Free

Дожди над Россией

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

9

Я не червонец, чтобы всем нравиться.

Иван Бунин

По пути к Коржову меня подогревали такие размышлизмы.

На кого ни учись, где потом когда ни работай – всё это ой как призрачно, ой как зыбко да далеко, как-то нереально.

А вот вечер уже близко. Новая ночь на вокзале вполне реальна.

Так чего же сушить голову над завтрашним обедом, если ты сегодня не обедал и наверняка не будешь ужинать? Чего кидаться в небо за журавлём? И с чего отпихивать синичку на блюдечке с каёмочкой?

Главно, втиснуться хоть одной ножкой в общежитие.

А там…

А там, как говорит мама, толкач муку покажет.

Коржов размыто послушал меня, велел зайти через два дня.

Я так и опал духом. Оле-е, это уже хуже. А я думал, уже сегодня буду спать-королевствовать в общежитии.

Перетёрся кое-как на вокзальных перинах, строго в сказанный час подворачиваю к Коржову.

У Коржова опять новостёнка. Загляни завтра.

А завтра этот хорь шлёт на послезавтра.

Ну нет! Край-то будет?

Это куколку сколь хочешь дергай за ниточку да потешайся, а я не куколка, не на забаву бегаю к тебе кланяться.

Стригану-ка я в молодёжную газету!

Это только легко сказать – в газету.

А когда я подлетел на Революции к узкому и поднебесно вытянутому дому, похожему на поставленный на попа пенал, я струсил.

Я целую вечность торчал у двери и боялся войти.

Тем конфузней всё было, что эта дверь вела не только в редакцию. Редакция была на самом верхнем, на пятом, этаже, и весь этот дом был забит самыми разными разностями вплоть до огромного книжного магазина, занимал весь первый этаж. Сразу за входной дверью теснился мрачноватый вестибюль, откуда две двери по бокам вели в магазин, а третья стеклянная дверь вела на серую холодную каменную лестницу, что взлетала вверх.

Я с опаской таращился на входную дверь и никак не мог понять той беззаботности, с какой люди входили и выходили. Как можно, казнился я, так просто, так беспечно, так вот внарошке входить в редакцию?

Уже три года писал я из Насакирали, из своего совхоза, где мы жили, писал в Тбилиси, в «Молодой сталинец». Какие-то мои заметки печатали, выворачивая до неузнаваемости. В них я чаще узнавал лишь свою фамилию. Фамилию, правда, не правили, и она всегда печаталась одинаково, как стоит у меня в паспорте. Уже три года был я связан с газетой. За всё это время ни разу не был ни в одной редакции, не видел ни одного правдашнего журналиста.

И вот…

Я не скажу, что у меня тряслись поджилки, но что холодно было в животе, так это было. У меня всегда выстуживается в животе, когда я чего-то побаиваюсь. И в горле высыхает.

Я затравленно кружил у крылечка перед входом и не мог заставить себя перемахнуть эти три каменные, углаженные до глянца, ступеньки, до того зализанные, зацелованные подошвами, что посредине были стёрты до костей.

По этим ступенькам каждый день ходят они. Они совсем не похожи ни на меня, ни на кого другого в этой толпе. Они совсем из особого теста, и очень ли кинутся они лезть в мою сшибку с Коржовым?

Кто-то, наверное, нечаянно задел меня, ненароком втолкнул в людской поток, туго льющийся в широкие двери. Меня внесло, втёрло в вестибюль.

В вестибюле поток рвался на три ручья, здесь было просторней, свободней.

Примятый к стенке, я обстоятельно огляделся и сделал для себя открытие, что валит народ в общем к книгам в магазин, в боковые двери, а в эту дверь, в дверь прямо и наверх, никто и не толкается.

Неизъяснимой растерянностью опахнуло меня. Вот так да-а… Сюда так-таки никто? Я один?.. Иди кто, я б увязался за компанию. А так… В груди взвенивает, тянет, сосёт и я на всякий случай выкруживаю назад на улицу.

Поторчав на гомонливом тротуаре, я уже уверенней вхожу снова в вестибюль и начинаю следить за своей дверью. Вот кто-то прожёг в неё. Я было дёрнулся за ним, но он скоро пропал в повороте лестницы, и я, увидев, что впереди уже никого нет, остановился.

