Read the book: «Разбитые витражи»

Font::

Глава 1. Юлька-Жулька и первый осколок

«Обратная сторона Луны — это мир искаженных отражений, где детские страхи обретают плоть, а первая ложь становится единственным спасением от реальности».


— Из описания XVIII Старшего Аркана Таро (Луна)

Воспоминания о раннем детстве всегда возвращались к Юле в виде липкого, удушливого ощущения грязи, густого дыма дешевых сигарет и затяжного, непрекращающегося шума за стеной. Их двухкомнатная хрущевка на окраине промышленного городка напоминала старую, давно нечищенную сточную канаву, куда годами сливались человеческие обиды, пьяные слезы и серая дорожная пыль. Окна квартиры выходили на заброшенный пустырь и серые бетонные коробки соседних домов, отчего в комнатах даже в самые солнечные дни царил гнетущий, грязный полумрак.

Юля плохо помнила отца из того периода. В её памяти он остался лишь неясным, вечно сутулым силуэтом, который молча курил на узком балконе, глядя в серую пустоту двора. Зато маму она помнила до мельчайших, пугающих подробностей. Мама была красивой, но эта красота казалась надломленной, увядающей, словно цветок, который забыли полить и выставили на мороз. От нее всегда пахло одинаково — резким, сладковатым шлейфом дешевого ягодного парфюма, которым она безуспешно пыталась заглушить тяжелый, удушливый запах перегара. Этот запах въелся во все предметы в квартире: в засаленные обои в коридоре, в серые шторы, в обивку старого дивана и даже в Юлины детские вещи.

Скандалы вспыхивали внезапно, словно от случайной искры. Родители кричали друг на друга долго, хрипло, срываясь на отвратительный, лающий ультразвук. Отец обвинял маму в том, что она пропивает последние деньги и «видит чертей», а мама в ответ швыряла в него тяжелые граненые стаканы, которые с глухим звоном разбивались о кафельный фартук возле газовой плиты. Маленькая Юля закрывала уши руками, зажмуривалась и ждала, когда этот кошмар закончится. В те минуты внутри пятилетней девочки впервые зародилась глубокая, черная пустота — абсолютная уверенность в том, что этот мир уродлив, небезопасен, а взрослые — это существа, которым нельзя верить ни при каких обстоятельствах.

До того как хрущевка на окраине окончательно превратилась в сточную канаву, в ней была другая жизнь, о которой Юля знала лишь по паре старых, любительских фотографий в глянцевом альбоме. На тех снимках мама еще улыбалась открыто, без этой своей более поздней, испуганно-вызывающей гримасы, а отец держал её за талию, и пальцы его не дрожали от вечного подспудного страха.

Их брак трещал по швам медленно, с едва слышным, но необратимым скрипом. Отец работал мастером на местном заводе по производство железобетонных изделий. От него всегда пахло цементной пылью, мазутом и глухой, невысказанной усталостью человека, который застрял в колее. Он был из тех мужчин, что не умеют говорить о проблемах — они копят их внутри, как шлак в доменной печи. Возвращаясь со смены, он часами сидел на кухне, молча перебирая старые квитанции или чиня копеечный транзисторный приемник, который всё равно ловил только белый шум и хриплые помехи.

Маму эта тишина сводила с ума. Она, выросшая в просторном деревенском доме, запертая в четырех бетонных стенах с маленьким ребенком на руках, задыхалась. Ей отчаянно хотелось праздника, блеска, подтверждения того, что её молодость и красота не уходят в сухую заводскую землю вместе с этой серой пылью.

Сначала сладковатый ягодный парфюм маскировал лишь легкий запах шампанского после редких посиделок с подружками. Но постепенно «праздники» стали требоваться ей всё чаще — просто для того, чтобы заглушить монотонный гул хрущевки и вечно сутулую, молчаливую спину мужа. Мама начинала пить втайне, пряча чекушки за бачками с крупой или в глубине бельевого шкафа.

Отец замечал. Юля помнила, как атмосфера в доме сгущалась, становясь осязаемой и тяжелой, словно перед грозой. Первые конфликты происходили шепотом — страшным, шипящим шепотом за закрытой дверью спальни. Пятилетняя Юля сидела на ковре в зале, сжимая в руках облезлого пластмассового мишку, и слушала этот змеиный свист.

— Опять? — глухо, сдавленно спрашивал отец. — Лариса, ты на себя в зеркало смотрела? Ребенок в доме.

— А что ребенок? — огрызалась мама, и в её голосе уже тогда прорывались те самые лающие, истеричные нотки. — Ребенок сыт! А мне выть хочется в этой твоей берлоге! Ты когда мне платье новое покупал? Ты когда меня в кино водил, инженер несчастный?

Постепенно шепот перерос в крик. Отец, не находя аргументов, замыкался еще сильнее, уходя курить на балкон, а мама, разогретая алкоголем и собственным несчастьем, преследовала его и там. Она могла разбудить отца посреди ночи, включить яркий свет в комнате и начать требовать «правды» — выдуманных измен, потерянных денег, украденной молодости.

Именно тогда на их кухне стал регулярно появляться дядя Валера. Он был полной противоположностью отца — шумный, напористый, с размашистыми манерами снабженца. Валера умел доставать дефицит, громко шутил и приносил маме те самые конфеты и импортные ликеры, от которых у нее загорались глаза. Отец принимал друга молча, наливал ему, пил сам, словно искал в этой компании громоотвод. Он не видел — или слишком устал, чтобы видеть, — какими сальными взглядами Валера провожал Ларису, когда та уходила в коридор, и как сама Лариса дольше необходимого задерживала руку, забирая у гостя очередную подаренную бутылку.

Дом медленно умирал. Чистые когда-то занавески посерели от табачного дыма. На кухонном столе всё чаще оставались немытые тарелки с заветренной колбасой и пустые стаканы. Мама перестала готовить супы, перейдя на наскоро сделанные бутерброды, а отец окончательно перестал смотреть Юле в глаза. Он словно заранее прощался с этой квартирой и с этой дочерью, которая росла в атмосфере вечной войны.

В последний месяц перед уходом отца скандалы достигли своего пика. Мама уже не пряталась. Она могла заявить отцу прямо в лицо, под звон разбитого стакана: «Да ты вообще не мужик! Валерка хоть человек, у него деньги есть, он жить умеет! А ты — червь заводской!» Отец бледнел, его челюсти сжимались так, что на щеках ходили желваки, но он ни разу не поднял на нее руку. Он просто собирался изнутри, кристаллизовался в своем решении уйти. И Юля, наблюдая за этим из своего угла, впитывала каждую деталь этой драмы, понимая: слабость — это уродство, а доверие — это первый шаг к тому, чтобы тебя растоптали.

Развязка наступила в один из тех серых, липких четвергов, когда небо над городом казалось грязной простыней. Отец должен был вернуться со смены только к полуночи — на заводе монтировали новую линию, и вся бригада оставалась на сверхурочные. Маленькая Юля сидела на полу в большой комнате, бездумно катая по облезлому ковру сломанную пластмассовую машинку.

В квартире пахло особенно душно: к привычному табачному дыму примесью ложился густой, сладкий шлейф маминых духов и резкий запах распитого армянского коньяка. Из спальни доносился приглушенный, хриплый смех мамы и низкий, рокочущий бас дяди Валеры. Дверь туда была неплотно прикрыта, и в узкую щель пробивался теплый свет настольной лампы. Юля знала, что заходить туда нельзя — мама строго-настрого запретила ей «мешаться под ногами», пообещав выдрать уши.

Скрип входной двери раздался внезапно. Юля вздрогнула. На пороге стоял отец — на заводе произошла авария на подстанции, всех распустили раньше. Его лицо было серым от цементной пыли, куртка расстегнута, а в руках он держал завернутый в газету свежий батон — редкое проявление неуклюжей заботы.

Отец шагнул в коридор, и его взгляд сразу упал на чужие кожаные туфли у вешалки и раскиданные вещи. Из спальни в этот момент донеслись явственные, ни с чем не сопоставимые звуки: тяжелое, прерывистое дыхание Валеры, тихий мамин стон и скрип старых пружин дивана.

Юля замерла, глядя на отца. Газета с батоном медленно выскользнула из его онемевших пальцев и с глухим шуршанием упала на линолеум. Лицо отца побелело, став похожим на известку, а венка на виске вздулась и бешено запульсировала. Он сделал три тяжелых, механических шага по коридору и с силой толкнул дверь спальни.

То, что произошло в следующие несколько минут, навсегда отпечаталось в памяти пятилетней Юли как грязный, хаотичный кошмар. Сквозь полуоткрытую дверь спальни она видела, как дядя Валера, голый по пояс, испуганно и неуклюже скатился с кровати. Он путался в простынях, судорожно пытаясь поймать слетевшие на пол брюки. Мама, растрепанная, с размазанной помадой и безумными от алкоголя и страха глазами, закричала — тонко, по-птичьи, натягивая на обнаженную грудь одеяло.

Юля ждала взрыва. Ждала, что отец набросится на Валеру, что начнется страшная, кровавая драка. Но отец не двинулся с места. Он стоял в проеме двери, опустив руки, и смотрел на жену и лучшего друга с такой глубокой, мертвой брезгливостью, от которой в комнате, казалось, упала температура. Его тишина была страшнее любого крика.

— Вон, — негромко, но отчетливо произнес отец. Голос его даже не дрожал. — Оба вон из моей жизни.

Валера, на ходу застегивая ширинку и подхватывая ботинки, боком, трусливо прижимаясь к стене, выскочил в коридор. Он даже не посмотрел на Юлю, когда выбегал за дверь, громко хлопнув замком. Мама осталась сидеть на кровати, тяжело дыша, а потом вдруг сорвалась на истерический, пьяный хохот, переходящий в рыдания.

Отец повернулся спиной к спальне, словно там больше никого не было. Он прошел в зал, достал из шкафа старый дерматиновый чемодан и начал швырять туда свои вещи: свитера, рабочую одежду, бритвенный станок. Его движения были быстрыми и точными. Мама, набросив халат, выбежала вслед за ним, упала на пол у стены и принялась выть, размазывая тушь по лицу — то ли умоляя остаться, то ли проклиная.

Юля до мельчайших подробностей запомнила тот промозглый, сырой ноябрьский день. Именно тогда отец присел перед Юлей на корточки, сжимая в руке ручку чемодана. От него пахло валидолом, цементом и крахом. Он заглянул ей в глаза, фальшиво, натянуто улыбнулся и произнес те самые слова про субботу и огромную куклу с золотыми волосами:

— Юленька, папа уезжает ненадолго. По работе надо, понимаешь? В субботу вернусь. Обязательно вернусь, слышишь? И привезу тебе самую лучшую, огромную куклу с золотыми волосами. Будешь у меня как принцесса. Обещаю.

Это была его попытка сбежать из ада, сохранив лицо, но Юля уже видела его сломленным. Она видела его позор, видела животный страх дяди Валеры и дешевое бесстыдство матери.

Круг замкнулся. Теперь Юля точно знала, как выглядит человеческая «любовь» и «дружба» — это была грязная, скомканная постель, трусливый побег и фальшивые обещания на прощание.

Это была первая сознательная ложь взрослого человека, которую Юля пропустила через себя, ощутив её каждой клеточкой своего тела. Она смотрела на его бегающие глаза и понимала: он не вернется. Ни в субботу, ни через неделю, ни вообще когда-либо. Ложь отца была осязаемой, как холодный осенний ветер, ворвавшийся в открытую дверь коридора. Он просто вычеркнул её из жизни, уходя к другой женщине, чтобы построить там новый, чистый мир, где для Юли не было места.

После его ухода квартира окончательно погрузилась в наркотический и алкогольный туман. Мама пила уже не таясь. Через две недели на их липкой кухне воцарился дядя Валера — лучший друг отца. Он вел себя как полноправный хозяин: громко, вульгарно хохотал, обнажая прокуренные желтые зубы, курил прямо в форточку, отчего в комнатах сизый дым стоял коромыслом, и беззастенчиво хлопал маму по бедрам под её пьяный, заливистый смех.

