереди же не видно. Солнечный выходной день мы поехали на Воробьёвы горы. В дороге вдруг понял, что как-то не так работают поворотники, непривычно ускоренно. Лампочка перегорела? Остановился, осмотрел. Ба! Сзади только проводочки торчат. Аккуратный вор: ни один контакт не повредил. Сразу видно: профессионал! Мастер своего дела!

Заявил в милицию. Но доблестные защитники трудящихся так и не дали ходу моему заявлению. И даже не ответили. Да и как найдёшь вора и сворованное? Фонари стандартные. Есть особые приметы? Конечно, нет. Значит, и не найдёшь. Вон у соседа с такой же ижевской машины сняли всю заднюю дверцу. А он заметил лишь тогда, когда на ходу почувствовал, что откуда-то ветерок поддувает.

Найти запчасти к «Москвичу» я не сумел. Объездил все автомагазины и рынки. Нигде нет. Редкая, повторюсь, была машина. И запчасти к ней очень редкие. Тогда смастерил фонари сам, используя алюминиевую панель и фары от… «Запорожца». Так и проездил до очередного техосмотра в ГАИ. Гаишник обомлел. «Не соответствует техническому паспорту», – приговорил он меня. Но за год я уже успел найти заводские фонари. Я отъехал в сторонку. Заменил. Гаишник опять изумился…

Машина помогла мне объездить почти всё Подмосковье – как раз тогда я изучал подмосковные усадьбы. И по работе в областной газете тоже она мне очень пригодилась. Я не был связан с редакционной машиной: когда хотел, тогда и выехал, тогда и приехал, тогда и заехал куда-нибудь попутно по своим интересам.

Один из наших любимых семейных маршрутов – на Оку. Но с ним связаны не только светлые, но и грустные воспоминания.

Мы пытались рыбачить на левом берегу Оки. Клёва не было. Заночевали прямо в машине. Надули матрац и втроём улеглись. Утром проснулись, обеспокоенные ухудшением погоды и всеобщим стремлением автомобилистов побыстрее уехать. С вечера заполненный до отказа прибрежный луг, быстро опустел. Пора и нам. Повернул ключ зажигания – ни звука. Не понял. Повернул – вновь тишина. И тут заметил, что расплавлен прикуриватель. Ночью кто-то из нас надавил на него, а он включался даже, когда ключ зажигания не вставлен. Раскалился, оплавился, зафиксировался в гнезде, и аккумулятор разрядился полностью! У кого «прикурить», чтобы завезти мотор? Осталось две – три машины. К одному водителю подбегаю – машет рукой: некогда, начинается дождь, уезжаем! К другому – та же реакция. Задержался старенький «Москвичок». Хозяин не против, но нужны провода. А у нас тогда их не было. Бегаю по площадке, ищу провода. Нашёл в кустах. Оголённые. Опасно. Но другого варианта нет. «Прикурили», завелись и поехали.

Это было во время Олимпиады 1980 года. Все трассы были под контролем. Особенно на въезд. Пока добирались до своего центра, нас несколько раз останавливали на Варшавке, дотошно изучали документы. А выключать-то двигатель нельзя, вряд ли аккумулятор успел достаточно хорошо подзарядиться. Уже неподалёку от дома при резком торможении, двигатель заглох. Но теперь аккумулятор не подвёл.

Но это мелочи по сравнению со следующим приключением на том же маршруте.

Снова мы ехали на Оку. Уже были близки к цели. Стемнело. Шёл мелкий дождь. Мои пассажиры Серёжа с Леной и её сестра с мужем задремали. Когда проезжали по территории Приокско-Террасного заповедника, из кювета перед нами выпрыгнул кабан. Огромного размера. Объехать его я не мог. По встречной полосе шла колонна грузовиков. В кювет прыгать – насмерть разбиться. Кабан уже почти пересёк нашу полосу, но, испугавшись, грузовиков, замешкался. На мокром покрытии резко затормозить я не смог. Да и старался, чтобы машину не закинуло в ту или иную сторону, что было одинаково опасно. И получился таран. Кабан упал. Мои пассажиры вздрогнули, испугались. Удар пришёлся левой стороной машины, углом, поэтому моторный отсек оказался почти цел. Лишь разбита фара, да погнута левая часть кузова, так что я не смог открыть свою дверцу.

Тут подъехал сзади грузовичок. Вышел водитель. «Нож есть?» – деловито он спросил меня. На моё недоумение предложил: «Кровь надо спустить. И давайте поделим. Столько мяса!» Да кабан – огромный на сотню килограммов с лишним потянет. Заманчиво! Но я отказался от участия в пополнении семейной продовольственной программы. Водитель достал отвёртку и вскрыл труп животного.

Мы поехали в Серпухов. До поста ГАИ было всего несколько километров. Там внимательно осмотрели то место машины, которой был убит кабан. И хотя были явные следы шерсти и жира, гаишник начал допрашивать: почему мы уехали с места ДТП, а если вы человека сбили? Тем не менее, он позвонил на соседний пост ГАИ, что стоял уже на въезде в Тульскую область, обрисовал ситуацию, попросил остановить грузовик, который по нашим сведениям увёз кабана. И пока составлялись документы, оттуда доложили: грузовик с мясом остановлен, добавка к семейному столу изъята. Гаишникам крупно повезло. В «благодарность» за мясо (а это, тем более высшего качества, тогда было дефицитом!) никаким штрафом за убитого животного в пределах заповедной территории они меня не наказали.

Тот год оказался богатым на встречи с животными. Ехали по весеннему шоссе. С полотна взлетела стая ворон. Вроде бы все. Но проезжая это место, я услышал лёгкий стук. Оглянулся – на дороге лежит сбитая ворона. Еду по улице Марии Ульяновой. Там посередине – бульвар. Ехал не быстро. Из кустов вынырнул воробей. Шпок об машину, и упал. Ездили мы в Таллин. По дороге из Ленинграда нам наперерез из леса вынырнул кабан. Не такой большой, как приокский. И весьма шустрый. Устроил слаломный забег между двух встречных потоков машин. Мы едва разминулись. Кабанчик еле увернулся от нашего бампера. А на меня напал нервный смех: ну, сколько можно лоб в лоб «встречаться» с животным миром?! Хорошо, что потом такие трагические «встречи» прекратились.

Поездив по ближним маршрутам, мы отважились на дальние пробеги.

