Read the book: «Революционная Сибирь»
Введение
0.1. Бело-зелёный флаг над Томском
Утром 31 мая 1918 года Томск проснулся без советской власти. Ночью губисполком погрузился на пароходы и ушёл вниз по Томи — вместе с венгерским отрядом интернационалистов, пулемётами и полумиллионом рублей из сейфа. Меньшевикам, которым передали город, об этом сообщили по телефону в два часа ночи. К восьми утра новость облетела Томск. День выдался тёплый и солнечный, цвела черёмуха. Мальчишки-разносчики продавали за пятнадцать копеек, вдвое дешевле обычного, экстренный выпуск «Сибирской мысли» со статьёй «Да здравствует народоправие», а в придачу раздавали последний номер большевистского «Знамени революции» с заголовком о том, что советская власть никогда ещё не стояла «так прочно и незыблемо, как теперь» (Помозов 2017, с. 29–32).
Главная толпа собралась у городской управы на углу Почтамтской улицы и Ямского переулка. Здесь заседали представители демократических партий, сюда прямо из тюрьмы пришли члены Западно-Сибирского комиссариата — эсеры, уполномоченные Временного Сибирского правительства, которое в январе избрала на тайном заседании разогнанная большевиками Сибирская областная дума. На балконе управы чьи-то руки укрепили два знамени. Одно было красным эсеровским, с лозунгами «В борьбе обретёшь ты право своё» и «Земля и воля». Другое — бело-зелёным, флагом сибирской автономии: белое — снега, зелёное — тайга, как определила его ещё в августе 1917 года областническая конференция в том же Томске (Помозов 2014, с. 61–64; Помозов 2017, с. 29–32). Добровольцы, строившиеся вдоль улицы, носили бело-зелёные повязки на рукавах. По листовке, которую раздавали с крыльца, власть переходила к «Временному правительству автономной Сибири» до «восстановления выборных демократических учреждений» (Помозов 2014, с. 13–16).
Мы начинаем книгу с этого утра потому, что в нём, как в капле, видна вся сибирская революция — с её надеждами и с тем, что эти надежды погубило. Под одним балконом стояли люди, которые через полгода окажутся по разные стороны. В Кафедральном соборе в два часа дня служили благодарственный молебен, и после крестного хода черносотенцы сбивали шапки с прохожих, недостаточно, на их взгляд, благочестивых. К управе подъехал в открытом автомобиле руководитель подпольной офицерской организации полковник Н. Н. Сумароков — в парадном мундире с золотыми погонами, которые после Февраля были запрещены. Вечером в город вошли около пятисот чехословацких легионеров, и томички забрасывали их черёмухой (Помозов 2017, с. 29–33). А на окраинах и в рабочих кварталах в те же часы шли обыски и аресты. Только в первые дни в Томске и окрестностях арестовали 1485 человек; следственная комиссия за июнь освободила 634 из них как невиновных (Помозов 2017, с. 59–60). 1 июня на другом берегу Томи нашли изуродованные тела двух подпольщиков, поручика С. К. Прохорова-Кондакова и священника Н. Златомрежева, казнённых при отступлении красных (Помозов 2017, с. 49–51), а в Новониколаевске пятерых арестованных членов совдепа застрелили «при попытке к бегству» (Помозов 2017, с. 54–58). Гражданская война в Сибири начиналась с расправ с обеих сторон, и мы не станем выбирать, чьи покойники нам дороже.
За две недели до томского праздника похожий праздник прошёл в Хельсинки. 16 мая 1918 года войска генерала Маннергейма парадом вошли в финскую столицу: цветы, молебны, благодарственные речи. Финская гражданская война длилась всего три с половиной месяца, но её итог оказался страшнее самой войны: в лагеря для пленных красных попали около 80 тысяч человек, и свыше 12 тысяч из них умерли от голода и болезней уже после победы. Финская буржуазия праздновала «освобождение» так же искренне, как томская, — и так же быстро забыла, что освобождение одних означало тюрьму для других. Разница в другом. Финляндия после белой победы сохранила парламент и уже в 1919 году приняла республиканскую конституцию, а сибирская демократия не продержалась и полугода: как мы расскажем в главе 14, Сибирская областная дума была распущена 10 ноября 1918 года.