Маленькую Юлю он откровенно презирал, но при маме пытался разыгрывать заботливого отчима. Он вечно звал её к себе, приторно улыбаясь:

— Ну иди сюда, дочка. Смотри, что дядя Валера тебе принес. Конфетку хочешь? Мятную, сладкую. Иди, поцелуй папку нового.

Юля липкую конфету брала, но дядю Валеру искренне, по-взрослому ненавидела. Её детский, раненый инстинкт безошибочно шептал: этот человек — чужой, опасный и такой же лживый, как и все остальные. Мама же в его присутствии расцветала жутким, болезненным цветом. Она крутилась перед зеркалом, красила губы яркой алой помадой и полностью игнорировала существование собственной дочери.

Мама пила всё сильнее, и вместе с градусом в её разрушающийся мозг проникало то, что она в редкие минуты трезвости испуганно называла «чертовщиной». Обычный алкогольный бред в её случае принимал странные, зловещие формы. Стоило ей переступить черту, за которой реальность расплывалась, как комната для неё наполнялась чужим, безмолвным присутствием.

Пятилетняя Юля не раз наблюдала эти приступы. Мама могла посреди ночи резко сесть на кровати, уставившись застывшим, стеклянным взглядом в темный угол за платяным шкафом. Её зрачки расширялись от подлинного, животного ужаса. Она вытягивала дрожащую руку с обломанными ногтями вперед, указывая в пустоту, и хрипло, удушливо шептала:

— Опять пришли... Стоят. Смотрят на меня. Черные, безликие, как тени плотные. Дышат холодом, Юлька, они же у меня всю кровь выпьют!

Она забивалась в угол дивана, закрывая лицо руками, подвывала и раскачивалась из стороны в сторону, пока дядя Валера, громко матерясь, не хватал её за плечи и не вливал в рот очередную порцию водки, чтобы она наконец «вырубилась» и затихла. Когда отец еще жил с ними и у мамы были первые видения, то он брезгливо бросал, что Лариска просто «видит чертей» и окончательно пропила остатки разума. Но маленькая Юля, сидевшая в своем углу, не верила отцу. Она смотрела туда, куда указывал мамин панический взгляд. Юля не видела там ничего, кроме густой комнатной темноты, но её детская, обостренная интуиция улавливала странную вещь: мама не выдумывала. Она действительно что-то осязала. Мир взрослых был настолько гнилым и слабым, что сквозь пробитую алкоголем психику матери в эту квартиру просачивался мертвенный холод чужого, потустороннего пространства.

Финал этой короткой и грязной главы Юлиного детства наступил внезапно, ранним утром. Юля проснулась от шороха пакетов. Мама и дядя Валера стояли в коридоре, одетые в пальто. У дверей высились огромные сумки. Мама присела к ней на кровать, наскоро ткнулась накрашенными губами в Юлин лоб, оставив жирный, липкий след, и шепнула:

— Юлька, ты пока у бабушки поживешь в селе. Нам с Валерой в город надо, по делам. Скоро заберем. Веди себя хорошо, бабушку слушайся.

Бабушка встретила их на автобусной остановке — молчаливая, сухая, пахнущая печным дымом и черным хлебом. Она забрала Юлин узел с вещами, не задавая лишних вопросов, словно заранее знала, что этот день рано или поздно настанет. Мама и дядя Валера уехали тем же автобусом, даже не дождавшись, пока Юля и старуха скроются за поворотом пыльной проселочной дороги.

Они уехали. Уехали навсегда, чтобы родить в городе другую, «правильную» и желанную дочь, оставив пятилетнюю Юлю как ненужный балласт прошлой, неудавшейся жизни. Её, как надоевшую вещь, упаковали в старый узел с заношенной одеждой и отвезли в глухое село под Киевом, перепоручив заботам престарелой бабушки. В пять лет Юлин мир раскололся так же легко, как дешевый стеклянный стакан.

Село встретило пятилетнюю девочку неприветливо, сурово и серо. Вместо простора и сказочной свободы, о которой Юля иногда слышала из редких детских книжек, она увидела бесконечные ряды глухих заборов, заросших жгучей крапивой, почувствовала горький, въедливый запах полыни и столкнулась с непролазной грязью размытых осенних дорог, в которой вязли её маленькие ботинки.

Бабушка, Ефросинья Петровна, была женщиной старой, жесткой закалки, высушенной десятилетиями тяжелого крестьянского труда и личных потерь. Её лицо напоминало кору старого дуба — всё в глубоких, сухих морщинах, а глаза смотрели на мир хмуро и подозрительно. Её день начинался задолго до рассвета: огород, прополка бесконечных грядок, скотина, птица, заготовка дров. На глупые городские нежности и объятия у нее не оставалось ни сил, ни времени, ни внутреннего тепла и ласки от нее ждать не приходилось. Вместо ласковых слов или вечерних сказок Юля получала короткие, сухие указания: «Принеси воды», «Вымети сени», «Сядь на место и не путайся под ногами».

Когда наступили глубокие сумерки, бабушка, экономя дефицитное электричество, выключила свет и велела Юле ложиться. Девочка забралась под колючее байковое одеяло в своей узкой скрипучей кровати и повернулась лицом к стене. Прямо перед её глазами висел огромный, тяжелый шерстяной ковер советского производства, занимавший почти всю стену от плинтуса до потолка. Свет одинокого уличного фонаря пробивался сквозь немытое окно, бросая на шерстяной ворс длинные, зловещие тени. Его витиеватый, багрово-коричневый узор в полумраке казался живым. Юля часами, до рези в веках, рассматривала эти лабиринты перед сном. Её израненный детский разум, лишенный материнской защиты, судорожно пытался перестроить эту уродливую реальность во что-то величественное. Вот этот крупный бордовый завиток в самом центре ковра казался ей лицом грозного, но всемогущего Темного Короля. Ромбы и стрелы по бокам превращались в окна и башни его тайного замка. Черные ломаные линии, обрамлявшие ковер, виделись ей неприступным забором, за которым скрывался другой мир — роскошный, чистый, где её никто никогда не бросит.

— Она вернется, — тихо шептала Юля в колючую шерсть, ведя маленьким пальчиком по пыльному ворсу ковра, повторяя изгиб бесконечного узора. — Мама просто уехали в наше королевство. Мой настоящий отец, правитель мира, скоро заберет меня отсюда.

Бабушка из соседней комнаты слышала этот монотонный, гипнотический шепот внучки, тяжело вздыхала и крестилась на темную иконку в углу. Старуха думала, что ребенок молится от горя. Но Юля не молилась. В этих шерстяных узорах ковра её разум делал первые, необратимые шаги в мир управляемой иллюзии. Ложь и фантазии стали её первыми цветными стеклышками, сквозь которые реальность сельской хаты больше не могла её ранить. Она училась жульничать со своей памятью, чтобы выжить. Уже через год Юля освоила это искусство в совершенстве.

Именно тогда, предоставленная самой себе в пустых, пахнущих сыростью, пылью и сушеными травами комнатах старой хаты, Юля сформулировала свое главное, железобетонное жизненное правило, ставшее фундаментом её личности: взрослые врут. Всегда, везде, без малейшего зазрения совести. Отец врал про субботу и куклу, мама — про то, что скоро заберет, бабушка — про то, что родители одумаются. Ложь была воздухом, которым дышал этот мир.

«Раз они все так делают, значит, в этом и заключается истинная сила. Значит, обман — это единственный способ выжить и заставить этих приземленных людей подчиняться», — решила маленькая Юля. И приняла правила игры. Она научилась обманывать с леденящим душу, недетским хладнокровием. Она не просто обманывала, она делала это виртуозно, с каким-то болезненным азартом. Когда обман вскрывался, Юля не стыдилась. Она смотрела на всех заносчиво, сверху вниз, словно это они были дураками, раз поверили.

Эта черная дыра внутри Юли была пустотой тотального, абсолютного сиротства при живых родителях. Её никто не защитил. Её предали те, кто должен был любить. И в ответ на эту невыносимую, удушающую беззащитность внутри ребенка кристаллизовалась жесткая, холодная броня. Юля поняла правила этой игры: если ты слаб и веришь людям — тебя растопчут и бросят. Чтобы выжить и заглушить боль от собственного одиночества, нужно было самой стать хищником. Нужно было подчинить себе этот враждебный мир, извергнувший её на обочину.

Бабушка смотрела на внучку и видела в ней порочную, испорченную кровь своей дочери-алкоголички, подсознательно ожидая от девочки худшего. Она часто вздыхала, глядя, как Юля часами сидит на крыльце, ковыряя сухую землю пальцем и глядя в одну точку:

— Вся в мать пошла… Глаза такие же злые, волчьи. Не будет из тебя толку, Юлька. Ох, наплачется еще с тобой отец, если вспомнит.

Но был у Юльки-Жульки один самый главный секрет, о котором не знала даже её проницательная бабушка. Мир живых людей казался Юле серым, враждебным, уводливым и глубоко несправедливым. И она нашла из него тайный выход. Она создала свое собственное, неприступное убежище, куда уходила всякий раз, когда реальность била слишком больно.

Это случилось поздней, промозглой осенью, когда Юле было семь лет. Село накрыли тяжелые, свинцовые тучи, бесконечный холодный дождь монотонно стучал по жестяному отливу крыши, а бабушка ушла на другой конец за деревни к соседке помогать с больной коровой. Оставшись в абсолютном одиночестве в холодной хате, Юля от скуки и тоски полезла на чердак старой хаты.

Скрипучая деревянная лестница вела в полумрак. Пробираясь среди векового хлама, пыльных мешков с зерном, старой сломанной прадедовской утвари и пожелтевших советских газет, она обнаружила в самом дальнем углу огромный заброшенный буфет. Его резные деревянные дверцы почти сгнили от сырости и покрылись густой паутиной, но в одной из них чудом уцелел кусочек темно-синего витражного стекла. Оно было толстым, неровным, с крошечными пузырьками воздуха внутри.

Юля подошла ближе, вытерла рукавом кофты плотный слой вековой пыли и прильнула глазом к стеклу. В то же мгновение мир за пределами чердачного окошка изменился до неузнаваемости. Серый, унылый деревенский двор, голые корявые деревья, покосившийся забор и размытая грязь — всё окрасилось в глубокий, мистический, ультрамариновый цвет. Мир стал волшебным. Застывшим. Мертвым. В этом синем пространстве больше не существовало мамы, не было мерзкого дяди Валеры, не нужно было жульничать и врать ради куска хлеба или редкого доброго слова. Там царил абсолютный, величественный покой Темного царства.

Юля завороженно, не мигая, всматривалась в синие сумерки, пока её взгляд плавно не сфокусировался на собственном отражении в стекле. Но из глубины темного витража на нее смотрела вовсе не испуганная, худая девочка. Там, за синей преградой, в глубине чердачной темноты, колыхалась огромная, безликая и плотная тень. Кто-то другой стоял по ту сторону стекла и пристально наблюдал за ней. От этой тени веяло могильным холодом, но для Юли этот холод показался удивительно надежным, почти родным. Её детская интуиция кожей почувствовала: эта сила не уйдет. Она не бросит её ради другой, более послушной дочери. Она всегда будет здесь, на этом чердаке, ждать её.

Юля с силой прижалась лбом к холодному синему стеклу, ощущая, как его острые грани больно врезаются в кожу, оставаясь красным следом, и тихо, отчетливо прошептала в темноту буфета:

— Я знаю, что ты здесь. Я вижу тебя. Теперь я буду приходить всегда. Мы вместе. Земные дураки ответят за всё.

С этого дня Юля больше не принадлежала миру людей до конца. Каждая её ложь, каждый украденный у деревенских детей миг радости были не просто капризом — они стали подношением той безликой силе, что ждала её на чердаке.

