Шоколадный вождь. Эстонский роман

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Шоколадный вождь. Эстонский роман
Font:Smaller АаLarger Aa

© Амаяк Тер-Абрамянц, 2022

ISBN 978-5-0056-6225-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Роман

Едут!..

Случилось это необычное происшествие где-то около пятидесятого года прошлого века в славном городе Таллине, который очередной раз стал писаться с одним «н», лишь пять лет после Великой Войны минуло. Никто уж сейчас и не помнит о нём, да и в моё время, когда ещё свежо было фронтовое поколение, об этом событии вспоминали редко, с неохотой и опаской. Много воды с тех пор утекло из реки Пирита в море, старики в основном перемёрли или разъехались, ярые враги и друзья по нескольку раз уж менялись местами. Не ручаюсь потому за точность имён и званий лиц, принимавших в этом событии участие, одно знаю наверняка – БЫЛО!

В одну из ноябрьских ночей нагрянула в Эстонию высокая комиссия МГБ из самой Москвы. А точнее – с неба свалилась в зелёненьком двухмоторном самолёте с прямоугольными окошками. И как только самолёт коснулся посадочной полосы и побежал мимо её сигнальных огоньков, весь Таллин накрыл густой, как кисель, промозглый неподвижный туман.

Из самолёта по лёгкому трапу сползли на поле трое – в офицерских фуражках, в длиннополых шинелях. Их ожидала делегация военных, автоматчики охраны, лендлизовские виллисы и семиместный с длиннющим рылом правительственный ЗИС – 101.

Этот визит считался секретным, но, как это часто у нас бывает, о нём за несколько дней знало уже полгорода (а, может быть, и специально была допущена утечка информации). Ходили слухи, что он связан с браком на заводе «Двигатель», где строились подводные лодки, из-за которого якобы совершенно новая подлодка чуть не затонула в заливе, звучало, прошёптывалось таинственное и страшное слово «диверсия» и слух, что грядут большие аресты. Город замер: на улицах не было слышно голосов, люди выходили из домов только по крайней необходимости и на работу, молча торопясь преодолеть неуютное пространство улиц, хотя на самом деле надёжность их жилищ была всего лишь иллюзией – улица была даже в какой-то степени безопасней: органы предпочитали брать людей планомерно, спокойно и не спеша, по заранее намеченным адресам, под утречко, когда наиболее сладок сон. Все официальные лица торопливо подчищали свои дела. Подчёркивалась важность и секретность визита и тем, что он шёл по линии МГБ и о нём не был даже официально поставлен в известность первый секретарь ЦК Эстонии Кэбин – прознав о комиссии, он срочно уехал на дальнюю мызу, выполненную в стиле готического замка, и сидел с утра до вечера в кабинете, в угловой башенке, готовил доклад к предстоящему пленуму секретарей союзных республик в Москве, сочиняя небылицы о небывалых достижениях приборостроения и свиноводства в республике на пути строительства к неизбежному коммунистическому раю, почти ничего не ел, несмотря на баснословный в обычное время аппетит и огромный живот, и постоянно глотал настой валерианы.

А адмирал КБФ, базирующегося в Таллинском заливе, будто по какому-то совпадению, объявил внеплановые боевые учения, и в день перед прибытием комиссии все боевые корабли и подлодки вышли в открытое море, в поход, в туман, объявив полное радиомолчание, дабы не быть обнаруженными предполагаемым противником. Ушли все корабли, за исключением эсминца «Быстрый», находившегося на ремонте в Минной гавани. Говорили даже – опять же шепотком – что адмирал, едва услышав о грядущей комиссии из МГБ, грохнул тяжёлым кулаком о стол и заявил: «Ну, я этим сукиным детям ни одного моряка не отдам!» и тут же дал команду в поход.

Высокая комиссия состояла из генерала и двух полковников.