Знамёна на балконе управы провисели недолго. Томские торговцы и промышленники согласились дать городу кредит в три миллиона рублей, но с условием: снять все красные флаги, в том числе и те, что вывесили эсеры и меньшевики в честь своего возвращения. Условие с трудом, но приняли, и вскоре на административных зданиях Томска остались только бело-зелёные полотнища (Помозов 2017, с. 38–44). В этом маленьком торге — вся история сибирской автономии 1918 года: красное сняли ради денег, а под бело-зелёным стали собираться и те, кому областничество было лишь удобной вывеской. Но кто были люди, поднявшие этот флаг первыми? Почему их называли «буржуазными сепаратистами», если почти все они были социалистами и вышли из той же среды, что эсеры, кооператоры и земские деятели? Чтобы ответить, нужно объяснить, что мы называем сибирским социализмом.
0.2. Что такое сибирский социализм
21 сентября 1915 года в Томске праздновали восьмидесятилетие Григория Николаевича Потанина. Старик, полвека назад осуждённый по делу о «сибирском сепаратизме», сказал на юбилее слова, которые областники потом повторяли как символ веры: «Пусть каждая область зажжёт своё солнце, и вся страна будет иллюминована» (Помозов 2014, эпиграф). Через два года, в 1917-м, эти слова перестали быть юбилейной метафорой. Сибирь попыталась зажечь своё солнце — и в этой книге мы рассказываем, как это было и почему не получилось. Но сначала нужно объяснить, что за идея стояла за бело-зелёным флагом, и почему мы называем её сибирским социализмом.
В основе этой идеи лежит простая модель, которую сами областники вывели из сибирской жизни. Сибирь не знала помещика и крепостного права. Её крестьянин-старожил — чалдон — был хозяином своей земли и своего труда, а реальной властью в деревне был не чиновник за тысячи вёрст, а мир: сход, который делил покосы, раскладывал повинности, судил, принимал в общество и изгонял из него. Потанин любил говорить, что Сибирь — мужицкая страна, и эта формула схватывала главное: общество, где трудовое происхождение было не пятном, а основой уважения, где не было паразитического сословия, жившего чужим трудом, и где люди привыкли решать свои дела сами. Рядом жили коренные народы со своими традициями взаимопомощи — эвенкийским нимат, общим котлом, родовыми сходами, — и лучшие из областников видели в них не «дикарей», а таких же носителей общинной самостоятельности. Из этой почвы и выросло областничество как региональная социалистическая идеология (подробно об этом — в первом томе).
У этой идеи есть важная для нас родословная. В 1858 году молодой Потанин познакомился в Томске со ссыльным Михаилом Бакуниным. Мы не беремся утверждать, что Бакунин «создал» областничество, но одно бесспорно: именно у Бакунина федерализм был не административной схемой, а принципом свободы — союзом, который строится снизу вверх, от общины к области и от области к стране, по добровольному согласию, а не по указу из столицы. Эта мысль и стала нервом областнической программы. Через Бакунина, а позднее через Кропоткина, который в 1860-е годы изъездил Сибирь и вынес оттуда убеждение, что взаимопомощь сильнее государственного принуждения, сибирское областничество оказывается родственным анархистской традиции. Отсюда и характер сибирского социализма: он либертарный. Это не социализм министерств и планов, а социализм свободной ассоциации производителей — ближе к Прудону, к кооператорам и к раннему Марксу, чем к государственному социализму, который в итоге победил в России.