Тень учила её. Не словами — у неё не было голоса. Она учила Юлю через холодные ментальные вспышки, которые возникали в голове девочки, едва её лоб касался витража. Она учила её безупречно видеть человеческие слабости. Распознавать, где у человека тонко, чтобы ударить именно туда.

Мама Юли жутко боялась этих теней. Она кричала, откупалась от них слезами, пыталась спрятаться за яркой помадой и пьяным смехом. Она была жертвой, слабой и жалкой.

И только спустя два года, оказавшись в абсолютном одиночестве на чердаке старой бабушкиной хаты, Юля поняла всё до конца. Прильнув глазом к темно-синему витражному стеклу сгнившего буфета и увидев за ним ту самую огромную, безликую и плотную тень, девочка не почувствовала страха. Напротив, внутри неё разлилось леденящее торжество.

То, что сводило её мать с ума и заставляло дрожать от ужаса, для Юли стало спасением. Мама была слишком слаба, чтобы выдержать этот взгляд, а Юля — достаточно сильна, чтобы принять его. Тень, от которой мама бежала всю жизнь, выбрала её дочь. Сила Темного царства не пугала Юлю; она нашла в этом могильном холоде своего истинного, надежного покровителя. Круг замкнулся: безумие матери стало силой и оружием её дочери.

Теперь связь между матерью, её «чертями» и Юлиным темным покровителем на чердаке стала абсолютно явной и пугающей. По сути, Юля приручила тот кошмар, который разрушил её мать.

Среди местной деревенской детворы Юля мгновенно заработала прозвище, которое приросло к ней на долгие годы — Юлька-Жулька. В её обманах не было обычной детской шалости, буйной фантазии или желания просто приукрасить реальность. Это был холодный, расчетливый и почти болезненный азарт, способ прогнуть под себя мир и компенсировать ту черную дыру одиночества, что горела в груди.

Это случилось в разгар душного июльского полдня, на песчаном косогоре у реки, где деревенские мальчишки играли в «ножички». Юля, которой тогда едва исполнилось шесть, крутилась рядом, внимательно изучая правила чужой игры. На кону стояла заветная ставка — новенький, отливающий ядовито-зеленым пластиком рыболовный поплавок, принадлежавший Тольке, самому взрослому и драчливому парню в компании.

Юля дождалась, пока Толька с азартом вонзит свой складной нож в утоптанную землю, закричит и отвернется к реке, бурно споря со сверстниками о правильности броска. Ей хватило секунды. Мягко, по-кошачьи присев на корточки, она смахнула поплавок с бревна прямо в подол своего выцветшего платья и тут же, не меняя позы, уставилась в небо со скучающим видом.

Когда Толька повернулся и обнаружил пропажу, на берегу поднялся крик.

— Кто взял?! Отдавайте, по-хорошему прошу! — орал Толька, сжимая кулаки и подозрительно оглядывая пацанов.

Юля не стала ждать, пока тучи сгустятся над ней. Она резко вскочила, округлив свои большие волчьи глаза, и с идеальной, искренней яростью указала пальцем на испуганного первоклассника Петьку, который сидел чуть поодаль и грыз травинку:

— Да вон он, в карман сунул! Я сама видела! Он еще когда ты кидал, к бревну подползал!

Петька от неожиданности поперхнулся, его лицо мгновенно залило краской, а в глазах заблестели слезы оправданий. Толька, не раздумывая, кинулся к малышу, грубо толкнул его в грудь и принялся силой выворачивать его пустые карманы, из которых сыпались только сухие крошки хлеба да мелкие речные ракушки.

Юля наблюдала за этим с глубинным, леденящим восторгом. Мир снова послушно плясал под её дудку. Но она не учла одного — Толька был парнем тертым. Когда Петькины карманы оказались пусты, Толька медленно обернулся к Юле. В его нехитрых деревенских мозгах вдруг щелкнула простая логика.

— А ну-ка, покажи руки, — хмуро процедил он, шагая к ней. — И подол подними.

Другой ребенок на её месте сжался бы, заплакал или бросился бежать. Юля даже не шелохнулась. Когда Толька силой дернул край её платья, зеленый пластиковый поплавок с сухим стуком вывалился на песок. Мальчишки вокруг ахнули. Петька, утирая сопли, посмотрел на неё с глухой детской ненавистью.

Толька схватил свою вещь, сплюнул под ноги и смерил шестилетнюю Юлю долгим, презрительным взглядом. В его глаза не было удивления — там было омерзение к её слишком взрослой, слишком хладнокровной изворотливости.

— Ну ты и гнида, — со злостью выплюнул Толька, делая шаг назад. — Чистая жуличка. Парней стравливаешь, а сама воруешь. Ребята, да она не Юлька, она Жулька! Юлька-Жулька!

— Жулька! Жулька-Жулька! — тут же подхватил обиженный Петька, а за ним и остальные пацаны, швыряя в её сторону комья сухого песка и мелкую гальку.

Юля стояла посреди косогора, не шевелясь под этим градом детских проклятий. Галька больно била по худым ногам, песок летел в глаза, но на её лице не дрогнул ни один мускул. Наоборот, её губы тронула едва заметная, жутковатая улыбка. Хлесткое прозвище, выкрикнутое Толькой в лицо, не оскорбило её. Оно обожгло её изнутри странной, гордой силой. Они назвали её так, потому что испугались. Испугались её ума, её способности играть их чувствами. С этого дня имя Юлька-Жулька приросло к ней на долгие годы, став её настоящим боевым крещением в этом сером и глупом мире земных дураков.

Однажды во время игры на выгоне у реки она заприметила у соседской девочки Ани красивую копеечную заколку с блестящими пластмассовыми камушками, которая ярко переливалась на солнце. Юле не нужна была сама заколка, ей был жизненно необходим момент обладания чужим горем, ощущение своей полной власти. Она дождалась, пока Аня побежит к реке, ловко стащила вещь с покрывала и спрятала глубоко в карман заношенной кофты. А когда Аня хватилась пропажи и горько разрыдалась, Юлька со слезами на глазах, громче и искреннее всех принялась помогать её искать.

— Анечка, не плачь! Мы её найдем, обязательно найдем! — причитала Юля, водя детей по кустам, заглядывая под лопухи и скорбно поджимая губы.

Она сочувственно гладила подругу по плечу, ощущая внутри дикий, ни с чем не сравнимый восторг. Она видела чужие слезы, знала, что заколка у нее в кармане, и упивалась своей абсолютной властью над чужой бедой. Заколку она потом просто выбросила в глубокий заброшенный колодец на окраине села. Ей не нужна была вещь — ей нужна была чужая слабость.

В другой раз она часами сидела на деревянной лавке у сельского магазина, окруженная деревенскими ребятишками, и с абсолютно серьезным, честным лицом рассказывала сказки, которые выстраивала в голове с пугающей детализацией.

— Мне папа из самого Киева посылку передал, — громко, с гордостью говорила Юля, обводя притихших детей взглядом своих больших волчьих глаз. — Там кукла. Настоящая, фарфоровая, принцесса. Ростом почти с меня! У нее золотые шелковые волосы, которые можно расчесывать серебряным гребнем, кружевное бальное платье с настоящими жемчужинами и крошечные лаковые туфельки. А коробка огромная, розовая, перевязана атласным бантом. Папа написал в письме, что я — его самая любимая дочь, и скоро за мной приедет большой черный лимузин, чтобы забрать меня в наш огромный городского дом с цветными окнами.

Дети слушали её, затаив дыхание. В их глазах, привыкших к простым деревянным игрушкам и пыльным деревенским будням, эта придуманная Юлькой фарфоровая принцесса казалась живым божеством. Они верили каждому слову, потому что Юля не просто лгала — она транслировала свою ложь с абсолютной, железобетонной убежденностью. Соседские девочки завороженно слушали, зеленели от зависти, шмыгали носами и бежали жаловаться матерям, требуя купить им такую же куклу. Она видела, как в глазах прыщавого Тольки загорается зависть, как робко поджимает губы тихая Машка, понимая, что ей никогда не увидеть лаковых туфелек. И эта чужая, липкая зависть согревала Юлю лучше любого солнца.

Но сказка требовала финала, а финал всегда таил в себе опасность.

— Юлька, а когда лимузин приедет? — подал голос кто-то из малышей. — Покажешь куклу?

Юля медленно повернула голову. Её взгляд, те самые волчьи глаза, на мгновение сделался пустым и холодным, отчего расспрашивавший мальчик невольно втянул голову в плечи. Она выдержала паузу, наслаждаясь тем, как секундное замешательство сменяется легким страхом в детской толпе.

— Не приедет, — тихо, с надрывом произнесла она. Голос её дрогнул так искусно, что у сидевшей рядом Машки перехватило дыхание. — Вчера почтальон принес телеграмму. Наш городской дом... сгорел. Вместе с цветными окнами. И коробка с куклой сгорела тоже. Папа едва успел спастись, он сейчас в больнице, весь в бинтах. Мне нельзя туда.

Дети ахнули. Кто-то испуганно прикрыл рот ладошкой. Коллективная эмоция — смесь ужаса, искренней жалости и облегчения от того, что завидовать больше нечему — осязаемой волной накрыла лавочку у магазина. Аня, которая еще час назад оплакивала свою заколку, первее всех подсела ближе и робко положила руку Юле на плечо:

— Юленька, бедная... Не плачь. Главное, что папа живой.

Юля опустила голову, пряча лицо в ладонях. Её плечи мелко задрожали, имитируя рыдания. Дети сгрудились вокруг, наперебой утешая её, отдавая ей свое тепло, свое сострадание и свою беззащитную детскую веру. А под ладонями Юля широко, хищно улыбалась. Мир снова прогнулся. Черная дыра внутри неё на какое-то время затихла, сытая чужой глупостью и покорностью. Она знала, что никакого отца в Киеве давно нет, но прямо сейчас она была королевой этой пыльной площади. Каждый такой вымысел, каждая созданная ею ложная ветка реальности уводили девочку всё дальше от её настоящей дороги, запутывая судьбу в лабиринт из незапланированных путей.

Однако настоящим триумфом Юли стала история, произошедшая в конце лета. Тонкая заколка с пластмассовыми камушками была лишь репетицией. Настоящий вызов бросил Юле калейдоскоп — чудо инженерной мысли в картонном тубусе, которое Ане привез из города крестный. Это была не просто вещь, это была магия: внутри трубы, при каждом легком повороте, разноцветные стеклышки сталкивались и складывались в невероятные, гипнотические узоры. Вокруг Ани мгновенно выстроилась очередь из желающих хоть одним глазком заглянуть в этот цветной, идеальный мир.

Юля наблюдала со стороны. Внутри неё привычно заворочался холодный, голодный зверь. Ей не нужно было чужое разрешение, чтобы прикоснуться к чуду. Ей нужно было забрать его навсегда.

Кража прошла буднично, почти лениво — Аня неосторожно оставила калейдоскоп на крыльце, отлучившись в дом за квасом. Юле хватило пяти секунд. В отличие от заколки, которую она безжалостно утопила в колодце, этот трофей она оставила себе.

Спрятавшись на сеновале, где пахло сухой травой и пылью, Юля часами крутила в руках картонную трубку. Она прижимала глаз к стеклышку и завороженно смотрела, как внутри, повинуясь малейшему движению её пальцев, рушатся и создаются заново причудливые, симметричные миры. Осколки зеленого, синего и багрового стекла складывались в идеальные мозаики. Юля крутила тубус медленнее, быстрее, замирала на месте — и осознание того, что вся эта хрупкая, управляемая красота теперь принадлежит ей, а Аня в этот самый момент исходит слезами на другом конце деревни, дарило ей почти физическое наслаждение. Она управляла этим стеклянным космосом так же, как управляла людьми.