Генерал, глава комиссии, был низенький и толстенький, как колобок (вождь не любил держать рядом людей выше его ростом). У него был вытянутый нос со странной раздвоенной картофелинкой на конце, и оттого казалось, что он всё время принюхивается. Звали его Матвей Савельич Хрипоносов. За ним не шёл, а будто струился согнутый вопросительным знаком, будто стараясь не быть выше генерала и присосаться к хрящеватому уху начальника, полковник Ломидзе, всегда весёлый, улыбающийся, с миндалевидными чёрными глазами восточный красавчик. Третьим был Марк Ильич Осиновский, славный тем, что отрёкся от собственного отца раввина, отправленного в лагерь: «Всем ответственно заявляю, – говаривал он нередко, хмуря кустистые брови, – мне за отца – Иосиф Виссарионович Сталин, и другого быть не может!»

– Ну и погодка! – матюкнулся Хрипоносов, оказавшись на земле и, оглядываясь, поднял воротник шинели.

Весь полёт он вспоминал своё свидание с вождём и сейчас нёс его в себе, нёс, нёс…

Вождь сидел за столом, а он стоял перед ним навытяжку своего короткого роста. Вождь держал в руке бумажку, попыхивал трубкой и щурился.

– Сматри, что делают, сволачи! – наконец изрёк вождь.

– Слушаюсь, товарищ Сталин! – выпалил Хрипоносов, но вождь бросил на него мутный взгляд:

– Расслабься, дурак, я с тобой по-чэловэчески гаварю!

– Слушаюсь! – сглотнул ком страха Хрипоносов, стараясь придать своему взгляду выражение ещё более искренней преданности, однако позволил лицевым мышцам несколько обмякнуть. Он почувствовал вдруг необыкновенную любовь к этому великому человеку, который мог бы раздавить его одним движением пальца, щелчком, как паучка, как мошку таёжную, но не делает этого, давая главное – возможность жить, дышать!

Сталин встал из-за стола и зашагал по комнате, неожиданно маленький, сутулый, но оттого кажущийся ещё более угрожающим и опасным, как скорпион, – в одной руке погасшая трубка, в другой листок бумаги.

– Вот сматри, Матвэй! – сказал он, тряхнув бумажкой. – Здэсь данные эмгебе из Эстонии. Это разве парядок?

Хрипоносов вытянул короткую шею в направлении к бумажке:

– Товарищ Сталин, да ежели чо не того, дак мы того!..

Сталин движением руки оборвал.

– Мало сажают, савсэм мало, панимаешь? А честных каммунистов убивают какие-то недобитки… – Сталин усмехнулся. – Гаварят, малэнькая республика, мало народу… а в Армэнии больше? А ты пасматри, какие паказатели Анастас даёт: в два, в три раза больше! Маладэц, Анастас! В общем, Хрыпонос, кто там эмгебе?

– Арво Куйстик, товарищ Сталин.

Сталин сощурился:

– Эстонец, сваих жалеет! Ради такого дела жалеть! Ради кАмунизма жалеть – это наивисшее прЕступление! – (в особо важных словах вождь делал ударение на первом слоге). – Прошёлся: – Так, без всякой борьбы ми кАмунизма не добьёмся! Вот, поезжай, Хрыпонос, разберись…

– Так точно, товарищ Сталин, разберёмся!

– Ми тебе людей дадим в помощь: харёший парень Ламидзе от Лаврентия паедет, Осиновский – он глазом режит!

– Есть, товарищ Сталин! – весело теперь улыбнулся Хрипоносов, вытянулся и даже каблучками прищёлкнул. – Будет сделано, когда выезжать?

– А завтра, завтра и виезжайте, только летите сэкретным бортом, завтра ночью… Тебе Ламидзе всё скажет. Идите, – устало махнул вождь.

Хрипоносов вытянулся, отдал честь, развернулся, готовый было идти, как вдруг его остановил голос вождя.

– Таварищ Хрыпоносов.

– Да, товарищ Сталин! – быстро развернулся Матвей Савельич.

– Ви человек свежий, – усмехнулся вождь, – прямо с Колими. Как там на Колиме?

– На Колыме, товарищ Сталин, растёт выработка золота и урана! – не без гордости объявил Хрипоносов, в глазах которого сразу восстало его бывшее хозяйство: бесконечные вереницы похожих не на людей, а на странных первобытных обитателей Земли, заключённых – врагов народа, шахты, распадки, кладбища с надмогильными колышками и прибитыми к ним дощечками с номерками – окончательное место назначения этих врагов.

