Read the book: «Дух современности. Последние годы философии и начало нового Просвещения. 1948–1984»

Font::

© 2024 Klett-Cotta – J.G. Cotta'sche Buchhandlung Nachfolger GmbH, Stuttgart.

Published by arrangement with Gaeb & Eggers Literary Agency, Berlin

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2026

Посвящается Пие,

вечно настоящей



Просвещение – это выход человека из состояния несовершеннолетия.

Иммануил Кант «Ответ на вопрос: Что такое Просвещение?», 1784


Надо быть абсолютно во всём современным.

Артюр Рембо «Одно лето в аду», 1873


Литература – это управляемое сновидение.

Хорхе Луис Борхес, «Алеф», 1945

Первая подача / premier service / first service.

Вечером 10 июня 1984 года счет в пятом решающем сете мужского финала Открытого чемпионата Франции в Париже между Иваном Лендлом (Чехия) и Джоном Макинроем (США) равнялся 6:5 и 40:30. Матч-поинт Лендла.

Автор этих строк до сих пор отчетливо помнит этот момент. Он желал победы Макинрою.

I
Просвещения (1948–1950)

Т. А.

Франкфурт-на-Майне – «Германия». И на что он смел надеяться? С пугающей уверенностью, что он – «лишь результат случайного стечения обстоятельств, не способный контролировать даже самого себя» 1, Теодор В. Адорно сел на борт «Шефа», следовавшего из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк 11 октября 1949 года. Помимо супруги («Бесконечная связь с Гретель до самой смерти»), попрощаться на платформу вышла небольшая делегация из колонии художников и писателей, которую за годы изгнания окрестили «Немецкой Калифорнией». И, разумеется, вместе с ними – любимый мыслитель и наставник Адорно Макс Хоркхаймер, на протяжении почти двух десятилетий занимающий пост директора Института социальных исследований, финансируемого за счет фондовых средств.

У выхода Хоркхаймер передает своему другу сборник эссе Жан-Поля Сартра. До пересадки на поезд в Чикаго размышления этой новой звезды на французском интеллектуальном небосклоне выглядели убедительными лишь отчасти. «В глаза бросается противоречие между точными, нередко поразительными прозрениями <…> и убогими пустыми категориями, такими как „выбрать себя“ и проч., из которых якобы конструируются первые» 2.

Адорно хорошо понимает амбиции Сартра как писателя и философа – они такие же, как его собственные. По правде говоря, они одинаковы у всего выжившего поколения: как мыслить освобождение после Освобождения? Как отыскать путь к ответственной жизни? Как вообще говорить о самоопределении после опыта этой войны? Запись в дневнике: «Это станет основным направлением дальнейшей работы».

Но прежде всего по дороге назад во Франкфурт он должен на время попрощаться и с Нью-Йорком. В особенности со своей овдовевшей матерью, беглый взгляд на которую заставляет Адорно содрогнуться: «Как будто уничтоженное возрастом, ее лицо, вместо того чтобы быть ясным, словно разорвано на куски». Ему даже кажется, что «она похожа скорее не на себя, а на старуху, которую сама в шутку изображала двадцать лет назад». Тот факт, что американская сиделка гладит ее, как животное, и называет «хорошей девочкой», не способствует его успокоению: «Подозреваю, что она недостаточно ее кормит» 3. Бытовых лишений единственный ребенок в семье Адорно не знал даже в самые тяжелые годы войны. Он не собирался впускать их в свою жизнь и в дальнейшем.

Агенда.

Помимо дружеских встреч, в частности с теоретиком кино и писателем Зигфридом Кракауэром, который вел литературный отдел газеты Frankfurter Zeitung в 1920-е годы («Он стал еще умнее, уже не так бессмысленно тщеславен и гораздо более успешен»), дни его проходят за переговорами с институтскими коллегами, оставшимися в Нью-Йорке. Речь идет о согласовании административных вопросов, а также о совместных проектах с университетами, министерствами и Пентагоном, которые институт, находящийся в тяжелом финансовом положении из-за неудачных спекуляций на фондовом рынке, вынужден постоянно проводить. Практически всё лето Адорно провел редактируя «Исследование авторитарной личности» («Studies in the Authoritarian Personality») 4. Он стремился определить потенциальную предрасположенность современного американского общества к фашизму. Существовала ли и здесь реальная возможность возникновения правой диктатуры?

Хитрость опроса состояла в том, что взгляды респондентов определялись на основании утверждений, не носящих прямого политического характера. Например: «Как бы ни шутили люди, но еще может оказаться, что астрология способна многое объяснить» или «Америка настолько удалилась от подлинно американского образа жизни, что он, вероятно, может быть восстановлен только путем принуждения»5. В зависимости от того, насколько решительно испытуемые поддерживали либо отвергали эти тезисы, степень праворадикальности их взглядов определялась по так называемой F-шкале (F – фашизм).

При всей своей утонченности, эту работу Адорно воспринимал как чисто наемный труд, далекий от его основных интересов как философа и социального теоретика. Он при любой возможности напоминал об этом своим коллегам по институту. Вместо нормального распределения и построения шкал суть целого, по его глубокому убеждению, наиболее отчетливо проявляется в повседневности, обычно упускаемой из виду. Когда дело доходит до формулировок, он предпочитает использовать лаконичные мысленные образы вместо громоздких академических штампов; общественное настроение он раскрывает через нередуцируемый индивидуальный опыт, а не множественный выбор.

