Инстинкт свободы, или Анатомия предательства. Страшный роман о страшном 1991-м годе

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Кравино доставят в Хамачкалу, его заместитель Нерадов будет ещё полгода валяться по больницам, и потребуется новый человек, новое доверенное лицо, новый особый порученец. Узнав про обстоятельства дела, Савелий Манулович предложит эту роль своему спасителю, Октаве.

И Октава подумает, что это шанс стать достойным красавицы Инги.

А Инга подумает, что Октава уехал от неё навсегда, потому что был к ней совсем равнодушен…

Вопреки протестам врачей, вопреки очевидной угрозе для жизни полуживой Кравино вылетел в Шамаху, в самый центр покусившегося на него осиного гнезда. Все вялые просьбы Октавы Орлаева съездить в Биштар, собрать вещи, попрощаться со знакомыми даже не то, что были отвергнуты, а отпали за собственной очевидной неуместностью.

– Парень! – сказал ему Манул, приобняв за плечи – Все на кону – и жизнь, и все, что может быть в жизни… Решай за минуту – ты со мной или сам по себе…

– С Вами, Савелий Манулович! – решил Октава, думая об Инге, и не догадываясь, что тем самым теряет её навсегда.

Лайнер взмыл над хвалынским берегом – и коршуном упал посреди аполипсиса. Не подумайте плохого: не разбился. Упал, имеется в виду, как коршун падает на добычу…

***

Саит-баба, задумавший старинное, как мир, похищение в горный аул понравившейся девушки, «попал». И, как говорится, «попал» очень круто, очень жестоко. В числе немногих уцелевших террористов он был схвачен, избит и пошёл по расстрельной статье. Как молодого, как комсомольца с хорошими характеристиками (а в основном, конечно, благодаря «урючным» деньгам родни) расстрел сменили на 15 лет колонии.

Но капитан Князев, чуть было не потерявший дочь, взъелся на земляка сильнее, чем на азиатских гастролеров и пообещал ему устроить его в «пресс-хату» с «курятником».

Там и случилось страшное – Саит-баба был «опущен» и сделан «петухом», да не просто по факту, а с рассылкой данных на него по зековской «зелёной почте». Иначе говоря, Саит-бабу ославили, как педика, по всем зонам, где сидело немало его знакомых и коллег по «рыночным отношениям».

Так едкая кислота страшных сведений проникла в родной аул Саит-бабы, где от него сразу отреклись и знакомые, и родственники, и односельчане. Тюркский кодекс чести очень строг к мужчине – «петухам» нет место среди тюрок, они становятся париями, как прокаженные.

Но вот тлеющая с 80-х война с далышанами вылилась в полноценное побоище, и озверевшие далышаны, вдохновленные жаждой кровной мести ударили по Хухомскому району. Шамаханцы с боями отступали, а колонии, в одной из которых отбывал свое наказание опущенный Саит-баба, бросали на произвол судьбы.

Саит-баба, разом постаревший лет на двадцать, из цветущего юноши превратившийся почти в старика, полуседой, потерявший всякий человеческий облик, был в горниле боя никому не нужен, его попросту забыли в камере. В Хухом пришли далышаны, проверили камеры, в некоторых нашли полумервых от голода и страха узников.

Саит-бабе повезло – он притворялся немым, что-то жестикулировал, а сурдо-переводчика в отряде далышанов, к счастью для него, не нашлось. Поэтому Саит-бабу, человека уже весьма неопределенной внешности, приняли за пленного далышана. Его накормили и малость подлечили в лазарете.

Когда Саит-баба немного оправился, он ночью зарезал далышского часового и уполз через Хухомский хребет к своим. Здесь его без лишних слов приняли, благо что оружие он принес с собой, трофейное – и записали в отряд «Волк».

Саит-баба воевал, ходил в знаменитую атаку на Алыйском кряже, был даже награжден от командования кемалийской медалью за храбрость. Но потом стороны подписали перемирие, и волонтеров демобилизовали.

В камуфляже, с автоматом, добытым в бою, с мощным револьвером в кобуре на поясе, с кемалийской медалью Саит-баба надеялся встретить в родном селе сочувствие к себе.