Промигнуло человека три мимо, лишь потом я насмелился и вприбег подрал себе наверх, боясь оглянуться: иначе не будет пути.

На одном вдохе взлетел я на пятый этаж.

Редакция занимала половину этажа. Дверь с лестничного марша в правую руку.

С минуту помялся я перед нею.

Приоткрыл…

Пусто.

Разгонистый, долгий коридор. Двери на обе руки.

Куда идти?

Я немного подумал и тихонько постучал, верней, поскрёбся ногтем в первую справа дверь.

– Входите, пожалуйста, – позвал мягкий голос.

Я вошёл.

Старушка в сером тёплом платке на плечах портновскими ножницами надрезала по краю конверты.

Перед ней на размашистом столе бугрились два вороха писем. В одном нераспечатанные, в другом уже вскрытые. К вскрытым письмам подколоты редакционные бланки в ладонку величиной. На бланках что-то написано от руки. Крупно, глазасто.

Добрыми, участливыми глазами старушка показала на стул сбоку стола.

– Присаживайтесь. Рассказывайте, с чем пришли, – и отложила ножницы, устало выпрямила спину.

Только я разбежался, старушка ласково положила мне руку на плечо и, извинившись, сказала:

– Я отведу вас… Этим у нас занимается Саша Штанько…

Она взяла меня за локоть, второпи повела по коридору.

Была она одно внимание, отчего показалась мне почему-то больничной нянечкой, а я вдруг почувствовал себя больным, которому без её помощи ни за что не дойти до своей палаты.

Дверь в крайнюю комнату, куда мы шли, была нарастопашку.

Уже с порога старушка в спехе посыпала словами, обращаясь к парню в очках:

– Саша, по твоей части. У товарища беда. Займись сейчас.

– Конечно, конечно, Анастасия Ивановна! – готовно ответил парень, кладя ручку на недописанный лист. Его край пробовал и не мог поднять плотно тёкший в приоткрытое окно свежий ветерок.

Слово беда, произнесённое старушкой, впервые ясно обозначило лично для меня всё то, что случилось со мной.

Мне стало как-то жалко самого себя.

Я заговорил срывисто, невпопад, и чем дольше я говорил, тем всё чётче видел себя маленьким, совсем ребёнком, всеми обиженного, всеми отвергнутого, загнанного в угол.

Я глянул в пустой угол и совсем ясно увидел мальчика на коленях. Конопатый мальчик, я в детстве, зажав лицо руками, плакал навзрыд.

Я вскрикнул и тоже заплакал.

– Слезы… не оружие… – потерянно прогудел парень, краснея и подсаживая повыше на нос очки. – Успокойтесь… Всё вырулим… Всё выведем на лад…

Я ничего не мог с собой поделать. Слёзы сами собой бежали и бежали.

Наконец я притих, стыдно отвёл лицо в сторону.

– А теперь ногу в стремя! – ободрительно кинул Александр, разом подталкивая к себе телефон, а ко мне стопку бумаги. – Распишúте, как всё было, а я пока выдам параллельно звоночек этому Коржову.

Несчастный Коржов!

Каких только уничижительных чинов и званий не удостоился он от моего воинственного спасителя. И чинуша. И волокитчик. И бюрократ. И бездушный…

Я смотрел на Александра и смелел его смелостью. Рыцарь без страха и попрёка! Почти мне сверстник, может, года на три всего обогнал, ну чуть похарчистей раздвинулся в плечах, а ты смотри, ничего и никого, ни одной холеры не боится!

«Вот только такие орёлики имеют право работать в редакции и – работают! – воспарил я мыслию. – Они не толпа! Не-ет!»

И действительно, я лишь двоих видел в редакции, Александра и старушку из отдела писем, и оба в очках. У нас вон на весь совхоз один директор носил очки, больше никто, и не потому, наверно, что не надобны, а потому, что не доросли до очков. У совхозных стариков жило такое понятие, что очки – это агрома-адная культурища, особое место в миру, где-то наверху…

Ну, старушка – ладно. Зато Александр, Александр! Почти совсем мне ровня, а в очках!

Похоже, я слишком восторженно пялился ему в рот, отчего он, положив трубку, кисло глянул на меня.

Однако гордовато похвастался:

– До вздрога выстирал этого темнилу Коржика на все бока. Под конец стал как шёлковый. Засуетился, как змея на кочке… Говорит, пускай приходит сегодня же. Думаю, всё выскочит на путь. Давайте достругивайте и живо-два к этому Коржику!