Если свести эту традицию к формуле, у неё было три черты. Первая — самоуправление снизу: сход, земство, кооперация. К 1918 году сибирский Закупсбыт объединял 28 союзов и более двух миллионов членов (История Сибири, т. 3, с. 436–497) — это была целая экономика, построенная без помещика, без казны и почти без банка. Вторая — федерализм: в августе 1917 года областническая конференция потребовала для Сибири той полноты законодательной, исполнительной и судебной власти, «каковой обладают отдельные штаты» в федеративных государствах, и тут же оговорила, что не посягает на целостность Русской республики (Помозов 2014, с. 61–64). Третья — понимание Сибири как колонии: со времён книги Ядринцева «Сибирь как колония» (1882) областники доказывали, что центр забирает сибирское сырьё, деньги и людей, а взамен присылает чиновников, ссыльных и запреты — от Челябинского тарифного перелома до отмены порто-франко во Владивостоке.
Отсюда понятно, почему в 1917–1918 годах политическую жизнь Сибири определяли левые. В Сибирскую областную думу избирались эсеры, социал-демократы, областники, представители национальных групп и кадеты; правых в ней не было. Когда 10 ноября 1918 года дума собралась на последнее заседание, в ней было четыре фракции — эсеры, областники, социал-демократы и национальные меньшинства (Помозов 2017, с. 15–18). Областники 1917 года — молодые Михаил Шатилов, Александр Новосёлов, Иван Якушев — были эсерами или стояли рядом с ними. Правые в Сибири не имели ни избирателей, ни программы, ни массовой опоры; их сила была в штыках отдельных офицеров и атаманов, которые больше вредили белой власти, чем помогали ей. Председатель Совета министров П. В. Вологодский записывал в дневнике, что «сплошные порки со стороны анненковцев в Славгородском уезде совершенно дискредитировали нашу власть» (Вологодский, запись 29 сентября 1919 г.), а монархических выходок офицеров, требовавших играть «Боже, царя храни», боялся как угрозы самому правительству. Советская историография раздувала их роль, чтобы представить всех противников большевиков «монархистами» и «реставраторами», а нынешняя консервативная публицистика раздувает её снова, потому что ищет в Гражданской войне собственных предков. Ни те, ни другие не замечают, что настоящими противниками большевиков в Сибири были не монархисты, а другие социалисты.
Поэтому сибирская революция — не провинциальный вариант петроградской. У неё была своя повестка: областная дума вместо диктатуры центра, земство и народные собрания вместо назначенных комиссаров, кооперация вместо реквизиций. В апреле 1917 года Томская губерния одной из первых в стране провела всеобщие выборы в народные собрания — с участием женщин и солдат, — не дожидаясь указаний из Петрограда; об этом мы расскажем в главе 8. Но у этой повестки была и роковая слабость. В Сибири почти не было развитой промышленности: ни собственного военного производства, ни крупного рабочего класса, ни финансового центра. Сибирь могла прокормить себя и армию, но не могла себя вооружить, и это, как мы покажем в главе 30, стало одной из главных причин, почему она проиграла Москве. Что стало с этой традицией потом — как советская индустриализация наложила на неё новый, заводской и шахтёрский, слой, — тема шестого тома.
Сибирские областники были не одиноки. Весной 1917 года в Киеве собралась Украинская Центральная рада — тоже парламент, где тон задавали социалисты: украинские эсеры и социал-демократы. Её вдохновитель Михаил Драгоманов ещё в XIX веке, как и Потанин, мечтал не об отделении, а о «вольном союзе» автономных земель; и Рада в ноябре 1917 года провозгласила Украинскую народную республику частью федеративной России. Судьба Рады оказалась пророческой для Сибири: 29 апреля 1918 года её разогнали не большевики, а свои же правые при поддержке германских штыков, поставив гетманом генерала Скоропадского. Сибирскую областную думу ждало то же самое: её погубили не враги социализма извне, а собственная военная сила, которая сочла социалистов помехой. Как люди, поднявшие бело-зелёный флаг, оказались между красными и белыми — и с какой точки зрения мы будем на это смотреть, — речь пойдёт дальше.