Но на улице аула, прилепившегося к скале, как ласточкино гнездо, стало для падшего птенца слишком тесно. Как и во всяком аграрном обществе тут тоже было:

От людей на деревне не спрятаться,

Нет секретов в деревне у нас.

Не сойтись, разойтись, не сосвататься

В стороне от придирчивых глаз.

Его встречали молча, расступались – словно он нёс заразу, от него отворачивались, его вопросы игнорировались.

Тогда он пошел на двор к дяде, уважаемому старейшине тейпа, и уселся на пригреве утоптанного дворика, закрыв глаза, терпеливо поджидая в неподвижности своей участи.

По закону гор на дворик к подсудимому собрались всем кланом. Те, кто старше. Те, кто младше. Дети – те хихикали, и указывали на опозоренного пальцами. Пришла в строгом траурном платке, наполовину чадре и мать, вдовая Гульнуз-ханум. Когда дядя увидел, что все в сборе, он снял войлочную тюбетейку, затейливо украшенную черными шнурами, и начал разговор.

– Ты, запятнавший имя своего отца и свой род, зачем ты пришел к нам? Растлеваать наших юношей? Смешить наших девушек?

– Тоган! Казарле! – воззвал Саит-баба к родне святыми старинными словами – Не стыдите за то, чего нельзя было избежать! Я попал в камеру к озверелым кяфырам, к волосатым далышанам! Четверо держали меня, а пятый совершил постыдное дело! На нем грех, не на мне… Что мне было делать, тоганым?! Я дрался, как лев, клянусь, но они оказались сильнее…

– Ступай от нас! Ты нам не тоган, и тем более не казарле… У мужчины всегда есть выбор – умереть, но не дать вонзить в себя то, что постыднее любой ржавой стали… Был выбор и у тебя – но ты струсил… Уходи от нас, уноси с собой свою ЛЕПРУ, прокаженный, ты нам не брат, не сводник…

– Я не трус! – кричал в отчаинье Саит-баба, ползая в ногах своего сурового тейпа. – Я не давался им… Они силой взяли меня… Почему я должен умирать за чужой грех… Я воевал… Я резал далышанов, спросите моего полевого командира, я привез от него письмо… Мне дали медаль «кемали яугир» за доблесть… Я пришел с оружием, которое взял у врага в бою… Вы не можете так поступить со мной…

Но родня плевала в Саит-бабу и расходилась. Он бросился к родной матери, обнимая её колени, плача, умоляя принять в дом покойного отца. Мать молчала, поджав синеватые старческие губы – потом вдруг, в порыве истерики, похабно задрала черный подол, обнажив дебелые, венозно-атритные ноги старой крестьянки:

– Что? Позвал маму? Ну тогда залезай в меня обратно, лезь, если поместишься, трус! Я буду носить тебя в животе и через пупок добавлю шамаханской крови в твои пустые жилы…

И опозоренный Саит-баба бежал из родного аула, бежал в ночь и пустоту, в никуда, чтобы на долгие годы пропасть и затеряться где-то в большом мире…

Все забыли о нём, кроме, как ни странно – одного человека, соединённого с Саитом незримой и непостижимой нитью рока. Вы удивитесь, но иногда этот несчастный изгой снился… Орлаеву! Разумеется, не сам по себе, а в контексте детских встреч…

3.

Альбина Вилоровна Орлаева, чаще просто «Бина Лоровна», вдова знатного брадобрея-ударника Петюни, привыкшая ни в чём себе не отказывать, но после смерти мужа вынужденная несколько «скомкать аппетиты», села в «Ту-154 Б» в шамаханском аэропорту «Золотой Петушок» и через три часа оказалась во Внуково. В те годы московские аэропорты были специализированы, Внуково принимал только черноморские, кавказские, украинские вояжи, а также колоритных пассажиров Сибири, Севера и Дальнего Востока.

Шамаханский рейс был забит кооператорами, чернявыми джигитами в кожаных пальто-регланах, везшими в столицу бесчисленные продолговатые картонные коробки с живыми цветами. Земляки-инородцы раздражали и одновременно пугали Альбину Вилоровну, уже смутно осознающую, что от близкого соседства с этими яфетически сложенными парнями, тем более, когда ты одна, а они в такой поголовной плотности, добра не будет.