Я почувствовал себя на десятом небе.

Кое-как дострочил, торопливо сунул Александру свой лист.

Я думал, Александр удвинет его в сторону.

А он прочитал тут же. Уважительно подпустил:

– А знаете, у вас есть перо. Так что пишите нам. Это на будущее. И… Конечно, это не моё дело… Скажите, что вас гонит в сантехники?

– Призвание! – дурашливо хохотнул я.

– Тукс-тукс… Если что, где вас искать?

Александр глянул в конец моей писанины, велел указать адрес.

Я весело чиркнул первое, что легло на ум.

Александр в замешательстве поправил очки:

– Это адрес госбанка.

Слышу, стыд плеснул мне краской в лицо. Не ври!

И я покаянно вывалил всю правду про свои вокзальные апартаменты.

– Вот что, – мягко сказал Александр. – Если у Коржова паче чаяния – мимо, звони… Здесь не застанешь – домой. Телефоны сюда и домой, адрес домашний я тебе сейчас запишу… Я предупрежу своих… Переспать, поесть найдётся на первых порах, а там, как говорил слепой, побачим.

Прощались мы мало не друзьями. Александр сказал, чтоб я называл его просто Сашей, чтоб не выкал и взял с меня честное слово, что я в любом случае не пропаду с его горизонта.

10

Я до ночи продежурил я под коржовской дверью, но самого Коржова так и не увидел.

Противоречивые догадки мяли меня. Неужели Корж сказал приходить, а сам улизнул? А может, они с просто Сашей просто уговорились подурачить меня? Пускай-де этот сопляйка поскачет между нами, много ли он из нас масла набьёт?

Заговор?

Да навряд ли…

 

И директор всё-таки директор, и Александру чего со мной комедию строить?

Скорей всего, гляди, Коржова по-срочному куда дёрнули… Надо ждать до победного.

Уже вечер.

Всё закрылось.

Я от Утюжка никуда. А вдруг Коржов всё-таки приявится? Не будет же он по вызову где до утра? Вспомнит, что кому-то что-то обещал, вспомнит, что его ждут, и наявится. А я уйди? Не-ет, надо ждать. Надо до победы ждать!

Что мне ещё делать? Куда спешить? На вокзал?

На вокзал я уцеливался в самый крайний момент. Часов в двенадцать поплинтую. На сон. А так чего мозолить глаза вокзальной ментовне?

Ночь чёрно растекалась по городу.

Реже пробегали, шурша шинами, усталые троллейбусы; как днём, не гудела растравленным пчелиным роем улица. Когда-никогда промигнёт одинокая запоздалая фигурка и тихо.

По полоске между тучами резво просквозил толстощёкий месяц и упал за крышу.

С тоски я ищу месяц, но месяца не видно за Утюжком. В расщелине улицы тускло тлели редкие звёзды… Скоро пропадают и звёзды; мелко, как бы на пробу, внезапно посыпал дождь.

Делать нечего, надо убираться…

Резвея, тугие капли всё сильней остукивали меня.

Вдруг накатило, дождь ударил стеной, обвалом, полил как из ковша.

Может, переждать в подъезде?

Мне вспомнилось, как я век проторчал в Утюжке напрасно, опало подумал, что мне этого Коржова не дождаться… Мне теперь всё равно…

Я брёл по пустынному ночному городу под тусклыми, мяклыми огнями, не разбирая ни луж, ни пенистых ручьёв.

Скоро всё на мне: и пиджак, и рубашка, и брюки сделались мокрей воды. Холод обнял меня, подживил, стеганул, я и дай тёку, для согрева выбрасывая руки в стороны.

Уже у вокзала, в самом тёмном прогоне, угораздило меня набежать на арбузную корку. Заваливаясь, садясь на спину, в диком отчаянии хватаясь за воздух, словчил-таки я не упасть на спину, а, спружинив, опустился на корточки. При этом левое колено неестественно резко дёрнулось вперёд со страшным хрустом, будто во всю силу тряхнули с подкруткой огромной жестяной банкой, заполненной камнями. Острая боль прожгла всего насквозь, и я, потеряв власть над собой, мешком с корточек вальнулся ничком в грязь.