Исследовательский этос, несмотря на всю busyness6 последних дней, отражается и в его собственном поведении. В частности, 16 октября во время его встречи с Кэрол (знакомой с первых дней работы в Нью-Йорке, согласно дневнику):

За обедом в «Румпельмайере» мы задержались, чтобы я разъяснил ей программу; наслаждение от предвкушения. Прекрасный вариант на 5-й Авеню, доступный по предварительной резервации. Вечер крайней невоздержанности, яркий и светлый. Настоящая мазохистка: дважды она испытала оргазм только после беспощадного избиения… Ее искусство воздержания, поцелуи в пустоту, «tantalizing»7. Мастерство заниматься любовью сзади, обхватывая целиком.

Аналитика Адорно после утренней репризы:

Исключительная честность и готовность идти на жертвы. Академическая среда вытащила ее из совершенно опустошенного состояния. После нескольких попыток самоубийства она научилась отстраняться от себя и мыслить объективно благодаря политике… (она счастлива в браке) 8.

Почти экзистенциальный идеал.

Ангел. Более десяти лет отделяют Адорно от его последнего пребывания в Европе. «Без малейших признаков морской болезни», но в «небывалом состоянии» между «учащенным сердцебиением и сердечной болью» он провел пятидневный круиз до Шербура на корабле «Королева Елизавета». Только в Париже репатриантское напряжение спадает: «Плакал на площади Согласия. Срыв на вокзале: никакого Беньямина там нет» 9.

Кто, как не Вальтер Беньямин, научил его в ранние франкфуртские годы воспринимать собственное настоящее как картину утраченных надежд? Каждое даже незначительное новшество современной городской жизни интерпретировать как признак надвигающегося варварства? До последнего Адорно из Нью-Йорка поддерживал своего интеллектуального наставника, неоднократно уговаривая Беньямина, находившегося в Париже в изоляции и под угрозой депортации, бежать за границу. Но когда после долгих проволочек в конце лета 1940 года он наконец отправился из Марселя в Пиренеи, чтобы пересечь испанскую границу в Портбоу, ему по бюрократическим пустякам запретили выезд из страны. Психически и физически истощенный, Беньямин в ту же ночь решает покончить с собой и принимает смертельную дозу морфия.

На следующее утро оставшаяся часть группы беженцев получит разрешение на выезд. Спустя несколько месяцев по точно такому же маршруту, из оккупированной Франции через Испанию и Лиссабон в Америку, сможет сбежать и Ханна Арендт. Из близких друзей она была последней, кто видел Беньямина живым.

Перед отъездом в Марсель он вручил ей пачку рукописей в качестве своего рода интеллектуального наследия, которое Арендт должна была передать Адорно. Арендт и «Визенгрунд» (она подчеркнуто называла Адорно по его второй, отцовской фамилии) уже с конца 1920-х годов испытывали друг к другу глубокую неприязнь. Об этом свидетельствует и письмо, которое Арендт отправила из Нью-Йорка в Иерусалим в 1943 году другу детства Беньямина, еврейскому философу Гершому Шолему:

Вести переговоры с Визенгрундом более чем бессмысленно. Не знаю, что они уже сделали или еще намереваются сделать с наследием. Я говорила с Хоркхаймером, летом он был здесь, однако безрезультатно. Заверяет, что коробка якобы лежит в сейфе (это, конечно, ложь) и он к ней даже не подходил. К этому следует добавить, что институт находится на грани закрытия. Деньги у них еще есть, однако всё больше и больше они приходят к мнению, что на эти деньги можно обеспечить себе спокойную старость. Журнал больше не выпускается, его репутация тут не самая лучшая, если кто-то вообще знает о его существовании. Визенгрунд и Хоркхаймер живут в Калифорнии на широкую ногу. Институт здесь носит чисто административный характер. И что в нем администрируется, помимо денег, не знает никто 10.

Не самое доброжелательное, однако фактически точное описание обстоятельств того времени. С годами настойчивое упорство (другие говорили о самоуправстве) дуэта Хоркхаймер – Адорно в определении «исследований» с западного побережья привело к тому, что даже завсегдатаи старых франкфуртских и фрайбургских кругов всё сильнее дистанцировались от Института социальных исследований. Прежде всего, это касается психоаналитика Эриха Фромма и философа Герберта Маркузе. Оба они впоследствии пошли в США собственным путем.

Диалектика Просвещения.

Арендт также верно предсказала судьбу рукописей Беньямина. Они стали отправной точкой для собственного книжного проекта Адорно и Хоркхаймера, первый вариант которого был завершен в 1943 году. В разгар Второй мировой войны этот проект должен был в течении нескольких десятилетий предложить ни больше ни меньше как «теорию современного общества». Изначально проект назывался «Философские фрагменты» и был опубликован институтом в 1944 году. Три года спустя по предложению Адорно он вышел в голландском издательстве Querido под названием «Диалектика Просвещения».