На юг ездили до Чёрного моря. Тогда трасса, которой теперь дали красивое название «Дон», была очень скучной, пустынной, не обременённой сферой обслуживания. Но и относительно безопасной. Ночевали на просторе. Никаких приключений с ночлегами не было. Никто не нападал, не пытался отнять ни колёса, ни жизнь, ни кошелёк… Как это случалось в последнее время.

Уверенные в надёжности машины, мы замахнулись на более существенный пробег: Москва – Орёл – Киев – Львов – Вильнюс – Рига – Таллин – Ленинград – Калинин – Москва. За девять дней – примерно пять тысяч километров. Маршрут был определён не только желанием познакомиться с интересными городами, но и запланированными встречами с друзьями и родственниками. В Киеве, Львове и Ленинграде повидались с друзьями по Якутии. Все они, как и мы, вернулись в родные края, но нас объединяли общие воспоминания о северном крае. В Вильнюсе сестра Лены была на гастролях вместе с Театром на Малой Бронной.

Рига запомнилась ночёвкой. Мы приехали туда очень поздно. Искать свободный номер в летнее время было бесполезно, да и не было сил. В башне-гостинице «Интурист» нам позволили устроиться в забронированном иностранцами номере до приезда гостей. После душа и позднего закусона на сон у нас осталось лишь часа четыре. В восемь утра мы покинули комфортный ночлег, который обошёлся нам аж в три рубля! Это было по тем временам очень дорого. Но и за это спасибо: устроиться в гостиницу в советское время было огромной проблемой и только если у тебя или впечатляющая бронь, или знакомство, или толстый кошелёк.

Проезжая вдоль берега Балтийского моря, мы увидели провинциальную, естественную, не туристическую Латвию. Когда подошло обеденное время, зашли в какое-то сельское питейно-едальное заведение. Даже не знаю, как его назвать. Обычная изба. Внутри интерьер был стилизован под рыбацкое пристанище. Удивило, что в столь ранний час было много народу. Пили пиво, закусывали рыбой. Вели тихие разговоры. Чин-чинарём. И еда была вкусной, натуральной, не городской. На нас посетители особого внимания не обратили, в упор не рассматривали, с вопросами не приставали, и никаких реплик…

Ленинград запомнился двумя автомобильными событиями. Во-первых, меня оштрафовали. В Москве уже не было уличных регулировщиков. И если гаишники появлялись, то стояли скорее для наблюдения за порядком, чем для регулирования движения. Этим они занимались лишь в экстренных случаях – когда по улицам столицы должен был стремительно пронестись кортеж какого-нибудь большого начальника и/или высокого зарубежного гостя. Поэтому я особо и не обратил внимания на регулировщицу. Тем более что больше следил за тем, как бы в, по сути, незнакомом городе не проехать поворот на нужную нам улицу. Повернули, через полусотню метров другая миловидная регулировщица остановила и выписала штраф. Который я тут же оплатил в сберкассе.

Второе воспоминание куда более приятное, хотя и шокирующее. Наша знакомая (по Якутии) Светлана работала в туристическом агентстве и предложила прокатиться на служебном «Мерседесе». Никогда не забуду это первое знакомство с иностранной машиной. Я удивился, что мы поехали, когда мотор, вроде бы, и не работал. Его не было слышно! Не ощущалось ни вибрации от работающего мотора, ни дорожной тряски, хотя мы ехали по тому же советскому асфальту, что и на своей машине. После «Запорожца» и «ИЖ-комби» – это был шок! Увы, это германское чудо так и осталось в воспоминаниях, денег на его приобретение мы накопить не могли. Даже если бы захотели.

Завершая «кругосветку», мы попали в ДТП. Ехали через Калинин (Тверь), точно на юг, солнце слепило глаза. На очередном светофоре перед нами остановился грузовик с высоким кузовом. Я приблизился к нему и ощутил лёгкий удар. Пока горел красный свет, вышел из машины, и увидел, что наш капот залез под трубу, которая торчала у грузовика на недопустимую длину. Хорошо, что труба не пропорола радиатор, фару и прочее. Лишь на капоте – длинная ложбина! Дали зелёный, грузовик поехал. Я проводил его грустным взглядом. Что оставалось делать? Сам виноват.

Я видел, как «лечили» машину в мастерской. Чуть подколотили, а шероховатости просто срезали шлифовальной машиной. В этом было преимущество ижевского «Москвича»: у него очень толстый металл кузова. В отличие от «Жигулей». Закрасили – как новенький.

Сложнее оказалось «лечить», когда требовались запасные части. Помните, я рассказывал про то, как чуть не загорелась машина в Ижевске, когда я несколько километров проехал на ручнике. Так вот с тех пор задние тормоза всегда работали не очень хорошо и передние стали барахлить. И вот однажды я решил выяснить причину. Ездили мы в Калугу. На обратном пути, километрах в двухстах от столицы, сделали кратковременную остановку. Хорошая солнечная погода. Пока отдыхаем, не попробовать ли? И попробовали. Посадил Лену за руль. Снял тормозные колодки, кричу: «Потихоньку нажимай на тормоз!» Нажала. Но не потихоньку. Тормозная жидкость продавила резиновый клапан и вытекла. Тормоза перестали работать. Что делать в глухом месте? Поехали без тормозов. Выручал ручник. Более сотни километров – до Можайска. Там нам как-то подлатали. Но предупредили, что это не очень надёжно. Надо поставить заводские клапаны. Где же взять эти крохотные рублёвые детальки, без которых машина не может, не должна ездить. Говорил я уже: с запчастями в советское время был чрезвычайно сложно, а с разными копеечными резиновыми прокладками – тем более. Всю Москву облазил – нигде нет.

Пришлось мне воспользоваться служебным положением. Поскольку работал тогда в областной газете, обратился за помощью в государственное объединение «Мосавтотехобслуживание». Направили меня в Загорск (Сергиев Посад), там, говорят, можно приобрести по гарантии. Но это не магазин, поэтому я заплатил не только за эти резинки, но и якобы за их установку. И всё это мне обошлось в десятки раз дороже.

Но приключения с тормозами не закончились. То ли некачественно мне их восстановили, то ли уже такая родовая болезнь была у этой машины, вновь случилось непредвиденное и страшное.

На девятого мая поехали мы посмотреть бывшую усадьбу Шахматово, в которой жил Александр Блок. Взяли с собой девочку, дочь коллеги Лены по работе. Поездка сразу же не задалась. На Ленинградском проспекте, когда надо было мне нырнуть в тоннель, ведущий на Волоколамку, меня никак не пускал в нужный мне ряд какой-то упёртый придурок. В результате я заехал правыми колёсами на сплошную разделительную полосу. А тут стоит строгий гаишник. Судя по всему, призванный из провинции в столицу на праздник помочь наводить порядок. Мои объяснения, что мне мешали перестроиться, что никакой угрозы не создал, не возымели действие. Он выписал штраф. Я поблагодарил его за подарок в честь Дня Победы. Настроение перестало быть праздничным.