0.3. Как мы смотрим
В 1923 году петроградское издательство «Былое» выпустило книгу Евгения Колосова «Сибирь при Колчаке». Автор был эсером и младообластником, в 1917 году редактировал в Красноярске газету «Наш голос», спорил в ней и с большевиками, и с анархистами, а в 1919-м готовил в Иркутске восстание против Колчака. Книга вышла в советском городе, но написана она не по-советски: в ней колчаковский террор описан во всех подробностях, а партизанские республики показаны как творчество самой деревни, а не как плод руководства какой-либо партии. Через несколько лет такую книгу издать было уже нельзя, а сам Колосов был расстрелян большевиками. Его голос — голос тех, кто воевал против белых не ради красных, — выпал из истории. Ни одна из победивших версий прошлого в нём не нуждалась.
Таких версий две, и обе живы. Первую создала советская историография. В ней все противники большевиков сливаются в одну «контрреволюцию»: областники — «буржуазные автономисты», эсеры — «соглашатели» и «пособники Колчака», а сам Колчак — монархист и реставратор помещичьей власти, хотя помещиков в Сибири никогда не было. Партизаны в этой версии — сознательные борцы под руководством большевистского подполья, а всё, что в их истории не укладывалось в схему, от анархистских знамён до восстаний против советской власти в 1920–1921 годах, либо замалчивалось, либо объявлялось «бандитизмом». Вторую версию создаёт нынешняя консервативная публицистика. Она переворачивает первую, не меняя её устройства: теперь Колчак — православный подвижник и «верховный правитель России», белые — спасители порядка, партизаны — сплошь уголовники, а террор существовал только красный. Обе версии сходятся в главном: в Гражданской войне было две стороны, и одна из них — государство, которое следовало восстановить. Третья сторона — Сибирь, которая хотела жить своим умом, — в обеих не помещается.
Особенно наглядно это видно на судьбе областников. Их искажают с двух сторон до неузнаваемости. Советские историки записали их в буржуазные сепаратисты; нынешние правые и часть либералов, напротив, лепят из Потанина то русского патриота-государственника, то провинциального просветителя, мечтавшего о сибирском капитализме. Но стоит открыть программы областников 1905 и 1917 годов, чтобы увидеть другое: земское и общинное самоуправление, федерацию снизу, кооперацию, права «инородцев» и союз с эсерами. Областники не были анархистами, и мы не станем их в анархисты записывать. Но в споре либерализма и социализма они стояли на стороне социализма, а внутри левого лагеря — ближе к нам, чем к государственникам, потому что ставили в центр не власть, а самоуправление. Подробно это разобрано в первом томе, здесь же нам важно одно: мы наследники этой традиции и смотрим на революцию её глазами.
Что это значит на практике? Во-первых, главным героем книги будут не партии и не генералы, а сибирское общество, которое пыталось управлять собой: народные собрания 1917 года, земства, кооперативы, сельские сходы, партизанские съезды. Во-вторых, мы не ищем середину между тем, кто грабил, и тем, кого грабили. Если атаман порет крестьян, а продотряд выгребает хлеб, мы не станем объяснять это «логикой эпохи». В-третьих, мы не прячем своих симпатий: они на стороне областников, эсеровской деревни, земцев и партизанских съездов — всех, кто хотел, чтобы Сибирь решала сама, — а не на стороне власти, приходившей «наводить порядок», какого бы цвета ни были её погоны. Тяжёлые страницы своей стороны мы не размазываем по всей книге, а разбираем там, где им место: бессилие эсеров в 1918 году — в главе 14, Кузнецк — в главе 21. В-четвёртых, мы опираемся на источники всех сторон: белых — дневник председателя колчаковского Совета министров Вологодского и записки управляющего делами Гинса, эсеровских — Колосова, советских — для фактов, но не для оценок. Сравнивая их, легче увидеть, где говорит событие, а где — легенда.
Похожее искажение пережил в те же годы один мексиканский революционер. Рикардо Флорес Магон начинал как либерал, но к 1911 году его Мексиканская либеральная партия под лозунгом «Земля и свобода» стала по сути анархистской: она звала не к смене президента, а к общинной земле и к жизни без государства. Магон воевал против диктатуры Диаса, потом против Мадеро и Каррансы, а умер в 1922 году в американской тюрьме Ливенворт, куда попал за антивоенную агитацию. Победившая мексиканская революция, построившая государство одной партии, сделала из него «предтечу» — и в 1945 году торжественно перенесла его прах в столичную Ротонду выдающихся людей. Анархист, отвергавший любую власть, стал иконой той самой власти, против которой воевал; само название его партии позволяло представить его просто «либералом». С сибирскими областниками случилось похожее: их имена удобно подогнать под любую идеологию, если не читать того, что они писали. Мы будем читать.
