Jam session. Хроники заезжего музыканта

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Глава 3
Пассаж во втором allegro

Тучный Райнис сидит на высоком табурете посреди класса; Егоров стоит у пульта перед нотами с трубой; девушка-концертмейстер – за роялем.

– Начина-айте, ю-юноша, – говорит Райнис. Он латыш, говорит с акцентом, некоторые звуки у него как резиновые.

Никита облизывает мундштук, слушает увертюру, через несколько тактов ему вступать.

Он прикладывается к трубе.

Первую часть, Grave, он обожает: тревожная и сильная, вся на сигналах, можно показать звук. И пауз достаточно, чтобы дыхание не сбилось. Он начинает уверенно; звук академический, круглый, как полированный медяк.

Райнис закрывает глаза и кивает: ему тоже это место нравится.

– Стоп! – вдруг говорит он.

Пальцы пианистки замирают над клавишами. Егоров в недоумении.

– По технике ничего, – говорит Райнис, – но где, юноша, ваша душа? Разве Хеорг Пфридрихь Хэндель позволил бы себе такое Grave? – Фамилию композитора он произносит с уважением и по-немецки, Хэндель. – Прошу, четвертая цифра, из-за такта!

Снова вступление, Никита берет первые ноты.

– Нет! Нет! – останавливает его Райнис.

Он произносит целую речь.

Он рассуждает о роли трехчастного сонатно-симфонического цикла в мировой музыке.

Он рассказывает, как смеялись над Генделем, когда он стал писать концерты для трубы с оркестром, называя трубу «медной виолой».

Он говорит, что Grave, главная партия концерта, есть великая музыка о бессмертии души.

Он вынимает свою трубу, протирает платком, вставляет мундштук. Труба чешская, «Фестиваль», к тому же помповая, а не педальная, безмерная мечта Егорова.

Райнис кивает концертмейстеру: прошу вас, Анечка! Он держит инструмент параллельно полу, торжественно и гордо. Проигрывает всю часть, хотя щеки багровеют от напряжения. По лбу катит пот.

– Вы прямо, как профессор Докшицер, – восхищается Никита.

Райнис пропускает Докшицера мимо ушей.

– Этот концерт, возлюбленный сын мой, у нас редко играют даже для диплома. А вы на третьем курсе. Сами напросились. Я предупреждал. Это консерваторская программа.

Егоров слушает с поникшей головой.

– Маэстро, может быть, возьмем что-то полегче?

Райнис слезает с табурета.

– У вас, юноша, как у Суворова, нет пути назад. Кто разболтал всему училищу, что мы готовим соль-минорный концерт для трубы фон Хеорг Пфридрихь Хэндель? И если вам не дорога ваша честь, то мне дорога моя. Играйте, мой друг!

Grave – это семечки, думает Никита. Во втором Allegro есть такие пассажи на двойном стаккато! Черт меня дернул связаться!

Он косится на пальцы пианистки, слушает ее партию, и от страха перед приближением рокового пассажа мурашки бегают по коже.

Вот осталось еще четыре такта, три, два…

Егоров прижимает мундштук к губам.

Это Эверест, отрицательный склон.

Он набирает воздуха.

Пианистка поворачивается вполоборота, ей тоже интересно.

Райнис будто бы и не реагирует, впился глазами в клавир.

Никита смотрит в свои ноты. От гроздьев тридцать вторых и шестьдесят четвертых у него рябит в глазах. Ну, и наворотили вы, герр Гендель! Никита идет через непроходимую чащу со своей тульской трубой, как воин с зажженным факелом. Когда же она кончится? Пауза. И еще один пассаж, похожий на пропасть с камнепадом. Егорову кажется, что нога его скользит по краю. Он срывается в кикс, беспомощно шевелит клапанами.

Пианистка, сыграв еще несколько тактов по инерции, тоже прерывается. Райнис сопит на своем табурете.

Егоров разводит руками.

– Я же говорил. Только время у вас отнимаю, Зигмунд Карлович.

– Сынок, – говорит Райнис, – но ты же прошел почти всю часть. Обернись, посмотри, какое поле перепахали! Сколько уже сделано!

– Я облажался, учитель, – говорит Егоров. – И это факт моей идиотской жизни.

Пианистка поворачивается. На уроках не по своей специальности она не имеет права вмешиваться, но здесь не выдерживает.

