Free

Двоевластие

Text
2
Reviews
Mark as finished
Двоевластие
Audio
Двоевластие
Audiobook
Is reading Елена Рябова
$ 3,28
Synchronized with text
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

XII
Нежданный гром

Боярин Терехов – Багреев ходил сам не свой, получив послание от своего друга, князя Теряева.

«Что это! – думал он. – И ума не приложу к такому окаянству. Для чего боярин Семен Антонович такое скаредное дело замыслил? Ни в дружбе‑то они оба не были, и делить ничего не делили. Поди ж ты! Оплел воеводу этот Федька поганец, и все! Пишет вот князь: «Допытайся!«Когда ж это я в жмурки играл? Ишь, тоже, допытчика нашел!..»

Вконец измучился со своею тайною добрый боярин. Ольга Степановна стала приставать к нему.

– Свет Петр Васильевич, да поведай ты мне: или горе какое, или черная немощь напала на тебя! Глянь, сокол мой, Савелий наш извелся, на тебя глядючи. Что Савелий! Маремьяниха и та, слепая, твое горе чует. Кажется, все у нас есть, полная чаша. Олюша растет на радость, да и жених отыскался. А ты?..

– Уйди! – угрюмо отмахивался от жены боярин. – Не бабьего ума дело – кручина моя, вот что! Умственное дело.

– Так ты бы дьяка Егора Егоровича покликал.

– Ахти! – всплеснул руками боярин. – Ну, и что ты лотошишь такое! Дьяк! У дьяка душа продажная, а тут тайна!

– Ну, Семена Андреевича. Он – друг тебе, брат названный и думать горазд!

Лицо боярина просветлело. Он закивал головою.

– Вот что дело, то дело! Добрая ты жена, Ольга моя, свет Степановна! Вели‑ка, чтобы Савелий спосылал кого за Сенюшкой. Кланяется, мол, боярин и по делу просит!

В тот же вечер, распивая черемховый мед и заедая оладьями, боярин Терехов долго беседовал с другом своим Андреевым.

– А главное, теперь и в толк не возьму, – жаловался боярин, – как мне вести себя с воеводою. Держать хлеб – соль или откачнуться. Прямить ли ему?

Андреев погладил бороду.

– Нет, Петя, сохраним все в тайности и за всем примечать будем. Словно и грамоты ты не получал, а я уж знаю, как дело повести.

Боярину стало словно легче. После того он не раз делил хлеб – соль с воеводою, и мысли о послании князя отошли у него в сторону.

В те поры был добрый обычай время от времени, скуки ради, пиры устраивать, и на тех пирах добрый хозяин дарил гостей кого чашей, кого блюдом, кого шапкою, а гости, опохмелясь, слали от себя доброму хозяину подарки, отдариваясь. Для корыстных воевод царских этот обычай обратился в большую пользу им. Как оскудеет казна воеводская, сейчас он пир устраивать начинал. Созывал он на пир гостей, людей торговых, купцов проезжих и дарил их скудно, а на другой день ждал от них добрых подарков, и плохо было тому, кто не угождал воеводскому оку корыстному.

Созвал гостей и воевода Семен Антонович Шолохов. Для приличия бил он челом и боярину Терехову, и Андрееву, и многим другим именитым в городе людям. И съехались гости на пир со своими холопами.

Огромная горница была уставлена столами с местами человек на двести; в голове стола сели воевода, губной староста, Андреев и боярин Терехов. Далее сели именитые купцы, еще далее гости именитые, чье отчество на» вич» писали, а затем уже там, где место нашлось, простые гости да посадские из толстосумов.

Воевода захлопал в ладоши, и пир начался. Слуги внесли на огромных блюдах жареных гусей и индеек. Воевода встал, низко поклонился гостям и просил откушать.

– Ешь, Ефимович, во здравие, – с усмешкою сказал рыжебородый купец соседу, – завтра расплачиваться будем.

– В этом году третий раз пирую, грехи наши тяжкие! – вздохнул Ефимович.

Тем временем вверху стола воевода беседовал со своими соседями. Недавно вернувшийся из Москвы дворянин Стрижов передавал московские новости.