Желанная гуманизация человечества привела к лагерям смерти на Востоке, распространение информации через новые средства массовой информации – к манипулированию массами. Вместо того чтобы обеспечить пролетариату реальное облегчение трудовых и бытовых условий жизни, технологический прогресс породил новые формы конвейерного порабощения. Вместо достижения мира в рамках всеобщего процветания было разработано оружие, позволяющее людям истреблять друг друга в планетарном масштабе. Вместо обеспечения сохранности природных ресурсов и животного мира продолжается и даже усиливается их эксплуатация. Вместо исполнения замыслов Канта о вечном мире начались самые кровопролитные войны в истории. И всё это в центре Европы, а значит, в центре самого Просвещения. На каких основаниях и закономерностях основывается эта темная динамика? Из предисловия:

Мы, по сути дела, замахнулись ни больше ни меньше как на то, чтобы дать ответ на вопрос: почему человечество, вместо того чтобы прийти к истинно человеческому состоянию, погружается в пучину нового типа варварства. <…> Апория, с которой мы столкнулись в ходе нашей работы, оказалась <…> первым предметом, который надлежало нам исследовать, – это саморазрушение Просвещения. Мы нисколько не сомневаемся в том – и в этом состоит наш petitio principii – что свобода в обществе неотделима от просвещающего мышления. И тем не менее мы полагаем, что нам удалось столь же отчетливо осознать: понятие именно этого мышления, ничуть не в меньшей степени чем, конкретные исторические формы, институты общества, с которыми оно неразрывно сплетено, уже содержит в себе зародыш того регресса, который сегодня наблюдается повсюду. Если Просвещение не вбирает осмысление этого возвратного момента в себя, оно выносит самому себе приговор 11.

Трюммермэнер12.

Прежде чем снова говорить о движении к светлому будущему, Просвещение должно было прояснить содержание своих собственных импульсов и на собственных руинах провести своего рода философский отсев.

За отправную точку авторским дуэтом были взяты рукописи Беньямина. В особенности его последний текст «О понятии истории» 1940 года, в котором Беньямин представляет образ «ангела истории»:

Глаза его широко раскрыты, рот округлен, а крылья расправлены. Так должен выглядеть ангел истории. Его лик обращен к прошлому. Там, где для нас – цепочка предстоящих событий, там он видит сплошную катастрофу, непрестанно громоздящую руины над руинами и сваливающую всё это к его ногам. Он бы и остался, чтобы поднять мертвых и слепить обломки. Но шквальный ветер, несущийся из рая, наполняет его крылья с такой силой, что он уже не может их сложить. Ветер неудержимо несет его в будущее, к которому он обращен спиной, в то время как гора обломков перед ним поднимается к небу. То, что мы называем прогрессом, и есть этот шквал 13.

Для Беньямина то, что теперь открылось в форме разрушительной мировой войны, стало лишь предварительной кульминацией так называемого поступательного прогресса, под знаком которого начиная с XIX века западная цивилизация подвергалась всё большей технизации, товаризации, эксплуатации и, следовательно, овеществлению всякого бытия и существования. Именно такое понимание прогресса как упадка, напролом от райского блаженства до крушения небес, было присуще Адорно и Хоркхаймеру. Во всяком случае, с этого момента нужно было двигаться вперед спиной к будущему. Ведь среди этих обломков, как полагали авторы, несмотря на все беды, покоилось нечто, что следовало спасти любой ценой и даже сохранить для возможного воссоздания: представление об обществе свободных индивидов, которое будет не просто носить это имя, но и заслуживать его.

Непоколебимость этой позиции не изменилась и в 1949 году. В конце концов, только ребенок мог поверить, что так называемое окончание войны и Всеобщая декларация прав человека, торжественно принятая Организацией Объединенных Наций в 1948 году, взяли верх над темными силами настоящего. Тот факт, что одержавший победу сталинский Советский Союз с его «практикой военных диктатур, замаскированных под народные демократии, есть не что иное, как новая форма репрессий» 14, по-прежнему отдельно подчеркивался Адорно и Хоркхаймером, и не только в целях самозащиты. Как раз в 1949 году слушания в Конгрессе США под руководством Джозефа Маккарти положили начало системной охоте на коммунистов. Это произошло из-за убийственно несвободной сущности той самой вещи, о которой идет речь.

Так же мало иллюзий они питают по поводу разговоров о «стране свободы» после более чем десятилетнего пребывания на американской земле. Нигде системная примитивизация потребителя, поддерживаемая средствами массовой информации, не была столь очевидна, как в районе Пасифик-Палисейдс прямо около Голливуда. Нигде развитие монополистических картелей и сращивание трестов с государством не достигало такого уровня, как при «Новом курсе» Рузвельта.

То, что представлялось в виде реальной системной альтернативы под знаком формирования новых послевоенных блоков, с точки зрения критических социальных теоретиков, оказалось лишь двумя разновидностями принципиально идентичной логики господства: обе делали ставку на эксплуататорскую унификацию экономики под риторическими лозунгами и уплощение культуры с помощью развлекательных средств массовой информации.

Если достаточно тщательно просеять обломки современности, то за московскими процессами скрывались те же антипросветительские импульсы, что и за голливудскими шоу.

Лучи надежды.

Чтобы описать вовсе не просвещенческую целевую форму этой новой, всё более глобальной динамики, Адорно и Хоркхаймер придумали понятие «тотальная интеграция»15, но также почти синонимично использовали выражения «контекст введения в заблуждение»16, «единое общество» или «тюрьма под открытым небом».