Орлаева нервничала и дёргалась больше обычного, потому что летела провинциалкой в Москву, летела на свадьбу к сыну, который сперва внезапно бежал, а теперь вдруг, в великой бестактности угрожал познакомить со своей невестой не раньше собственно-свадьбы. Бине, как матери, это было обидно, даже оскорбительно, тем более, что овдовев, она не выходила из постоянной нервной взвинченности, пребывая в двойственной и двусмысленной позиции «бывшей»…

– Могли бы и вдвоём с твоей кралей встретить! – с ходу высказала Альбина Вилоровна встречавшему её сыну «ладно, хоть на «такси». – Чего ты мне её показать боишься?

Смущённый Октава полез во внутренний карман пиджака за фотографией Азы, но мать остановила его:

– Будет, успеем ещё налюбоваться! Вези уж, где ты тут присуседился!

На выходе открылось, что «такси» умыкнул кто-то из бойких шамаханских цветоводов, успел набить салон и багажник свежими розами – и был таков. Негодуя на недотёпистость отпрыска, Бина сама поймала новое «такси», ужаснулась столичным расценкам – и уехала в Готторпский переулок, квартировать к «двум сёстрам», старушкам, реликтово сохранившимся в бывшем купеческом особняке после всех его уплотнений, музейным осколком старого мира.

– Они как у Чехова, «три сестры», но только две. – идиотски аттестовал уготованную матери квартиру Октавиан.

Старушки, «приваривая» к пенсиону, сдавали комнаты по объявлению – чем Орлаев и не преминул воспользоваться, тем более что на Готторпке о «чеховских бабушках», культурных и хлебосольных, шла добрая молва.

– А ты где живёшь? – подозрительно прищурилась мать, поняв, что он собирается оставить её одну в этом покóцаном антиквариате и пылесборнике.

– Мам, тебе у меня будет неудобно! – отводил глаза Октава – Я пока поселён в комнате офицерского общежития от Минобороны, на моём этаже сотрудники театра советской армии, богема, со всякими распевками, музыкальной лобаниной, капустниками…

– Капустой воняет? – не поняла богемного слэнга провинциалка Орлаева.

– Ну, и капустой тоже несёт на весь коридор! – усугубил впечатление Октавиан. – А здесь тебе все условия, полный пансион, и вон, из окна, кстати – видно здание, где я теперь служу…

 

Орлаева подошла к окну, по-купечески вычурному, с геранями на подоконнике, высокому и стрельчатому, крашеному белой масляной краской в крупных, живописных, как на холстах старых мастеров, трещинах. Ампирного дома «Готторпки» отсюда видно не было, только немного парка, в котором его утопили архитекторы. И часть чугунной высокой решётки… Словом, смотреть не на что!

– Вот и скажи – поджала Бина губы в материнской тоске – Стоило ради этого переезжать?!

– Мам, прошу, не начинай…

Видно было, что Октава хотел уйти, оставив маму «обживаться», и видно было, что у него не хватило духу, и он битых три часа, если не больше, слушал истории про своё младенчество в Кулиногорске, попивая поданный «чеховскими сёстрами» чай с их фирменной, по старинным замоскворецким рецептам, выпечкой…

– Покойный папа твой – щебетала мать, уставшая в солнечном Бештаре от одиночества после того, как опустела (и стала казаться огромной) квартира – Очень сосиски жаловал! Сосиски, сардели мы доставали через школьный буфет, договорившись с поваром! Сосиски у нас в доме были всегда, так папа поставил! И за рагу я в очереди никогда не стояла, была договорённость с торговыми работниками, их заведующий у папы стригся… Кстати, Октава, у тебя ужасная причёска, Москва испортила тебе вкус! – и снова перемётывалась в суму дальней сладкой памяти – Нам рагу домой привозили…

И вновь плела про Кулиногорск, открытый всем северным ветрам посреди серозёмных увалов «рискованного земледелия», оно же «землеледие», с «ушастым Солнцем» [10] в зимние морозы…

Про Кулиногорск Бунин в своё время тоже вполне мог подметить его знаменитое – «город славен хлебной торговлей, – ест же этот хлеб досыта сто человек во всем городе». Но с тою только оговоркой, что Кулиногорск никогда не славился хлебной торговлей…