– Батюшка‑то патриарх, – сказал он, – все по – своему повернул. Поднял это суд да допрос о Хлоповой…

– О царской невесте‑то, что сослали? Расскажи, Аким Сергеевич, все по ряду! – запросили гости.

Стрижов откашлялся, погладил бороду и начал рассказывать по порядку о следствии, о посыле в Нижний Новгород, о суде над Салтыковыми.

Тем временем слуги обносили гостей супами, несли щи, лапшу куриную, несли уху и рассольник, каждому по вкусу.

– Ишь ведь, – вставил свое слово боярин Терехов, – как нашему другу Тереше подвезло: вверх идет!

– Это кто? – спросил Стрижов.

– Да князь Теряев – Распояхин!

На лице Стрижова выразилось почтение.

– Важная особа! – сказал он. – Царь при мне его в окольничьи пожаловал, всякое отличие ему идет.

Андреев взглянул на воеводу и заметил, как его жирное лицо покраснело. Он ткнул боярина Терехова в бок и сказал:

– Да, кроме милостей, и счастье ему! Слышь, сына‑то у него скоморохи скрали, а теперь…

– Что! Или еще родился? – хрипло спросил воевода.

– Нет! Сыскал князь сына‑то!

– Врешь! – не своим голосом проговорил воевода, причем его лицо посинело, а жилы на короткой шее вздулись.

– Зачем врать! Пес врет! – ответил Андреев. – Да еще поймал князь главного татя, Федьку какого‑то Беспалого, пытал его, тот с дыбы ему доказывал!

– Меду! – едва слышно прохрипел воевода, быстро отстегивая запонку на вороте рубахи.

Даже гости испугались вида воеводы и повставали с мест.

Однако Шолохов оправился и грубо сказал:

– Чего повылезли? Чай, еще и не в полпире! Эй, медов!

Слуги торопливо забегали, разнося меды, томленые и вареные, малиновый, черемховый, яблочный, смородинный и прочих ягод.

Началось питье. Воевода, видимо, оправился и торопил гостей пить.

– Пей, душа меру знает! – выкрикивал он время от времени.

После питья началась снова еда. Понесли жирный курник, оладьи, варенухи, бараньи почки, одно за другим, все тяжелые блюда, от которых немцу давно был бы карачун. Наконец наступило время попойки. Слуги убрали все со стола, и поставив пред каждым гостем чашу или стопку, или кубок, начали разносить мед и вина.

Воевода встал и громко сказал:

– Во здравие и долголетие великих государей наших, царя Михаила Федоровича и родителя его, преславного святого патриарха всея Руси Филарета Никитича!

После этого он выпил до дна свою чару и опрокинул ее над своею головою.

– Во здравие и долголетие! – подхватили гости и всяк проделал то же.

После этого началось пьянство. Стали поочередно пить за воеводу, за губного старосту, за стрелецкого голову, за боярина Терехова, за Стрижова, за прочих дворян, а там за каждого гостя по особому.

– Пей, собачий сын! – орал то на одного, то на другого пьяный воевода. – Не то за ворот вылью!

Гости пили поневоле.

Стало темнеть. В горницу внесли пучки восковых свечей. Пьяный крик и смех смешались в общий гул, как вдруг дворецкий подбежал к воеводе и что‑то зашептал ему.

Воевода словно протрезвился, гости стихли.

– Ко мне гонец царский! – громко сказал воевода. – Кличь его сюда, встречай хлебом – солью! – и он торопливо встал и, шатаясь, пошел к дверям.

В дверях показался посыльный дворянин Ознобишин. Воевода опустился на колени и стукнул лбом в пол.

– Воеводе боярину Семену Антоновичу Шолохову грамота от государей! – громко сказал гонец.

– Мне, милостивец, мне! – ответил воевода. – Пирование у нас было малое. Не обессудь!

Гонец подал две грамоты воеводе. Тот обернул руку полою кафтана, принял грамоты и благоговейно поцеловал царскую и патриаршую печати.

– Може, на случай здесь есть и боярин Петр Васильевич Терехов – Багреев? – спросил гонец.

– Здесь, здесь! – ответили протрезвившиеся гости.