В центр из Подмосковья мы возвращались по Ярославскому шоссе. На первом перекрёстке после МКАД случилось то, что обычно приводит к трагическим последствиям. Перед красным светом я нажал на тормоз, педаль провалилась, и «Москвич» поехал дальше. На наше счастье, перед нами не было машин, а из боковой улицы никто ещё не успел выехать, и пешеходов не было.

Это не нынешнее время, когда можно вызвать эвакуатор. На тросе же вряд ли кто согласился бы тащить в центр в праздничный день. Бросить машину? Разделают под орех, один кузов останется.

И я на ручнике так и ехал до Пушкинской площади. Машин было очень много. Но не они были главной угрозой, их поведение я мог спрогнозировать, а пешеходы. Меня бесило, что люди пытались во что бы то ни стало перебежать перед движущимся автомобилем в неположенном месте. Словно все с ума посходили. От праздничного застолья, что ли? Неужели им своя жизнь не дорога?

Тверская была перекрыта, и пришлось оставить машину у кинотеатра «Россия». Ночью, я вернул её на обычное место – под окном на Суворовском (Никитский теперь) бульваре…

Однако и родное место не давало гарантии на безопасность.

Попробуйте сейчас найти свободное местечко на Никитском бульваре. Не всегда это удастся. С вводом платы за стоянку, стало чуть свободнее. Но не кардинально. А в 1980-е годы на всём этом бульваре стояла лишь одна наша машина. И, разумеется, она всем мешала. Например, чистильщикам улиц от снега. Они проезжали, держа отвал на минимальном расстоянии от нашего кузова. Так что царапины от комков снега были обеспечены. Да и выехать из-за завала без лопаты невозможно. Чистили, как правило, ближе к полуночи. И, едва заслышав грохот чистильщиков, я стал выбегать из дому, чтобы переставить «Москвич» на очищенное место.

Кстати, в те годы частники старались не пользоваться машиной зимой. Считалось невыгодным её эксплуатировать в морозы: быстрее изнашиваются двигатель и ходовая часть. Не было зимней резины. Я, чтобы не застревать в сугробах, купил цепи на колёса… К тому же с приходом больших холодов советские машины заводились с трудом. Помню, мне надо было Лену встретить в аэропорту рано утром. Было минус шестнадцать. Нынешние машины (тем более иномарки) завести при таком морозе с нормальным аккумулятором не проблема, а советские не одолевали морозы. Для гарантии воспользовался якутским методом: вывинтил на ночь свечи, а в моторный отсек залил немного бензина. И всё равно утром еле-еле завёл.

С приходом зимы частники ставили своих «ласточек» на прикол: снимали колёса, подставляли кирпичи или брусья – для сохранности резины и чтобы машину не увели. Может, поэтому так долго и выживала советская техника, создавая иллюзию своего высокого качества! Но я-то пользовался круглый год. Иначе зачем собственная машина?

Мешал мой «Москвич» и пешеходам. Хотя на тротуар я никогда не ставил. В этом просто не было необходимости.

Как-то перед ежегодным техосмотром я потратил половину выходного дня, чтобы навести марафет. Почистил моторный отсек, протёр все стеклянные детали, промазал кузовные царапины мастикой. Утром собирался поехать в ГАИ. Не удалось. Какая-то сволочь оставила «автограф», прочертив всю левую сторону чем-то твёрдым! Ведь этот борец с «буржуями» не поленился сойти с тротуара на проезжую часть и изобразить своё негодование волнистой полосой – гвоздём или ключом.

Пришлось проблему решать кардинально. Начал ставить машину в Калашном переулке. Из окна не видно. Но зато там – круглосуточно охраняются посольства. И долго стояли только две машины – «Мерседес» Ильи Глазунова, жившего в угловом доме-«Моссельпроме», и наш скромный «Москвичок».

Но и это не спасло от супостатов. В то время была «мода» вытаскивать из машин радиоприёмники. Они тогда были редкостью, далеко не во всех машинах, так как заводы не всегда укомплектовывали ими, это не было правилом. Водители сами покупали. И вот какой-то «любитель» музыки ночью вскрыл машину. И занялся выемкой «сувенира». В это время дежурный милиционер у посольства заметил, что в кабине загорелся свет и спугнул вора. Я отблагодарил офицера.

Трудно поверить, но машина мне надоела. Постоянные страхи за то, что разукомплектуют, оцарапают. Десять лет служил нам ижевский «коник», и мы решили с ним расстаться. К тому же у меня появилось ощущение, что он так постарел, что того гляди споткнётся на дороге. Купить машину вызвался сосед – авиадиспетчер.

Надо было напоследок привести машину в божеский вид. Я сдал её на покраску в автосервис в Тушино. Тогда сервисов было очень мало, выбирать было не из чего. Где свободнее, туда и едешь.

Через несколько дней машина была готова. Мастера похвалили кузов: благодаря толстой «броне» его можно было шлифовать и шлифовать, не боясь продырявить. «ИЖ-комби» блистал свежей краской и… молчал. Не заводился. Аккумулятор сел. Когда после покраски сушили машину в камере, не догадались снять аккумулятор. В нём выкипела жидкость. С собой электролита у меня не было. У них тоже не оказалось. Что делать? Поздний вечер, автосервис закрывается, и ни один автомагазин уже не работает. Оставлять машину на ночь не хотелось: вдруг кто царапнет или вообще разукомплектует. Удивительно, но сами ремонтники о такой опасности предупреждали, не гарантировали сохранность, хотя дежурство у них было круглосуточное. Надо как-то выбираться из этого тупика. Эвакуатора не было. На тросе никто не согласился везти меня в центр. Решил ехать на генераторе. Дали «прикурить». Подтянул акселератор, чтобы обороты были побольше. «Ну, только не заглохни!» – напутствовали меня ремонтники.

Путь по Ленинградке до дома – почти прямой. И машин уже не так много – это не нынешнее столпотворение в любое время суток. На подъезде к Белорусскому вокзалу я на очередном перекрёстке не рассчитал время переключения светофора, и на красный свет резко тормознул. Двигатель тут же заглох. Но я быстро среагировал. Поскольку машина ещё не остановилась, я отпустил тормоза, включил скорость, и «Москвич» сам завёлся – от колёс, так сказать. Я вспотел – проехал-то на красный свет! Но пешеходов не было, я рисковал только наказанием, если бы тут оказался гаишник.