– Да я не о том! – рассмеялся вождь, показывая свою простую человеческую сущность. – Климат как там?

– Двенадцать месяцев зима – остальное лето! – бойко отрапортовал Хрипоносов шуткой, популярной у заключённых.

И они вдруг, не сговариваясь, рассмеялись, как близкие друзья, привыкшие понимать друг друга с полуслова.

– Харащё, харащё, идите, – смеясь махнул ладонью вождь, – и скажите, у нас страна большая, на каждого эстонца найдётся своя Колима-а!

Это потом, уже в самолёте, он понял глубокий смысл этой шутки, когда у пилота случайно узнал, что «ма-а» – по-эстонски значит земля, и очередной раз подивился мудрости Учителя: «Вишь ты, грузинец, а все языки проведал!»

Хрипоносов твёрдо шагал по взлётному полю. Навстречу ему спешили начальник МГБ Эстонии Арво Куйстик, его зам и негласный стукач-информатор, каждый день отписывающий донесения на своего патрона прямо в центр, Берии, подполковник Нечаенко, начальник управления МГБ Прибалтики, начальник тюремной службы Таллина…

– Здравствуйте та-арищи!

– Здрасьте, тарищи!

– А это тарищ… А это тарищ… – коротко представлялись они, но лиц во мраке почти не было видно, и Хрипоносов только махнул рукой: – Едем… А поближе познакомимся потом.

– Товарищ Хриппоноософ, не угодно ли отдохнуть с дорошки? – предложил Куйстик.

– Не угодно, не баре! – грубо оборвал его Хрипоносов, – сразу за работу! Отчитываться будете. Сначала отчёт – потом почёт, – он невольно покосился на Ломидзе. Тот, как всегда, чёрт его не разберёт, улыбался.

Шестеро человек проглотил огромный правительственный ЗИС.

– Куда? В МГБ, на Лай?

– Куда…?

– О, у нас всё утоппно! – похвалился Куйстик, рассмеявшись. Это был толстенький белокурый человечек, похожий на розового поросёнка. – эмьгебе на улитсе Лай, остальные утсресдения в самке!

– Что? В какой ещё самке? – вздрогнул Хрипоносов.

– В самке, в самке, из камня котторый, – прояснил Куйстик.

– В замке, товарищ генерал, – подсказал Ломидзе, – у них там все министерства.

– Та, та, всё блиско, песком – и эмьгебе, и Верховный советт и министерство здравоохранения и турьмаа!

– А-а! – расхохотался Хрипоносов, – но вовремя спохватился и грозно нахмурился.

 

Машина мчала по шоссе, приближаясь к городу. Фары еле пробивали туман.

– Осторосно, Ифан, – сказал Куйстик водителю, – не реп-пку везём – начальсфо!

Хрипоносов вздрогнул: что хочет сказать этот гад? Что за намёк на сказку? Дедка за репку, бабка за дедку или как там… «Ничего, приедем – разберёмся, какая у тебя сказка!». – злобно подумал Хрипоносов, доставая пачку Казбека и закуривая.

– А почему нет моряков? – спросил он.

– Сротсные учения, фсе усли в мор-ре – паевая трефога! – грустно вздохнул Куйстик, – по приказу атмирала…

– Ну, я им ещё покажу! – рыкнул Хрипоносов. – Голубая кровь, бля, понимаешь!

Туман

Молодой инженер-лейтенант эсминца «Быстрый» Владимир Климов возвращался домой из Минной Гавани поздно. Погода была подстать его настроению. В тумане расплывались редкие огни окон и фонарей, ещё «тех», готических, досоветских. Скоро их, наверное, по мере износа заменят на стандартные пузыри, светящие от океана до океана – с некоторой грустью подумал он: по всей стране идёт неизбежная унификация, стандартизация – плата за всеобщее благополучие… Влага оседала на щербатых известковых стенах домов и башен Старого Города, слезилась по ним, сливаясь в крохотные ручейки, поблёскивала на брусчатке мостовой. Редкие торопливые прохожие вдруг появлялись из тумана и в нём же исчезали, будто призраки. И сама его жизнь, доселе чёткая и ясная, теперь казалась порой Климову призрачной, ненастоящей.