– Неправда, вы не облажались, Егоров. Первые такты самые сложные.

– А дальше? А верхи? – уныло возражает тот. – Я же не флейтист, чтобы свистеть.

– Ну, да, – говорит Райнис, – там есть соль третьей октавы. Но ты же, сынок, брал фа?

– Брал, – соглашается Ник, – но не с такого интервала.

– Не надо лгать про интервалы. Там, юноша, имеет место весьма удобная восходящая секвенция. Как раз господин Хэндель написал, чтобы такие, как вы, не боялись. Занимайтесь по три часа. Только губы не за-играйте. Через месяц начнем репетировать с оркестром.

Это значит, за инструменты сядет всё училище.

Глава 4
Чудо у железной дороги

Егоров приподнял шляпу, вытер пот со лба и огляделся. А на что смотреть? Не на что больше смотреть. Даже зыбкий рассвет над землею не порадовал его.

Сколько он так протопал по шпалам? Где-то остались контуры дикого города, бетонный завод, элеватор, градирни, вагонное депо, заваленное колесными парами и всякой ржавчиной, паутина путей сортировочного узла, семафоры и стрелки, которые вели Егорова до тех пор, пока рельсы не вытянулись в параллельные прямые, которые вроде бы никогда не пересекаются.

Теперь по одну сторону полукругом стоял лес, за который уходило полотно, по другую лежало поле под снегом. Под мачтами высоковольтной линии торчали бурые от дождей стога. И ни одного дома, ни одного, даже дальнего, дымка.

Егоров пристроился у куста, развел костерок, чтобы согреться.

Когда занялись ветки, он отыскал пень, языки пламени обняли корягу и принялись лизать ее со всех сторон; от дерева пошел пар.

Он достал из футляра бутерброд с засохшим сыром, огрызок колбасы и половину соленого огурца. Ему бы начать с огурца, чтоб освежиться, но он предпочел бутерброд, и едва успел отбежать, чтоб не вытошнило в костер. Когда судороги утихли, он поел снега с веток и еще каких-то кислых ягод, потом долго мочился под куст.

Кто-то дотронулся до его плеча, Егоров вздрогнул и обернулся. Перед ним стоял бородатый мужик в валенках, полушубке и кургузой шапке, бывшей офицерской, с выцветшим пятном вместо кокарды, и от него как-то странно пахло. Мужик снял варежки и стал греть пальцы над костром.

«Вы не из местных?» – спросил Егоров.

«Я из пришлых, – отозвался мужик хрипловато. – Ираклием меня зовут. Фамилия Севастийский».

«А я Егоров Никита… Вы меня напугали. Откуда вы взялись? Когда я отошел отлить, никого не было… И где ваши следы на снегу? Вон мои, а ваших нет».

«Таким, как я, лучше следов не оставлять», – загадочно ответил Ираклий.

«Вы случайно не из тюрьмы сбежали? – произнес Егоров. – Шапка явно с чужой головы».

«Ошибаешься, друг, – сказал Ираклий, надевая варежки. – Совсем наоборот. Это ты бежишь из тюрьмы, которую сам же для себя и построил. А я свободен».

«Значит, наверное, вы были старцем при каком-то монастыре, но вас выгнали за пьянство. – Егоров протянул гостю фляжку. – Глотнуть не желаете? У меня еще осталось чуточку».

«Снова ошибаешься. Не пью я. А ты, вижу, музыкант?.. Сыграй!».

«Дайте, сколько не жалко, сыграю»

Ираклий снял шапку, стряхнул с нее снег, вздохнул и посмотрел на Егорова, щурясь и хлопая белесыми ресницами.

«Денег нет… Но я бы хотел послушать „The Rat Race Blues“ Грайса».

«Любите джаз?»

Ничего не ответив, Ираклий уселся прямо на снегу.

Егоров достал «Шилку». Металл сразу запотел и стал матовым, как слива. Он погрел трубу над костром, пошевелил клапанами.

Ни рояля, ни ритма. Придется играть одному. Пальцы легли на кнопки, и в тишину русского поля вторглась африканская печаль.

Сначала Егоров обыгрывал тему.

То приближаясь к ней по-кошачьи, то отступая, он свинговал с оттяжкой и строго держался гармонии. Этим можно было и ограничиться, но тут трубача посетила простая и изящная идея. За первым квадратом последовал второй.