Система купли-продажи была строго регламентирована. Только через государственный автомагазин, чей специалист устанавливал цену. Разумеется, с этим специалистом можно было «договориться» о такой цене, которая бы устраивала обе стороны сделки. Для снижения налога.

Купивший нашу машину сосед вскоре сообщил мне, как радуется его жена: «Едем и слушаем музыку!» Через неделю – менее радостное сообщение: только он тронулся с автостоянки – колесо вывалилось: изношенный за десять лет эксплуатации в суровых московских условиях шаровой узел не выдержал.

Вот насколько водитель сживается со своей машиной, живёт с ней душа в душу: я же чувствовал, что с моим «Москвичом» скоро произойдёт что-то нехорошее! И оно произошло, но уже без меня. И, слава богу, не на полном ходу. Но сосед не унывал. Ремонт не такой уж и разорительный, и ещё долго продолжал ездить, слушая музыку. А что – пробег-то при купле-продаже был всего тысяч шестьдесят.

Без машины спокойнее, а с машиной комфортнее?

Полтора года мы жили без машины. Крепко спали по ночам, не тратились на бензин и ремонт. Но началась перестройка. Она коснулась не только общественно-политического устройства, но и быта каждой семьи. Когда я стал главным редактором газеты «Куранты», понял, что без машины сложно успевать за всеми делами.

Мэрия, в соответствии с решением Моссовета, обязана была нам обеспечить техническую базу, в том числе и автомобилями. Выделила «Волгу». На какой свалке металлолома её нашли, не знаю. Её сильно ухайдокали предыдущие «эксплуататоры». Старушка доживала последние километры. Она нас постоянно подводила. Надо ехать в типографию, а она вставала, как упрямый осёл. Или просто не желала выехать из автобазы. Так что очередь до главного редактора воспользоваться этим чудом советского автопрома практически не доходила. Да я и перестал претендовать. Решил, что надо снова обзаводиться собственными колёсами.

Однако ещё шло советское, распределительное время, и запросто, по первому своему желанию купить новую машину было невозможно. Обратился за помощью в мэрию. С аналогичной просьбой обратился и главред «Независимой газеты» Виталий Третьяков. Это издание тоже ведь учредил Моссовет. Одновременно с «Курантами».

Нас пригласили к Лужкову. Обсуждали вопросы укрепления производственно-технической базы новых редакций, в том числе и транспортом. Показали бумажку: «Курантам» выделяется «Нива», «Независимой» – «Жигули-шестёрка».

Когда-то реклама «Нивы», запечатлённой фотографом на фоне Итальянского домика кусковского музейного комплекса, произвела на меня очень сильное впечатление. Необычная по советским меркам машина. Эффектная внешне. И по ходовым качествам отличная – почти вездеход! С возможностью привода не только от задних колёс, но и совместно с передними. И более или менее надёжная.

Произвело впечатление и то, что ею заинтересовались на Западе. Много лет спустя я сам в этом убедился, увидев замызганную соотечественницу на севере Франции, где её использовали как «боевую единицу» на стройплощадке возле южного входа в железнодорожный тоннель под проливом Ламанш. Но ещё раньше убедился в популярности «Нивы», когда её приобрёл наш друг, представлявший в Москве датское телевидение. И при этом он не чертыхался, а очень даже хвалил её.

«Нива», как считают специалисты, первая отечественная легковушка, не скопированная с западных образцов, а оригинальная разработка наших конструкторов. Она действительно во многом хороша. Однако у неё типичный для советской техники недостаток – она очень прожорлива. И я засомневался. «Может, нам – “Шестёрку”»? – неуверенно спросил я Лужкова. «А чем “Нива” вам не нравится?» – вступил в разговор присутствовавший на встрече глава Департамента транспорта Алексей Пешков. «Много ест», – объяснил я. «Вашей редакторской зарплаты хватит её прокормить», – парировал транспортник. Может, я бы и дальше настоял на своей просьбе, но тут подсуетился Третьяков: «Дайте “Ниву” нам!» Это меня насторожило: «такая корова нужна самому». Я понял, что лучше иметь высокую, более проходимую «Ниву», чем более экономичную, но низкорослую «Шестёрку».

Выделение машин тогда делалось на организацию, распределял их в трудовом коллективе профсоюзный комитет. Профкому я объяснил, что машина выделена мэрией именно мне, как главному редактору, чтобы я не пользовался арендованным транспортом. И профсоюз не возражал.

Получал я «Ниву» в техцентре, что расположен возле МКАД, в конце Варшавского шоссе. Вместе со мной по техцентру, оформляя покупку, бегала популярная в те годы артистка Ирина Муравьёва, блистательно сыгравшая в фильме «Самая обаятельная и привлекательная». Она покупала «Шестёрку», и, судя по беспрестанно улыбающемуся лицу, «самая обаятельная» была вполне довольна приобретением дефицита.

Постоянный бич для автомобилистов – угон машин. В советское время этим тоже активно занималась «знатоки»: для перепродажи, для разукомплектования на запчасти. «Нивы» тоже любили угонять. Но нашу – ни разу не пытались. А вот нанести урон…

Про кражу колпачков, зеркал и щёток я уже говорил. Однажды это случилось на моих глазах. Далеко за полночь. Я сижу за письменным столом. За окном – шумит проливной дождь. Вдруг вижу: подходит парень к нашей «Ниве» и деловито, не спеша снимает щётку.

Крали и бензин. Крышки бензобака были в то время примитивными. Подошёл и откручивай. Стал покупать со специальной защитой. Но и это не спасало. Выцеживали до последней капли…

А бензин в советское время был большим дефицитом. Автозаправочных станций было чрезвычайно мало. Я знал их всех в Москве. Всех! У меня были их телефоны. И я обзванивал: а у вас есть 92-й бензин? Если скажут, что есть, это вовсе не означало, что ты там заправишься. Пока доедешь, он может кончиться. А если и не закончился, то иногда надо было отстоять очередь в сотню метров и более! А за пределами МКАД – вообще трагедия. И АЗС мало, и часто бензина вообще никакого нет, даже 80-го. Одна из крупнейших нефтедобывающих стран мира, не могла обеспечить себя бензином!

В таких условиях у нас был лишь один выход: мы запасались бензином впрок, особенно когда отправлялись в дальний маршрут. У меня на даче хранилось семь двадцатилитровых канистр с бензином! А десятилитровую я всегда возил с собой! Это на случай, если окажешься посреди пути с пустым баком: тогда можно будет или попросить у проезжавших автомобилистов (и ведь давали, хотя бы литр), или «сбегать» на АЗС.