– Стой! Кто идёт?

Из тумана показалось нечто конкретное: фуражка офицера и две пилотки, блеснула сталь автоматов – военный патруль… Зажужжал ручной динамофонарик, осветив лицо Климова и заставив его сощуриться.

– Ваши документы! – лица патрульных расплывались в сумраке.

Климов достал из внутреннего кармана удостоверение и увольнительную.

«Вижу-вижу-вижу… – жужжал фонарик, и свет переместился на бумаги.

– Так… – наконец сказал патрульный офицер.

Луч фонарика снова упёрся в лицо Климов: «Вижу-вижу-вижу…»

– Ничего подозрительного, товарищ лейтенант, не заметили? – донёсся глухой голос офицера.

– Да, ничего, – пожал плечами Климов, – а что?

– Ну, знаете, здесь же эстонцы, а вы военный, так что осторожнее, – доброжелательно посоветовал офицер, отдавая документы.

– Ну и что, что эстонцы? – вяло удивился Климов.

– Ну, сами знаете, они ещё к советской власти не приучены, всякое бывает, – офицер ещё раз козырнул, и через несколько минут патруль исчез в тумане, а Климов продолжил свой путь по улице Пикк.

Он думал о том, как всё было раньше в его жизни ясно и как запутанно и непонятно сейчас.

Раньше был враг – фашисты, эвакуация из родного Пскова, жизнь в убогом приволжском городке, похоронка, известившая о гибели отца в этом суровом море, старшего механика траулера «Коммунар». Перевозило это перегруженное судёнышко в 41-ом году из Таллина в Ленинград солдат и беженцев. В аккурат на траверсе мыса Юминда подорвалось на немецкой мине, да так, что никто не спасся – с бывшего вблизи морского охотника свидетели рассказывали, они дважды прошли над местом бедствия – только щепки да трупы… Мать говорила, ещё повезло, что отца в пропавшие без вести не записали. Пропасть без вести, значит автоматически очутиться под подозрением в измене родине, и тут уж все члены семьи почти враги народа… Отца он уже помнил не очень чётко, да и нечасто тот бывал дома – всё в плаваниях, да ещё в каких-то непонятных разъездах. Был большой, сильный, пахнущий мазутом мужик, не слишком обращавший внимание на своего отпрыска, а будто всё время погружённый в одну неотступную, самую важную думу, по сравнению с которой всё окружающее второстепенно. Лишь иногда поднимал взгляд он на сына в каком-то немом удивлении, будто увидев его впервые. Обычно приезды его омрачались запоями и скандалами. Причины такого тяжёлого поведения маленького Володю удивляли и возмущали, ведь он с такой радостью поначалу ждал приезда «тятьки».

– Мам, а мам, – говорил он тогда, – а зачем папка пьёт?

– Водка, водка проклятая всему виной, – вздыхала Полина Ивановна.

– А хочешь, когда я вырасту и стану сильнее, я его так побью, что он больше к ней не притронется?

– Бог с тобой! – испуганно отмахивалась Полина Ивановна. – Битого-то за что бить? Жизнь у него тяжёлая была – ни отца, ни матери…

– А почему? Их беляки убили?

Губы Полины Ивановны вдруг плотно сжимались, взгляд уходил в сторону.

– Больно рано тебе ещё знать, – наконец вздыхала она, – придёт времячко – расскажу…

«Значит беляки! – думал он. – Просто больно ей досказать!» – и кулачки сжимались в ненависти к «проклятому царизму», только от которого, как объясняла учительница, и оставалось, и тянулось всё негодное и горькое в жизни.

И мнилось ему не раз: летел на коне в атаку с шашкой наголо его геройский дед – ну точь-в-точь Чапаев в фильме, а бабушка, в белом халате с красным крестом на сумке, раны перевязывала ему… А потом их вместе ведут на расстрел эти пузатые, лощёные, в золоте, буржуины… А дед перед ними как развернётся, как крикнет, руку в кулаке вскинув: «Да здравствует Мировая Революция!..» – и он впивался в подушку, чтобы не слышать страшного залпа.