Позже, приходя в гости к другой школьной подружке, Юля садилась на край дивана, картинно шмыгала носом и выдавала чужой маме: «Тетя Лена, а можно я у вас сегодня переночую? Бабушку на скорой увезли, у неё сердце... Мне так страшно одной». Юля засыпала в чужой теплой постели с чувством сытого торжества. Ей было плевать, что старая Ефросинья Петровна в это время в панике мечется по селу, сходя с ума от страха и разыскивая пропавшую внучку. Мелкое жульничество принесло ей сиюминутную выгоду. Но ложь Юльки-Жульки не могла длиться вечно в маленьком селе.

Маленькой Юле тогда едва исполнилось девять лет — тот самый хрупкий возраст, когда детская память впитывает чужие слова намертво, превращая их со временем в нерушимый фундамент будущих параноидальных психозов. Уже три года, как её, шестилетнюю девчонку, мать Лариса вместе с отчимом Валерой фактически выбросили из своей жизни, уехав устраиваться в далекий, блестящий Киев. Мать изредка присылала в деревню какие-то копейки, но за три года Юля уже привыкла к ощущению своей ненужности и к тяжелой, вязкой атмосфере старого деревенского бабушкиного дома.

В тот сырой осенний вечер в доме пахло печным дымом, сушеными травами и прелой соломой. За окнами шумел голый сад, а по стеклам уныло хлестал холодный дождь. Ефросинья Петровна молча подошла к Юле. Она тяжело опустилась на край скрипучей деревянной лавки возле печи, где девочка ковыряла пальцем старую куклу. В руках бабушка сжимала пожелтевшую от времени, треснувшую по краям фотографию в тяжелой овальной раме, которую всегда прятала на дне сундука.

— Иди сюда, Юлька, — тихо, но с какой-то зловещей, непреклонной силой позвала бабушка, похлопав сухой, покрытой пигментными пятнами ладонью по лавке рядом с собой. — Садись ближе. Пора тебе знать, какая кровь в твоих жилах течет. Пока мать твоя, Лариска, там в своем Киеве с Валеркой по кабакам шляется да разум в бутылке топит, ты слушать меня должна. Хватит в игрушки играть, взрослей.

Девочка испуганно поджала ноги и послушно придвинулась, косясь на старый снимок. С фотографии на нее смотрел высокий, худощавый мужчина в глухом черном сюртуке. Его лицо было мертвенно-бледным, а темные, глубоко посаженные глаза, казалось, прожигали плотную бумагу насквозь, излучая тяжелую, подавляющую силу.

— Это прадед твой, — бабушка медленно провела скрюченным пальцем по стеклу рамки, и её голос опустился до сухого, шуршащего шепота. — Великий человек был. Настоящий чернокнижник. В наших деревнях его все за версту обходили, дышать в его сторону боялись. Он ткань реальности руками крутил, как хотел, руны черные знал, мантику такую держал, что мертвые к нему из Нави шептаться приходили. Люди к нему на коленях ползли, чтобы он судьбы их ломал да чужую удачу воровал. И он воровал. Никого не жалел, эго свое до небес вознес, считал, что Вселенную перехитрил и законы Бога его не касаются.

Бабушка резко повернула голову к Юле, и её пальцы мертвой хваткой вцепились в детское плечо:

— Но помни, Юлька, и на носу себе заруби: у черной мантики цена всегда одна — страшная, кровная расплата. Вселенная обмана не прощает. Прадед твой думал, что он на престоле сидит, а сам в это время глухой таймер в своей крови запустил. За каждую сломанную им душу, за каждое грязное проклятие рок отмерял ему строго по часам. И ровно тогда, когда он праздновал свое величие, таймер остановился. Ему исполнилось ровно сорок три года. Слышишь меня, Юлька? Сорок три. Ни днем больше. В ту самую ночь он лег в этом самом доме перед своим зеркалом и сгорел изнутри от жуткого, черного бреда, воя как собака, пока его тени Нави на куски рвали.

Маленькая Юля затаила дыхание, слушая, как ветер с воем бьет в старые стены деревенского дома. Ей стало по-настоящему страшно. Она испуганно посмотрела на бабушку.

— Бабушка… а мама? Она ведь в Киеве теперь… Она не приедет?

Бабушка горько, сухо усмехнулась, и в её глазах промелькнуло страшное, неминуемое предчувствие:

— Может и приедет, когда прижмет. Мать твоя, Лариска — внучка его. Она силу его не унаследовала, ума бог не дал, в Киев вон сбежала от земли, но кровь-то не водица. Проклятие прадеда через поколение бьет, Юлька. Таймер чернокнижника в её жилах тикает каждую секунду, где бы она ни пряталась — хоть в Киеве, хоть на краю света. Помяни мое слово: Лариска там разум свой окончательно растеряет, пить будет до одури, бесов по стенам ловить начнет, и как только сорок третий рубеж на порог ступит — она сгорит точно так же, как её дед. Это приговор нашей крови. Закодировано в нас это число, как клеймо каленое.

Бабушка убрала руку от её плеча, но взгляда не отвела — он остался приглушенным, тяжелым, словно старуха сквозь девятилетнюю внучку смотрела в глубь ушедших лет.

— Лариска, мать твоя, ведь тоже в девках с этого бокала отхлебнуть пыталась, — бабушка глухо кашляла, утирая губы тыльной стороной руки. — Маленькая была, аккурат как ты сейчас, лазила без спросу по углам да сундукам. И нашла. Тетради его нашла, старые, кожаные, в черной плесени. Нашла да давай по глупости своей детской читать вслух, заклинания эти чернокнижные с листа лепетать, баловаться. Силы-то в ней не было, один ветер в башке, а духи отцовские всё равно поползли на голос. Как пошли к ней видения по ночам, как завыло по углам — Лариска со страху чуть умом не тронулась. Ночами не спала, криком исходила, пока до нее не дошло, какую бездну она своими руками расковыряла. Испугалась девка. Собрала эти тетради, увязала в тряпку и полезла на чердак. Спрятала их там, в самый дальний угол, под старый, столетний буфет с синими витражными окошками, что от деда еще остался. Задвинула намертво, чтобы ни одна душа не наткнулась, и поклялась никогда больше к черной мантике не прикасаться.

Старуха снова повернулась к Юле, и в полумраке избы её лицо показалось застывшей восковой маской:

— Буфет тот старый с синими стеклами так на чердаке и стоит, пылью зарастает. И книга под ним лежит, своего часа ждет. Мать твоя от нее сбежала, а в тебе, я вижу, та же гордыня чернокнижная просыпается. Ты ведь тоже на эти синие стекла заглядываешься, Юлька. Только помни: если полезешь туда, если достанешь прадедовы тетради и начнешь чужие судьбы ломать да лгать ради своего фасада — осколки этих самых синих стекол тебе же горло и перережут, и Бабушка замолчала, прислушиваясь к тому, как тяжелые капли дождя с хриплым стуком бьются о старое стекло. В полумраке избы её лицо казалось высеченным из серого камня.

— Думала, глупая, что если бумагу с глаз долой уберет, то и бесы отступят, — старуха горько, сухо усмехнулась. — Да только нельзя просто так открыть дверь в Навь, а потом захлопнуть её перед самым носом у духов. Нельзя открывать то, что не способна осилить. Силы у Лариски не было, защит прадедовых она не знала, а бездну потревожила. Книгу-то она под буфет задвинула, а видения не прекратились. Поползли за ней следом, капля за каплей разум выпивая. Каждую ночь к её кровати твари приходить начали, дышали в затылок, шептали мертвыми голосами, цену за прочитанное требовали. Она и в Киев-то от этого страха побежала, с Валеркой связалась, пить по-черному начала только ради одного — чтобы залить, заглушить эти серые хари, что из каждой стены на нее пялились. Алкоголем туман в голове наводила, думала, спрячется. А они её и там достали.

Старуха резко наклонилась к Юле, и её холодные пальцы с силой сжали детскую ладошку:

— Понимаешь ты своим умишком, Юлька? Прадед твой за силу свою сорок тремя годами заплатил, а мать твоя Лариска платит за свою глупость и трусость. Сидит там, в Киеве, сивуху глушит, а часы-то тикают. Видения её до могилы доведут, точно в срок, когда сорок третий рубеж на порог ступит. Это закон рока. И в тебе, я вижу, та же гнилая жила горит. Тоже чужие жизни покрутить хочешь, Королевой себя мнишь? Слышишь, как буфет старый на чердаке половицами скрипит? Книга ждет. Но если протянешь к ней руки, если начнешь жульничать да ломать чужие судьбы ради своих иллюзий — бездна сожрет тебя еще быстрее. Осколки этих синих витражей твою же жизнь в пепел обратят.

Бабушка резко поднялась, спрятала фотографию в карман старого фартука и молча пошла к печи, оставив девятилетнюю Юлю сидеть в сгущающейся деревенской темноте. Девочка сидела неподвижно, сжав кулачки, а в её ушах намертво, до самого ее сорокатрехлетия, застыл этот сухой, карающий шепот: «Сорок три... сорок три...» Именно в ту глухую ночь в старом доме у правнучки чернокнижника родился тот самый параноидальный, шизофренический страх.

Переломный момент наступил душным летним вечером, когда Юле исполнилось уже девять лет. Летний вечер в селе остывал медленно, оставляя на пыльной траве у магазина длинные, косые тени. Местная детвора собралась на поваленных бревнах. Мальчишки ковыряли палками сухую землю, а девочки плели венки из одуванчиков. Юля, как всегда, сидела чуть в стороне, на самом высоком бревне, заносчиво выпрямив спину. На ней была заношенная серая кофточка с чужого плеча, но смотрела она на всех так, словно на ней было королевское платье. Юля сидела выше всех, заносчиво выпрямив спину, и привычно рассказывала о своем киевском отце и его богатстве. Каждое её слово создавало очередную ложную ветку реальности, всё дальше уводя девочку от её истинного жизненного предназначения.

Вдруг толпу ребят бесцеремонно растолкал местный заводила Толик. Его колени были ободраны, а на лице блуждала злая, торжествующая ухмылка.

— Хватит врать, Юлька! — громко рявкнул Толик на всю улицу. — Мой старший брат Юрка сегодня из города вернулся, он твоего папку на вокзале видел!

Соседские девчонки замерли, переглянувшись. Наступила вязкая, тихая пауза. Все ждали, что Юля сейчас начнет изворачиваться, кричать или придумывать новые небылицы. Но она даже не шелохнулась, лишь сильнее сжала пальцы на коленях. Её лицо осталось мертвенно-спокойным, а взгляд больших глаз стал ледяным, устремленным куда-то сквозь Толика.

— Юрка сказал, что твой папка никакой не богатый и про тебя вообще не помнит! — победно прокричал Толик, подступая к бревну. — Он живет в коммуналке под Фастовом с новой теткой и кучей детей, работает простым дворником и сидит в долгах! Он нищий, Жулька! Ты всё врешь! Никакой куклы нет! Ты обычная побирушка, которую мать бросила!

Соседские девочки ахнули. Юля замерла, её бледное лицо на секунду покрылось пунцовыми пятнами, но её раздутое, болезненное эго отказалось прогибаться под правду. Признать себя брошенной дочерью нищего дворника для неё было равносильно смерти. Она медленно вытащила из кармана осколок того самого темно-синего витражного стекла, который тайком унесла с чердака и всё время носила с собой, и подняла его к лицу, посмотрев на мальчика сквозь синюю толщу.

— Твой Юрка — земной дурак, и ты такой же, — тихо, но с пугающей, взрослой уверенностью произнесла Юля. Её голос опустился до зловещего, режущего шепота. — Вы видите только свои грязные вокзалы. Мой папа не там. Он здесь. Он всегда со мной. Это сакральный ритуал проверки моей верности. Скоро этот гнилой витраж вашей реальности разобьется, и он заберет меня на мой престол.

Толик хмыкнул, но невольно отступил на шаг:

— Чё ты мелешь, Юлька? Где он здесь? Нет тут никого!

Юля лениво опустила осколок стекла и посмотрела Толику прямо в глаза. В её зрачках отразился злой, холодный огонь, совершенно не присущий ребенку. Она указала пальцем на старую, покрытую трещинами лужу у забора, в которой отражались вечерние сумерки.