При Советах горемычный посад стал пузатым, как бы обманув свою вековечную судьбу, но и при Советах, даже и отъевшись, не переставал завидовать другим весям, повесомее себя. Кулиногорцы каждые выходные снаряжали в Москву «колбасные электрички», эти караваны обжорства привозили обратно издали бьющий в нос, терпкий и хищный запах настоящего, натурального, какого позже не станет, мяса…

А Октава, слушая все эти – для него – «преданья старины глубокой», связанный с Кулиногорском лишь младенчески, думал, что настоящей жизни в жизни, то есть времени величественно-геройского – в лучшем случае, на несколько часов. Всё остальное – тянущаяся десятилетиями погряза, о которой мать может говорить нескончаемо…

О том, как каким-то Перфильевым дирекция кулиногорской макароной фабрики давала двухкомнатную квартиру, хотя у Перфильевых разнополые дети, и по закону им полагается трёха. Но дети маленькие. И семье сказали – пока берите «двушку», подрастут, поменяем!

Но Димка Перфильев, «ты его знаешь» (Октава его не знал) встал в позу: или давайте «трёху», или увольняюсь! Ничего вы потом менять не станете, знаю я вас, отчитаетесь, что жилищный вопрос мой решили, и дело с концом!

– А ты же помнишь, какой Димка специалист (Октава не помнил). В общем, этот неведомый Димка, незаменимый (если верить матери-болтушке) кадр выкрутил руки своей фабрике, и сыграл трёхкомнатное новоселье.

А кто-то там, кого Октава тоже не помнил, но должен помнить, хотя непонятно, кому должен – смолчал. И его коварная дирекция запихала-таки в «двушку» нового микрорайона, в котором, к тому же «и с транспортом плохо»…

В общем, как понял Октава, жить в Кулиногорске не только скучно, холодно и бедно, но и с такими подлецами, какие пробрались к рычагам управления градообразующей макаронной фабрики – морально тяжело. Изнывая от этого бреда имени «давно не виделись», Орлаев совсем иначе посмотрел на распевки соседа за перегородкой военной общаги. Теперь бы, вырвавшись из потока сознания родительницы, он это однотонное «ла-ла-ла» послушал бы даже с удовольствием!

Чем вот это мамино:

– …Но сейчас он уволился, и работает в НИИ Полового Разнообразия…

– Какого разнообразия?! – изумился Октава, слушавший в пол-уха.

– В отделе паркета! – охотно пояснила мать – Это у нас в Кулиногорске ведомственное НИИ Минстроя! Да ты забыл, что-ли, здание такое под зелёной крышей, прямо за парком имени Стакана… Тьфу, Степана Халтурина!

Спас изнывавшего от бытовой живописной вязи слов Орлаева принарядившийся по случаю Амирхан-агай, явившись познакомиться с новой родственницей. Старик молодцевато смотрелся в чёрном вельветовом пиджаке да со шнурком-галстуком, и при этом куда лучше Октавы владел «советским наречием», обладающим невероятным словарным запасом для описания самых тонких оттенков бытовых трудностей. Амирхан с Альбиной – «Биной» моментально спелись, житейские подметы одной дополнились не менее богатыми образами другого.

Октава тихо покинул воркующих голубков на том моменте, где они взаимопонимающе сокрушались, как много рабочего времени теряется в очередях – потому как, будучи советскими людьми, оба бегали занимать очереди за дефицитом посреди рабочего дня…

– Кажись, они друг другу понравились! – удовлетворённо думал Орлаев про мать и отца своей невесты. – Характерами сошлись! А вот мы с Азирой… Не думать, не сметь об этом думать, ты военный человек! Никаких характеров, никаких несходств, ать-два, левый!

***

С японским миллионером, владельцем богатейшей ресторанной сети в Токио Комотой Яцуми Савл Манулович встречался в ресторане «Несвияж». Того самого, для «Готторпки» ближайшего, над которым сперва смеялись, а потом полюбили сотрудники закрытого ведомства.