До сих пор ему нравилась латиноамериканская интонация, в которой он чувствовал себя легко и органично, и, будь рядом музыканты, они бы сразу поняли его, – сменили ритм, подчеркивая фразы. Вслед за этим он бы перешел на другой размер, пять четвертей или семь, что всегда выглядит эффектно и производит впечатление.

«Неплохо, но это мы уже слышали», – оценил Ираклий, когда Егоров отвел трубу от губ.

«Кто это – вы? Что слышали?..»

«Не важно. Ты всё еще в тюрьме. Попробуй вырваться из плена матери-земли».

«Да пошли вы! Сами возьмите трубу и играйте! Каждый бомж будет еще меня учить!»

«Никогда не груби незнакомым людям, это тебе не к лицу! Ты можешь сыграть лучше Грайса!..»

«Я боюсь, что, взлетев, разобьюсь о твердь».

«А кто говорит, что ты должен летать? – настаивал Ираклий. – Разве в объеме, куда ты норовишь попасть, существуют какие-либо измерения? И не так ли устроена музыка, что она есть перетекание из одной сферы в другую, где каждая все заманчивее, и невозможно остановиться?»

Егоров прижал мундштук к губам и закрыл глаза.

Новая гармоническая схема вспыхнула перед его глазами, наподобие неоновой модели, и функции блюза выглядели каркасом. От них тянулись сияющие нити к иным, совсем незнакомым Егорову структурам. Он так удивился, что отверг все прежние планы. Сначала он подступился к нитям робко, поскольку они отрицали тональность и даже не имели отношения к параллельной, но, сыграв первые фразы, убедился, что звуки его совсем не противоречат гармонии, – напротив, границы тонкого мира расширились. Кажется, он не придумывал уже ничего, а лишь плескался в сетях из этих сияющих нитей; и сладок был плен.

Он раскачивался, как на качелях, играя свободно и легко; инструмент был непривычно послушен, что бы ни диктовал ему Егоров. Появился ритм, который стучал в его голове, как метроном. Но не мешал, а лишь обозначал границы тактов. И хотя темп удвоился, ноты извлекались послушно. Это были даже не пассажи, а град звуков, неподвластный ему ранее.

 

Тогда он принялся испытывать диапазон инструмента и снова столкнулся с волшебством. Чтобы не запутаться, Егоров дублировал импровизацию голосом, то опускаясь на нижние октавы, то поднимаясь вверх. Конечно, он не пел, но лишь вибрировал голосовыми связками, – и труба следовала за ними. Причем Егоров особенно поразился верхам, с которыми всегда имел проблемы.

Он знал, что великие трубачи мира, забираясь на верхотуру, в чужой диапазон, часто переходят на фальцет, который изменяет тембр, но Егорову было этого мало. Он поднимался вверх до тех пор, пока звуки не превратились в птичий щебет, а потом и вовсе исчезли, поскольку дальше начинался ультразвук.

Кто его мог теперь услышать? Разве что киты и дельфины? А он всё гнал и гнал со скоростью истребителя, удивляясь, что не хватит времени жизни, чтобы исчерпать варианты и версии и добраться до конечной, как ему казалось, точки.

В этот момент Егоров решил вернуться к теме (некогда рожденной в голове Грайса после дозы героина). Но зазвучала новая мелодия.

Она появилась как результат импровизационных исканий в тех мирах, куда завел его пришелец, и составляла достойную конкуренцию оригиналу. Тема Егорова почему-то не умещалась в блюзовую форму. Как ни втискивал ее туда Егоров, как ни старался, она составила нечетное число тактов – именно тринадцать.

Прямо как у Баха.

Егоров открыл глаза и увидел странную картину. В радиусе шагов тридцати земля оттаяла и покрылась травой. На кустах распустились листья, ветки усыпало цветками. Между ними летали бабочки.

Егоров изловчился, поймал одну, и она забилась, щекоча ладонь.

Утро настало давно, светило солнце, хотя за границей площадки свет переходил в серый, почти бурый, там виднелись сугробы.

Чудеса, поразился Егоров. Так не бывает.

«Бывает, – возразил Ираклий. – Это типичный пример локальной трансформации матери-природы при направленном воплощении энергии».

Егоров из этих слов ничего не понял и приуныл.