Когда в нашу страну хлынула лавина зарубежных авто, дефицит резко усилился. Но при этом начавшаяся перестройка экономики позволила продавать бензин частникам. Нет, они ещё не владели заправками и не успели их понастроить (ведь на согласования уходили годы!!), они воспользовались самым быстрым способом: продавали бензин прямо из бочек. Как квас или вино. В Москве и её окрестностях появились десятки, если не сотни бензовозов, торгующих, где попало.

Это на время улучшило обеспечение горючим. Но – качество?! Я однажды видел, как мужик (скорее всего, сам водитель-продавец), вышел из подъезда с наполненным ведром, залез на бензиновую бочку и вылил в неё принесённую воду! Ну, не бензин же он принёс из квартиры!

Впрочем, и на АЗС бывал такой бензин, что машины, особенно появившиеся в продаже импортные, чуткие к качеству горючки, вставали как вкопанные. И надо было сохранять чеки, чтобы предъявить претензию.

…К нынешнему дню за моими плечами почти сорок с лишним лет водительского стажа. Девятую машину эксплуатирую… С каждой «старушкой» расставался, как с родным человеком: ведь вместе было столько пройдено, столько увидено и столько приключений. Порой не знал: то ли она меня возит, то ли я её вожу – на ремонт или после внезапного выхода из строя какой-нибудь детали; то ли я машину спасал от гибели, то ли она меня… Вспомнишь все дорожные перипетии и удивляешься, что жив, что не загремел в каталажку…

И неоднократно подставы были – однажды даже вынужден был заплатить бандитам, но немного… И гонялись за мной на отдалённой, глухой дороге, тоже, вероятно, вымогатели или грабители… И наезжал на старушку, которая буквально бросилась под машину, выскочив из-за трамвая, и получила лёгкую травму, врезавшись в мою машину, – еле-еле отсудился от этой чеченской семьи с минимальными потерями… И закрутило-завертело, бросало из стороны в сторону на снежной, нечищеной трассе – внезапно отключилась подача бензина из-за плохо закреплённого тросика на новой (!) машине, спасло от аварии то, что я ехал впереди общего потока… И чуть не загорелась тоже новая (!) машина из-за плохо закреплённого провода на аккумуляторе – едва проехал несколько километров от автосалона… И уснул однажды за рулём машины на скорости сто двадцать (!) километров – устал после долгого пути, когда возвращался с родной Тамбовщины. Оставалось несколько сотен метров до конца Ново-Каширского шоссе, далее был крутой вираж на Старую Каширскую дорогу. Повезло, что на широченном дорожном полотне не оказалось рядом машин и что очнулся до поворота… И по непонятной причине потерял сознание за рулём – и тоже повезло: у светофора въехал в зад грузовичку, а не «Мерседесу», и на пути следования не оказалось пешеходов, отделался лёгким сотрясением мозга и разбитым «носом» «Матиза»… И пьяный водитель-финн в центре Москвы, на пустой Арбатской площади, около полуночи, врезался в мою машину почти в лоб, сделав её совершенно непригодной для эксплуатации, а у меня – сотрясение мозга и три сломанных ребра… И сколько потрачено нервов и времени при контактах с доблестными гаишниками…

И тем не менее, я не жалею, что в далёком 1977 году связал свою жизнь с этой главной, на мой взгляд, мужской игрушкой… Чтобы я без неё делал?! Кем бы я себя чувствовал?

Наше образование лучшее в мире?

«Мы все учились понемногу

Чему-нибудь и как-нибудь».

Александр Пушкин, «Евгений Онегин»

В первый класс – в сорок пятом

Советское образование было особенным: оно накачивало знаниями и понятиями для жизни и карьеры в тоталитарном государстве. Даже если это было специальное обучение – ведь оно готовило кадры для предприятий и учреждений абсолютно централизованной системы, охватывающей все сферы…

В школу я пошёл в победном 1945 году!

Мы с мамой тогда жили у бабушки, в Сергиевке. Ничего не помню про то, как встретили сельчане победу. Видимо, каждый в своей избе порадовался, горюя о потерях. Но никакого общего ликования не было, никакого митинга. Иначе это я запомнил бы. Не исключаю, что из-за отсутствия радио и газет (не помню, чтобы в селе было много подписчиков на прессу, газетная бумага оказалась в дефиците даже на курево), жители узнавали о великом избавлении от военной беды не сразу, и радостная новость проникала в избы постепенно.

А вот начало сентября запомнилось. Ещё где-то догорала Вторая мировая война. Но фронт на Дальнем Востоке, после гигантских, кровопролитных и разрушительных битв с нацистской Германией и её европейскими сателлитами, как-то не очень волновал население. После капитуляции Гитлера всё остальное уже не имело такого рокового значения. Градус человеческого настроения, несмотря на нищету и полуголодное состояние, стал более высоким, с надеждой на скорое благополучие, на сытую жизнь.

В начале сентября сорок пятого на Тамбовщине хорошему настроению способствовала и природа – заполыхало бабье лето. Ярко светило солнце. Паутина, опутавшая Сергиевку и её окрестности, не угнетала, а напротив создавала сказочный антураж. Хотелось бегать, резвиться…

А бегать было не с кем. Скучно. Почти все ребята – на занятиях. Кто-то из них, вернувшись с уроков, спросил: «Ты почему в школу не ходишь? Тебе семь лет есть? Тебя примут!».

Я пришёл домой и твёрдо заявил: «Завтра пойду в школу!»

В те годы как-то не торопились отправлять детей в первый класс: пусть побегают, ещё намаются. Раньше-то вообще в школу принимали с восьми лет, потом разрешили с семи, но некоторые родители, да и сами дети всё равно откладывали учёбу на годик. Вот и меня не спешили «закабалять». И уж никак тогда родители не заставляли своих чад учиться с шести, как это пытаются делать ныне некоторые особо озабоченные образованием своих отпрысков родители.

Дома меня тоже не торопили. Возможно, мама хотела, чтобы я начал учиться в Москве. А никакие РОНО (районный отдел народного образования) мною не интересовались – это было отдано на откуп семье. Так что я мог бы лишний годик проболтаться на улице. Но я вдруг захотел учиться! Почему – и сам не знаю. К книжкам меня не приобщали. Их вообще не было в доме – ни в московском, ни в сергиевском. Об учёбе ничего не знал и знать не хотел. Хотя Миша (младший бабушкин сын, который всего на пять лет меня старше) учился в четвёртом классе, но почему-то никаких притягательных впечатлений о школе от него я не получил.