Но читать — значит знать, что именно читать, и понимать, чему можно верить. Какие источники лежат в основе этой книги, с чем мы спорим и почему одни свидетельства весят больше других, — об этом следующий разговор.
0.4. Чему верить
6 июня 1918 года Пётр Васильевич Вологодский сидел в своей омской квартире и боялся выйти на улицу. Он был томичом: сын священника из большого чулымского села Краснореченского, двадцать лет присяжный поверенный в Томске, гласный городской думы, областник с потанинских времён. Летом 1917 года Временное правительство назначило его старшим председателем Омской судебной палаты, а в декабре большевики палату упразднили, и бывший высший судья Степного края остался в Омске частным человеком. Под Омском уже несколько дней шли бои. Из Томска и Новониколаевска доходили слухи, что большевиков там свергли. В его квартиру «насильственно вселили» большевичку, которая вернулась с фронта «удручённая и подавленная». В тот вечер он записал: «Решил вести дневник… Мы живём, очевидно, накануне больших событий». На следующий день большевики бежали из города на пароходах. С палубы кричали «до свиданья, а не прощайте», а на улицах «ура» встречали чехов. Будущий глава Сибирского правительства записал, что поспешное бегство произвело на него «удручающее впечатление», и назвал его «одним из тяжёлых явлений гражданской войны» (Вологодский, 25.05(07.06).1918). Вологодский вёл дневник без перерыва семь лет: в Омске, на посту председателя колчаковского Совета министров, а потом в эмиграции. Последняя запись сделана в Харбине 7 августа 1925 года, за два месяца до смерти. Это главный источник книги. Ценен он не талантом автора, а тем, что записи делались в тот же день, сухо и подробно, человеком, который не знал, чем всё кончится. Одну оговорку надо сделать сразу. Записи 1918–1919 годов Вологодский позже сам переписал в чистовые тетради, кое-что уточнил и поправил. Поэтому дневник — не стенограмма, а почти сразу отредактированный документ, и мы цитируем его по датам записей, сверяя с изданием 2006 года.
Вологодскому мы противопоставляем двух свидетелей, которые смотрят на те же события из других углов. Первый — Георгий Гинс, управляющий делами Сибирского правительства, а затем колчаковского Совета министров. В 1921 году он выпустил в Пекине двухтомник «Сибирь, союзники и Колчак». Гинс был противником и эсеров, и большевиков, держался «всероссийской» линии, и его оценкам мы не доверяем. Зато фактам — составам правительств, датам, текстам законов — доверяем, и особенно его признаниям, когда он невольно свидетельствует против своих. Так, он передаёт слова семиреченских крестьян, что атаман Анненков для них — «гроза крестьянства» (Гинс, ч. II, гл. XXIII, «Атаман Анненков»). Второй свидетель — Евгений Колосов, о котором шла речь выше. Его «Сибирь при Колчаке» написана в Петрограде к декабрю 1922 года, и это голос снизу и слева: земца, эсера, подпольщика. Когда три таких разных человека — премьер, его управделами и его противник — описывают одно событие одинаково, событию можно верить. Когда они расходятся, само расхождение становится материалом для анализа.
Сибирская революция начиналась в Томске, и томская история 1917–1918 годов дошла до нас прежде всего через газеты и архив. Их мы читаем глазами томского исследователя Олега Помозова. В его книгах «День освобождения Сибири» (2014) и «Дни освобождённой Сибири» (2017), изданных почти самиздатом, собраны сотни газетных сообщений и документов Государственного архива Томской области. Без них не восстановить ни выборы 1917 года, ни подполье, ни первые недели Временного Сибирского правительства. Взгляды автора нам чужды: он пишет с почвенно-белых позиций, его герой — Пепеляев. Но честность требует пользоваться работой человека, который годами сидел в архиве, даже если не разделяешь его выводов. Мы берём у Помозова документы, а не оценки, и там, где его версия спорна, говорим об этом прямо.