Тотализирующая сущность описанного процесса указывает на то, что ни одно место на земле не сможет избежать этого водоворота. Даже если то тут, то там возникают островки надежды. Например, только что освобожденный Париж, «Город света», исток революции, метрополия XIX века и затем настоящая столица сердца каждого свободолюбивого культурного человека. Вопреки всем теоретическим прозрениям Адорно, охваченный эйфорией, пишет своему единомышленнику Хоркхаймеру 28 октября 1949 года из отеля Lutetia в Лос-Анджелес:

Дорогой Макс,

Возвращение в Европу захватило меня с такой силой, что у меня не хватает слов описать это. Красота Парижа просвечивает сквозь клочья нищеты как никогда прежде. Тщетные попытки приспособиться к иному, возможно, только больше подчеркивают это. Тут еще остается то, что может быть исторически осуждено и достаточно четко несет на себе следы этого будущего осуждения, но еще здесь присутствует само неодновременное, что тоже является частью исторической картины и дает слабую надежду на то, что что-то человеческое вопреки всему еще сохранилось. Я не упускаю из виду все негативные моменты, недостатки, скрытые за манящим фасадом, отсталость, нелепые трудности повседневной жизни, в которой не работают лифты, а в номере нет телефонного справочника. Но, вопреки всему, жизнь всё еще продолжается. Конечно, я не хочу предвосхищать наше решение, но не могу отрицать свою предвзятость 17.

Адорно возвратился в старую Европу. И вместе с ним вернулась столь человечная перспектива нового начала: экзистенциального, институционального, философского. Конечно, действительно решающий опыт был еще впереди. Адорно еще не ступал на послевоенную немецкую землю. Хотя в 1949 году значение слова «Германия» было более чем сомнительно.

Адорно был частью целой волны интеллектуалов, впервые вернувшихся из изгнания на землю гитлеризма в 1949 году. Среди них были Ханна Арендт, Эрнст Блох, Людвиг Маркузе и ярчайшее воплощение былой культурной нации – Томас Манн («Где я, там и Германия»). Чтобы получить премию Гёте от города Франкфурта, лауреат Нобелевской премии 1929 года по литературе отправился в июле 1949 года из Лос-Анджелеса (его вилла находилась в непосредственной близости от бунгало Хоркхаймера) в Федеративную Республику Германия, которой было всего два месяца от роду. Спустя всего шесть дней после церемонии награждения в церкви Святого Павла во Франкфурте Манн торжественно примет еще одну премию Гёте. На этот раз в Национальном театре в Веймаре, на территории будущего второго немецкого государства. Его официально создали 7 октября 1949 года под названием Германская Демократическая Республика.

Не только в Европе в 1949 году приобретают очертания структуры и линии конфликтов грядущих десятилетий. В Китае войска Мао Цзэдуна берут Пекин и в течение нескольких недель устанавливают контроль над всей страной. На Ближнем Востоке молодое государство Израиль успешно противостоит своим арабским соседям в так называемой Войне за независимость (по-арабски «Накба») и даже приобретает территории. В результате сотни тысяч палестинцев бежали или были изгнаны в Ливан и Сирию. Индия после долгой борьбы провозглашает свою независимость – шаг, который некогда принадлежавший ей Пакистан уже предпринял в виде создания Исламской Республики двумя годами ранее.

Отсутствие. Две Германии стали местом раскола нового разделения мира. С одной стороны, это делало их особенно уязвимыми в военном отношении, но, с другой стороны, при успешном раскладе они были в состоянии себя защитить. Восстановление крупных городов, по-прежнему лежащих в руинах, заметно набирает обороты. Многомиллионные потоки беженцев – после Акта о безоговорочной капитуляции германских вооруженных сил более десяти миллионов человек из бывших восточных территорий Померании и Силезии устремились на Запад – подходили к концу.

Адорно прибывает на центральный вокзал Франкфурта среди ночи 3 ноября 1949 года. Всего несколькими часами ранее депутаты первого немецкого бундестага выбрали рейнский Бонн в качестве новой столицы Федеративной Республики вместо Франкфурта. Ужасающее зрелище «частично разрушенного, частично сгоревшего Вестэнда» откроется ему во время поездки на такси в пансионат Zeppelin, где явное «чрезмерное усердие и раболепие людей» создает впечатление «скорее лакеев, чем нацистов».

Однако во время прогулки на следующее утро разбомбленный старый город превратился в настоящий «nightmare18 <…> в котором всё находится не на своем месте»: «Только на Железном мосту я по-настоящему осознал всю фантастичность происходящего, мне показалось, что меня там нет» 19. «Нереальный, чудовищный, неописуемый» – преобладающие в дневнике прилагательные свидетельствовали о призрачности происходящего. Переживания абсолютного крушения – храм конфирмации разрушен – сочетаются с кажущейся абсурдной непрерывностью: «Наступил конец света, но я, как и в детстве, различаю трамвайные маршруты 1 и 4 по тому, что у первого два зеленых огня, а у второго – один серый и один белый». И в ночной жизни социальный аналитик выявляет «мужским взглядом» на удивление устойчивые особенности: «Коктейль во Frankfurter Hof: Манхэттен настолько же дорог, насколько и плох. <…> Отвратительная, холодная показная атмосфера. Никаких красивых женщин» 20.