Встреча проходила в той закрытой посторонним, особой части ресторана, где по стенам белый кафель, в тазиках горы картофельных очистков, а огромные кастрюли источают зыбкое облако жара, ароматный дух и струи пара.

Савелий Манулович, сняв пиджак, отложив золотые запонки, закатав рукава сорочки тончайшего, невесомого египетского хлопка, сидел за разделочным столиком и чистил пятнистую форель, а Комото Яцуми оттирал пригар с огромного котла. Японец уже успел отдраить целую гору посуды, сверкавшей токийской чистотой возле оцинкованной мойки.

Комото Яцуми приехал в СССР в канун свадьбы Октава Петровича. У каждого была в «Несвияже» своя цель – Яцуми хотел изучить советское кулинарное искусство и национальные кухни народов России, а Октава – решил, что созрел для женитьбы.

– Скажите – церемонно поклонился японец при встрече с дирекцией ресторана – Откуда у вас начинает человек, ничего не смыслящий в ресторанном бизнесе?

Переводчик лопотал бегло, удивив дирекцию в лице прожженной бабищи, «бабушки» столичного общепита Катерины Артуровны. Она уже успела подружиться и срастись с военно-финансовой разведкой, хотя сперва встреча была драматична. Схема, в общем-то, банальная: хищения, ревизия, вербовка, не хочешь работать в колымской рабочей столовой – принимай банкеты, кого скажут, «забывая» спросить оплату с нужного клиента…

– Ну, то есть, когда работник ничего не знает о кулинарии! – разжёвывал улыбчивый узкоглазый Яцуми – Его куда ставят?

– На посудомойку… – не растерялась жуликоватая старуха.

– Тогда, Екатерина-сан, я хотел бы тоже начать с посудомойки – попросил господин Комото, снимая пиджак за 20 000 долларов.

– Ну, япона мать, становись к котлам, и счастливого пути… Только учти, зарплата тебе пойдет по нижнему разряду…

– Позвольте, Катерина-сан, разве я не должен платить Вам за то, что учусь?!

Катерина Артуровна прислушивалась к лопочущей странной речи, но когда ей перевели – захохотала, упирая руки в боки:

– Обойдусь как-нибудь! Подарок хороший в конце сделаешь…

Для своей «Азюльки-Козюльки» Кравино распорядился готовить столы и залы по «высшей категории». Катерина Артуровна – женщина подневольная, утешала себя тем, что «на другом доберу» – и сервировала весьма сервильно. Тёртая, битая, умная спекулянтка, «чем только не учёная» – директриса давно уже поняла, что с Кравино играть в двоедушие не стоит свеч.

Свадьба готовилась грандиозная – и потому все пошло в ход, даже стратегический резерв военной кухни – дядя Савелий и японский стажер.

– Савели-сан – спрашивал Комото Яцуми, утирая пот со лба маленькими ладошками – Что есть такое – драники?

Савелий Манулович старательно орудовал самодельным рыбным ножом – досочкой, на которую прибивают ребристые металлические крышки от бутылочек минеральной воды. Нежная, почти невесомая чешуя форели летела на стол и на бурую керамическую плитку кухонного пола.

– Это такая белорусская еда, Комото… Берут картошку…

– Кастоску?!

– Ну, картофель. Мелко так натирают, потом лепят лепешки и жарят на сковородке.

– Сикоку их есть сшарят?

– Сикоку, Комото, не знаю – на вкус, кому как нравится… Но вкус у них обалденный… Я когда после войны мальчишкой был – знаешь, мне их жарили, казалось, ничего вкуснее нет на свете…

– Я котел бы вклюсать драники в элитный миню моих рестораций…

– Ну, включай – только, смотри, не продешеви. И на постном масле их надо обязательно, не на сливочном, понимаешь?

– Моя понимай… Моя шибко корошо продвинулась русский ясыки…

Кравино уже очистил свою рыбу, теперь умелой рукой карателя аккуратно сделал надрез на её брюшке и потрошил внутренности.

– Так, кажется, отварную форель мы уже всю загрузили… – чесал за ухом жирным пальцем Савл Манулович – Эта у нас пойдет на вертел, как считаешь, Комото?

– На вертеле форель весьма вкусна – выдал Яцуми почти без акцента, видимо, из курса ресторанной рекламы.