Единственное воспоминание о его учёбе было неприятным. Он сидел за столом над тетрадью, но ёрзал, отвлекался, явно не хотелось ему делать домашнее задание. Бабушке надоело его кривляние. В сердцах она дала ему подзатыльник. Миша держал ручку пером вверх, оно вонзилось в лоб. Хорошо, толчок был лёгким, символическим. Крови почти не было, но перо ткнулось рядом с глазом. Бабушка очень испугалась… Возможно, и этот эпизод как-то подсознательно повлиял на моё неблагожелательное отношение к учёбе, и я не думал о школе.

Но теперь я неожиданно и твёрдо решил учиться. На следующее утро бабушка и мама стали собирать меня в школу. Помню, вдвоём долго натягивали на меня серые вязаные рейтузы. Про тетради и портфель ничего не врезалось в память, наверно, мне что-то досталось от Миши.

В школу надо было идти через всё село. Мы жили не только на другом краю, но и на другом берегу. Моста через узкую речку Вяжля тогда не было, только плотина, которая соединяла берега под известняковой горой, за противоположной окраиной Сергиевки. А потом ещё по левобережной части топать. Всего, думаю, километра полтора.

Где школа, я знал. Там – наш сельский центр: кроме школы ещё сельсовет, почта.

Школа – бревенчатый дом. Стою на крыльце – никого. Где-то внутри раздаются голоса. Что делать? Идёт мимо женщина с коромыслом к колодцу: «Опоздал? Ну, жди, не уходи, а то накажут…» – «Я в первый раз». – «В левой комнате твоя учительница».

Когда позже я прочитал рассказ Льва Толстого «Филиппок», удивился: да это же почти про меня.

Наконец, внутри зашевелились. Ребятня высыпала на улицу. Стыдясь, что опоздал, и, дрожа от волнения и неизвестности, я вошёл в класс.

Учительница, первая моя учительница, Полина Тимофеевна посмотрела на меня своими добрыми серыми глазами, и я вмиг успокоился. Эти глаза я запомнил на всю жизнь. А ещё – её мягкий, спокойный голос и веснушки… Молодая, не по-деревенски стройная и культурная. Не замужем, а было это тогда почти обычным делом, женихов не хватало: кого покосила война, кого – сталинские опричники… Жила в соседней деревне Ольховке, у кого-то там снимала угол.

Записала мою фамилию, нашла для меня букварь, и я – первачок.

В нашем классе, по деревенским меркам, было немало учеников – не меньше десятка. Ещё в одной учебной комнате занимался третий класс. У второго и четвёртого занятия проходили в тех же комнатах – во вторую смену. В четвёртом классе как раз и учился Миша. Он, насколько помню, в учёбе особо не блистал. Но и угрозы остаться на второй год у него не возникало. Да и кто бы этого допустил, если учительницей была Софья Романовна – его родная тётя.

Определяли начало и конец урока по ходикам, которые висели в комнатушке нянечки. Это такие настенные часы с крашеным жестяным циферблатом, с гирей, висящей на цепи, и с маятником, который качается туда-сюда, отмеряя вечность. Нянечка звонила в колокольчик, и мы выбегали на улицу. Или, наоборот, неохотно возвращались с лужайки в классы.

Но на Покров вернулся с затянувшейся войны мой отец. Он подарил мне трофейные карманные часы. Я носил их в школу. По ним Полина Тимофеевна и определяла конец и начало уроков. Часы были тогда редкостью, и вся ребятня хотела посмотреть их, потрогать. Дотрогали до того, что они стали ходить только тогда, когда мирно лежали на столе циферблатом вниз. Тут появилось всеобщее желание докопаться до причины их плохого поведения. Уселись на лужайке кружком. Отвинтили перочинным ножичком крышку, посмотрели на колёсики и пружинки, подули и попытались собрать, а винтики-то скатились в траву-мураву. Не нашли мы винтики. Часы замерли навечно, я перестал их носить в школу. Потом они вообще куда-то исчезли. Возможно, просто мне надоела эта «игрушка».

Тем более что во второй класс я пошёл уже в Москве. А в столице такой острой проблемы с часами не было. Дома были громогласно тикающие по ночам ходики, на улицах висели городские электрические часы. Ну, а до наручных или карманных часов – нос ещё не дорос. Такие часы даже у отца появились не сразу. Это в те годы считалось признаком благополучия. Недаром грабители, нападавшие на улице, непременно отнимали часы.

В сельской школе было печное отопление. Дров в степной местности не хватало. Барскую рощу ещё в конце войны всю вывели под корень. До ближайшего леса, где пилили деревья на дрова, было слишком далеко, чтобы можно было себе позволить часто привозить. У колхозников денег не было. Школа тоже не располагала достаточными финансами. Крестьянские дома отапливались соломой или кизяками – это смесь коровьего говна с соломой, а то и вовсе подсохшими коровьими «лепёшками», которые мы собирали на лугах. Школе и такого добра не хватало. В большие морозы в классе было так холодно, что мы сидели в верхней одежде и в специально связанных для занятий перчатках, которые закрывали пальцы лишь наполовину.

Своих одноклассников я не запомнил. Кроме Маши – моей двоюродной сестры, дочки погибшего на фронте старшего брата отца. Безотцовщина была обычным делом. И то, что мой отец вернулся с войны и не инвалидом, выгодно отличало меня от большинства соучеников.

Меня посадили рядом с какой-то девочкой. Ничего о ней не помню кроме одного экстравагантного случая. Она не отличалась прилежностью, а однажды поразила всех творческой «находчивостью». Написав полстроки, она вдруг повернула тетрадь на девяносто градусов, и дальше её запись соответственно съехала загогулиной по странице вниз. Класс хохотал…

Я учился прилежно, с охотой, и стал первым учеником. Распуская нас на зимние каникулы, Полина Тимофеевна раздала нам книжки для чтения. Библиотеки ни в школе, ни в селе не было, и роль распространителей литературы взяли на себя учителя. Мне, как отличнику, учительница дала самую толстую книжку – «Школу» Аркадия Гайдара. Книжка понравилась, прочитал в один присест. Мог ли я тогда, зимой сорок шестого, предположить, что через много-много лет другую школу – экономическую, рыночную, я буду проходить по книгам внука этого писателя?!

Двоечник – в Москве, и снова отличник – в Сергиевке

Во второй класс я пошёл в Москве.