– Здесь я, батюшка! – отозвался Терехов и встал.

– И до тебя грамота от государей, – сказал гонец, протягивая свиток, после чего сбросил с себя торжественный тон и просто сказал: – Ну, потчуй!

Воевода встрепенулся.

– Откушай за здоровье государей! – сказал он, беря с подноса, что держал уже наготове дворецкий, тяжелый кубок, – а кубком не обессудь на подарочке!

– Здравия и долголетия! – ответил Ознобишин и махом осушил кубок.

– Сюда, сюда, гость честной! – суетясь повел гонца воевода в красный угол. – Здесь тебе место. Чем потчевать?

Гонец как‑то лукаво усмехнулся и ответил:

– Грамотки бы прочел сначала!

– Читай!.. Читай! – загудели гости.

Воевода и сам торопился узнать содержание грамот и теперь растерянно искал глазами своего дьяка, но на пустом месте, где прежде сидел дьяк, торчали только его здоровенные, железом подкованные сапоги, сам же он уж мирно храпел под столом.

– Свинье подобен! – со злобным отчаянием сказал воевода.

Андреев поднялся и сказал:

– Давай, что ли, боярин, я прочту!

– Прочти, прочти, светик, – обрадовался воевода, протягивая Андрееву свитки.

Последний взял их и, поцеловав печати, осторожно развязал шнуры и распустил один из свитков. Кругом все стихло.

Андреев откашлялся и стал читать:

«Воеводе рязанскому, боярину Семену Шолохову. Бил челом на тебя нам, государям, наш окольничий, боярин князь Терентий Теряев – Распояхин на том, что ты в умысле злом и лукавом заказал Матрешке Максутовой, бабе подлой, скрасть его сына Михаила».

– Господи помилуй! – пронеслось промеж гостей.

Воевода стоял, держась за край стола, и смотрел на Андреева безумным, недвижным взором. Его шея вздулась, лицо посинело. Он судорожно рвал на вороте рубаху.

«А та баба подлая сие дело скаредное, – продолжал читать Андреев, – поведала Федьке, прозвищем Беспалому, что в приказе обо всем с дыбы покаялся. И мы, государи, сие челобитие князя приняли и на том порешили: чтобы ты, боярин, сие дело скаредное учинивши, шел с повинною до князя, коему выдаем тебя головою!«А подписи, – закончил Андреев, – «Божьею милостью великий государь царь и великий князь Михаил Федорович и многих государств господарь и обладатель». А другая: «Смиренный кир Филарет Никитич, Божьею милостью великого государя царя и великого князя Михаила Феодоровича, всея Руси самодержца, по плотскому рождению, отец, волею Божьей по духовному чину пастырь и учитель и по духу отец, святейший патриарх московский и всея Руси».

 

Андреев замолчал. Наступила гробовая тишина.

Воевода тяжело перевел дух и прохрипел:

– Читай другую!

Андреев развернул.

«Боярину Семену Антоновичу Шолохову. Приказываем мы, государи, сняться с воеводства рязанского и все дела свои, и росписи, и весь обиход и наряд воеводский, зелье, казну, свинец, хлеб и пушкарский обиход сдать по росписи боярину Терехову – Багрееву, кому воеводство править и нам прямить!».

– Жжет! – не своим голосом крикнул воевода и гневно упал на стол.

– Дурно ему! Воды! Знахаря! – закричали смутившиеся гости.

– На воеводстве тебя, Петя! – сказал Андреев, подходя к Терехову – Багрееву.

Боярин с ужасом замахал руками.

– Господи, страсти какие! – прошептал он.

Тем временем воеводу слуги унесли в опочивальню. Гости стали расходиться, низко кланяясь новому воеводе.

Вдруг к последнему подошел дворецкий.

– Боярин просит тебя к себе!

Терехов быстро поднялся, несмотря на свою тучность, и поспешил к бывшему воеводе.

Тот лежал, как гора, на широкой постели и тяжело храпел. Из свесившейся руки в глиняный таз текла черная кровь, ловко выпущенная татарином – знахарем. Увидев Терехова, он глазами подозвал его к себе и зашептал:

– За попом послал! Смерть идет. Где же мне до князя с головой… тебе покаюсь… Грешен я… сбил меня мой дьяк с тобой породниться… для того и княжонка я скрал… Прости!..