— Он там, — прошептала она, переходя на змеиное шипение. — И в стекле магазина он тоже есть. Вы слепые, вы приземленные скоты, вы видите только свою грязь. А он смотрит на меня из темноты. Он огромный, у него нет лица, и он греет меня своим холодом. Мама в городе пьет, потому что боится его теней, а я не боюсь. Он сказал, что вы все — мои слуги.

Восьмилетняя Аня испуганно прижала к себе свою простую тряпичную куклу и попятилась:

— Юлька… ты дурная? Какой престол? Чё ты несешь? Ты просто врунья мерзкая! Ты и заколку мою украла, сознайся! Ты порченая, как и твоя мать-алкоголичка, которая чертей по углам ловит и отцу твоему изменила с его лучшим другом!

Юля резко вскочила с бревна, её лицо исказилось от заносчивой, бешеной гордыни и подступающей истерики]. Её глаза налились тем самым злым, неконтролируемым огнем, который она всегда будет видеть в зеркалах. Она вытянула руку с обгрызенным ногтем прямо в лицо Ане и закричала, срываясь на змеиный свист:

— Не смей трогать мою мать! Вы все — тупая деревенщина! Если вы еще раз назовете меня вруньей, я попрошу свои темные силы, и они придут к вам ночью! Тени Темного Короля сядут вам на грудь, пока вы спите, и вы больше не проснетесь! Вы сгниете прямо в этой деревне, ничтожества! Я уничтожу вас своими заклинаниями!

Дети ошеломленно отшатнулись. В этих детских угрозах не было обычной подростковой обиды — в них сквозило настоящее, осязаемое, пугающее психическое нездоровье, передавшееся от матери. Толик брезгливо сплюнул в пыль, бледнея под её безумным взглядом, и махнул рукой:

— Да ну её… Пошли отсюда, пацаны. Она реально чокнутая, порченая какая-то. С ней даже стоять рядом противно, от нее этой гнилой ложью за версту прет. Пускай сама со своими чертями разговаривает.

Ребята гурьбой, испуганно оборачиваясь, бросились прочь по пыльной дороге. Юля осталась стоять у бревна в абсолютном, звенящем одиночестве. Она медленно повернулась к темному стеклу закрытого сельского магазина, прижалась к нему лбом, оставляя мутный след от дыхания, и безумно, торжествующе улыбнулась своему отражению в сумерках и темным пляшущим теням за спиной. В её изломанном сознании этот позор и страх детей были лишь очередным подтверждением её великого, темного предназначения.

С каждым годом Юля оттачивала свое мастерство, превращаясь из мелкой воришки в расчетливого кукловода деревенской детворы. Прозвище Жулька больше не звучало как оскорбление — оно стало констатацией её пугающего превосходства. Мальчишки, которые когда-то бросали в нее песком на косогоре, сами не заметили, как начали искать её одобрения. Юля быстро поняла: чтобы тобой не командовали, нужно сделать так, чтобы другие сами приносили тебе то, что ты хочешь.

Её любимой игрой стало стравливание людей. Ей доставляло почти физическое удовольствие наблюдать, как из-за пары её тихих, вовремя оброненных слов рушится многолетняя мальчишеская дружба или бьются в истерике деревенские девчонки.

Особенно жестоко она обошлась с братьями-близнецами, Мишкой и Гришкой, которые были неразлейвода и всегда защищали друг друга. Юле было девять, когда она решила разрушить эту связь просто ради того, чтобы проверить свои силы.

Она действовала тонко. Сначала завела с Мишкой тайный разговор за околицей, доверительно шепнув ему:

— А Гришка-то твой вчера у магазина пацанам говорил, что ты трус. Мол, на речке из-за рака разревелся, а он тебя спасал. Хвастался, что ты без него — ничто.

Мишка набычился, но промолчал. На следующий день Юля поймала на выгоне Гришку и с точно таким же грустным, сочувствующим лицом поведала ему, что Мишка втайне забирает себе самые крупные ягоды, когда они собирают землянику на продажу, а матери врет, что это Гришка бездельничал в кустах.

Юля не торопила события. Она подбрасывала мелкие угли в этот костер целую неделю: то взглядом покажет на одного, то вздохнет при другом. Вспышка произошла на глазах у всех, когда братья поссорились из-за пустяка — сломанной удочки. Обычная глупая ссора мгновенно превратилась в глухую, яростную драку, потому что каждый из них вспомнил «правду», которую принесла Жулька. Они катались по пыльной дороге, разбивая друг другу носы до крови, а Юля стояла чуть поодаль, прислонившись к забору. Её волчьи глаза горели холодным торжеством. Братья больше никогда не общались как прежде, а Юля получила очередное подтверждение своей абсолютной власти над людской глупостью.

Каждую такую победу она мысленно уносила на чердак, к своему синему витражу и безликой Тени. К двенадцати годам Юля уже не просто пряталась в Темном царстве — она приносила туда трофеи. Сломанные судьбы, детские слезы и разрушенное доверие были её дарами безмолвной силе. Тень за стеклом становилась всё плотнее, и Юля кожей чувствовала, что деревенский масштаб ей критически мал. Осколки человеческих чувств, которые она крутила в руках, как стеклышки в украденном калейдоскопе, требовали другого, взрослого и по-настоящему опасного пространства. Каждая новая интрига плодила незапланированные варианты развития событий, затягивая её всё дальше в тупиковые лабиринты чужих судеб и сбивая её собственную жизнь с главного пути.

Единственным человеком, который не поддавался на чары Юльки-Жульки, была её бабушка, баба Ефросинья Петровна. Молчаливая, сгорбленная годами тяжелого крестьянского труда, она обладала той сухой, инстинктивной проницательностью, которую городские жители часто принимают за тяжелый характер.

Баба Ефросинья никогда не ругала Юлю за порванное платье или испачканные колени, но её взгляд — тяжелый, выцветший, устремленный словно сквозь девочку — заставлял Юлю внутренне подбираться. Старуха видела внучку насквозь. Она не знала подробностей про кражу поплавка или заколки, но безошибочно чуяла гниль, пустившую корни в детском сердце. Когда Юля с безупречно честным лицом рассказывала очередной деревенский слух или ластилась к ней после очередной пакости за околицей, баба Ефросинья лишь тяжело вздыхала, крестила угол с потемневшими иконами и тихо говорила:

— Ох, Юлька... Смотри, доиграешься. Чужое горе — оно ведь как болото: засосет, и костей не соберешь. Черная в тебе кровь бурлит, Ларискина и прадеда, да только Лариска дура была, беспутная, а ты... ты страшная растешь, как отец мой.

Когда Юле исполнилось десять, баба Ефросинья заметила, что внучка повадилась уходить наверх в самые промозглые, грозовые дни, когда обычные дети жмутся к теплой печке. В один из таких вечеров, когда Юля спустилась по скрипучей лестнице со своим обычным холодным, застывшим лицом, бабушка перехватила её у самого низа. Её сухая, узловатая ладонь, пахнущая полынью, мертвой хваткой вцепилась в детское запястье.

— Чего ты там ищешь, Юлька? — глухо спросила старуха, вглядываясь в волчьи глаза внучки. — Хата старая, дед твой там всякое барахло копил. Но буфет тот... буфет прадедов еще, чернокнижника. Зачем к стеклу синему льнешь? Мать твоя тоже... всё тени видела, в водке топилась от них. Думаешь, обхитришь то, что там сидит?

Юля не ответила. Она аккуратно, но с неожиданной для ребенка силой высвободила руку из пальцев старухи. В этот момент баба Ефросинья поняла, что потеряла внучку окончательно. Спасать там было уже некого — броня из лжи и холодного расчета срослась с девочкой намертво, а сила, затаившаяся на чердаке, давно заменила ей семью.

Поиски ответов на чердаке обрели новый смысл после слов бабы Ефросиньи. Юля поняла, что старый гнилой буфет хранит не просто синее витражное стекло, а нечто большее. Тень за преградой словно звала её, указывая на тайник, скрытый от глаз обычных людей.

Это случилось дождливым октябрьским вечером. Юля бесшумно поднялась по скрипучей лестнице на чердак, ведомая странным, тянущим чувством в груди. Она подошла к буфету. Тень внутри витража колыхалась ближе обычного, почти касаясь её отражения. Юля опустилась на колени и принялась обследовать нижнюю часть мебели. Резное деревянное основание буфета уходило в слой вековой пыли и сухой соломы. Простукивая гнилые доски худыми пальцами, Юля наткнулась на глухой, неестественный звук в самом углу, прямо под тяжелой несущей стойкой.

Там обнаружился двойной пол. Юля с трудом поддела пальцами рассохшуюся доску, сорвав ногти в кровь, но даже не поморщилась. Из узкой, пахнущей могильным подвалом ниши она достала тяжелый сверток, замотанный в полуистлевшую рогожу.

Когда Юля развернула ткань, в её руки легла массивная книга в переплете из потемневшей, потрескавшейся от времени кожи. На обложке не было никаких надписей, но сам материал на ощупь казался странно теплым, почти живым. Кожа была грубой, с неровными порами — Юлина детская интуиция мгновенно подсказала ей, что это не коровья и не свиная шкура. Книга была стянута тяжелой бронзовой застежкой, покрытой зеленоватым налетом патины.

Юля с трудом отщелкнула замок. Страницы книги были сделаны из плотной, пожелтевшей тряпичной бумаги. Текст был написан от руки густыми, почти черными чернилами, которые местами отливали бурым — прадед использовал для записей не только чернильный порошок. Язык был старым, с тяжелыми дореволюционными ятями и странными, пугающими символами на полях, похожими на переплетенные корни деревьев или паучьи лапы.

Вместо заклинаний из детских сказок в книге содержались детальные, почти хирургические описания человеческих пороков и слабостей. Это был дневник манипулятора и чернокнижника, который видел людей как механизмы. Отдельные главы были посвящены тому, как через зависть, гордыню или похоть можно полностью подчинить себе чужую волю, превратив человека в послушную куклу. На полях рукой прадеда были сделаны короткие, емкие заметки: «Дурак берет силой, умный — слабостью чужой», «Разрушь веру — и забирай душу».

Юля завороженно листала страницы, и ей казалось, что книга говорит с ней её собственными мыслями. Всё то, что она делала интуитивно, крадя заколки и ссоря братьев, здесь было возведено в ранг темной науки. На последних страницах она нашла рисунок того самого буфета с синим стеклом и описание безликой Тени — стража Темного царства, который питается энергией разрушенного человеческого доверия.

Юля прижала тяжелый фолиант к груди. Черная дыра внутри неё на секунду вспыхнула ледяным огнем. Теперь у неё было не просто убежище и покровитель. У неё был учебник. Она знала, что заберет эту книгу с собой, когда придет время навсегда покинуть деревню. Каждое гадание по этой книге, каждый ложный шаг, который она просчитывала, плодили незапланированные варианты развития событий. Чем больше Юля пыталась подчинить себе чужие судьбы, тем дальше её собственная жизнь уходила со своего главного жизненного предназначения.

Годы шли, Юля взрослела, менялась внешне, превращаясь в угловатого подростка, но её изломанное нутро оставалось прежним. Она лишь училась виртуознее прятать свои истинные мысли от окружающих, надевая маску нормальности, чтобы её не посчитали невменяемой, как мать.

Зимними вечерами, когда бабушка уходила на посиделки с соседскими старушками, Юля тихо, словно тень, ускользала на веранду, а оттуда — по обледенелым ступеням лестницы наверх. Там, в кромешной темноте, пропитанной запахом сухой полыни и мышиного помета, она шла наощупь к старому буфету.

Она прижималась лицом к темно-синему витражу. В морозные ночи стекло казалось ледяным, оно обжигало кожу, но Юле этот ожог приносил странное, почти болезненное облегчение. За стеклом лунный свет, падающий на заснеженные деревенские крыши, превращался в мертвенно-голубое сияние. Мир застывал, скованный синим безмолвием.