Отец, однако, не буянил, не дрался, как иные соседи пьяницы, а валился с ног и спал несколько суток, пробуждаясь лишь для того, чтобы сбегать в ближайший магазин за водкой. А после протрезвления на него напускалась жена, но он сносил её упрёки спокойно, словно шелест ветра, а в глазах снова появлялась неотступная дума.

Однажды, как раз накануне войны, ещё не вполне очнувшись после такого запоя, он вдруг остановил сына, схватив за рукав.

«Слушай, Вовка! Слушай внимательно и запоминай! Не было на земле никогда Правды, нет нигде и никогда не будет!»

– Да что ты мелешь такое, чему учишь дитя-то?! – напустилась на него жена. – Ум свой совсем пропил, видать! – но он будто не слышал, а также упорно и пытливо смотрел на сына.

– Да отпусти ж ты его! – наконец замахнулась Полина Ивановна полотенцем, которым вытирала тарелки, и тогда отец отпустил его, пошарил карманах брезентовых штанин и вытащил оттуда какой-то болт – «На!»… Потом Володя долго носил его с собой и хвастался перед сверстниками, что это главный болт на корабле – отверни его – и корабль рассыплется!

Но горе утери отца почувствовал через горе матери, почувствовал так остро, что из весёлого, беззаботного мальчишки стал замкнутым, сосредоточенным, другим: тогда он дал себе клятву стать моряком, как его отец, и отомстить фашистам, и ненависть к врагу становилась священной… Эта ненависть странным образом собирала его в единое целое, понуждала аккуратно учиться, помогать матери, которая работала прачкой и уборщицей в эвакогоспитале.

Потом было возвращение в разбитый, разрушенный Псков, по сравнению с которым оставленный приволжский городок казался раем земным. Тяжёлая работа матери на стройке, и уборщицей в госпитале. А он упрямо учился, чтобы поступить в морское училище. Город медленно восстанавливался, расчищался.

Дважды он бросал вместе с другими подростками обломки кирпичей в колонны немецких военнопленных, возвращающихся с работ. Второй раз его поймал милиционер и привёл домой. Его заперли в комнате, и о чём-то милиционер с матерью говорил, и он с тайным ликованием услышал, что какой-то из кирпичей повредил голову какому-то немцу. Потом мать говорила с ним долго, чтобы он такого не повторял, а он слушал нахмурившись, сжав зубы. «Они тоже люди, – вздыхая, говорила мать, – их Гитлер воевать заставил». «Они не люди! – яростно выкрикнул он, – они нашего папку убили!» «Пусть лучше города восстановят, которые разрушили», – увещевала Полина Ивановна сына. «Мы и без них восстановим!» – огрызался впервые матери Володя. Месть кровавая для него была несравненно важнее и слаще. И только одно подействовало: «Если будешь и дальше так себя вести, ни в какое училище не возьмут, а сядешь в тюрьму вместе со своими дружками, а они туда точно сядут!»

Потом поступление в военно-морское училище в Ленинграде, офицерский кортик – и назначение сюда. Да, здесь и погиб его отец, простой моторист минного тральщика, в 41-ом, у мыса Юминда во время перехода флота из Таллина в Ленинград. И мины до сих пор ещё находили в этих водах. Об одном он сильнее всего жалел тогда, что война слишком быстро закончилась и не успел он отомстить фашистам – только те два кирпича, летящие в колонну, и остались его личным вкладом в Великую Отечественную.