– Бог простит! – не веря своим ушам, смущенно пробормотал Терехов.

В это время в опочивальню вошел священник.

Воевода рязанский смещался со своего места Божьею властью.

А через несколько времени и в стольном городе Москве произошло событие великое и горестное. Князь Теряев – Распояхин уже отстроил свой дом и сад разбил, и церковку домовую освятил; перевез он жену со своим Мишею, оставил в вотчине славных немцев Штрассе и Эхе, но все еще медлил править новоселье.

Не до того было всем близким до царского верха людям. Все разделяли царскую тревогу и печаль и ходили унылые, словно опальные. С утра по Москве несся колокольный звон и народ толпился в церквях, молясь о здравии молодой царицы. С того самого часа, как встала царица из‑за пира, занедужилась она, и вот уже третий месяц был на исходе, как хуже и хуже становилась ее болезнь. Приковала она ее к постели, высушила ее тело; очи ее ввалились, нос заострился, на щеках словно огневица горит, и все кровью царица кашляет, и рвота ее мучит. Доктора голову потеряли, видя, как тает красавица, Стали знахарей из Саратова звать, с Астрахани, с Казани – и ничто не помогало царице.

Измученный скорбью царь неустанно молился, и его уста только одно шептали:

– Божий суд! Наказует меня Господь за недоброе с Марьей Хлоповой!

Свою мать ему было боязно видеть. Свободное время он боялся оставаться один, окружая себя ближними, сидел между ними, не говоря ни слова, унылый и скорбный.

Только время от времени приходили к нему с верху и докладывали о здравии царицы. А она, голубка, лежала, медленно сгорая от злой болезни, и думала горькую думу о людской злобе, что позавидовала ее счастью и почестям.

Царь сидел за столом. Вокруг него стояли бояре.

Ближе всех князь Теряев и Шереметев с Черкасским. Ждали часа, когда ударят к обедне, а до того царь принимал челобитные. Но ни на одного из вошедших даже не глянул царь, и бумаги отбирал Шереметев.

И вдруг среди тишины вместо звона церковного донеслась в горницу скоморошья песнь:

 
Эй, жги!
Ехал дьяк по улице
На сиротской курице,
А жена за ним пешой,
Заметая след полой…
Эй, жги!
 

Пел пьяный голос и слышался звон балалайки.

Бледное лицо царя окрасилось румянцем. Он выпрямился и гневно сказал:

– В час скорби скоморошья песня! Непригоже!

Князь Теряев вдруг рванулся с места. Его глаза загорелись.

– Государь! – сказал он, – скоморошье дело – бесово дело! Только людей сбивают с пути. А ныне и того оно богопротивнее. Дозволь скомороший обиход изничтожить!

Царь устало кивнул головою.

– Негожее дело, срамное дело, – тихо сказал он, – и отцы наши говорят: «И думал истинно, како отвратить людей от церкви, и, собрав беси, преобрази в человека и, идяще в соборе велице, пришед во град и вси бияху в бубны, друзия в козищи и в свирели и иные, сквернословя и плясахом, идяху на злоумышление к человеком; мнози же оставивши церковь и на позоры бесов течеху».

Но Теряев уже не слыхал царской речи. Как голодный зверь, выбежал он из дворца, прыгнул на своего коня и, крикнув челяди: «За мной!», – понесся по улице.

Пьяный посадский бренчал на балалайке, выводя тонким голосом:

Эй, жги, говори, говори!..

Князь наскочил на него, и в один миг балалайка вдребезги разлетелась о голову посадского.

Князь бросил обломанный гриф и сказал:

– Царь запретил скоморошьи приборы. Иди и бей их!

Посадский обалдело смотрел ему вслед, потом вдруг заревел: «Бей скоморохов!» – и бросился с этим криком по улице.

А князь скакал, направляясь в самое шумное кружало на Балчуге.