И тень за стеклом росла. Теперь Юле не нужно было долго всматриваться, чтобы заметить её присутствие. Плотный черный силуэт отделялся от глубины буфета, приближался к витражу со своей, изнаночной стороны, и Юля отчетливо видела, как границы её собственного отражения размываются, сливаясь с этой темнотой.

Чем старше Юля становилась и менялось её тело, становясь более женственным, тем больше она считала себя королевой потустороннего мира, в который её больное сознание уводило от жестокой реальности. Однажды, когда осенние сумерки быстро заливали пустую хату бабушки, превращая углы комнат в глубокие, чернильные ниши, Ефросинья Петровна ушла на вечернюю дойку, и Юля осталась одна. В доме стояла давящая, звенящая тишина, прерываемая лишь редким треском остывающей печи.

Юля подошла к старому, покрытому темными пятнами времени трюмо, стоявшему в прихожей. Нижняя часть зеркала была покрыта глубокими трещинами, похожими на паутину. Девушка замерла, вглядываясь в серую глубину амальгамы. Она медленно стянула с головы старую шерстяную шапку, позволяя растрепанным волосам упасть на плечи. Она выпрямила спину, заносчиво вздернула подбородок и принялась медленно, завороженно разглядывать свое отражение. Она прикасалась пальцами к своим щекам, очерчивала контур бледных губ, пьянея от странного самолюбования.

— Ты моя королева, — прошептала она в холодное стекло, и её голос прозвучал пугающе хрипло. — Ты самая красивая. Самая умная.

В полумраке комнаты отражение словно начало жить своей жизнью. Юле казалось, что серая глубина зеркала истончается, превращаясь в тот самый синий, застывший мир, который она видела на чердаке сквозь витраж. Из темноты за её плечом начали медленно сгущаться плотные, серые силуэты. Это были тени умерших, безмолвные сущности царства мертвых, которых так смертельно боялась её мать. Но Юля не боялась. Она хищно улыбнулась им.

Силуэты колыхались в зеркальной глубине, медленно приближаясь к границе амальгамы, словно пытаясь прикоснуться к ней с той стороны. Они были безликими, текучими, сотканными из векового чердачного полумрака и замогильного холода. Их присутствие обдало Юлю ледяным дыханием, от которого по коже побежали мурашки, но это был не страх — это был восторг абсолютного, безграничного триумфа.

— Вы здесь, — выдохнула Юля, и её дыхание оставило на стекле трюмо легкое, быстро тающее облачко пара. — Я вижу вас. Вы — моя армия.

Она видела, как одна из самых плотных теней протянула длинные, туманные пальцы, очерчивая в зеркале контур её девичьей фигуры. Мать Юли в такие минуты визжала бы от ужаса, разбивая ногти о стены и воя от безумия, а Юля лишь сильнее подалась вперед. Её меняющееся тело, округлившиеся бедра и высокая грудь теперь казались ей не просто признаками взросления, а драгоценным сосудом, созданным для того, чтобы вместить в себя всю эту темную, первобытную силу. Она была их проводником, их живым сердцем в этом сером, уродливом мире живых людей.

Из самого центра зеркального портала проступила огромная, безликая тень её постоянного покровителя. Юля прижалась лбом к ледяному стеклу, оставляя на нем мутный след от дыхания.

— Мой лорд… — едва слышно прошептала Юлька, переходя на змеиный свист. — Ты видишь меня? Они сегодня во дворе снова смеялись. Толик сказал, что папа про меня забыл и больше никогда не приедет. Скажи ему, что это ложь. Скажи, что я твоя избранница.

В её голове раздался беззвучный, могильный, шуршащий шепот, от которого по стенам хаты словно пробежал осязаемый холод:

— Они слепы… земные черви… Твой отец — ничтожество, оставивший свой лучший осколок… Ты отмечена силой… Твой трон ждет тебя…

Юля торжествующе, безумно усмехнулась, не отрывая лба от стекла.

— Я знаю, мой лорд. Я наслала на них проклятия. Я сказала Аньке, что твои тени придут к ней ночью и заберут ее душу. Они все испугались и убежали! Они боятся меня, слышишь? Боятся королеву!

Она ладонью провела по трещинам в нижней части зеркала, ощущая пальцами острые грани.

— Этот мир такой уродливый и грязный, — продолжала она изливать душу темноте. — Бабушка вечно кричит, заставляет работать. Мама бросила меня ради дяди Валеры. Отец оставил и уехал в Киев. Но я дождусь. Силы внутри меня говорят, что мне нужен ключ. Я повзрослею и рожу сына. Он разобьет этот гнилой витраж, и я приду в твое царство истинной королевой. Ты ведь дашь мне сверхспособности? Ты ведь не обманешь, как папа?

Зеркальные тени за её спиной лихорадочно задвигались, пламя далекой лампады в углу испуганно дрогнуло, а из глубины стекла донесся финальный, леденящий выдох:

— Роди сына… обмани время… и бездна подчинится тебе…

Юля медленно села на табурет. Её глаза блестели тем самым злым, неконтролируемым огнем, который спустя десятилетия приведет её к полному жизненному краху. Она точно знала, что теперь никогда не будет одинока — её безумие, принятое за великое предназначение, прочно поселилось по ту сторону стекла, запустив обратный отсчет до роковых сорока трех лет.

Книга прадеда-чернокнижника, спрятанная под матрасом её кровати, дала ей четкое понимание: эти сущности не приходят к слабым. Они приходят к тем, кто способен переступить через любые человеческие законы, жалость и привязанность. Каждая её ложь, каждая сломанная судьба в деревне — как те братья-близнецы, до сих пор не смотревшие друг другу в глаза — были кирпичиками в фундаменте её невидимого трона. В глубине трюмо, прямо за её отражением, медленно развернулась та самая гигантская, главная Тень с чердака. Она не имела очертаний, но Юля физически ощутила, как эта сила окутала её плечи, словно тяжелая королевская мантия.

В этот момент Юля окончательно осознала, что её детство закончилось. Деревня, баба Ефросинья с её проницательными, но немощными глазами, пьющий отчим — всё это стало мелким, незначительным и далеким. Зеркальный мир Темного царства признал её. Юля медленно опустила руки, продолжая смотреть на себя сквозь призму треснувшего стекла, и её волчьи глаза в полумраке прихожей отливали ядовитым, потусторонним золотом. Земные дураки еще не знали, что их королева уже выросла и готова выйти на охоту.

К подростковому возрасту, чтобы заглушить внутреннюю пустоту и вечную, грызущую тревогу, она рано пристрастилась к сигаретам, тайком воруя бычки у деда-соседа из баночки на крыльце. Чуть позже, в старших классах школы, в её жизни появился каннабис. Дурманящий сладковатый дым помогал ей стирать и без того тонкие, истонченные границы между реальностью и вымыслом. Под его воздействием синий витраж в её голове разрастался до размеров огромного, готического собора, а силуэты в зеркалах обретали плоть и начинали шептаться с ней.

Этот дурман стал для Юли идеальным катализатором. То, что для местных подростков было лишь способом глупого бунта или мимолетного побега от деревенской скуки, для неё превратилось в священный ритуал. В пятнадцать лет, затягиваясь едким, сладковатым дымом на заброшенной ферме или за поленницей, Юля не просто расслаблялась — она сознательно открывала шлюзы своего больного, травмированного сознания.

Наркотик действовал на её психику пугающе избирательно. Тревога и грызущая пустота отступали, уступая место леденящей, абсолютной ясности. Реальный мир — с его вечной грязью под ногтями, запахом навоза и косыми взглядами бабы Ефросиньи — блекнул, терял объём и становился плоским, как дешевые декорации. Зато изнанка, её тайное Темное царство, обретала ошеломляющую, осязаемую плотность.

Синий осколок витража, который она теперь постоянно носила в кармане, под воздействием каннабиса словно расширял свои границы. Стоило Юле закрыть глаза, как серые стены деревенской хаты раздвигались, превращаясь в бесконечные, уходящие во тьму анфилады величественного готического собора. Острые шпили, высеченные из ледяного синего камня, подпирали безмолвное черное небо её разума.

А тени... тени больше не были просто плоскими пятнами в глубине старого трюмо. В эти минуты они обретали объем, тяжесть и плоть. Юля физически ощущала их присутствие рядом: они скользили по её оголенным плечам шелковым, мертвенно-холодным прикосновением, обвивали шею, словно невидимые змеи, и шептались. Это был непрекращающийся, вкрадчивый гул сотен голосов, которые наслаивались друг на друга, складываясь в пугающе четкие инструкции.

Они подсказывали ей, кто из учителей в школе скрывает постыдные тайны, какую ложь нужно скормить влюбленному в нее однокласснику, чтобы он выполнил любое её поручение, и как смотреть на людей, чтобы те бледнели и отводили глаза.

С каждым новым вдохом сладкого дыма Юля всё глубже увязала в этой иллюзии своего абсолютного величия. Ей казалось, что она разгадала главный секрет вселенной, описанный в книге прадеда-чернокнижника. Она больше не была брошенным ребенком из загаженной хрущевки. Она была Верховной жрицей этого синего готического храма, а каннабис стал её проводником, окончательно стирающим грань между опасным безумием и пугающей реальностью. Каждое такое ментальное погружение добавляло новые, ложные дороги в её судьбу, безжалостно сбивая девушку с её главного жизненного предназначения и уводя всё дальше от созидания, таланта к витражам и настоящей жизни.

Глава 2. В поисках престола

«Если долго всматриваться в стекло, преломляющее свет, оно перестает отражать тебя. Оно начинает отражать Того, кто стоит за твоим плечом».

— Из средневековых трактатов по алхимии и зеркальной магии


Юность Юли превратилась в лихорадочный, изматывающий бег по замкнутому кругу, где каждый шаг был продиктован одной-единственной, граничащей с безумием потребностью. Она отчаянно, до дрожи в суставах, до глухой тошноты в желудке, искала любовь. Если быть точнее — она искала человека, который будет безоговорочно, слепо, фанатично и безропотно любить её саму, преклоняясь перед каждым её капризом королевы. Внутри девичьей груди полыхал огромный, голодный пожар, оставленный равнодушной матерью-алкоголичкой и сухой на ласку деревенской бабушкой. Но поскольку любить сама Юля не умела — в её сердце просто не было такого механизма, его не заложили в детстве, — этот внутренний пепелящий голод она принимала за неоспоримый признак собственной исключительности. Ей казалось, что если внутри так сильно и больно горит, значит, она отмечена особой, высшей печатью. Значит, она — не такая, как все эти приземленные люди вокруг.

Среди сверстников в училище, куда она поступила после школы, Юля вела себя предельно осторожно. Память о судьбе матери, которая закончила свои дни в бреду, заставляла её жестко контролировать каждое слово, сказанное вслух. Никто из однокурсников или подруг не должен был догадаться о её видениях. Для всех окружающих она оставалась просто заносчивой, высокомерной, острой на язык Юлей, которая любит приврать, пустить пыль в глаза поддельными вещами и строит из себя королеву, непонятно на каком основании.

Но возвращаясь вечером в пустую комнату бабушкиной хаты и закрывая дверь на защелку, Юля преображалась. Весь её заносчивый фасад спадал, обнажая пугающую, холодную одержимость. Она подходила к старому, покрытому трещинами трюмо, зажигала одну-единственную черную свечу и часами занималась безумным самолюбованием. Она полностью раздевалась, медленно расправляла плечи, очерчивала пальцами контур своих бедер, талии и груди, подолгу всматриваясь в собственные волчьи глаза.

— Посмотри на меня, — шептала она своему отражению, и её голос вибрировал от гордости и подступающего транса. — Видишь, какая я красивая? Какая я идеальная? Эти ничтожества вокруг даже не достойны дышать со мной одним воздухом. Они думают, что я обычная деревенская девка. Они слепы.