Поврежденная жизнь. Как и Берлин, Франкфурт был до войны не только крупным издательским городом, но и вторым центром немецко-еврейской культурной жизни. После долгого отсутствия Адорно удивлен тем, что его старое место работы обрело «имя». В частности, «Диалектика Просвещения» приобрела культовый статус в узких кругах книголюбов. Редактор Фридрих Подшус, который, казалось, пристально следил за всей зарубежной деятельностью Адорно, хотел принять его на работу в издательство Suhrkamp Verlag, которое тогда только формировалось. У вернувшегося Адорно не было недостатка в готовых рукописях. Прежде всего, он хочет как можно скорее выпустить в печать насыщенный афоризмами сборник под названием «Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни», который Адорно собирал за годы своего американского, а ранее английского изгнания. Эта работа – своеобразный путеводитель для угасающей индивидуальности в угасающем мире, основанный на повседневных наблюдениях и детских воспоминаниях.

Уже из посвящения работы Хоркхаймеру становится ясно, насколько понимание философствования у Адорно отличается от понимания его академических современников:

Печальная наука, из запасов которой я кое-что предлагаю своему другу, имеет предметом своего рассмотрения область, с незапамятных времен считавшуюся вотчиной философии, однако, с тех пор как философия обратилась в метод, переставшую вызывать интеллектуальный интерес, подвергшуюся сентенциозному произволу и в конце концов обреченную на забвение, – учение о правильной жизни. То, что когда-то философы называли жизнью, превратилось в сферу частного интереса, а затем и просто в сферу потребления, которую материальный процесс производства волочит за собой как привесок, лишенный автономии и собственной субстанции 21.

Еще одна сентенция из «Minima Moralia»: «В жизни ложной нет жизни правильной» 22. По убеждению Адорно, просветительской терапии должно быть достаточно, чтобы привести к осознанию безнадежности с помощью подробных описаний и откровенно парадоксальных сентенций. И потому:

Не осталось уж ничего безобидного. <…> Даже цветущее дерево лжет в тот миг, когда его цветение воспринимают без тени ужаса… Случайный разговор в поезде с попутчиком, кое-каким словам которого, дабы не возникло перепалки, поддакиваешь, хотя знаешь, что они в конечном счете чреваты убийством, – уже в значительной мере предательство. <…> Как бы я ни остерегался, любое посещение кинотеатра делает меня глупее и хуже. Само стремление к общению есть участие в несправедливости, ведь благодаря ему охладелый мир представляется таким, в котором еще можно общаться с другими. <…> Для интеллектуала единственный способ хоть как-то проявить солидарность – блюсти никем не нарушаемое одиночество. Всякое сотрудничество, вся человечность общения и участия есть не что иное, как маска молчаливого согласия с бесчеловечностью. <…> Из этих пут не выбраться. Единственное, что может претендовать на ответственный поступок, – это отказаться от идеологического злоупотребления собственным существованием и во всём остальном в частной жизни вести себя так скромно, неприметно и непретенциозно, как давно уже велит нам… нет, не хорошее воспитание, а стыд за то, что в аду нам еще есть чем дышать23.

Миссия.

Зафиксированное напряжение ощущается экзистенциально. Для Адорно речь идет не только о его недосягаемом идеале скромного, непретенциозного поведения. С его возвращением во Франкфурт вопрос о, казалось бы, разумных формах сотрудничества на земле преступников обострился до предела. Некогда солидное семейное состояние – скончавшийся в 1946 году отец, коммерсант Оскар Александр Визенгрунд, до бегства в США в 1938 году занимался в основном виноторговлей во Франкфурте – за годы изгнания было почти истрачено. К 1949 году его мать, как был вынужден признать Адорно, была «обеспечена еще только на полтора года». И компенсация за прежнее имущество семьи, как Адорно сообщает матери в Нью-Йорк, маловероятна:

Вопрос компенсации затянулся и выглядит не очень хорошо. Мой отец сделал всё настолько плачевным, насколько это вообще было возможно, – а тут еще не повезло, что дом с видом был полностью уничтожен, а дом в Оберраде – разрушен в значительной степени 24.

Учитывая, что Адорно твердо решил обращаться в своих произведениях в первую очередь к подавляющему меньшинству читающей публики, он и в самых смелых мечтах не мог вообразить, как будет поддерживать свой всё еще привычный образ жизни свободного писателя с роялем и собственной музыкальной комнатой. Слишком старый, чтобы рассчитывать на второй шанс, в 1949 году он был вынужден выбирать между двумя альтернативами: уйти на добровольную досрочную пенсию в связи с ликвидацией института, как предлагала Арендт, чтобы полностью сосредоточиться на написании работ по «критической теории» под калифорнийскими пальмами; или же воплотить этот проект в качестве штатного немецкого профессора Франкфуртского университета – и в то же время в лучшем случае добиться восстановления института.

С этой миссией изучить и, если потребуется, продвинуть проект соратник Адорно Хоркхаймер был отправлен в американскую зону оккупации во Франкфурте-на-Майне. Пока наконец не пришло время, когда директор института, не имеющий на тот момент равных в деле поддержания североамериканских сетей связи, прибыл для уточнения последних деталей, готовых к подписанию на месте.

Трансатлантическая корреспонденция между Адорно и Хоркхаймером зимой 1949/50 года напоминает переписку двух секретных агентов, которые на заре должны обменяться высокопоставленными пленными с противником. Настроение Адорно, всё больше подверженного влиянию конспирологических подозрений, колеблется между мимолетным оптимизмом и проактивно-пассивной паранойей – это отношение к миру и окружающим людям бойкие местные критики вскоре превратили в карикатуру, свойственную всей его философии.