Как всегда, там стоял дым коромыслом: скоморохи пели и плясали, дудели, играли и барабанили на потеху ярыжек. Князь ворвался и приказал именем царя отбирать от скоморохов гусли, свирели, домры, бубны и угольники. Скоморохи подняли вой, но князь с каким‑то жестоким удовольствием разбивал их инструменты и кричал:

– Будет вам народ соблазнять!

Три дня он со своею челядью рыскал по городу, именем царя уничтожая скоморошьи инструменты. Разбитые, с порванной кожею, с оборванными струнами валили на возы и посылали в разбойный приказ на сожжение. Рассказывают, что в эти дни пять полных возов было сожжено палачами.

Князь Теряев словно успокоился, насытив жажду мести скоморохам: с того момента, как он получил от Терехова – Багреева отписку с рассказом обо всем случившемся, вся его ненависть сосредоточилась на одних скоморохах, и теперь сразу ему стало легче.

На другой день он даже вызвал слабую улыбку на лице царя, когда рассказывал про свой поход против скоморохов. Царь одобрительно кивал головою.

– Богу, слышь, сие угодно было, – сказал он, – царице полегчало!

Все окружающие благоговейно перекрестились.

– Слышь, – продолжал царь, – с Казани мурза прибыл, настой из трав ей дал, ей, голубке, и легче стало. Был у нее я ныне от утрени, говорил. Такая‑то она ныне хлипкая стала! – Царь замолк, а потом он обратился к князю: – Ну а у тебя что? Был воевода головою?

– Нет, государь! Помер.

Царь широко перекрестился.

– Упокой Господи душу раба твоего… как его‑то?

– Симеона…

– Симеона, – повторил царь. – С чего же он помер?!

Князь рассказал все по порядку.

Царь опять перекрестился.

– Видна карающая десница Господа. Истинно, суд Божий! Осудил и казни обрек слугу неправедного. Что там? Чего вы молчите? – Он вдруг поднялся с кресла и тревожно взглянул на Шереметева, который только что вошел. Слышно было, как в сенях тревожно бегали люди. – Что там? – повторил царь, бледнея.

Дверь распахнулась и в горницу с плачем вбежал князь Долгорукий.

– Кончается! – проговорил он, рыдая.

Царь выпрямился, но тут же покачнулся. Шереметев и князь успели подхватить его под руки…

Прорезая воздух уныло, гулко ударил колокол.

Царь опустился на колени и заплакал.

– Кончается!.. – произнес он. – Господи, я грешен, я виновен, меня и карай. За что ее‑то!

Божья воля творилась: царица тихо и безболезненно кончалась, после трех месяцев непрерывной болезни, начавшейся с первого дня свадьбы.

Часть вторая
Загубленные жизни

I
В дороге

В апреле 1632 года, в конце Фоминой недели, по весенней распутице медленно подвигался по рязанской дороге богатый поезд. Впереди ехал отряд человек в двадцать на конях, вооруженный пищалями и бердышами, за ним двигалась огромная колымага, запряженная восьмеркою лошадей цугом; позади нее двигалась, везомая шестеркою, другая поменьше, а дальше целый обоз со всякою рухлядью и съестными припасами и толпа дворовых мужчин, женщин и детей, словно партия переселенцев.

В передней большой колымаге на широкой скамье лежала девушка красоты русской, удивительной и, обратив свое лицо к низкому потолку колымаги, казалось, дремала. На скамье против нее сидела полная, пожилых лет женщина а рядом с ней маленькая, толстенькая, в ватном шугае {Шугай – женская кофта.}, несмотря на весеннее тепло, старушка, на сморщенном лице которой не было видно ничего, кроме живых, острых темных глаз.

Пожилая боярыня, откинувшись в угол полутемной колымаги, молча любовалась своею красавицею – дочкой, а старушонка беспрерывно суетилась и шамкала:

– Ох, ох! Уж и надумал же боярин с ума большого! На Москву, вишь, занадобилось! Всем домом; родного детища не жалеть! Что, Олюшка, изморилась? А утрясло всю? Может, касаточка, испить чего?

– Оставь, мамка! – капризно отозвалась молодая красавица.