Советская историография оставила нам большие и неудобные книги. Это третий том академической «Истории Сибири» (1968), «Двоевластие в Сибири» томского историка Е. Н. Бабиковой (1980), «Стратегический очерк гражданской войны» Н. Е. Какурина (1926), «Записки премьера ДВР» большевика П. М. Никифорова. Каждая подчинена схеме: ленинскому «двоевластию», «руководящей роли партии», «мелкобуржуазной сущности» эсеров и областников. Но за схемой стоят архивы, к которым у советских историков был доступ, а у нас его нет: численность забастовщиков и переселенцев, составы комитетов общественной безопасности, протоколы Советов, сводки фронта. Поэтому у этих книг мы берём цифры и факты, а рамку оставляем в стороне. Отдельно скажем о Какурине: бывший полковник Генерального штаба, служивший красным, писал о Восточном фронте как профессионал, без пропагандистского пафоса. Его самого потом арестовали, и умер он в заключении.
Последние два десятилетия принесли то, чего не было ни у советских, ни у эмигрантских авторов: работы, основанные на рассекреченных архивах. Это статьи А. Г. Теплякова о партизанах Рогова и о Несторе Каландаришвили, работы о сибирских эсерах и анархистах в годы реакции, об экспроприациях, о выборах в Государственную думу, исследование Г. И. Хипхенова о том, как советская память выбрала одного героя — Каландаришвили — и вычеркнула другого — Фёдора Лаврова. Эти работы ломают советские иконы, а вместе с ними — схему, в которой партизаны были послушным войском большевистского подполья. Для нас это главное: сибирская деревня воевала за себя, а не за чей-то центральный комитет. Что творили отдельные отряды, мы покажем в главе 21 по архивным документам. Но и там будем держаться простой мысли: погром не становится анархизмом оттого, что над ним поднят чёрный флаг. Анархизм Кропоткина и сибирских партизанских съездов — это сход, самоуправление и взаимопомощь.
Отсюда простая иерархия, которой мы будем держаться. Документ того дня — приказ, протокол, телеграмма, газетная заметка — весит больше дневника. Дневник весит больше воспоминаний, написанных по горячим следам, а они — больше поздних мемуаров и историографии. Особый вес у свидетельства против собственного интереса: если колчаковский премьер пишет о порках анненковцев, а колчаковский управделами — о ненависти крестьян к атаману, этому мы верим больше, чем любому обвинению со стороны противников. Спорим мы, таким образом, с двумя канонами: советским, где всё решала партия, и консервативным, где всё решал Верховный правитель. В обоих нет места главному — сибирскому обществу, которое хотело решать само.
Похожий источник оставила революция, соседняя с нашей и по времени, и по судьбе. В 1919–1920 годах в Вене Владимир Винниченко, писатель, социал-демократ, глава первого украинского автономного правительства 1917 года, а затем Директории, написал три тома «Відродження нації» (1920). Это книга побеждённого инсайдера, как и записки Гинса, но тон у неё противоположный: не оправдание, а беспощадный счёт к собственному лагерю. Винниченко пишет о бессилии социалистов перед военными, об «отаманщине», которая губила республику изнутри, о том, как национальная демократия не смогла договориться с собственным крестьянством. Советские авторы потом охотно цитировали эти страницы, вырывая их из контекста, а украинские националисты так и не простили автору самокритики. Сибирские свидетели проиграли то же самое и почти теми же словами. Поэтому их тоже нужно читать целиком, а не по удобным цитатам.
Источники, способ смотреть, сама идея сибирского социализма — всё это лишь подготовка. Осталось сказать, как устроена книга: почему она идёт от 1905 года, а не от 1917-го, почему обрывается на 1922-м и зачем в её конце три главы о том, чего не было.