Трансцендентальное

Первые несколько недель пребывания во Франкфурте свидетельствуют лишь об одном: Адорно не хочет возвращаться в Калифорнию. Не в последнюю очередь из-за студентов. С самого начала они стекались на его лекции и семинары и, несмотря на обусловленный войной «разрыв между интеллектом и образованием», вели себя настолько «серьезно, прилежно и охотно», что с ними даже можно было «дифференцированно говорить о самых сложных вещах, не опасаясь саботажа здравого смысла» 25. Опыт диалога, которого Адорно в Америке не хватало, пожалуй, более чего-либо другого.

В том месте, куда Томас Манн возвращается под знаком щедрого наследия Гёте, Адорно начинает свою преподавательскую деятельность с лекции по «Критике чистого разума» Иммануила Канта. С особым акцентом на разделе «Трансцендентальная диалектика» – самой сложной и центральной части этого ключевого произведения немецкого Просвещения. Согласно Канту, человеческий разум по сути своей склонен к заблуждению и поэтому нуждается в концептуальных разъяснительных маневрах, которые проводятся с целью выявления абсолютных границ того, что можно осмысленно утверждать. В особенности это касается принципиально важных метафизических вопросов человеческого существования, таких как вопрос о свободе воли, существовании Бога и бессмертии души.

По мнению Канта, во всех этих областях необходимо «ограничить знание, чтобы освободить место вере» 26. Иными словами, полагаться на надежду, открывающуюся под знаком разума там, где прежде царила догматически утверждаемая видимость: Просвещение как непрерывная терапия от обусловленного языком высокомерия. Просвещение как продуктивное разрушение завышенных познавательных притязаний. Просвещение как критическая антиидеология. И наконец – здесь Адорно, как ему казалось, решительно отделяет себя от наследия Канта и в особенности Гегеля – Просвещение как мужество духа признать, что «реальность не во всём подобна ему, но подвержена внесознательной и фатальной динамике» 27.

В интерпретации классиков немецкого идеализма у Адорно всегда остается разрыв между высказыванием и бытием, между понятием и созерцанием, между волевым концептуальным постижением и непроизвольным схватыванием. Под знаком нацеленного на тотальность «введения в заблуждение» (Verblendungszusammenhangs) центральной задачей современного философствования становится обеспечение сознания реальности этого разрыва. Требуется вновь и вновь настаивать на неуловимой не-идентичности, отделяющей то, что есть и что может однажды произойти, от того, что утверждается здесь и сейчас с безоговорочной претензией на знание. Будь то со стороны науки, политики или даже самой философии.

Прямо в эпоху глобально диагностируемой «тотальной интеграции», под знаком «эксплуатации» и «рационализации» всего живого, настойчивое указание на то, что за пределами круга соответствующего определения действительности есть и всегда будет нечто «другое», в конечном счете означает для Адорно спасение человека и самой жизни. Демонстрация просвещенного выхода из культурно доминирующего несовершеннолетия.

Под булыжниками мостовой.

Чем конкретно являлось или могло являться это «другое», «не-идентичное» за пределами нынешней концептуальной сети? Точно сказать было невозможно. В этом и заключалась вся благотворная и спасительная шутка. Однако возможно прийти к его существованию с помощью диалектики, двусмысленной, амбивалентной речи, а также открытого парадокса, который Адорно растит в своем творчестве. Кроме того, это возможно через искусство, которое, по мнению Адорно, в своих высших проявлениях несводимо к понятию. Для него, профессионального композитора и пианиста, эта особенность прежде всего касалась самого концептуального из всех искусств – музыки. Метафизика и музыка – для Адорно эта признанная исконно немецкая диада стала отправной точкой критического мышления.

Нигде не было так важно донести ядро истины критических учений, как в расколотой стране – источнике нового разделения мира, в «Германии». Ужасающий разлом, проходящий через ее середину, не только ощущался в политическом плане и повседневной жизни, но и был буквально виден на улицах Франкфурта: «Больше всего меня поражает развал мостовых. Между ними – из-за бомб – обнажилась голая земля» 28.

В будущем многое, если не всё, будет зависеть от того, не признаем ли мы эту коричневую землю-мать основой для восстановления или даже для построения нового образа Германии.

«Решающий момент», – подводит итог впечатлениям от предыдущих недель Теодор В. Адорно в письме Томасу Манну в Калифорнию 28 декабря 1949 года:

Мне кажется, что Германия вообще перестала быть политическим субъектом. Политика – это просто еще одна трагедия, и это знают все, кто не глуп. Они чувствуют себя вовлеченными в конфликт двух силовых полей и при этом буквально стремятся извлечь из него выгоду, но чтобы еще кто-то всерьез задумывался о том, чтобы Германия определяла историю, – это до сих пор встречалось мне столь же мало в мыслях, сколько и в тоне 29.

По крайней мере, этот немецкий демон казался побежденным навсегда. И для Томаса Манна вопрос был насущным – его жена Катя была еврейкой, как и их шестеро детей, – остаются ли немцы по-прежнему нацистами? Адорно осмеливается дать первый ответ: «Я не верю в это и надеюсь, что в решающий момент не позволю себя одурачить»30.