Но унывать долго не пришлось. На отогретой музыкой земле Егоровым были замечены всяческие звери, земноводные, а также птицы. Они, затаившись, наблюдали за трубачом.

Некоторых, как, например, енота и львенка, он заметил не сразу. Другие маскировались в траве, также глядя на Егорова.

Странным казалось даже не нашествие зверей, а то, что хищники и травоядные гуляли рядом. Целый зоопарк, только без вольеров и клеток. Дружелюбные коровы и печальные овцебыки пощипывали траву по соседству с тиграми. На спинах у волков сидели зайцы. Белоснежные козлята игрались с рысью и никуда не убегали. Фламинго чистил перья пожилому ястребу.

Затем они, как по команде, двинулись на Егорова. Тот отпрыгнул в сторону.

«Слушайте, Ираклий, вы не могли бы, своим гипнозом что ли, отогнать скотину?»

«Не могу, – сказал Ираклий, – это не в моей власти».

«А что им от меня надо?»

«Божьи твари пришли выразить тебе свое удивление. Ты не разрешил доминанту в тонику. Когда доминанта не разрешена, сам понимаешь, в воздухе и на земле, во всей природе повисает вопрос. Звери спрашивают: что ты имел в виду данной незавершенностью, без которой не существует гармонии. Возьми трубу и разреши доминанту».

Из-за кустов показались жираф и верблюд.

Камышовый кот, тяжелый, толстый, стал ластиться у ног.

Жираф слегка подтолкнул Егорова, он упал на траву.

Камышовый кот прилез ему на грудь, урча, и Егоров подумал, что кот обязательно оставит ворсинки шерсти на пальто.

«Да что вы на меня лезете! – рассердился трубач. – Пошли вон!.. Брысь отсюда!».

Ираклий рассмеялся. Тигр лег за спиной трубача, и он откинулся на него, как на спинку кресла. Овцебык лизал его по щеке. Волк сбросил со спины зайца и смотрел в упор на Егорова. Уж не почувствовал ли родную кровь? Семейство гадюки облюбовало футляр и оттуда пялилось на Егорова, не мигая. Он даже стал опасаться, не заберется ли какой-нибудь гаденыш в трубу. Как его потом оттуда выковыривать? У ног музыканта прыгали жабы, извивались тритоны. Белый страус, задрав клюв, исполнил для него отрывок из арии, как студент на экзамене. Егоров поклонился страусу, сняв шляпу. Потом осторожно, стараясь не напугать гадов, дотянулся до трубы и сыграл несколько завершающих фраз. Звери заурчали, зашипели, заклокотали в благодарном хоре.

Все это выглядело нереальным до подозрительности.

Еще бы! И о каком, вообще, нашествии зверей идет речь? Кто подтвердит свидание трубача Егорова с Ираклием Севастийским? Ни одна живая душа. Грустно. И неудобно за автора. Потому что некоторые авторы, если им что-то втемяшится в голову, готовы отстаивать свои истории вопреки здравому смыслу.

Но время ли отвлекаться, если местность вокруг огласилась гудком: из-за леса приближался поезд.

Выбравшись на поле, состав замедлил ход. Егоров разглядел таблички на вагонах: «Москва – Колодезь Бездонный». Надо же, куда теперь фирменные поезда посылают.

Он увидел также лица пассажиров, прильнувших к окнам. И в одном – узнал свою бывшую первую жену, певицу Цицилию Мирскую, с которой не виделся очень давно, а рядом – бледное лицо мальчика или даже юноши.

Что касается мальчика, то его лицо принадлежало сыну Цицилии. Она всегда убеждала Егорова, что это его сын, хотя он точно знал, что ребенок был прижит ею от одного директора оборонного завода.

Цицилия спешила на гастроли в Колодезьбездонненский район, где наверняка будет принята, обласкана и напоена.

О жизни с Цицилией, которую он когда-то вытащил из табора, после чего она убегала то к одному, то к другому гитаристу, вспоминать не хотелось: небось, и нынче с гитаристом едет. Но Цицилия ехала не с гитаристом, а с полковником Кубинской народной армии Диего Санчосом.

Пока вагон проплывал мимо Егорова, в купе состоялся следующий разговор.

«Кто этот тип и почему ты на него уставилась?» – подозрительно спросил Санчос. Он ревновал Цицилию к каждому встречному, следуя этнической привычке. Однажды от него получил по морде даже советский ракетчик, который по ошибке пристал к местной комсомолке.