На кухню пришла с инспекцией новоиспеченная сверковь Азиры, теперь Орлаевой – Альбина Вилоровна, представшая в образе «гран-дамы» в бархатном платье с блестками, небрежно покрытом норковым манто. Наследие суперзаработков покойного Петюни, короля фенов, виртуоза ножниц, наследие завидное, однако кое-где уже малозаметно, но обидно подбитое жестоким временем…

Человек, родившийся в СССР, находился в уникальном, непонятном современным людям «агрегатном» состоянии: он никогда, ни дня в своей жизни не был рабом, но никогда, ни дня, не был и господином. Попробовать себя в роли раба, хоть и неведомой – советский человек не очень желал: всё же сказывалась обличительная литература самой читающей в мире страны. Но вот попробовать себя в роли господина – эта тайная, скребущая душу изнутри похоть редко оставляла советского человека…

– Уф, жарища! – помахала важная госпожа из шамаханского Бештара, тем более важничающая, что пыталась скрыть в стольном граде свою провинциальность. И демонстративно помахала перед носом ладошкой – Ну чё, ханурики?! Когда с рыбой закончите?

– Вот, последняя… – улыбнулся Кравино, выкладывая форель на противень крупными кусками филе.

– Чё же вы, ребята? – ядовито посочувствовала Орлаева «высшего света» – Вроде уже в годах – а кухонными рабочими? Пили, что ли, много?

– Случалось… – играл смущение Кравино, а его ловкие руки продолжали работать.

– Если бы не я, мой бы тоже алкашом был! – похвасталась парикмахерша. – Это я его! Ежовой руковицей! Мы где начинали? В Кулиногорске! Поди, и не знаете такие географические затирухи? Это чуть дальше острова Робинзона и Пятницы по уровню затерянности во Вселенной… Но Петя был талант, ах, какой мой Петя был талант! Октавиан, жалко, не в него пошёл, больше в меня… Странно от матери такое слышать?!

– Да не, нормально… – прищурился Савл Манулович, не зная, что и ответить под строгим надменным взором, напомнившим ему взгляд школьной «англичанки», Пульхерии Львовны, которой он мальцом боялся до дрожи. Пульхерия Львовна учила так, что потом в Англии Кравино «соединённые подданные» принимали за безакцентного «своего», но изрядного чудака, манерничающего речевой архаикой Шекспира…

– Ах, какой Петюня был парикмахер! – хвасталась Бина Орлаева перед «чернью» безо всякого стыда – К нам в Бештар приехал первый секретарь рескома партии, лохматый и злой… Местное начальство, не будь дурой, куда его? Первым делом к Петюне… Вышел первый секретарь причёсанным и добрым. Во как бывало! Петя на него французского парфюма не пожалел, полфлакона на голову вылил, а там эти… феромоны счастья…

– Лев, остриженный как пудель – рискнул «подколоть» Кравино – Съел беднягу, словно пудинг…

– Это не про моего Петю! – поджала губы самозванная госпожа, как бы с изумлением открыв для себя способность двуногих орудий шутки шутить с хозяевами. – Моего бы и лев облизал! Так вот, здесь, в Москве! В столице! На международной выставке бытовых услуг Петра Орлаева избрали академиком парикмахерского искусства! Диплом и кубок, мальчики, это вам не рыбу шерстить! И что характерно: приехал в Бештар, пригласил меня в наш любимый кафешантан имени 28-ми бакинских комиссаров… Под пальмами, на мраморной открытой террасе, наливает мне коньяк… разумеется, армянский… У нас в Шамахе настоящий армянский коньяк, ароматический взрыв во рту, а не как тут у вас… И говорит – Орлаева ажник слюной захлебнулась от сладости воспоминаний – Ты жена академика, и этим я обязан тебе!

 

Кравино не понял замысловатого строения фразы, но счёл за благо не прерывать полёт мечтаний вдовы.

– Ну, то есть он осознал, что если бы не я… Ну, он же тоже пил в молодости, как вы вот… Компании там всякие, из бараков, кулиногорские макаронники…

– Итальянцы?! – заинтересовался Савл Манулович.