– Ну, ну, лежи, золотце мое, жемчужинка! – И старуха, забывая о жарком дне, прикрыла ноги девушки теплым платком. Однако красавица нетерпеливо сбросила его ударом ноги.

– Ну, ну, лежи, брильянтовая! – прошамкала старуха, поднимая платок с пола, и снова стала ворчать: – Ему што! Один себе разлегся там и лежит! Трясет его, не трясет – горя ему мало. То и дело кричит – браги ему! А как вам‑то, золотые? И не спросит, толстый!

– Оставь, Маремьяновна! – остановила ее пожилая боярыня. – Пустое говоришь.

– Как пустое! – вскинулась Маремьяновна. – А на какую стать он нас потащил! Праздников не отпраздновали даже как след. Словно басурмане. Скучно ему без нас, что ли? А нам всего так‑то трястись, словно масло бьют из нас. Еще вот, не приведи Господь, нападут какие лихие люди!

– Наше место свято! – вздрогнув, перекрестилась боярыня. – Что это ты какое страшное говоришь!

– И очень просто! – ворчала старуха. – Боярину и горя будет мало. Ну, скажи, на какую стать поволок он нас? А?

Боярыня лениво обернула к ней свое лицо и, видимо, уже не в первый раз, проговорила:

– Зачем? Познакомиться мне с княгинею Теряевой надо, Олюшка Москву поглядит, а там, глядь, и свадьбу справим. Душой успокоимся. Петр‑то Васильевич все беспокоится, самому видеть хочется.

Молодая красавица, все время недвижно лежавшая, при словах матери взволновалась. Ее лицо вспыхнуло, потом побледнело, и она торопливо отвернула его в сторону, чтобы укрыться от зорких глаз Маремьянихи.

Но та словно загорелась от слов своей боярыни.

– Срам, один срам! – забормотала она. – Где же это видано, чтобы девицу к жениху везли! Сам‑то он не может приехать, что ли? Накось! Нашу горлинку везем да чужим людям подбросим. Прямо срам один!

– Ну оставь пустое, мамка! Достань‑ка квасу лучше испить. Уморилась я!

– И то уморишься, – заворчала старуха, шаря в рундучке под скамьею, – ишь ты, как встряхивает!

– Матушка, откинь занавеску! – попросила дочка – красавица.

Боярыня посмотрела на кожаные занавески, что закрывали двери колымаги, и грустно вздохнула.

– Боязно, доченька, по дороге народ всякий ходит.

– Чуточку, матушка!

Боярыне и самой было душно невмоготу. Она решилась и осторожно с краешка подняла занавеску. Воздух свежей струею влился в тесное помещение колымаги.

Маремьяниха достала квас и кружку, и боярыня жадно стала пить.

– Испей и ты, Олюшка, – обратилась Маремьяниха к девушке, но та только нетерпеливо махнула на нее рукою, быстро села и высунула свою головку за занавеску.

Однако мать тотчас отдернула ее в глубь колымаги.

– Что ты, что ты, бесстыдница! Вдруг еще батюшка увидит! – испуганно прошептала она.

Но батюшка увидать такое своевольство не мог. В следующей, что поменьше, колымаге, распоясавшись и разувшись, жирный, толстый, разморенный дорогою, он крепко спал на устроенном ему из двух сидений ложе.

Этим спящим человеком был не кто иной, как боярин Петр Васильевич Терехов – Багреев.

От 1619 года, с которого начинается настоящий рассказ, прошло тринадцать лет, и боярин сильно постарел и опустился в течение этого времени, чему немало способствовала его тихая, спокойная жизнь. Два года он повоеводствовал в Рязани, где за него все дела правил шустрый дьяк, Егор Егорович. В эти два года воеводства, по обычаю того времени, приумножил Терехов свои богатства и, порадевши славным государям, сошел с арены общественной деятельности и зажил как бы в полусне с любимою супругою Ольгой Степановной. Тишину их дома нарушала только полная жизни красавица Оля, которой пошел уже семнадцатый год.

Вырос в это время в Москве и молодой князь Теряев, и его отец уже напомнил своему другу их общий обет.

Думал боярин, как исполнить обещанное, чтобы успокоить свою душу, а тут вдруг и подошло подходящее случаю дело.