Здесь, в Таллине, он почти сразу встретил Марту – у памятника «Русалке» познакомились. Море серебрилось мелкими волнами, как кольчуга, чёрный крылатый ангел на вершине розовой гранитной скалы благословлял крестом корабли на рейде, глухо гудели корабельные сирены… Он, в парадной форме военного моряка (чёрный бушлат, светлый шарф, золотые якоря на пуговицах и фуражке с белым верхом и золотой кокардой), важно рассказывал ей историю затонувшего во время шторма броненосца вместе со 177-ю душами, которую она, конечно же, сотни раз слышала, но делала вид, что внимательно слушает. А когда он закончил, сказала:

– А теперь я расскажу вам другую историю, тоже об этом памятнике, но историю его создания и любви… Его создал известный в Эстонии скульптор Амандус Адамсон. В доме у него работала 17-летняя горничная Юлиана Роотси – между ними возникла любовь. И вот именно с неё он изваял того ангела, который стоит наверху… – Они вместе, не сговариваясь посмотрели вверх, и он отметил, какая у этого ангела гладкая и элегантная пяточка:

– Да, – сказал он, – зимой, наверное, ей холодно… – И они рассмеялись.

– Это было почти полвека назад, – продолжила она, – но говорят, что она ещё жива и приходит сюда иногда посидеть на лавочке, встретиться со своей молодостью… Посмотри на этих старушек на лавочках, – может быть, она из них!

На лавочках напротив памятника и впрямь сидели старушки, целых три – седенькие, аккуратные, в очочках: одна, высокая, что-то вязала, другая читала книгу, третья в старомодной шляпке просто сидела, сидела прямо, прикрыв глаза и положив руки на кожаную сумочку на коленях.

– Может это она! – В глазах Климова вспыхнуло любопытство. – Давай подойдём и спросим?

Марта удивлённо посмотрела на него:

– Нет, у нас так не принято!

– Как?

– А так… входить в чужую жизнь без приглашения, человека тревожить… А может быть, ей сейчас ни с кем общаться не хочется, откуда мы знаем? Это у вас, русских, всё просто, – тон её стал неожиданно насмешливо задиристым, – все – мамани, папани, братишки, сестрёнки… и каждый может сунуть нос в душу другого без спросу: как вам спалось, например, спросить, что снилось, а куда вы вчера ходили вечером? Особенно начальство любит спрашивать. – Скажи, – она неожиданно перешла на «ты», – ну что у вас, у русских, вообще хорошего есть? – Марта смотрела на него со спокойным насмешливым высокомерием, но и с некоторым любопытством.

И он внезапно посерьёзнел, выпрямился, поправив флотскую с якорем фуражку, и гордо выпалил, как на духу, не раздумывая:

– Товарищество! Дружба! Такого, как у русских, товарищества нигде не найдёшь! Не зря же у нас говорят: «Сам погибай, а товарища выручай!». Ни у одного народа больше нет такой пословицы! «За други своя и живота не жалко!» – «живота» – значит жизни!

– Это потому, что вы много воюете, – вздохнула Марта.

– Товарищество, братство, морское братство! – рубил Климов воздух ладонью.

Марта смотрела на него внимательно, ничего не отвечая, только уголок рта её вдруг дрогнул в полуулыбке.

С того момента весь мир отступил на второй план: её образ стал преследовать его днём и ночью, и чем дальше и непонятней она казалась, тем сильнее притягивала, как терра инкогнита притягивает настоящего моряка, – ему снова и снова хотелось увидеть её платиновые волосы, улыбку, немного выступающие скулы и лоб, прохладные, прозрачные, светлые глаза, в которых он моментально тонул, увидеть её стать, лёгкую походку, которую даёт ловкое здоровое тело.

В последнюю очередь думал он тогда, что она эстонка, Она была богиня, а всё остальное, земное, безусловно, приложится, ведь главное – они любят друг друга! И они зарегистрировали брак.

Марта была школьной учительницей эстонского языка. Родители её жили в скромном одноэтажном деревянном домике с садом на окраине города, отец – инженер, мать – домохозяйка, в своё время хорошо знали первого главу правительства советской Эстонии романтика-коммуниста Иоханнеса Барбаруса, который застрелился в 1946 году.