«Да, мама, мне тоже интересно», – добавил сын Цицилии, системный администратор провайдерской компании «The eternal connection» Гек Мирский.

«Тебе бы, Санчос, лучше, блядь, не задавать подобных вопросов, – отбрила Цицилия полковника. – А тебе, сынок, напротив, полезно знать, что за окном именно твой папа. Я раньше думала, что он помер от пьянства. А он, видишь ли, выжил и даже работает пастухом».

«И все-таки странно, сеньора Цицилия, – не унимался полковник. – У нас, на Острове свободы, знаете ли, не хватает коров. Поэтому их пасут подальше от хищников».

«А у нас в России, дядя Диего, их полно, поэтому еще и не такое бывает, – мечтательно произнес системадмин. – Я даже понимаю, почему за окнами зима, а вокруг папы все растаяло, зеленеет трава и цветут цветы. Это, скорее всего, оптический обман. Мы видим виртуальную поляну».

«Умничать-то!» – прикрикнула мать на сына, дала ему затрещину по гениальному затылку и задернула занавески.

Последний вагон поезда исчез за поворотом.

«Знаешь, как у нас говорят по этому поводу? – сказал Ираклий расстроенному Егорову, кормя зверей крошками хлеба. – Проезжающие мимо пусть проезжают».

«Кто говорит? Где это, у вас?»

«Не твоего ума дело».

«Ступайте-ка вы своей дорогой! Вам в свою сторону, а мне – в свою!»

«То есть добрался до вершины славы, а теперь я тебе не нужен?» – спросил Ираклий, нахлобучивая ушанку.

«По-вашему, нашествие данной скотобазы и есть вершина?»

«Конечно! – убежденно ответил Ираклий. – Люди способны притворяться, что им нравится твоя труба. Звери – никогда. Так что проникнись моментом. К тому же теперь тебя до конца жизни не поцарапает кот, не клюнет в темя ни одна птица, не укусит ни одна собака».

«Это почему же?» – спросил Егоров.

«Потому что звери уже передали друг другу весть о твоей музыке и взяли тебя под защиту».

«Да кто вы такой, в конце-то концов?!» – воскликнул Егоров, но обернувшись, уже не увидел Ираклия.

Костерок погас.

Картина растаяла.

Поникла и осыпалась листва на кусте, опали цветы, пожухла трава.

Ветер снова гнал от горизонта тучу, готовую осыпаться великим снегом.

Глава 5
Маргарита

В клуб железнодорожников Никита с Владом могут приходить благодаря Водкину, который знаком с руководителем эстрадного кружка, а тот – друг директора. На столе магнитофон «Яуза», блюдце, полное окурков, и остывший чай, к которому они прикладываются по очереди.

Из пяти вещей ансамбля «The Jazz Messengers» Дэвида Франклина, которые они записали с «Голоса Америки», лишь одна, «Down Under», звучит внятно, да и то сквозь треск эфира.

Тема простенькая. Они быстро разучили ее. А дальше нужно импровизировать. Но как?! На ленте – что ни говори! – трубач Фрэдди Хаббард и саксофонист Вэйн Шортер.

– Чертов академизм, – ругается Егоров, – приучили играть по нотам, и никуда без нот. Чувствуешь себя, как баржа на якоре.

– Ну, давай, – говорит Влад, – первый квадрат начинаешь ты, а я, чтобы ты не запутался, буду выдувать функции.

– Я должен слышать рояль. Живой рояль.

– Это понятно, – говорит Водкин, – это, может быть, и правильно. Но пока рояль ни при чем. Нужно когда-нибудь выезжать самостоятельно.

– Пусть магнитофон тему сыграет, – предлагает Никита, щурясь от сигаретного дыма.

– Нет, – спорит Влад, – легче стартовать живьем, от себя.

– Только ты меня не перебивай и не останавливай.

После темы Никита варьирует вокруг мелодии. Получается похожее на «Во саду ли, в огороде». Но тут ему вспоминается одна яркая фраза Хаббарда, и он начинает ее развивать. Влад кричит и грохает кружкой по столу, отмечая каждую вторую долю. На втором квадрате Егоров странствует неподалеку от темы. На третьем – уходит дальше. Влад склоняется к нему и поет главную мелодию на ухо.

Потом Водкин сменяет его.