 

В Польше скончался король Сигизмунд и наступила временная смута. Пользуясь ею, надумали государи русские войну с Польшею и того ради созывали на Москву земский собор.

Воевода рязанский с торговыми людьми пришел поклониться боярину Терехову – Багрееву, чтобы он от Рязани ехал, и боярин, обленившийся и неповоротливый, тут сразу решил исполнить общую просьбу.

– Одно к одному, – сказал он жене, объявляя свое решение, – возьму вас с собою. Там мы и Олюшку отдадим. Познакомитесь вы, пока я в соборе сидеть буду.

– Твоя воля! – покорно согласилась боярыня и стала готовиться к дальнему пути.

Молодая же Ольга, едва прослышав про дорогу в Москву и намерение своего отца, сомлела и хлопнулась на пол в своей светлице. Маремьяниха, приводя ее в чувство, сожгла чуть ли не целый петушиный хвост и собиралась уже за знахаркой бежать.

Пришла в себя Ольга, и вся ее веселость словно отлегла от нее навсегда. Стала она задумчива и печальна, словно какая‑то скорбь сосала ее сердце.

И никто не мог понять ее печаль. Маремьяниха ворчала и бранилась:

– Статочное ли дело девушку к жениху везти! Где видано такое? Известно, со стыда сохнуть Олюшка начала, потому дело невиданное!

– Просто боязно! – поправляла ее боярыня. – Впервой в дороге быть, ну и страховито!

– Одно глупство, – заявил боярин, прослышав про печаль дочери, – выйдет замуж, княжной станет. Москву увидит, и всю ее печаль как рукой сымет!

Никто не знал, отчего запечалилась так Ольга. Знали про ее печаль только сердце ее да еще сенная девушка Агаша, с которой боярышня привыкла делиться своими думами.

Сборы у боярина шли спешные. Прошли унылые дни Великого поста, настали светлые дни Пасхи Христовой, и на третий день праздника боярин стал уже торопить всех к отъезду, чтобы отойти от Рязани не позже Фомина воскресенья. Составил он обоз, снарядил охрану, определил челяди, кому идти с ним на Москву, и приготовил подарки.

И вот вскоре все очутились в дальнем путешествии.

Однако не одна Ольга запечалилась, прознав, что увезут ее в Москву в замужество с незнакомым князем. Запечалился в доме Терехова боярский холоп, кабальный человек Алеша Безродный. Он побледнел, осунулся, и боярин, разговаривая с ним, только диву давался.

– Да что у тебя, хворь какая‑либо приключилася? – спросил он. – Так сходи к знахарю. Слышь, у Ефремыча от всякой болезни заговор или зелье есть.

– Ничего со мною, боярин, не сталось, – ответил на такие слова Алеша, – только так что‑то закручинилось.

– Ну, ну! – тяжело отдуваясь, произнес боярин. – Эту‑то кручину у тебя мигом в Москве снимут!

При этих словах еще бледнее стало лицо Алеши. Хоть и был он кабальным человеком у боярина, а вся семья, и дворня, и прочие кабальные люди любили Алешу за его силу, удаль и за добрый, веселый нрав. Маремьяниха, часто вздыхая, говорила ему:

– Эх, Алеша, Алеша, загубил ты свою жизнь! Не такая судьба тебе была писана.

А Алеша встряхивал головою и отвечал:

– Может, я сам того искал, бабушка!

Леонтий Безродный, рязанский посадский, захотел в люди выйти и торговлишкой заняться, а для того занял денег у боярина Терехова. Только ничего не вышло с этой торговли: проторговал он весь свой достаток, домишко и землю, что в пригороде имел, проторговал все деньги, что дал ему Терехов, и с горя повесился.

Сыну его, Алеше, тогда шестнадцатый год шел. Остался он сиротою круглою, да еще с порухою на имени, и не вынес того. Пришел к боярину, поклонился ему земно и отдался ему в кабалу {В XIV–XVII в. было общепринятым явлением, что долг уплачивали не деньгами, а службой, и это называлось кабалою. (Примеч. автора)} за отчий долг.