Хоть Хваталин и говорил, нога спотыкается, а голове достаётся, но на этот раз крепко досталось именно ноге.

Придерживая зашибленное колено, боком спускаюсь к себе вниз и вижу: на моей лавке, напротив окошка камеры хранения, сидит Роза.

Я попятился назад по лестнице, но Роза уже увидела меня, окликнула.

Ё-моё, не уйти!

Деваться некуда и я, припадая, поковылял к ней.

Однако чем ниже спускался я с лестницы, тем всё заметней вытягивалось её лицо, наливалось тревогой.

– Почему у вас щека и левое плечо в грязи? – недоуменно привстала она навстречу.

– Потому что на дворе грязь, – буркнул я.

Не останавливаясь возле неё, прошёл, стараясь не хромать, в туалет. Застирал верх пиджака, умылся. Собрал ладошкой капли с лица, вышел.

– Не узнаёте? – Роза бережно погладила скамейку, пересела с середины к краю, давая мне место. – Наша скамеюшка…

Я хмыкнул.

Мне ли не узнать?

Я уже пять ночей протолокся на этой скамейке. Но сейчас, с притворным безразличием оглядев скамейку, покачал головой.

– Не узнаю.

– Коротуха у вас память… – Роза положила руки на колени так, что часы-стуканцы у неё на запястье были хорошо видны. – В моём распоряжении всего пять минут…

– А на шестой минуте мадам тётя уже выпишет стоп? Не пустит домой?

– Не перебивайте… Я т о г д а дала вам её телефон. Не звоните, пожалуйста, по нему.

– Да уж пожалуйста… К вашему сведению, я и без пожалуйста ни разу не звонил.

– Это уже лучше. Я ушла от оболдуйской[347] тёти… Хвалится, что она большая обиходница,[348] а по мне… обвейки[349] и есть обвейки… Не хватало, чтоб ещё шпионили за мной. Мне дали койку в институтском общежитии. У нас отбой в… – взгляд на часы. – Сейчас без четверти. Пока доберёшься… Я три дня приезжала сюда.

Ба-а! Да не шпионит ли она сама?

– Извините! – огрызнулся я. – А чего это вы именно здесь искали меня? Я что, давал вам именно этот адрес? – жёстко подолбил я костями пальцев скамейку.

– Вы никакого не давали… Обещались звонить… Тётя всешеньки уши опела, что вы, простите, вокзальный налётчик. Хвалилась, что чутьё у неё кощее… Я почти и поверь… Вокзал… единственная зацепка… Только, – горячечно возразила она себе, – это лишь… Всё спуталось… Не похоже… Не верю, что вы, отметённые университетом, в обиде кинулись в объятия какой-то худой компашки…

– Почему же какой-то? У меня одна компания, – со злостью ткнул я в неё, потом в себя, – и судить я пока не могу, хороша ли она, эта наша компания, дурна ли…

– По вас не видно, – взахлёб ломила она своё, – что вокзал – предел ваших мечтаний. И никакая не компания… Мне кажется, всё куда прозаичней. У вас, может, просто нету денег на обратную дорогу? И вообще… Что вы сегодня ели?

– О! – приосанился я, сжимаясь одновременно внутренне, заглушая в себе голодное погромыхивание. – Сегодня у меня был Его Сиятельство разгрузочный денек! Одна сайка на три откуса и потом вода, вода, вода из-под колонки у булочной напроти вход в детский скверик… Хоть утопись!

– Хватит ехать на небо тайгой![350] Странная… Оригинальная диета… То-то, слышу, простите за откровенность, как в вас кишка кишке свирепо читает мораль… Как у артиллериста[351]… А завтра что будете есть?

– Что Бог пошлёт, – отшутился я.

– Ни шиша он не пошлёт! – убеждённо отчеканила Роза.

По тону я сразу понял, что в Бога она не верит. Мне показалось, она догадалась о моём выигрышном мнении о ней, и она ещё твёрже повторила:

– Ничегошеньки Боженька не подаст. Не надейтесь… Вы не крыловская Ворона… Это в баснях…

Роза осеклась.

Она как-то оценочно окинула меня вопросительным взглядом и, подумав, осмелев от своей мысли, с восторженно-напускной бравадой бросила:

– А послушайте! А чего б вам да не взять у меня тгриков?

Я вылупил шары на неё.