Они поженились. Нет, она не была влюблена – безошибочным инстинктом женщины почувствовала, что этому человеку можно верить, можно будет всегда опереться на его плечо, что это человек единого слова, единого решения, с которого не свернёт. Какое-то убаюкивающее спокойствие исходило от этого русского крепкого парня с высоким лбом и светлыми глазами, будто постоянный тёплый ветерок. Она увидела в нём задатки подлинного интеллигента, которые лишь надо было развить, развернуть в правильном направлении. А его критическому уму дать другую пищу, нежели марксизм. Климов относился к тем немногим людям, которые не трусили сами перед собой, признавая Правду, какой бы она ни была нелицеприятной, если появлялись неопровержимые доказательства. Честный, прямой, по-молодому горячий, он обладал в то же время бесстрастным, постоянно и упрямо стремящимся к истине умом…

 

В доме у эстонских тестя и тёщи Климов был всего лишь раз, с Мартой. По всей видимости, брак они этот не одобряли. Несмотря на то, что Володя, как мог, старался произвести на них наилучшее впечатление, встреча произошла довольно холодная. За столом пили кофе с цикорием, и в разговоре чувствовалось много недосказанностей. На его вопросы о первом председателе президиума верховного совета Эстонской ССР, поэте, Иоханнесе Барбарусе и его загадочном самоубийстве больше отмалчивались. Зато Марта говорила такое, что у них в ужасе округлялись глаза. «Да понял он, что ваш коммунизм обман, вот и застрелился!» – жёстко усмехалась Марта.

Климовым дали жильё в коммуналке – целых две комнаты, хотя и смежных. Благодаря «уплотнению классово чуждого элемента» – профессора русской литературы Шулегина Дмитрия Николаевича, русского послереволюционного эмигранта, сын которого погиб в Белой гвардии. Шулегину осталась комнатка, служившая ему кабинетом, кухня становилась общей. Впрочем, Шулегин обиды на неожиданных соседей не держал. Ему было достаточно забитого книгами кабинета со старым письменным столом перед окном, креслом, стулом и продавленным диваном. Одинокий старик даже обрадовался появлению этих новых и, как оказалось, таких разных молодых людей.

Что касается быта, то новая пара жила в полном ладу, но почти немедленно на семейном небосклоне вспыхнули идеологические споры, доходившие порой до не свойственной эстонцам точки яростного кипения. Не раз Шулегину приходилось быть их невольным свидетелем и, по просьбе Марты, даже арбитром.

Очень скоро Климов узнал, что Марта ненавидит и презирает всё советское и русское (она не разделяла эти понятия) и ужаснулся. Он-то, со свойственной молодости самоуверенностью, думал, что сможет сделать, благодаря любви, с этой женщиной то же, что скульптор делает с глиной, придавая ей нужную форму, но оказалось, что он имеет дело не с пластилином, из которого можно творить желаемое, а с твёрдой гранитной скалой, человеком совершенно сформированных убеждений.

Марта говорила ему прямо такие вещи, от которых волосы приподнимали его флотскую фуражку с кокардой. О таких взглядах полагалось сообщать «куда следует», но о таком он и помыслить не мог. Он был уверен в своих убеждениях, был уверен, что Марту всё же удастся переубедить.

Спорили они часто. Ещё в училище Володя изучал Маркса с огромным искренним интересом. Казалось, на каждый теоретический вопрос он мог бы ответить, но Марта крыла его всякий раз примерами из жизни, и часто после очередного «почему» Марты спор обрывался, и Володя, не находя немедленного ответа, долго рылся в конспектах, листал двухтомник избранного Маркса и даже ходил в библиотеку дома офицеров, где имелось полное собрание сочинений классиков марксизма. Но и там он часто не находил ответа на простые вопросы и вздыхал, сетуя на свою малообразованность. Бредовых текстов Ленина, представляющих определённый интерес для психиатра, как обычный, нормальный, мыслящий человек, он вообще не понимал, но относил это за счёт своего недостаточного интеллектуального развития. Что-то подсказывало ему, что браться за аргументы Сталина – запрещённый приём, тем более, что втайне считал преждевременным оценивать его теоретические постулаты.

Тем более что у Марты вдруг появился неожиданный союзник в спорах с Владимиром – их сосед, профессор Шулегин – во всяком случае, в том, что касалось существующей власти. Что касалось Эстонии и России, мнения Марты и профессора расходились. Профессор был русофилом, а Марта – ярой сторонницей идеи независимости Эстонии.

