Free

Офицерша

Text
Mark as finished
Офицерша
Audio
Офицерша
Audiobook
Is reading Милена Войцеховская
$ 1
Details
Офицерша
Audiobook
Is reading Ирина Бакуленко
$ 1
Details
Audio
Офицерша
Audiobook
Is reading Андрей Звонков
$ 1
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

Александр Иванович Эртель

Офицерша

Я только что пришел с гумна, где у меня домолачивали гречиху (дело было в сентябре), и садился за самовар, сиротливо звеневший на столе, как ко мне в комнату вошел известный уже читателю березовский мужик Василий Мироныч. Совершив с обычною своей степенностью крестное знамение и солидно поздоровавшись со мною, он вдруг хлопнул по бедрам руками и воскликнул:



– Оказия, братец ты мой!



Тут только я заметил, что степенность, соблюденная Василием Миронычем при входе, была напускная: он явно был возбужден, и лицо его являло вид недоумевающий.



– Оказия, – повторил он, принимаясь за чай.



– Что такое?



– Учительша у нас замудрила!



– Офицерша?



– Она. Так то есть замудрила – помирай! Ребятишки от рук отбились.



– Учит плохо?



– Чего плохо – в отделку бросила…



– Как бросила?



– Кинула, и шабаш! Никак не учит…



– Что же это?..



– Подивись.



– Ну, делает она что-нибудь?



– А ничего не делает. Лежит ничком, только и делов от ей…



– Больна?



Василий Мироныч развел было в недоумении руками, но затем поправил волосы и решительно добавил:



– Замудрила.



– Не пойму… – сказал я.



– Замудрила, – повторил он настоятельно и, вынув клетчатый платок, старательно отер им лоб.



– Отчего же ей мудрить-то?



Василий Мироныч подумал и сразу утратил решительность.



– Диво!.. – произнес он. – Мы уж ходили, ходили вокруг ей… И так понимали; испорчена-то она: бабку приводили. Бабка поглядела, поглядела плюнула. И умоляли-то ей: неладно, мол, ребятишки без призору… И попрекать принимались: такая ты сякая, мол… ты, мол, деньги получаешь, ты уговор, как-никак, соблюдать должна, а не то что… И так говорили: ежели, мол, насчет прибавки – не постоим, получай, дело твое мы видим… Хошь убей – колода колодой! Ах ты…



Он сердито и скоро допил из блюдечка чай и, допив, снова начал:



– Думали так: ругать ежели… Пронять ее, оборвать… Хоть бы сердце-то она сорвала, думаем уж, осерчала бы на нас… Да признаться, и самих-то зло разобрало – суди сам: лежит человек, и хоть бы слово, тоже ведь люди мы… Тоже ведь, какие ни на есть, а не вроде как собаки, например…



Василий Мироныч как будто оправдывался и в пылу этого оправдания начал даже негодовать. Я прервал его:



– Ну?



– Пробовали. Рванет это ее, рванет… Ажно передернет всю иной раз затрепыхается словно птица, и опять пласт-пластом!



Он помолчал.



– Ума решилась. Бросить ежели, плюнуть – жалко! Первое дело – деться ей некуда; отец-то идол ведь во всех статьях… Другое – баба душевная… Мальчонок-то у меня какой? – вершок в ем. – Василий Мироныч многозначительно посмотрел на меня и, переполнив тон свой благоговейностью, добавил: – Пишет! Расписки пишет… Запись ведет!



– Да с чего же это с ней? – спросил я.



– Ума не приложим. Так жалко нам, так жалко… Ты подумай – даровая, почитай!.. А уж с ребятишками вникала… Эх как вникала, сердешная! И Василий Мироныч тяжко вздохнул.



– Мы к тебе, – сказал он немного спустя, вставая и кланяясь низко.



– Насчет чего?



– Развяжи узел.



– Какой?



– Насчет офицерши.



– Да что же я-то сделаю?



– Тебе виднее… Темный мы народ-то! Мы ведь вроде как слепцы теперь: бродим ощупью да спотыкаемся… Уважь, проведай ее! Может, у ней, правда, болесть какая, – дело ваше барское, мудреное, нам, дуракам, и невдомек, глядишь… Аль обида ей от кого – дуроломы ведь мы, остолопы… Мы ведь радостью рады человека-то остолбить!.. Речи-то наши известны: от слова от одного осатанеешь… Приезжай! Мы, как-никак, услугу твою попомним… Ежели дохтура ей, так мы не токмо что – городского приспособим… А уж обиды ежели – храни бог! Прямо говорю: глаз не показывай такой человек… Так исполосуем такого человека – сесть станет невозможно. Вот!



И благодушное лицо Василия Мироныча внезапно изобразило сухую и жесткую злобу.



Я обещал.



Но прежде чем рассказать о поездке моей в Березовку, нужно, я думаю, сообщить вам о том, как состоялось знакомство мое с офицершей. Слушайте же.



Был март. Солнце стояло высоко и сильно пригревало. На полях показались проталины. Среди дня с крыш обильно падали капели и по тропинкам сочились ручьи. Снег пожелтел. Сугробы медленно опадали. Дороги тянулись по полям грязными лентами. Дали приблизились и засинели явственно и резко. На дворах курился навоз, переполняя воздух крепким и пряным запахом. В деревнях хлопотливо кудахтали куры, и петухи звонко оглашали окрестность торжественным своим пением.



Странное это время, читатель! Все обновляется, все готовится к жизни, а между тем какая-то тихая печаль непрестанно и томительно преследует вас. В ушах – звон, нервы как-то расшатаны и болезненно чутки, сердце сжимается тоскливо… Как будто кто-то неведомый зовет вас. Вы не усидите в комнате, куда так тепло и так приветливо заглядывает мартовское солнце, вам скучно, вас тянет оттуда. Но в поле, лицом к лицу с воскресающей природой, вас обнимает грусть. Мягкие тоны, облекающие поле, мечтательное журчание ручейков, даль – голубая и влажная, ясное солнце, светящее тихо и задумчиво; теплый и талый весенний воздух, сладко стесняющий дыхание, – все это щемит ваше сердце и переполняет вашу грудь какою-то мучительною негой. Вам иногда кажется, что кто-то умирает вокруг вас кроткою и безмолвной смертью. Вы как будто расстаетесь с чем-то близким и родным, и бесконечная жалость проникает все ваше существо… И голубая даль неотступно манит вас к себе. Вам хочется суеты, шума, движения… Вам мерещится толпа, жизнь… А вокруг та же мертвая тишина, то же солнце, ясное и ласковое, тот же раздражающий воздух.



Так вот, когда солнце светило уже особенно ярко и тепло и особенно грустно мне было на моем хуторке, вокруг которого звенели многочисленные ручейки и гибкие ракиты колебались тихо и размеренно, я проехал в березовскую школу. В ней шли занятия. Насквозь пронизанная кроткими солнечными лучами, она была переполнена ребятами. Мне, вошедшему туда прямо с поля, где мертвое безмолвие и глубокая тишина прерывались лишь слабым лепетом ручьев, сбегавших в ложбины, показалось там шумно и весело. Но в шуме замечалась стройность. Самая школа не походила на обычные патентованные школы. Все в ней было первобытно. Парты и скамейки отсутствовали; стены не украшались картинами из священной истории, в углу не воздвигалась неизбежная черная доска, исполосованная мелом. Книжек у ребят не было. Письменных принадлежностей тоже не замечалось у них. Толпились они беспорядочно и без всякого страха. Иные из них сидели