– Ну, что записываем? – говорит Водкин. – Ставь катушку, а я пока тенор искупаю.

Владу выдали ленинградский саксофон, старенький, облезлый, добитый, он кое-как приладил трость. Но клапана пропускают воздух, и ему приходится смачивать замшевые подушки под краном.

Записали – слушают.

– О, нет! – Никита морщится, как от зубной боли. – Это я, что ли?

И Влад мрачнеет, когда доходит дело до него.

– Шортера бы стошнило, если б он меня услышал.

– А у Хаббарда случился бы приступ мигрени, – говорит Егоров. – Но у тебя лучше получается.

Водкин мотает головой, стучит кулаком по коленке.

– Брось, не успокаивай меня… Хотя это самовар, а не саксофон, я бы и на «Сэлмере» лучше не сыграл. Полная лажа!

Оба курят последнюю сигарету, передавая ее друг другу.

– Я одного не понимаю, – говорит Водкин, – они-то где научились? Где, вообще, учат джазу?

– Они черные. У них это в крови. Белым так не сыграть.

– Не верю! – кричит Влад. – В Штатах есть отличные белые музыканты, и во всем мире. Это мы тут сидим, в этом союзе нерушимом, как в нужнике, и ничего не слышим. Я тебе уже говорил, надо линять в Америку!

– Ладно там, про Америку. А звук? – говорит Никита. – Чувствуешь, какой у Фрэдди звук? Как он раскачивает вибрато!.. Труба мягкая. И эта странная фонетика… Заметил, как они чередуют стаккато и легато?

– Стиль называется бибоп, – объясняет Водкин. – То есть, кроме первой ноты, каждые две последующие залигованы. Получается «па-пара-пара-пара…» и так далее. Но вроде и с оттяжкой.

Никита гасит окурок в блюдце.

– Я импровизацию Хаббарда запишу. И буду долбить до тех пор, пока не получится.

Егоров сидит с нотной тетрадью у магнитофона до утра, слипаются глаза. Интересно, что сейчас поделывают звезды джаза?

В Штатах пятый час дня, значит, Фрэдди мог повести Вэйна в бар. Сидят, обсуждают контракты, будущие пластинки. А у Егорова даже щепотки чаю нет. Он израсходовал весь карандаш, стерся ластик, но почти вся импровизация записана.

За окнами пьет, гуляет, дерется, совокупляется ночной город.

Проходит месяц. Никита разучивает импровизации медленно, такт за тактом, подражая великим трубачам до мелочей.

Другой мир раскрывается перед ним, и он попутно обучается многим приемам игры, о которых и не подозревал раньше.

Через неделю друзья уже могут играть в подлинном темпе всего одну вещь – ту, с которой начинали, «Down Under».

Они включают «Яузу» на полную мощность, поднимают инструменты. После темы каждый играет свою импровизацию вместе с солистом на ленте.

– Ну, что? – торжествует Влад. – Говоришь, могут только черные?

Ждать стипендии – свихнешься с голоду, но воровать они не приучены. Стыришь на копеечку, испытаешь гнев державы на миллион, и долго еще будет мстить вдогонку.

Неподалеку от общежития торгуют требухой, украденной с местной скотобойни.

 

Над сумками планируют мухи.

Очень красивые.

Просто сказочно красивые мухи, лапки бархатно-черные, глазки красные, а крылышки зеленые.

Мухи воруют мясо и нагло смотрят на работниц. А работницы смотрят на Егорова и Водкина с оправданным недоверием: эти ничего не купят.

Водкин, отойдя в сторону, говорит, что внутренности напоминают ему человечьи. Он их в прозекторской видел, когда подрабатывал санитаром на первом курсе и трупы таскал.

Музыканты плетутся домой.

А там – тяжелый дух вечно засоренных унитазов да помойных ведер.

Из-за этого Никите бывает трудно заснуть.

А как заснет, видит разрытые могилы и больших черных собак.

Просыпается он среди ночи, идет гулять, чтобы избавить себя от могил и собак, поскольку ему не нравятся мысли о смерти.

В ясные ночи ему кажется, что луна прыгает и покачивается. Будто хочет, чтобы Егоров завыл по-собачьи.

Взвоешь тут. Пончики давно съедены, от киселя остались одни обертки, хлеба нет.