И зеркало отвечало ей. В колеблющемся пламени свечи амальгама словно истончалась, превращаясь в живой портал. Границы между живым миром и царством теней стирались. Юля видела, как за её плечом в зеркальной глубине сгущаются темные, подвижные силуэты. Это были покойники, тени умерших, безмолвные обитатели подземного мира Нави. Они не пугали её. Они тянули к ней свои призрачные, холодные руки сквозь стекло, словно признавая её превосходство, а из самого центра зеркала на нее смотрел её неизменный, безликий покровитель с чердака.

— Расскажи мне, что они говорили сегодня, — раздавался в её голове беззвучный, могильный шепот.

И Юля, улыбаясь своему отражению безумной, торжествующе улыбкой, изливала зеркалу душу:

— Они злились, мой лорд. Бабушка опять кричала, девчонки в училище шептались за спиной… Но они все ответят. Скоро я получу свою силу. Скоро я найду способ родить сына, и этот гнилой витраж реальности разобьется. Я стану твоей истинной королевой здесь, на земле.

Тени за её спиной в зеркальном портале начинали лихорадочно виться, пламя свечи исходило черной копотью, а Юля продолжала всматриваться в стекло, пьянея от собственного выдуманного величия и близости потустороннего мира, который с каждым днем подбирался к ней всё ближе. Она точно, железобетонно знала: она рождена для великой, тайной и страшной цели. Она — особенная. Истинная жена дьявола, временно запертая в этом нищем, чужом, земном теле. И её настоящее, могущественное царство ждет её там — по ту сторону разбитого стекла. Каждое такое ночное бдение плодило новые ложные пути, заставляя Юлю бесконечно гадать и перебирать варианты, уводя её жизнь со своего главного жизненного предназначения всё дальше в сторону необратимого распада.

Бабушка, видя, как внучка дичает, отдаляется, чаще возвращается с улицы со странным, сладковатым запахом от дыма каннабиса, въевшимся в длинные волосы и прилипший к ее коже и одежде, решила действовать проверенным крестьянским методом. Ефросинья Петровна верила, что святая обитель изгонит из девки эту городскую дурь.

Эксперимент с изгнанием «городской дури» бабушка решила провести в первое воскресенье августа. Утро выдалось сухим, раскаленным, с тяжелым маревом, которое неподвижно висело над глухими деревенскими заборами. Юле исполнилось шестнадцать. Всю неделю до этого она балансировала на грани реальности: дурманящий, сладковатый дым каннабиса, который она курила по ночам на чердаке, намертво въелся во все ее существо. Ефросинья Петровна, учуяв этот чужой, пугающий запах, ничего не сказала. Она лишь молча достала из сундука старый, выцветший холщовый платок и в воскресенье на рассвете железной хваткой сжала Юлино запястье.

— Пойдешь со мной, Юлька, — хмуро, не терпящим возражений тоном отрезала старуха, завязывая узел платка под Юлиным подбородком так туго, что ткань врезалась в кожу. — Хватит по чердакам выть да тени ловить. К обедне идем. Господь из тебя Ларискину гниль живо выбьет.

Юля не сопротивлялась. В её глазах, окруженных темными кругами от бессонницы, зажегся привычный заносчивый огонек. Она лишь презрительно дернула плечом, позволяя тащить себя по размытой утренней росе в сторону каменной сельской церкви, чьи выбеленные стены высились на холме у самого выгона.

Храм встретил их массивными, потемневшими от времени дубовыми дверями. Едва Юля переступила порог, как её подсознание, выросшее среди холодных, безмолвных теней чердака, мгновенно выставило глухую ментальную оборону.

Внутри было душно, тесно и темно. Воздух казался плотным, почти осязаемым — он состоял из тяжелого, удушливого аромата ладана, запаха горящего пчелиного воска, дешевого мыла и пота сотен деревенских тел, сгрудившихся в проходе. Он пах покорностью. Он пах страхом.

Стены собора, сплошь покрытые золоченой росписью и скорбными ликами святых, словно начали медленно, незаметно сдвигаться, давя Юле на виски. Из-под купола, сквозь узкие окна, пробивались косые, жесткие лучи солнца. В них, точно так же, как на её чердаке, кружились миллионы пылинок, но здесь эта пыль казалась Юле чужой и враждебной. Золото окладов не сияло — оно давило, слепило глаза своей тяжелой, земной роскошью.

Священник в золотой, расшитой парчовой ризе монотонно, заунывно читал литургию. Его низкий, вибрирующий бас гулко отдавался от каменных сводов, смешиваясь с плачем младенцев у купели и шарканьем старушечьих туфель по истертым плитам пола.

— Господи, помилуй… — разносилось под куполом. — Очисти ны от всякия скверны…

Юля стояла посреди толпы, заносчиво выпрямив спину. Она принципиально не крестилась и не опускала головы, когда мимо проносили чашу. Напротив, она исподлобья, с леденящим презрением разглядывала стоящих вокруг людей. Женщины в платках, бьющие поклоны, мужчины с виноватыми, опущенными глазами — все они казались ей жалкими, ничтожными существами, добровольно согнувшими спины перед чужим, распятым на деревянном кресте Богом.

«Рабы, — брезгливо думала Юля, сжимая кулаки в карманах кофты. — Приземленный скот. Вы просите прощения за то, что вы живете. Вы вымаливаете жалость у того, кто умер на бревне. Слабаки».

В её изломанном сознании этот Бог, исхудавший, с каплями крови на терновом венце, не вызывал ни трепета, ни уважения. Королеве Нави не подходило поклонение мученику. Её лорд с чердака был огромным, безликим и могущественным, он не просил поклонов — он давал ей силу презирать этот мир. Юля считала распятого, мертвого мужика обычной мертвечиной, которой не стоит поклоняться.

Но человеческий организм, истощенный каннабисом и бессонными ночами, среагировал быстрее её гордыни. Тяжелый ладан начал заполнять легкие, вызывая резкий, удушливый спазм. Золотые нимбы на иконах вдруг поплыли, вытягиваясь в длинные, уродливые огненные полосы. Лики святых со скорбными глазами начали вращаться перед её мысленным взором, словно зеркала в безумном аттракционе. Плач младенцев у купели и монотонное бубнение священника вызвали у Юли мгновенное, физическое отторжение. Посреди службы Юлю накрыл жестокий, парализующий приступ паники. Ей показалось, что каменный пол под ногами стал мягким, вязким, готовым поглотить её, а массивные стены церкви сейчас рухнут, погребая её под тоннами святого камня. Воздуха критически не хватало. Она начала задыхаться, судорожно хватая ртом душный ладанный туман.

— Юлька, ты чего? Бледная какая… — испуганно шепнула Ефросинья Петровна, заметив, как внучка начала заваливаться набок, цепляясь пальцами за одежду стоящей впереди старухи. — Перекрестись, девка! Опомнись!

Юля не ответила. Сорвав с головы ненавистный платок, она резко развернулась и, бесцеремонно расталкивая локтями молящихся людей, бросилась к выходу. Под возмущенный шепот толпы и звяканье кадила она вылетела сквозь массивные резные двери на крыльцо.

Раскаленный августовский воздух ударил ей в лицо. Юля упала на колени прямо на горячие каменные ступени, жадно, с хрипом втягивая в себя кислород. Её трясло мелкой, судорожной дрожью. Платок валялся в пыли у её ног. Она подняла голову, посмотрела на сияющий на солнце золотой крест над куполом и леденящим, полным бешеной гордыни шепотом произнесла:

— Никогда. Слышишь? Никогда я сюда не вернусь. Твой Бог — для нищих и слабых. А я — особенная. Моё царство не здесь.

Эта вспышка ярости и паники в деревенском храме окончательно развела Юлю с миром обычных людей. Христианское смирение, проповеди о прощении и жалости вызывали у неё лишь брезгливую тошноту. В её системе координат, выстроенной на обломках родительского предательства, жалость была синонимом гибели. Спаситель, безропотно отдавший себя на распятие, казался ей воплощением той самой слабости, которую она поклялась уничтожить в себе раз и навсегда. Священник в золоченой рясе, монотонно бубнящий молитвы, виделся ей очередным лживым взрослым, который пытается подчинить земных дураков сказками о загробном спасении. Но Юле не нужно было спасение в будущем — ей нужна была власть в настоящем. Она не собиралась каяться в своих грехах перед иконами, ведь её «грехи» — её ложь, её манипуляции и её жестокость — были единственным, что удерживало её на плаву, не позволяя черной дыре одиночества поглотить её целиком.

Именно этот бунт против церковного Бога привел её к окончательному, осознанному принятию своей темной сути. Если этот мир принадлежит Богу слабых, то она найдет своего бога — бога сильных, хладнокровных и беспощадных. Её тянуло к совершенно другой, скрытой и разрушительной силе.

Начался период хаотичных, лихорадочных духовных поисков. Юля хваталась за всё подряд, пытаясь нащупать духовный скипетр, который подошел бы к её выдуманной короне. Эти поиски были не просто подростковым увлечением, а яростной попыткой узаконить ту власть, которую она уже чувствовала над миром земных дураков. Юля искала форму, в которую можно было бы облечь свою растущую темную силу. Она искала себя в буддизме, исламе и прочих мировых конфессиях и религиях, на самом деле лишь множа варианты развития событий, не запланированные изначально её судьбой, и всё глубже увязая в ложных лабиринтах.

Когда она читала про ислам, её больное, травмированное эго напрочь игнорировало реальные каноны религии. Юля видела в этом лишь красивую, строгую геометрию покорности. В её извращенных фантазиях все мужчины — от бывших деревенских обидчиков до гипотетических восточных владык — превращались в безвольных рабов. Они должны были ползать у её ног, ослепленные её девичьей красотой, умоляя о мимолетном взгляде её волчьих глаз. Но покорность не была её чертой, и книга прадеда настойчиво шептала, что её трон не может принадлежать чужому богу.

Тогда в хату ворвался восточный мистицизм. Пространство запестрело копеечными цветными платками, а воздух наполнился тяжелым, удушливым смогом дешевых индийских благовоний. Запах сандала и пачули намертво въедался в старые деревянные стены, смешиваясь с ароматом сухой полыни, отчего у бабы Ефросиньи ежедневно раскалывалась голова. Старуха лишь бессильно крестила закрытую дверь Юлиной комнаты, слушая, как за ней часами раздается монотонное, вибрирующее пение мантр.

Сидя на полу в позе лотоса, Юля до хрипа, до ментального истощения напевала скачанные из интернета тексты. Под воздействием этого ритма и привычного сладковатого дыма каннабиса её сознание уходило в глубокий трип. Она закрывала глаза и пыталась «прокачивать» чакры, но вместо чистого космического света визуализировала грязные, ядовито-фиолетовые и кобальтовые энергетические потоки. Ей казалось, что она физически перекраивает пространство вокруг себя, натягивая невидимые нити манипуляций.

Однако восточные практики требовали усмирения гордыни и растворения эго, а Юлина черная дыра, оставленная родителями, требовала совершенно обратного — расширения, поглощения и тотального торжества её собственного «Я». Все эти чужие боги и заемные ритуалы были лишь примеркой фальшивых корон. Истинный духовный скипетр, идеально подходящий к её выдуманному величию, по-прежнему ждал её в единственном месте — на чердаке, в глубине синего витражного стекла прадедовского буфета, где безликая Тень терпеливо наблюдала за метаниями своей будущей жрицы.

Разочаровавшись в восточных практиках, не терпящих эгоцентризма, Юля обратилась к древним славянским языческим богам. В их грозной, первобытной стихии она наконец нащупала ту самую жестокую правду, которую искала. Язычество привлекло её отсутствием христианской жалости и слабости: здесь правили сила, кровь и право хищника на добычу. Но Юля и тут переписала пантеон под свое больное сознание, выбрав из него лишь самых темных, карающих и разрушительных сущностей.

В её сознании каждый из богов обрел пугающие, осязаемые черты:

Чернобог — повелитель Тьмы, Нави и безумия. Юля видела в нем прямое отражение той самой безликой плотной Тени, что ждала её на чердаке в синем стекле. Он стал для неё главным ориентиром — божеством холода, разрушения и мести земным дуракам.