– Какое там! Италия на карте сапогом, а эти – валенки! Ну, с макаронной фабрики сброд, мýчники, мы их называли «мученики». И что они имели по жизни? Разве иногда вынесут кулёк муки, или пару яиц в трусах, добавочных к своим, бесплатным и малополезным… Ну, кто там будет угощать, в насыпных бараках-то? Всякие вербованные, лимитные из деревень, сидевшие – никого не подсидевшие… Я Петю от этой компанейщины отучила, я ему говорю – хочешь пить, пей благородные напитки! А он мне говорит: так ить дорого! А я ему отвечаю: дорого, так зарабатывай! Я, говорю, против пятизвёздочного армянского коньяку ничего не держу камнем за базой… А водяру лакать – не дам, лосьоны для бритья жрать – не дозволяю! Вот – говорит мне Петя на террасе под пальмами – благодаря тому и выбрали меня академиком! Так вот людьми становятся, а то бы с Вами сейчас тут поварешками гремел… Да вам уж поздно учиться-то!

– Дык ить… – сделал Кравино лицо попроще – Не всем ить с женами—то везуха… Вы уж сына—то своего теперь тоже покрепче! А то он в головокружении от успехов – гляжу, попивать что-то начал…

– Ты говори, да не заговаривайся! – окрысилась «жена академика бытовых услуг» – Кто ты, и кто он! В его годы – в центральный аппарат Минобороны приглашён! Это его в Бештаре заметили и в столицу позвали, усекаешь?! Моего Октавиана даже ветераны войны по имени-отчеству зовут, понял?! А ты вон до седых волос дожил – а все небось Ванька…

– Есть грех – закивал Савелий Манулович – Зовут Манулом, хоть пора бы уж и по отчеству, уважительней…

– Уважительней… А за что тебя, ханыгу, уважать? Уважение заслужить надо – вон, как мой Петенька! Сколько он ножницами-то пощёлкал, пока признали, да всё с пробором, с эстетикой! Так что про сына моего не говори – «попивает»! Это вы вон с казахом попиваете, а мой Орлаев-младший марку держит, он обмывает!

– Я про то и говорю! – заполошно закивал Кравино – а у него ведь должность такая – начнёшь часто обмывать – самого в гроб обмоют…

– Ну… – новоиспеченная свекровь Азиры была польщена – Ну… завидуют, конечно, не без этого… Но Октава – он ведь все сам, своим умом! Отец его рано умер, не успел помочь-продвинуть. А Октава и в университет поступил, и такую должность в столице отхватил! Это погоди, а что будет, когда он твоих лет достигнет!

– Савели-сан – встрял в разговор Яцуми – Как есть обмивать? Это руссакий напиток?

– Эх, лимита, лимита! – посмеялась над японцем Орлаева в манто, которое она навязчиво, подчёркивающе встряхивала снова и снова – Приехал в Москву, а по-русски и говорить не умеешь…

– Я усшюсь! – обиделся Яцуми – Осень силошный ясык…

– Да ну Вас! – махнула холеной рукой в кольцах бештарка, и ушла в залу, встречать «настоящих» гостей.

– Савели-сан, посеиму эта фудзин-сан саказала, сито я есть плохо руссакий говорю? – беспокоился японец

– Потому что не умна, наверное! – пожал плечами Кравино, нанизывая крупные куски сочного филе на специальный вертел – Ты не кипежуй, Комото-семпай, если бы она так же говорила по-японски, как ты по-русски… Варэ-варэ- вар! Молодец была бы…

***

Старый Амирхан Беков на радостях «поддал» изрядно, и показал себя «ещё не старым»: лихо сплясал татарский танец под гармошку, для чего специально, сюрпризом, и за недёшево» пригласил баяниста в расписной казанской сафьяновой тюбетейке.

Именно в этот момент Катерина Артуровна, которой велено было организовать всё «по высшему разряду» оплошала с нервов. Решив, что кульминация, она мановением батистового платка выпустила на танцпол кордебалет современного танца, четырёх голубоглазых блондинок в чём-то вроде прозрачных ночных рубашек или кружевных комбинаций, или чёрт их возьми, и того и другого, но упругие розовые сосочкии через ткань просвечивают…

Девчонки начали свой заводной танец, чем-то напоминающий аэробику на советском ТВ, Амирхан-бабай, вместо того чтобы стушеваться, впал в раж и стал центральной фигурой, заигрывая с каждой.