Отец после демобилизации снова устроился на работу в столице. Столяром на Карачаровском деревообделочном заводе (ДОК № 3). И мы с мамой переехали к нему. Жили в девятиметровой комнате двухэтажного каркасно-засыпного дома на нынешней 3-й Карачаровской улице (тогда она называлась Новым посёлком).

Нашими соседями была шумливая семейка. Детей много – трое мальчишек, а родитель один – мать, которая целыми днями пропадала на работе. Предоставленные сами себе детишки вели себя вольготно. Но жили мы с ними мирно. Я даже ни разу с ними не то чтобы подраться, но даже и не поссорился.

Однажды они пришли домой радостно возбуждённые. На одном из пацанов – армейская фуражка. Они наперебой хвастали: отец вернулся с фронта, вот его фуражка, а сам он идёт сзади, останавливаясь на улице с соседями… Это были мальчишеские фантазии. Очень желанные фантазии, грёзы. Отец их пропал без вести, как и мой. Но мой вернулся, а их – нет. Как потом они признались, фуражка слетела с проезжавшего в электричке военного.

Детям, особенно мальчишкам, очень не хватало отцов. Никто не говорил об этом, но какая-то повседневная боль-тоска угнетала пацанву…

Ближайшая школа, куда были приписаны дети с нашей улицы, 439-я располагалась в другом микрорайоне, возле завода «Фрезер». На этом месте и под этим же номером она сохранилась и по сию пору. Напрямую до школы, вроде, и не так далеко. Но между нами тогда лежал завод – «Стальмост». С 1959 года он стал «Станкоагрегатом», и, несмотря на все экономические пертурбации, сохранился до сих пор. Делали там тогда мостовые краны. Для всей страны. Наверно, и много чего ещё, но на его дворе постоянно лежали именно эти готовые к отправке длинные конструкции, прямо под открытым небом. Забора у завода не было, и мы шли напрямую, преодолевая преграды из металлических нагромождений и охранников. Охранники – у них даже были ружья – гонялись за нами. Не столько для наведения порядка, сколько для борьбы с хищениями. На готовых к отправке мостах стояли маслёнки, наполненные густой смазкой. Мальчишки отвинчивали их и использовали в качестве… чернильниц.

Ведь тогда мы ходили в школу со своими чернильницами! Это такие «непроливайки»: сверху сужающийся конус, куда макали перо. Но при ходьбе (а тем более во время шустрых игрищ или драк портфелями) фиолетовые чернила всё же выплёскивались. И эти «походные» чернильницы упаковывали в отдельные мешочки, сшитые по типу табачных кисетов. Была и другая проблема: стекло чернильниц иногда не выдерживало нашей бурной жизни. И чтобы не клянчить у родителей денег на восполнение потери и не получать нахлобучку, мальчишки и пользовались заводскими маслёнками.

Удивительное дело, но в том, 1947 году из окна школы ещё были видны ежи – металлические противотанковые конструкции. Их установили в долине высохшего ручья, отделявшего нашу школу от «Стальмоста». Почему они сохранились до той поры? Скорее всего, потому, что эти ежи расставил здесь сам завод. Он их выпускал во время войны, он их и установил, чтобы танки не прошли по низинке, и не спешил сдавать в металлолом…

С учительницей Анной Ивановной у меня как-то сразу не сложилось. Как много значат персональные отношения в начальной школе! В Сергиевке я привык быть первым учеником, со мной всегда разговаривали уважительно (Полина Тимофеевна со всеми вела себя так), а тут с первого дня – понукания, упрёки. Претензии были обоснованными: нет у меня учебников, не выполнил домашнее задание и т. д. и т. п. Но говорила она со мной уничижительно-презрительно. Возможно, за моё сельское происхождение? И не вникала в мою домашнюю обстановку.

А ситуация была сложной. Мама уехала к бабушке, которая осталась совсем одна и к тому же, после нескольких трагедий подряд с её сыновьями, стала сильно болеть. Мы остались с отцом вдвоём. Он, как и прежде, целыми днями был занят работой. На меня не обращал никакого внимания. Его жизненный принцип в отношении моей учёбы был предельно прост: тебе нужно – учись! Я бы учился, но у меня… не было учебников. Почему-то школа не обеспечила меня ими, их надо было где-то приобретать, а я об этом не решился попросить отца. Я не делал домашних заданий, или выполнял их спустя рукава. Моей высшей оценкой была тройка, а так – сплошные двойки, а то и колы.

Самый большой кол – я его запомнил на всю жизнь – Анна Ивановна поставила мне на странице тетради, которая была залита чернилами. Кто-то мне специально подсуропил, пока я отвечал у доски. Ябедничать я не стал. Кол размером в полстраницы я охотно демонстрировал как своё наивысшее достижение.

То ли учительница решила поговорить с моими родителями, то ли мама забеспокоилась и попросила свою сестру проведать меня. Тётя Клава, моя любимая и заботливая тётя, купила для меня на базаре учебник по арифметике. И вот – о, чудо! – я сразу же получил первую четвёрку.

Были и плюсы этой школы. Она располагала хорошей библиотекой, и я много читал. В основном сказки: русские народные, Андерсена, братьев Гримм.

Мы с отцом переехали жить в другую квартиру. Комната такая же крохотная – метров девять. Но она ближе к проходной завода, а главное – тихие соседи: пожилая бездетная семейная пара.

Во время войны они еле вырвались из почти окружённого гитлеровскими войсками Воронежа. Кто-то из них был бухгалтером (или оба?). Своей интеллигентностью, культурной речью, то есть нормальной, без мата и «жести», они отличались от других жителей нашего рабочего посёлка. У них (редкость по тем временам!) была домашняя библиотека. Небольшая, но она всё время пополнялась новинками. Я стал её постоянным читателем. Соседи поощряли меня.

Тогда я прочёл две новые толстенные книги – «Поднятую целину» Михаила Шолохова и «Молодую гвардию» Александра Фадеева. Из «Целины» была, конечно, только первая часть. А «Гвардия» вышла в первой редакции. Сталину роман Фадеева, как известно, не понравился: автор недостаточно отразил руководящую роль партии в краснодонском подполье. По правде говоря, её и не было, этой руководящей роли. В этом Фадеев художественно отразил реальность. Но Сталину нужна была не правда, а верность идеологии. После критики вождя маститый писатель, глава Союза писателей СССР исправил «ошибку», чему мы свидетелями теперь и являемся.

Во втором классе – и читать такие серьёзные книги?! Но я одолел их толщину и идеологию.