Старик сосед и молодой морской офицер быстро сблизились и частенько проводили вечера на кухне за чаем, беседовали, и Шулегин поражался, как мало знает советский офицер, а Климов жадно глотал старые книги по истории России с ятями, которые давал ему профессор, – Карамзина, Соловьёва, Ключевского… Он понимал, что эти книги запрещены, но с удивлением не находил в них ничего антисоветского.

Внутреннее состояние Климова оказалось взбаламученным, смутным: кто враг, кто друг? – неужели нет той системы, которая сразу всё определила бы? Неужели мир настолько сложен, что каждый атом необходимо оценивать в отдельности?

Но в лучшие мгновения с Мартой растворялось «высшее» – политическое, классовое, национальное… разделяющее человечество, обязывающие ненавидеть и презирать огромное число незнакомых людей.

Марта говорила часто такое, во что поверить с первого раза было порой просто невозможно. К примеру, что в буржуазной Эстонии жили вовсе не плохо и даже лучше по сравнению с нынешним временем (это прямо противоречило заученной идее, что при социалистическом строе народ живёт лучше, чем при капитализме), что советские газеты врут, что многих арестовывают ни за что и отправляют в Сибирь – последнее, к сожалению, он видел вокруг себя всё чаще – исчезновение людей, целых семей, объявленных вдруг врагами народа, и были среди них те, о которых он точно знал – никакими врагами быть они не могут. Ну, это ошибка, ну, это исключение – уговаривал он себя на первых порах. Но уж очень много таких «исключений» с каждой неделей набиралось – брали и эстонцев, и русских, и евреев, и татар… Беда была в том, что он был от природы человеком анализирующим, и чем дальше, тем больше получалось, что Марта права…

Марта обладала быстрым рациональным умом и частенько ставила его в тупик и по теоретической части, безжалостно расшатывая его внутреннюю целостность. «Как же так, – насмешливо говаривала она, – твой Маркс считает классовые противоречия движущей силой общества, а как же сможет существовать твой коммунизм, если все противоречия исчезнут?» – «Ты, ты погоди, – махал он рукой, – ты не смешивай…» – «А ты объясни!» – «Конечно, объясню! – говорил он и кидался в комнату рыться в томах избранных сочинений Маркса и Энгельса, – вот я тебе сейчас найду! У Маркса всё есть!» – Не находя, злился, а Марта усмехалась. «Да ведь есть ещё другие противоречия – между обществом и природой!» – выкручивался он, листая страницы. – «Да я вот завтра пойду в библиотеку дома офицеров – там полное собрание сочинений!» Марта хихикала: «Ищи, только на девушек других не заглядывайся!» На это Климов только возмущённо тряс головой.

В доме Марта говорила исключительно на эстонском, и он удивительно быстро и с охотой освоил этот певучий, плывущий язык, но при Шулегине, и, тем более, когда приезжала мама, Климов всегда говорил по-русски, а Марта демонстративно обращалась к мужу при них только по-эстонски – он отвечал по-русски, он спрашивал по-русски – она отвечала по эстонски. Шулегин лишь улыбался в усы – эстонский он знал, а вот Полину Ивановну это ужасно расстраивало – она вся каменела и поджимала губы.

Однажды Марта твёрдо заявила мужу:

– Мои дети будут эстонцами! И они будут свободными людьми!

Он только пожал плечами; он слышал, что, если женщина в положении, с ней спорить нельзя.

Через десять месяцев после свадьбы у них родился сын. Марта назвала его Артуром, и Володя не мог перечить, хотя в этом имени чудилось что-то совсем чужое. А вот Марта с детства зачитывалась книжками о рыцарях Круглого Стола. «Сэр Артур!» – так называла она его про себя, когда ещё носила, и так обращалась к нему в своих мысленных разговорах с ним, когда чувствовала шевеление в животе. Почему-то она была на сто процентов уверена, что родится мальчик.

Мальчик был живой, беленький. Марта несколько месяцев после родов гордо сияла. Однако на четвёртом месяце врачи стали отмечать странности у ребёнка – он не фиксировал взгляд на игрушках, предметах и людях, реагируя только на звуки. Приговор врачей был страшен: врождённая слепота.