Фыркнув, она отодвинулась, не забыла спросить:

– Вы чего так смотрите?

– Да вот думаю, дай-но получше рассмотрю дочу самого куркуля Рокфеллера. Раньше, каюсь, не доводилось встречать. Да знайте, у меня куры своих денег не клюют!

– Куры ни своих, ни чужих денег не клюют. Не пшено.

– И в частности… Вы видите, где и с кем встречаетесь? Подбереглись бы.

– А зачем?

– Ну, мало ли что может быть на уме у такого типа, как я?

Она озоровато улыбнулась:

– Может, у меня на уме то же самое сидит! – И тут же нахмурила брови. – Это я так, для общего развития. Не подумайте чего… А то ваш брат велик на фантазию… Это вступление. А основная часть такая… Я не люблю шептать в подушку. Я вся настежь. В т у ночь до смерточки я устала. Подпирала, подпирала вокзальные стеночки… негде прикорнуть… А тут вижу, вы маломерочный, возле вас на лавке просторно, я и привались. Не чинясь… Я и сейчас безо всяких реверансов, безо всяких извинений-мерсиканий… С капиталами я, без трёпа. На платье призаняла у девчонок по комнате. После вышлете.

– Вряд ли дождётесь. Я забывчивый. Забываю возвращать долги.

Это, увы, не охладило её.

– Так берите без возврата! – ликующе распахнула она сумочку, торопливо пустила в неё руку.

– Вот это уже лишнее! – заградительным щитком вскинул я ладонь. Хватит играть в доброту! – Не нуждаюсь я в вашей жалости с возвратом! Ещё б под расписочку! Вы… вы… Забудьте всё, что я тут наплёл… Вокзал – неправда! Деньги – неправда! Я не хочу лжи… У меня… действительно не лучшие времена… Когда всё сладится, я сам вас найду. А за мной не надо шпионить!

– Я, – как бы защищаясь, она поднесла в обеих руках сумочку к груди, – я шпионю?! – В голосе у неё бились подступавшие слёзы.

Я машинально дёрнул мокрым плечом.

Для надёжности уперевшись костылём в пол у ножки скамейки, Роза трудно поднялась и медленно, с натугой вспрыгивая, потащилась вверх по лестнице.

– Можно, я провожу вас до трамвая? – повинно промямлил я.

– Шпионок не провожают… – не поворачиваясь, ответила она размытым самолюбивым голосом.

Всё равно провожу!

Рывком головы сбросил я кепку на лавку – занята! – и ахнул было следом, но тут же, заскрежетав от боли в ноге, упал на руки. Оттолкнулся руками от пола, поднялся.

Роза уходила. Слава Богу, что она ничего этого не видела.

Я осторожно потыкал больной ногой в пол, как бы щупая его, как бы приучая ногу к тому, что она и должна делать, – ходи. Привыкай, обвыкайся.

Вроде потихоньку можно наступать.

И я по стеночке, по стеночке поскрёбся вверх по лестнице.

На площади было темно. Шумел угрожающе ливень.

Под зонтом Роза шла к остановке.

Чувство вины подпекало меня. За что я обидел девушку? Она шла к тебе с добром, а ты только и смог, что пасквильным словом мазнул и её, и себя?

Со стыда вовсе не решаясь догонять её, я понуро плёлся за нею в отдальке, хромая и крепко держась обеими руками за больную ногу.

Едва Роза подошла к неосвещенной остановке, как из-за поворота вывалился весь в огнях трамвай.

Я думал, она хоть прощающе оглянется. Она не оглянулась. Тогда я, смирив себя, запоздало ринулся к ней, хотел помочь войти. Но она вошла и без меня. Я лишь успел прошептать в спину:

– Извините, Роза, извините…

В посадочной суетне вряд ли она услышала меня.

Трамвай стронулся.

Я остался совсем один на остановке.

Вокзальные мерклые окна звали своим слабым, чахоточным светом; мне не хотелось даже сойти с места.

Я побито стоял под дождём, всё чего-то ждал в этой темноте и не спешил уходить. Мокрому дождь не страшен… И всё тише взвенивал удаляющийся трамвай. Улица была прямая, трамвай долго был мне виден.

Залитый до ломоты в глазах ярким, радостным светом, он будто торжественно нёс по ночи, уносил с собой в глушь ночи нечаянный мой праздник.