Из этой квартиры я ходил в школу по улице, которая ныне называется Перовским шоссе. Мостовая здесь, как и на всех соседних улицах, была булыжной. Такое покрытие было грубым, неровным, с провалами, и её постоянно ремонтировали. В тот год это поручили пленным немцам. Мы испуганно озирались на них – уже не геройских завоевателей, а униженных, в грязной одежде, копошащихся в осенней жиже. Поразительно, но мы, сами жившие впроголодь, их… подкармливали. Как уличных собак: издали бросали им булки. Вплотную подойти к пленным не разрешала охрана, да мы и сами побаивались приближаться к вчерашним врагам…

Много лет спустя я познакомился с одним из таких бывших военнопленных. Он жил в ГДР. Приехал в составе молодёжной группы, которую мы по заданию райкома комсомола встречали в аэропорту «Внуково». Неплохо говорил по-русски. При этом говорил тихо, как бы извиняясь за былое. Его фамилию – Руге я хорошо запомнил, потому что много лет спустя я познакомился с его однофамильцем – западногерманским журналистом, можно сказать другом современной России. Имя того Руге, из «Внуково», я забыл.

Когда я его спросил, где выучил русский, он признался, что в плену. Пока мы в аэропорту ждали автобус, он вспоминал, как советские люди, которых гитлеровцы пришли завоевать, подкармливали их, пленных. В том числе и его. Я не спросил, работал ли он на Перовском шоссе. Или, может, строил жилые дома, что усилиями военнопленных выросли после войны на соседних улицах в Перове и Карачарове, в других районах Москвы. Да, какая разница?

Потеряв отцов, мужей и братьев, русские не были настолько обозлены против этих тихих, униженных пленных, как это иногда изображает отечественная официальная пропаганда. У наших людей осталась боль, которую они не пытались заглушить ненавистью. Эта боль всегда жила в каждой семье, а в некоторых живёт и по сию пору. Меня удивляет, что ныне, через три четверти века после воистину Великой Победы, некоторые российские ультра-патриоты пытаются разжечь ненависть ко всему западному, в том числе к немцам, рисуя на своих машинах (зачастую германского производства!) фразы типа «На Берлин!» или: «Мало вам 1945 года? Мы повторим!».

Мы в те далёкие годы ненавидели нацистов, эсесовцев, но не немцев вообще. А к американцам после «Встречи на Эльбе» (в кавычках и без кавычек) было отношение обнадёживающе-оптимистическое: союзники!

Итак, во втором классе 439-й школы я – двоечник. И скорее всего, остался бы на второй год. Но после нового года меня снова отправили в Сергиевку.

В сельской школе программу проходили с отставанием недели на две, а память у меня была неплохой, и в первый же день я получил две пятёрки. Мама об этом узнала, ещё до моего возвращения – ей сообщили мои одноклассники, раньше меня встретив её на улице.

Табель успеваемости с позорными московскими оценками я в Сергиевку не привёз. Полина Тимофеевна решила, что её лучший ученик и в столице не подкачал, на предоставлении официальных отметок не настаивала, и я, стыдливо скрыв свой провал в Москве, благополучно закончил второй класс хорошистом. Конечно, мои сельские оценки всё равно перевесили бы по итогам года московские неуды, и меня бы перевели, но мне было ужасно стыдно перед любимой учительницей за позорную московскую учёбу, я не посмел ей признаться. Ну, а в третьем классе, я уже на законном основании вернул себе доброе имя лучшего ученика.

Этот период учёбы, последний сельский, запомнился несколькими эпизодами.

Нас стали посылать на колхозные поля убирать колоски. После косилок и молотилок или после комбайнов потери были громадные. Но подбирать на гигантских, разметнувшихся до горизонта полях вручную, по-моему, это дурное занятие, лишь для галочки и отчёта перед районом.

Вероятно, из-за этого моего подсознательного ощущения бестолковости нашего выхода на поле, я с бо́льшим интересом занялся поиском зайцев, которые прятались под копнами соломы. Пошебуршишь – ошалелый косой выскочит и даёт стрекача под наше улюлюканье. Там впервые Полина Тимофеевна осталась мною сильно недовольна. Она не накричала на меня, но сказала какие-то неприятные мне слова, которые охладили мой пыл гончего и своенравного пса.

Нас перестали гонять на эту безумную работу: мешок колосков, набранный всей ватагой за целый день, – это глупо. Видимо, и наверху это поняли.

На ноябрьские праздники мы подготовили концерт. Номер, в котором участвовал я, был довольно распространённым в те годы. Это – пирамида. Выстраиваются ребята в определённом порядке, залезая друг на друга, а одного поднимают на самый верх… На вершину пирамиды поднимали меня – не потому, что я самый вёрткий, а потому, что самый лёгкий. Был я тогда тощим «шкелетом».

А после праздничного концерта колхоз нам то ли за собранные колоски, то ли просто по-отечески и, разумеется, с согласия районного начальства, закатил праздничный обед. Для всей школы сварили в огромных котлах такие вкусные щи, с таким сочным мясом, что запах и вкус этого пиршества запомнились на всю жизнь, они стали неким эталоном вкусной и здоровой пищи. Понятно, почему это так врезалось в память: может, впервые за несколько лет мы до отвала поели настоящую мясную пищу. А то ведь многие питались лебедой или промёрзшей картошкой, в лучшем случае. Летом – плюс тем, что даёт свой огород. Ну и изредка – яичницей и курятиной. И, разумеется, спасало нас от голода молоко собственных бурёнушек.

Но мяса ели очень мало, очень редко. Только когда по осени или зимой забивали телёнка или барашка. И то не всё это шло на еду. Мясо было деньгами, за которые можно было купить дрова, керосин, корм, на мельнице помолоть рожь и пшеницу, нанять пахаря для своего огорода или крепкого мужичка для поправки забора, крыши и т. д. Возможно, мясо также шло на уплату налога. Но точно утверждать это не могу. Если и шло, то в виде живой скотины.

Странно, но я не помню, что я читал в третьем классе. Я тосковал по хорошим книгам, попросил родителей присла В школе библиотеки не было. Полина Тимофеевна своих книг в большом количестве для нас не имела. Давала читать другая учительница – сестра моего деда Софья Романовна. Она жила рядом со школой, приглашала домой, открывала сундук: «Выбирай!». Я выбирал. Но что именно выбирал, не запомнилось.

Age restriction:
12+
Release date on Litres:
26 May 2020
Writing date:
2020
Volume:
760 p. 1 illustration
Copyright Holder::
Автор
Download format:

Similar books