Азира – вся в белом, в инкрустированной белым жемчугом гангстерской атласной «хэдбэндс» с пышным пером на голове – вместо фаты, очень переживала. Ей снова было неловко за простака-папу, вернулась с трудом излеченная болезнь – стыд происхождения.

– Ну кто его заставлял пить?! – мучила себя «уже-Орлаева» – Зачем он туда выперся? Неужели старый дурак не понимает, как смешон, что над ним весь ресторан смеётся?!

Азира пожаловалась Нитрату, снобливо тянувшему коктейль из раструба конического бокала с плещущейся в нём вишенкой.

– Н-да, это действительно, какой-то постмодернизм – деловито прищурился Нитрат, обозревая татарскую деревенскую пляску бабая в тюбетейке в кольце полуобнажённых длинноногих танцовщиц.

– Это порнография какая-то…

– Я бы не оценивал так мрачно! – очень серьёзно нахмурился Паша – Может быть, в этом надежда?

– Какая ещё надежда?!

– Старый мир, новый мир… А вдруг у нас и правда получится перейти без потери себя, без тотального предательства своего рода и племени, как-то вот так легко и в ритме энергичного танца… А вдруг миры сомкнутся, как смыкаются льдины над холодной водой? И у нас получится? Я понимаю, звучит утопично, но, Пума, так хочется верить…

– Перейти в новое состояние, оставшись собой? – переспросила Азира, как будто не веря своим ушам – Но это логически абсурдно…

Её совершенно не удовлетворили философские шлифы поверх бытового, житейского позора её любимого папы.

Когда она уже совсем собралась скандалить, устроить отцу выволочку – к ней подошёл Клокотов. Он, с его неизменным артистизмом оделся кем-то вроде католического священника – под смокингом чёрная сорочка и белый галстук поверх лишь чуть по краям отогнутого воротничка сорочки. Спросил соответстующе, игриво под образ:

– Что так печалит тебя, дочь моя, юная леди Азира?

– Мой отец! – созналась «уже-Орлаева», нервно кусая губы. – Он никогда не был в приличном обществе, к тому же выпил лишнего, и позорит себя… Посмотри, Анатоль, что он вытворяет…

– Ну, что уж тут такого? – заглянул Клокотов в маскарадный лорнет, усыпанный весёлыми праздничными стразами, и одновременно стряхивая со искристого смокинга блёстки конфетти. – Радуется человек, дочку с рук сбагрил…

– Может быть… Анатоль, милый! Ты, как ровесник, мог бы его как-нибудь унять?

– Я поступлю прямо противоположным образом! – улыбнулся Клокотов своими шикарными зубными протезами безупречно-белой керамики – Я лучше спляшу вместе с твоим папой! Я, знаешь ли, верхушка бомонда, обладатель серебряной ладьи, вице-чемпион Европы, сливки света, и если кто-то дурачится со мной – то это априори не может считаться плебейским, чего бы мы не учудили!

– Толик, ты так добр!

Клокотов выпил фужер вина «Пино-анжу», и пошёл в самый центр танцевальной площадки, выделывая смешные коленца ловчее любого профессионального клоуна. В кругу полуодетых девчуль это было так забавно и аристократично, что тучки сбежали с лица «уже-Орлаевой», беззаботная улыбка обнажила клычки Пумы…

Из весёлого ряда стриптизёрш, отплясывая под руку со старым пьяным Амирханом, Анатолий Михайлович изящно послал воздушный поцелуй своей подруге и младшей коллеге…

Свадьба Октава гремела и кипела на всю округу. Яцуми и Кравино успели уже обсудить проблемы советско-японской торговли и перекрестного инвестирования в промежутках жаркой кухонной вахты. Потом поварят нашел жених, завернувший в кухонный отсек – и лицо его отразило все оттенки ужаса одновременно.

Он бормотал что-то бессвязное, перемежовывая приглашения к столу с извинениями за свою невнимательность, пыхтел, краснел, оттягивал галстук-бабочку…