11

Возвращаюсь – на моей лавке высокий тонкий парень с глубокими печальными глазами.

Увидав меня, он как-то растерянно улыбнулся, совсем свойски протянул мне руку, помогая сесть:

– Здорово, рыжик![352]

Я кивнул, морщась от боли.

– А я смотрю, подлетает к твоей перине один загорелый. Кепку в сторону, заваливается. Я вежливо постучал его по плечу. «Дядя, зачем толкаешь-обижаешь кепочку? Моё место. Освободи». И освободил. Чин чинарьком.

Я благодарно покивал ему головой.

– А это, – парень показал по лестнице вверх, – была твоя алюра[353]? По глазам вижу – тво-оя вокзальная фея… Не возражаю! Только… Прости мои мозги, не врубакен… Только где же твой вкус? Разве не видишь – полундра![354] И липкая… приставучка. Она у тебя дворянка?.. Тоже дворянка?

 

– Столбовая… Мучится в педе. В институте благородных неваляшек.

– А по виду не скажешь… Такая нахалка… Третью ночь подряд сама притёрлась к тебе.

– Ты-то откуда знаешь? – удивился я.

Парень сдержанно присвистнул.

– У-у, нам-то не знать! – вскинул он палец. – Мы наперечётки знаем, кто в этой погребухе шьётся… Сами-то мы как настоящие дворяне предпочитаем «Метрополь». Только «Метрополь» наш без окон, без дверок пока, без крыши…

Он показал на стройку.

На привокзальной площади, по тот бок, строят полукруглый дом. Уже выскочили на четвёртый этаж. У дома-дуги нет ещё асфальта. Там я и прокатился верхом на арбузной корке.

– В хорошую погоду мы в «Метрополе» баронствуем, а в актированную погоду,[355] как сегодня… Нынь дождь выгнал всё дворянское собрание сюда, – малый стрельнул в глубь зала, где особняком ото всех вокруг рослого патлатого толстуна лет тридцати, уже с бадейкой-животом, толклось с пяток ещё совсем зеленцов. Пузан пел вшёпот. На нём был блёсткий галстук с надписью скобкой:

«Охота за хорошенькими женщинами – самый увлекательный вид спорта».

Про этот галстук я слышал от Митрофана.

Да не этот ли спортсмен так крупно его надул?

– Кто этот кудрявый пеликан? – спросил я про спортсмена.

– О! – с нескрываемым почтением отвечал парнишка, – это болышо-ой… Академик!.. Ты только послушай, каковски под гитару шампурит!

И мы оба наставили уши, едва вылавливая из вокзального бубуканья жалующийся голос клюши.[356]

 
Пустите, пустите, пустите,
Я домой хочу.
Простите, простите, простате
Тунеядцу москвичу.
Сижу я, робяты, на камне
И чешу живот.
Тайга мне, тайга мне, тайга мне
Надоела вот.
Мы пашем, робята, и сеем,
Корчеваем пни.
Отрезаны мы Енисеем
От большой земли.
Фарцовщика встренул с Можайки,
Боб по кличке Нос.
Идёть он в дырявой куфайке
И везёт навоз.
Хотел я сперва засмеяться,
Да махнул рукой:
Зачем обижать тунеядца,
Когда сам такой.
Пустите, пустите, пустите,
Я домой хочу.
Простите, простите, простите
Тунеядцу москвичу.
 

Нытье пузыря, манерное, с ужимками, с закатыванием глаз, немного развлекло меня.

А мой сосед убеждённо пульнул:

– Жизненно пашет этот гитаросексуал![357] Сам музыку составил!

– Хрен Тихонов![358]

– Он у нас болышо-ой человек… У-у какой большо-ой!.. Больше не только митрошки[359] – больше самого митрополита![360] Бабай!..[361] Ему фасонистая давилка из самого из Парижу доставлена на заказ! А ты говоришь – купаться!

– Если ему из Парижа на заказ возят галстуки, что он здесь делает?

– Откуда мне знать… Может, налаживается в сам Лондон за расчёской… Не слишком ли много ты задаёшь наводящих вопросов? Пахать языком здоров… Зовут-то хоть как?

Я назвал себя.

– А меня, – шепнул он, – зови Бегунчиком. Мне так к нраву… Ты куда бегаешь на кормёжку? В канну или в грелку?