Боярин не хотел брать его, да Алеша стал просить его, и взял его боярин на десять лет.

Вскоре отличил Терехов его ото всех и поставил во главе своих служилых людей, доверив ему личную охрану.

Отличила его и Ольга среди всех прочих своим сердцем, только что открывшимся для любви, а что касается Алеши, то он только и дела делал, что не сводил взора со слюдовых оконцев светлицы боярышни.

И случилось раз ненароком им встретиться в густом саду за сиренями. В те поры цвела она, сирень эта, цвели и яблони, и черемуха. От одних весенних запахов кружило голову, а тут еще свистел соловей, задорно выкрикивал коростель; так где же было устоять молодым сердцам, переполненным жаркою любовью? И нежданно сплелись руки, и замерли уста на устах.

Потом признался Алеша боярышне, что подстерегал ее в кустах, когда она одна пойдет. Стерег для того, чтобы высказать свою душу и разом решить свою судьбу.

– А если бы ты не люб мне был? – лукаво спросила боярышня.

– Ушел бы, убег бы… ушел бы на Волгу, к зарубежникам и стал бы разбоем против ляха да татарина промышлять!

– Ой, что ты! – со страхом воскликнула Ольга и крепко приникла к юноше полною грудью.

И любились они, как голуби, ни о чем не думая, ничего не опасаясь, пока вдруг не услышала Ольга решение своего отца, громом разразившееся над ними.

– Агаша, милая моя, Агаша, я тебе ленту алую подарю… оповести Алешу, чтобы нынче в саду ждал меня! – молила Ольга свою наперсницу, узнав роковую весть.

– Чего уж ленту, – ответила верная подруга, – и так скажу.

И в тот же вечер свиделась Ольга с Алешею и горько плакала, а он стискивал зубы и хмурил брови, словно терпел мученическую муку.

– Что же ты, или не знала того ранее? – угрюмо спросил он.

Ольга заломила руки.

– Ой, знала! Матушка да Маремьяниха иногда шутя говорили про то, да мне и не в голову! Так, думала… далеко!..

– И что же он? Молодой?

– Мне в погодках… слышь, на два, на три старше. Да не люб он мне, не люб! – страстно воскликнула Ольга. – В могилу лучше, чем за немилого. Ты мне люб!

Алеша порывисто прижал ее к себе.

– А что сделаем? – прошептал он. – Бежать? Как зверям, по лесам рыскать, из оврага воду пить, коренья есть, а там тебя, голубку, в разбойное гнездо завести!..

Ольга вздрогнула.

– Подожди еще, что будет, – с горечью заговорил Алеша, – еще не отдают. Придет время, подумаем еще! А может, ты еще и батюшку с матушкой уговоришь как‑либо.

Нерадостные расстались они, и отлетело от них веселье.

Спустя неделю сказал своей милой Алеша:

– Слышь, твой батюшка меня с собою берет, над охраною головой… тебя беречь. Ну, и то ладно. Не оставлю я, значит, тебя, ласточка, и в Москве. А там видно будет! Не кручинься, а то и мне невтерпеж становится!

– Тяжко мне, Алеша, до смерти!

– А мне‑то!

А потом Ольга мучила Алешу:

– Слышь, князь‑то, мой суженый, говорят, молодой и статный. Царем отличен; в иные земли посылали.

– Ой, не мучь ты меня! – стонал Алеша.

– Любый мой! Сокол! Да краше и лучше тебя мне никого нет! – отвечала Ольга и начинала ласкать его и целовать затуманенные очи Алеши.

И до самого дня отъезда ничего они не надумали против надвигавшейся на них грозы.

Тронулись они в путь, и миновали их красные дни. Все время Алеша ехал впереди своего отряда, зорко всматриваясь по сторонам, нет ли где засады, а боярышня томилась в душной колымаге и только изредка, урывками, где‑нибудь на привале, доводилось им взглянуть друг на друга.

Ехали они все вперед и вперед, и оба думали почти одну и ту же думу: как они жить в Москве будут, как им свидеться там придется и что делать, когда ударит последний час. Думали, но ничего придумать не могли и только мучили свою душу тоскою и отчаянием.