Час духа. Для придания своей неуверенности большего правдоподобия он рассказывает Манну об одном студенте, «в остальном действительно достойном ученике», который утверждал: «„Мы, немцы, никогда всерьез не воспринимали антисемитизм“. Он говорил это искренне, и я вынужден был напомнить ему об Освенциме» 31. Индивидуальная склонность к вытеснению была столь же неизбежна, как и динамика «невыразимого чувства вины, словно растворяющегося в иллюзорности». Всё же Адорно завершает свою первую телеграмму по-прежнему остающемуся в Калифорнии князю поэтов (Dichterfürst):

То страстное участие, которое я здесь нахожу, не поддается описанию… Оно распространяется и на внешние вещи, например, невозможно отменить семинарские занятия, и студенты просят меня продолжать вести их во время каникул. Дискуссии по крайне непростым вопросам на границах логики и метафизики ведутся, как если бы речь шла о политике – возможно, потому, что на самом деле ее больше не существует. Напрашивается сравнение со школой Талмуда; иногда мне кажется, что духи убитых евреев вселились в немецких интеллектуалов. Это особенно характерно, поскольку почти всегда речь идет о вопросах интерпретации, а не о самой теории 32.

При таких обстоятельствах надежда Адорно войти в критический контакт с духами настоящего, повернувшись спиной к будущему, не казалась безнадежной.

С. С.

Беркли – сексуальная революция. Cпустя всего день после того, как Теодор В. Адорно сел за письменный стол во Франкфурте-на-Майне, чтобы передать Томасу Манну свое представление о духовном состоянии Германии, 29 декабря 1949 года, когда «еще стояла мягкая погода», Манн записал в своем дневнике следующее: «Послеобеденное интервью с тремя чикагскими студентами о „Волшебной горе“. Много почты, книг, рукописей» 33.

Одним из трех участников вышеупомянутого визита был Джин Марум. Его родители из Германии (стандартный маршрут: Париж – Лиссабон – Нью-Йорк) и в Лос-Анджелесе немного знакомы с Катей Манн. Двое других студентов, которых лауреат Нобелевской премии ожидал с чаем и печеньем, – бывшие одноклассники Джина по средней школе Северного Голливуда, Меррил Роден и Сьюзен Ли Розенблатт, позже известная как Сьюзен Сонтаг.

Уже за полчаса до назначенного времени вопрошающая троица сидит в синем шевроле Меррила, всего в ста метрах от въезда на виллу, и снова и снова обсуждает запланированный ход беседы. Вся эта история была невероятно неловкой, особенно для шестнадцатилетней Сьюзен, которая была на два года младше своих спутников из-за того, что рано перешла в следующий класс. Чего они в действительности ожидали от этой встречи? Определенно, не интервью для студенческой газеты. Скорее всего, эта была просто абсурдная идея трех скучающих однокурсников. Когда Меррил отпускает ручной тормоз, чтобы машина бесшумно подкатила к подъезду виллы на Сан-Ремо-драйв, 1550, Сьюзен приходит в ужас от мысли, что глупость их троицы может ненароком оскорбить великого поэта Старого Света.

Осужденная.

С болезненными переживаниями, которые неизбежно возникают при столкновении с людьми, чей уровень намного ниже твоего собственного, она считала себя больше чем просто глубоким знатоком работ Манна. Оглядываясь назад, можно сказать, что в ее детстве не было ничего другого. С первых воспоминаний она поняла, что окружена глупостью, настолько глубокой и всеобъемлющей, что казалось, она вот-вот утонет в этом непрекращающемся безумии. К нему относились как «веселая болтовня» одноклассников и учителей, так и

невыносимые банальности, которые я слышала дома. И эти еженедельные юмористические радиошоу, приправленные смехом из зала, слащавый хит-парад, истеричные репортажи о бейсбольных и боксерских матчах, которые <…> заполняли гостиную вечерами по будням и почти целый день по выходным 34.

Американская юность как «жизнь ложная» par excellence35. Семейные обстоятельства сделали свое дело. После ранней смерти ее отца Джека Розенблатта от туберкулеза – он торговал мехом, в основном в Китае – мать Сьюзен после войны неожиданно вышла замуж за бывшего пилота-бомбардировщика ВВС США. Насколько можно было понять, его главным качеством, помимо невозмутимой беспечности, была импотенция, полученная из-за ранения на войне. За исключением этого события, Сьюзен было бы трудно сказать, что именно было самым невыносимым в повседневной жизни: апатия матери, живость отчима или же необходимость играть в семью вчетвером вместе с младшей сестрой.

С переездом семьи из пустынного городка Тусон в Лос-Анджелес в ее ощущении мало что изменилось: детство было формой особого нескончаемого тюремного срока, на который она осуждена. Не то чтобы она не чувствовала себя любимой своей матерью-алкоголичкой. Но именно эта любовь угрожала помешать ей совершить то, что казалось неизбежным.

После окончания средней школы летом 1948 года пятнадцати-летняя девушка отнюдь не уверена, как признается в своем дневнике, что сможет избежать калифорнийской тяги к тотальной интеграции – или что даже должна это сделать.

19 августа 1948

…Как бы я хотела сдаться! Как было бы легко убедить себя в том, что жизнь родителей приемлема! Если бы мне пришлось в течение года видеть только их и их друзей – капитуляция? Должен ли мой «интеллект» регулярно подпитываться из фонтана молодости чужого недовольства, чтобы не погибнуть? Как я могу себе помочь стать жестокой?36

В конце концов благодаря переезду в Лос-Анджелес Сьюзен выделили комнату, где она могла до поздней ночи предаваться единственному занятию, помимо прослушивания классической музыки, которое давало ей возможность вырваться из плена: «Читать и слушать музыку: триумф не быть собой» 37.