Ходили на брошенный элеватор, ловили голубей шапкой, сворачивали головы, обмазывали глиной и запекали на костре. Голубиное рагу – волшебный деликатес, если сторож не врежет по заднице из ружья.

Уже было: Влад лежал на животе, Никита булавкой, прокаленной на огне, крупинки соли выковыривал. Найти же гнездо с голубиными яйцами – редкое везение, но это весной.

Можно доски разгружать на сортировочной, таскать мешки с цементом. Но потом кисти рук сводит, пальцы болят, к инструменту не подойдешь. Один пианист нанялся дрова колоть, саданул по мизинцу. Трубачу мизинец не так важен, а для клавишника, считай, моральная смерть: большой и безымянный пальцы в октаву не растянешь.

Скрипач Сёма повесился в туалете.

Его сначала в общежитии дразнили. У него привычка была спать с открытыми глазами. Зубную пасту в рот заталкивали.

Ушел. Кое-как снял угол с клопами, но вскоре вернулся муж хозяйки из тюрьмы, заставлял одеколон пить, скрипку разбил, начал колотить Сёму, как бы из-за ревности. Сёма не выдержал. Кто-то в училище пустил слух: из-за несчастной любви. Но Никита с Владом точно знали: не было у Семёна никакой любви, не успел еще. Как и они сами. Как и большинство пацанов из музыкалки, только хвастают.

Влад считает, что остаются две дороги: либо к Маргарите, либо к Леопольду.

Леопольд Петрович, актер местного театра, человек добрейший, но гей, об этом весь город знает, и прокуратура тоже. Засадили бы давно, но не могут: все же единственный в области заслуженный артист республики.

Леопольд после спектаклей охотно делает минет всем желающим мальчикам. И платит без обмана, по пять рублей каждому.

Егоров говорит, это не мне, пусть хоть золотом обсыплет.

В таком случае, предлагает Влад, остается Маргарита.

Якобы вчера она Водкину игриво молвила, почему они с Егоровым к ней в гости не зайдут. Он как раз занимался с ней на фоно. У него обязательное фоно тяжко идет, и вроде бы Маргарита возложила женскую длань на руку Влада и всё это сказала.

– Не трендишь? Так и сказала, с Егоровым? – недоверчиво уточняет Никита.

– Не могла же она предложить: приходи, Владик, один, повеселимся, заодно и покушаем?

– Задачка, – говорит Никита. – Ладно, пошли от дежурной позвоним.

– И что ты скажешь этой чувихе?

– Ты и скажешь, Ник. Сымпровизируешь.

Влад набирает номер под косые взгляды дежурной.

– Маргарита Алексеевна? – он чуть ли не поет в трубку. – Добрый вам вечер, дорогая, это вас Владислав беспокоит.

– Кретин! – шипит Егоров, закрывая трубку. – Что значит, беспокоит? Тебя же в гости звали! И причем тут дорогая?

– Отвали, чувак! Еще одно слово, и я вешаю трубку!

– Ну, и вешай!

– Ну, и повешу!

– Ну, и пошел ты!..

– Сам пошел!..

Дежурная ерзает.

– Мальчики, драться на улицу.

– Да, да, Маргарита Алексеевна, я не пропал, – почти кричит Влад в трубку. – Конечно, зайдем… По «Волшебной флейте» поговорить надо… У вас клавир есть?.. И пластинка Моцарта?.. Ну, здорово… Дом шесть, это я запомню, а квартира?.. Семнадцать?.. Отлично, сейчас будем.

Он швыряет трубку на рычаги.

– Насчет Моцарта ты классно задвинул.

– Гениальный человек гениален во всем.

Маргариту Никонову прислали после питерской консерватории, ей двадцать пять.

Лицо юное, поэтому для солидности собирает волосы в копну на макушке, носит очки в роговой оправе, хотя ноль диоптрий, обычные стекла, только чуть дымчатые, по моде. На академические вечера надевает кофточку с блестками, янтарное ожерелье и юбку-колокол выше колен, отчего ноги Маргариты кажутся стройными, но без колокола выглядят тяжеловато. Со всеми на «вы».

Свои занятия обставляет, как в театральной студии, и старается, чтобы запомнилось либретто.