Морена (Мара) — могучая богиня зимы, увядания и смерти. Юля буквально бредила её образом. Ей казалось, что её собственное меняющееся, женственное тело — это земной сосуд для ледяной энергии Мары. Мара забирала жизни, сковывала землю льдом и управляла мертвыми, что идеально рифмовалось с Юлиным желанием видеть мир застывшим и покорным.

Перун — громовержец и каратель. Но Юлю интересовали не его воинские доблести, а слепая, испепеляющая ярость его молний. Ей нужен был его гнев, чтобы мысленно обрушивать его на головы тех, кто её предал.

Велес — хозяин дикой природы, перекрестков и тайных знаний. Юля воспринимала его как темного проводника, который помог её прадеду-чернокнижнику составить его зловещую книгу.

Она больше не сидела в позе лотоса в душной комнате. Теперь, дождавшись, пока осенние сумерки или глухая ночь окутают село, Юля уходила глубоко в глухой пригородный лес. Под воздействием привычного дурмана каннабиса границы реальности окончательно стирались. Она искала — и находила — заброшенные, скрытые от людских глаз древние капища.

Это были жуткие, отрезанные от мира места: глухие лесные поляны, окруженные вековыми, корявыми дубами, посреди которых высились полусгнившие, почерневшие от дождей деревянные идолы с вырезанными свирепыми ликами. В ночном полумраке, когда лунный свет едва пробивался сквозь кроны деревьев, эти чудовищные столбы казались Юле живыми гигантами Нави.

Юля подходила к капищам без трепета — она шла как будущая королева на встречу с союзниками. Она приносила богам Нави свои первые кровавые требы. Острым ножом она надрезала себе ладонь, позволяя темной крови капать на сухой мох у подножия идола Чернобога или Мары, и шептала в лесную глушь:

— Примите мою кровь. Дайте мне силу гнуть этот мир. Сделайте меня ледяной, как Мара, беспощадной, как Чернобог.

В эти минуты лес вокруг нее словно оживал: деревья хрустели, ветер зловеще выл в верхушках сосен, а из темноты за её спиной, как в старом трюмо, сгущались плотные серые силуэты умерших. Славянское язычество окончательно зацементировало её ментальный раскол: Юля вернулась из лесов с твердым знанием, что древние боги Тьмы благословили её на тотальную войну против человеческой слабости.

Оккультизм стал её главным оружием, её щитом от реальности. Она по крупицам собирала темные ритуалы, изучая черную магию и мысленно призывая древних языческих богов. Вскоре на её столе прочно обосновались карты Таро и скандинавские руны. Чем больше она гадала, тем сильнее уходила со своего основного жизненного предназначения. Каждый расклад добавлял новые, хаотичные варианты развития событий, которые не были изначально запланированы в её судьбе, безжалостно сбивая её с главной дороги жизни. Из динамиков смартфона сутками крутились гипнотические мантры, создавая в комнате плотную, душную атмосферу. Она гадала всем подряд — подругам в училище, случайным знакомым, ловко считывая страхи людей, манипулируя их доверием и внушая им нужные ей мысли ради мелкой выгоды. В самой глубине души Юля давно вынесла себе вердикт, от которого у любого нормального человека по коже побежали бы мурашки: она — женщина дьявола. Она искренне, свято верила, что рождена для великой, темной и разрушительной цели. Она считала себя самой умной, самой проницательной и безумно красивой, хотя зеркало отражало обычную девушку с резкими, злыми чертами лица.

Центром её вселенной и главным магическим инструментом стали зеркала. Юля превратила свою комнату в оплот безумного самолюбования и оккультных экспериментов. Она могла часами, заперев дверь на защелку, проводить время перед старым трюмо. Юля полностью раздевалась и подолгу разглядывала свое обнаженное тело, медленно проводя ладонями по бедрам, талии и груди. Она буквально пьянела от собственного отражения, выпрямляла спину и горделиво вскидывала голову.

— Посмотри на этот сосуд, — шептала она темноте, заносчиво улыбаясь. — Совершенство. Земные придурки даже не понимают, какая сила скрыта в этих изгибах. Я рождена властвовать. Вы все еще приползете ко мне.

В колеблющемся пламени свечей зеркальная амальгама для неё истончалась, превращаясь в живой, пульсирующий портал в царство мертвых. Юля регулярно видела, как плотное стекло идет рябью, словно вода, и из его глубины начинают проступать потусторонние сущности. Это были безликие тени, серые призрачные силуэты умерших и жуткие существа со смазанными чертами. Они тянули к ней свои призрачные, холодные руки через стекло, признавая её своей королевой. От зеркала веяло могильной прохладой, но Юля не пугалась. Она жадно впитывала этот холод, общаясь с сущностями и выстраивая в голове картины своего грядущего мирового господства.

В реальности, конечно, всё было далеко не так. Юля была обычной, довольно заурядной девушкой из провинции, но она виртуозно научилась пускать людям пыль в глаза. Свои скромные доходы и редкие копейки, которые удавалось выманить у родственников или знакомых, она без остатка спускала на поддельные брендовые шмотки с огромными логотипами. Ей было жизненно необходимо зайти в дорогой ресторан, сесть у окна, заказать самый дешевый салат и высокомерно, сквозь зубы разговаривать с официантом. Ей казалось, что в эти моменты весь зал смотрит на нее и видит аристократку. Она много врала, использовала других людей, плела интриги и безжалостно манипулировала сверстниками. Детское прозвище Юлька-Жулька перешло в юношескую жизнь и прочно за ней закрепилось. Она жульничала в картах, жульничала в отношениях, жульничала в жизни.

Поступление в художественное училище на специальность мастера по витражам стало для Юли не просто получением ремесла, а поиском осязаемой формы для её внутренних иллюзий. Пыльные, просторные аудитории, расположенные в полуподвальном этаже старого кирпичного здания, казались ей алхимической лабораторией. Здесь стоял стойкий, тяжелый воздух, насквозь пропитанный резкими запахами свинцового припоя, канифоли, ацетона и меловой крошки. Вдоль стен на массивных дубовых стеллажах высились тяжелые деревянные ящики, доверху забитые листами цветного стекла: глухого кобальтового, тревожного рубинового, ядовитого изумрудного и маслянисто-желтого.

Пока остальные студенты — простые городские и деревенские ребята — шумно переговаривались, старательно вычерчивали по линейкам геометрические шаблоны и ворчали на жесткие требования Ивана Карповича, Юля держалась особняком. Иван Карпович, мастер старой закалки с прокуренными усами, вечно ворчал на студентов, требуя от них идеальной точности до миллиметра. Юля занимала самый дальний верстак у темного угла, поближе к зарешеченному подвальному окну. Ей не интересна была геометрия. Она видела в кусках цветного стекла живую, пульсирующую материю, способную искажать реальный мир.

Ей безумно нравился момент, когда тяжелый алмазный стеклорез с мягким, хрустящим, почти интимным звуком прочерчивал глубокую линию по хрупкой поверхности темно-синего кобальтового листа. Один точный нажим, один резкий сдвиг — и монолит раскалывался, обнажая острые, как бритва, грани. Юля собирала свои первые работы из острых, опасных осколков кобальтового, рубинового и изумрудного стекла. Ей нравилось, что витраж — это искусственный, выдуманный барьер. Сквозь него реальный, серый мир искажался, приобретая мистические, зловещие оттенки Нави.

В тот серый октябрьский день практическое занятие длилось уже третий час. Аудитория была погружена в монотонный рабочий гул: шуршали напильники, скрежетали стеклорезы, где-то шипел перегретый паяльник. Юля работала над своим первым самостоятельным эскизом. Вместо утвержденного мастером классического растительного орнамента она упорно выкладывала на верстаке странный, асимметричный рисунок — контуры огромной, безликой тени, окруженной острыми, рваными лучами. В руках она сжимала тяжелый профессиональный алмазный стеклорез с латунной ручкой.

— Шумейко, ну опять ты за свое! — Иван Карпович вырос за её спиной внезапно, пустив густой шлейф табачного дыма из своей трубки. Он нацепил очки на нос и брезгливо ткнул толстым пальцем в её верстак. — Что это за чертовщина вместо эскиза? Мы что утверждали? Натюрморт с кувшином! А у тебя тут ломаные линии, хаос какой-то. Ты пайку буграми делаешь, швы кривые, стекло гуляет. И стеклорез держи под прямым углом, рука же дрожит! Ты его держишь как ритуальный нож, а не инструмент!

Юля медленно, с демонстративным вздохом опустила стеклорез на деревянную поверхность верстака. Она повернула голову к мастеру, окинув его ледяным, заносчивым взглядом своих больших волчьих глаз. Из динамика её смартфона, спрятанного за ящиком со смальтой, едва слышно, но навязчиво бубнила восточная мантра.

— Вы видите только технический брак, Иван Карпович, потому что вы приземленный мастер, — процедила она сквозь зубы нарочито спокойным, высокомерным тоном. — Вы мыслите категориями кувшинов и линеек. А мой витраж дышит. Стекло само выбирает, где ему треснуть, чтобы пропустить нужную энергию Нави. Я создаю не окно для хрущевки, а портал.

Старый мастер ошеломленно замер, его усы дернулись, а студенты за соседними верстаками мгновенно затихли, прислушиваясь к разговору.

— Какой еще портал, Шумейко?! — вскипел Иван Карпович, багровея от такой невиданной наглости. — Ты мне тут демагогию не разводи! Учеба — это дисциплина и чертеж! Не исправишь к пятнице, не выведешь швы под лекало — поставлю незачет и вылетишь отсюда к чертовой матери! И убери эту заунывную музыку, от нее голова раскалывается!

Он резко повернулся и зашагал к другим студентам, злобно бормоча себе под нос. За её спиной раздалось приглушенное хихиканье девчонок. Юлька-Жулька снова осталась в абсолютной, звенящей изоляции. Её вечное вранье о богатых киевских покровителях, которые якобы вот-вот купят её работы за тысячи долларов, и этот высокомерный взгляд давно оттолкнули от нее многих однокурсников.

Юля осталась стоять у верстака, её пальцы судорожно сжали кусок кобальтового стекла. Внутри нее бушевала глухая, черная ярость. «Ничтожества, — пронеслось в её мыслях. — Приземленные скоты. Вы ничего не видите дальше своего свинца и правил».

Она резко, без перчаток, схватила кусок рубинового стекла, пытаясь силой вогнать его в кривой свинцовый профиль. Острая, неочищенная грань мгновенно, глубоко полоснула её по ладони. Юля даже не вскрикнула. Она замерла, завороженно глядя, как из глубокого пореза на ладони медленно выступает густая, алая кровь. Она капля за каплей потекла по стеклу, смешиваясь с глубоким рубиновым и кобальтовым цветом мозаики. Юля приблизила лицо к окрашенному стеклу, вдыхая резкий запах металла и крови, и тихо, безумно прошептала над верстаком, пока мантры из телефона продолжали вибрировать:

— Кровь на стекле… Это требы для тебя, мой лорд. Мой витраж сработает. Я нашлю на этого старого дурака такие заклинания, что его руки откажут. Я рожу сына, и этот мир гнилых правил взлетит на воздух. Я буду стоять на престоле, а они все приползут ко мне на коленях.

Она не побежала в медпункт. Юля брезгливо вытерла окровавленную ладонь о подол своей кофты, оставив темный след, и с хищной, торжествующей улыбкой продолжила резать стекло, пьянея от собственной боли и выдуманного величия. В её изломанном сознании эта кровь на кобальте была первой настоящей жертвой на пути к её грядущему, темному царству. Своими руками, плодящими проклятия и хаос вместо созидания, Юля делала очередную петлю в сторону от главного предназначения своей жизни.

The free sample has ended.

$2.44
Age restriction:
18+
Release date on Litres:
06 October 2026
Writing date:
2026
Volume:
260 p. 1 illustration
Copyright Holder::
Автор
Download format:

Similar books