– Послушай, – пыхнул я, – ты нормально можешь говорить? Что ты там чирикаешь на каком-то рыбьем языке? Я тебя не понимаю. Какая канна? Есть Канн. Приличный курортный городишко аж во Франции. На лазурном берегу Средиземного моря. И что, вы туда ходите по утрам кофий пить? Не далече ли?

– Э-э, – укорно вздохнул Бегунчик, – понесло парнишонку бешеной водой… Чего ж тут не понимать? Канна – ресторан, грелка – чайная. Чего непонятного? Может, ты того и не понимаешь, что все твои воробушки[362] давно разлетелись? Так ты скажи… Может, ты безработный?.. Может, тебя совесть заела, не даёт без честного пота прожигать молодую жизточку? Опять же скажи… Я найду, чем успокоить твою совесть. Я хорошо знаю одну фирму, упорно ищет таланты молодые. Нужны тому ёбществу, навпример, до зарезу нужны гравёры, блиномесы, блинопёки…[363] Ты каковски на это смотришь?

Я потрепал его по плечу.

– Бегунчик, скакал бы ты к своему табунчику… Дай я прилягу… Нога что-то печёт.

Едва рассло, когда Бегунчик разбудил меня, разломил сон.

– Мы линяем… Можь, тожеть с нами?

– Да нет…

– Почему? Прости мои мозги, не врубакен… Из-за ноги?.. Ну-к, как твоя сударыня ножка? У-у, колено красной шапкой оттопырилось…

Я попробовал поднять больную ногу и ойкнул.

– Хо-хо… Не миновать мясницкой,[364] – сказал Бегунчик. – Слушай, покуда наши то да её, давай-ка я тебя по-скорому верхи оттащу… Знаю поблизи одну… Хоть страшно и подпирает сменить воду в авариуме,[365] да потерплю… Ну, скачи!

Бегунчик дурашливо присел, подставил мне свою длинную мосластую спину.

Особо раздумывать было некогда. Вид ноги, плотно залившей опухолью всю серёдку штанины, обычно болтавшейся на ноге, как на палке, напугал меня, и я, обхватив Бегунчика за шею, сторожко переполз к нему на спину.

После сильного дождя на дворе было свежо, зябко.

Небо чистое.

Хоть одежда на мне за ночь и высохла, однако было холодно, я тесней жался к молодому горячему Бегунчику, чьё тепло ощутимо грело и через наши одежды.

Первые дворники, вскидывая мётлы, весело приветствовали нас, что донимало Бегунчика и на что в ответ он корчил жуткие рожи. Дворники незло посмеивались. Только один так съязвил:

– Сразу видать, што дуренькой, на цвету прибитый… То-то на те верхи катаются с самого с ранья.

В вестибюле гремела ведром и шваброй уборщица. Дверь была наразмашку, выпуская вон настоявшееся за ночь тяжёлое тепло.

Без передыху Бегунчик проскочил в простор больничного тепла, сел на корячки, привалил меня к дивану.

– Ну, рыжик, не живёт худо без добра!

Он ппробовал диван.

– До чего перинный! Пока приём… Выспишься до приёма на мягком, как король, и ни с одним ментярой не поздоровкаешься! И к врачу в первых лицах будешь. Первейше тебя никогошеньки нету во всём городе!

Усталая кость к мягкому лакома.

Пожалуй, Бегунчик ещё со ступенек не слетел – я уже уснул.

347Оболдуйская (уральское) – потерявшая способность соображать.
348Обиходница – хорошая хозяйка, любящая чистоту и порядок в доме.
349Обвейки – мякина.
350Ехать на небо тайгой – врать.
351Артиллерист (здесь) – страдающий расстройством желудка.
352Рыжик (жаргонное) – золотая вещь.
353Алюра – девушка.
354Полундра – некрасивая девушка.
355Актированная погода – нерабочая погода.
356Клюша – певун.
357Гитаросексуал – талантливый, увлечённый гитарист.
358Хрен Тихонов – композитор Тихон Хренников.
359Митрошка – народный судья.
360Митрополит – председатель областного суда.
361Бабай – ростовщик.
362Воробушки – деньги.
363Гравёры, блиномесы, блинопёки – фальшивомонетчики.
364Мясницкая – больница.
365Сменить воду в аквариуме – помочиться.