– Итак, джентльмены, – вещает Маргарита, вытаращив глаза, – отправился Орфей в царство мертвых, где не был никто из живых…

Рокочет рояль на низких октавах. Кружат по классу студенты, «витают», расставив руки. Они злые духи, фурии, желающие схарчить главного героя. Маргарита играет роль Эвридики, а какому-нибудь симпатичному мальчику, вроде Егорова, поручает роль Орфея.

Она завязывает ему глаза надушенным шарфом.

– Ступайте, Никита, и пойте свою арию… Ну, что же вы, слова забыли? – Подходит к роялю, тычет в клавиши: – Потеря-а-ал я Эвриди-ику, Эвриди-ики нет со мной…

Хорошо, что не по-немецки.

– Между прочим, – говорит Никонова, лаская юношей глазами-маслинами, – во времена Глюка женщин не допускали на оперную сцену. За них пели кастраты – ужас и огорчение. Так что я не должна петь Эвридику. Водкин, вы владеете фальцетом?.. Отлично!.. Прошу вас. Представьте, что вы кастрат. Будете Эвридикой. А вы, Егоров, получается, безумно любите Водкина и тоскуете по нему…

Значит, план такой. Они приходят, как представляет себе Влад. Чувиха, конечно, уже вылезла из ванны. Она, допустим, в халате на голое тело и в тапочках. Подает чай. Садятся. Сдержанно, подчеркивает он для Ника, обжора чертов, сдержанно заедают чай печеньем. Пробуют перейти на «ты». Потом Влад выходит в туалет, а Никита целует Маргариту Алексеевну. И полдела сделано.

– Я?! – поражается Егоров. – Ты же говорил, она на тебя глаз положила?

– На меня, на тебя… Не морочь голову! Для нашего проекта главное – результат, а именно деньги!

Друзья почти не узнают Никонову: волосы распущены, глаза подведены тушью, красное на ней, выходное платье, туфли в тон и на шпильках. Играет музыка.

– Мальчики, – говорит Маргарита низким контральто, – как я рада! Проходите же! Тапочек не надо, я потом подотру!

На столе столько всякого, что у друзей кружится голова.

Водкин откашливается.

– Мы, собственно говоря… по поводу «Волшебной флейты». Нас вот какой вопрос мучает…

Никонова машет рукой.

– Моцарта мы еще успеем обсудить. Ешьте, я за вином.

Она уходит на кухню, Влад толкает Никиту в бок.

– Ну, что я говорил! Считай, она наша!

Вино «Лидия», как ханский шербет, – на этикетке сдобная блондинка, похожая на Маргариту.

Выпивают.

У друзей кружится голова, а Маргарита только слегка розовеет.

– К черту флейту, долой академизм! Давайте веселиться! Ой, постойте, да вы же еще не пробовали ничего? Вот грибы, мама прислала… Вот селедочка, картошка отварная… А вы слышали Робертино Лоретти? Итальянская школа! Сейчас пластинку поставлю… Или еще по глотку?

Егоров встает.

– У меня тост! За присутствующую здесь прекрасную женщину! За вас, Маргарита Алексеевна!

Мальчишка-итальянец поет, сладко звенят мандолины. Кажется, за окном не промерзший город в дыму градирен и котельных, а летний берег, зонтики, лодки.

Маргарита слушает пластинку, подперев ладонями подбородок, глаза влажно блестят:

– Это безумно, безумно хорошо!

Егорову с Водкиным не до Лоретти. Они изо всех сил стараются сдержать аппетит.

– Никогда не думал, что требуется столько сил, чтобы не сожрать всё сразу, – шепчет Водкин Никите. – И убери от меня эту сосиску, Ник!

– Я сам ее изо всех сил игнорирую.

– Может, пока картошки поедим? Она дешевая.

Влад не выдерживает и первым нагружает в тарелку всё, что видит в радиусе вытянутой руки.

– О чем шепчетесь? – спрашивает Маргарита, пока игла шипит, скользя по пластинке к следующей дорожке.

«Джамайка! Джамайка!» – вопит Лоретти из динамика.

– Нет, – говорит Маргарита, – так не годится. Совсем ничего не кушаете. Не вкусно, что ли?

– Потрясающе, – восхищается Егоров, – царский ужин!

– Хотите еще?

– Я, кажись, переел. – Водкин икает, прикрыв рот ладонью.

– Это не ответ. Пока всё не съедите, я вас не отпущу, – приказывает Маргарита, доставая очередную «Лидию». – Откупоривайте, Никита! Presto? Presto!..