Литература как исцеление от плена самости. Фикшен как запас мужества для выхода из слишком привычной безвыходности. Романы как повод к необходимой биографической жестокости. Где-то в этом мире – как это, казалось, доказывали произведения Андре Жида и Фёдора Михайловича Достоевского, Джона Китса и Джейн Остин, лорда Байрона, Райнера Марии Рильке, Франца Кафки и, конечно же, Томаса Манна – возможна жизнь, течение и ход которой в корне отличаются от явного отчаяния повседневности так называемого отчего дома. Возможно даже, что и в ее собственной стране есть место, где много таких, как она. Не обязательно это должны быть будущие Стравинские или Манны ее возраста. По крайней мере, на голливудских холмах Джин и Меррил тоже были на последнем году обучения старшей школы.

Оракул.

Катя Манн, «худая, с седыми волосами и серым лицом», открывает дверь и ведет троицу в просторную гостиную: там ее муж держит за ошейник большую черную собаку, чей лай доносится до входа. К удивлению Сьюзен, хозяин – бежевый костюм, коричневый галстук, белые туфли – в точности напоминает человека, которого она знала по авторским фотографиям. В кабинете, стены которого, естественно, плотно заставлены книжными полками, разговор («Он говорит медленно и четко») идет по намеченному плану. В тот же вечер Сьюзен записывает ответы Томаса Манна в свой дневник при помощи составленного по памяти протокола.

По Волшебной горе:

«педагогический эксперимент»

«аллегорический»

«это роман воспитания, как и все немецкие романы»

«Я попытался суммировать все проблемы, с которыми сталкивалась Европа перед Первой мировой войной»

«Речь идет о том, чтобы задавать вопросы, а не предлагать решения – это было бы самонадеянно» 38

Сверху этого протокола шестнадцатилетняя девушка добавляет от себя: «Комментарии автора предают его работу своей банальностью»39.

Фикции.

Сьюзен не могла сдержать разочарования. До этого она, «ugly eater»40, какой она себя знала, была слишком сосредоточена на задаче не просыпать на платье и диван печенье, которое Катя Манн вскоре принесла ей на серебряном подносе.

Для Сьюзен Томас Манн много лет назад символизировал всё, чем вообще стоило быть, что читать и, возможно, даже о чем писать. Для нее он был истинным представителем стиля жизни, которого она придерживалась: парадигматическим, совершенно неамериканским воплощением философствующего писателя, обладающего высочайшей моральной целостностью и твердостью. Не только символ находящейся в упадке целой культурной нации, но и ее форма существования.

И вот теперь он сидел здесь, как точная копия самого себя, и словно по нажатию кнопки формулировал предложения, которые для Сьюзен звучали скорее как рецензия на его книги, чем как голос самих произведений. Манн как будто стер для себя всякое различие между бытием и видимостью, человеком и художником, позицией и позой, личностью и ролью. Как будто больше не было никаких разрывов, пусть даже крошечных, между тем, кем он был для себя, и тем, кем он хотел быть для других. Тем самым он сам невольно стал телесным воплощением того ужасного посыла, который, казалось, проносился через всё его творчество. Дело в том, что снятие разрыва между бытием и видимостью само по себе могло было быть достигнуто только в форме видимости.

С годами и Сьюзен, высокая девушка из долины, овладела мастерством притворства. Осознавая фундаментальную инаковость потока своего сознания еще с детства, Сьюзен рано приняла решение в своей «жизни ложной» по возможности казаться максимально нормальной, даже стремиться к популярности. Неизменно лучшая в своем классе ученица средней школы Северного Голливуда следовала по пути поверхностного конформизма вплоть до старосты школы.

Впрочем, эта стратегия не могла длиться всю жизнь, это она поняла или, скорее, ощутила на себе в последние годы учебы в школе. Особенно в связи с тем, какая вулканическая энергия бурлила внутри нее и становилась всё мощнее.

25 декабря 1948

…Я почти на грани безумия. Порой, так мне кажется (насколько же умышленно я вывожу эти слова), в иные летящие мгновения (до чего же быстро они летят) я знаю так же достоверно, как то, что сегодня Рождество, что неверными шагами я иду по самому краю бездонной пропасти – Что, спрашивается, влечет меня к умственному расстройству? Как мне диагностировать саму себя? Мои самые непосредственные чувства сосредоточены вокруг мучительной потребности в физической любви и интеллектуальном спутничестве – я очень молода, и, пожалуй, мне суждено перерасти наиболее тревожные особенности моих сексуальных устремлений – откровенно говоря, мне наплевать 41.

Захваченная.

Вместо того чтобы всю жизнь сдерживать это желание, как огромную собаку на привязи, Сьюзен хочет использовать колледж как возможность начать новую, наконец-то независимую жизнь.

«Всё мое естество кажется мне сжатой пружиной, оно исполнено ожидания», – записывает она в канун нового, 1948 года, и уже 19 февраля 1949 года, будучи только что зачисленной студенткой отделения философии и литературы Калифорнийского университета в Беркли: «Ну, вот и я» 42.

Она уже точно знает, чего хочет – «обрести самоуважение и личностную целостность» 43. Миссия, в ходе которой она соединяет мечты своей юности с литературно-академической жизнью в большом городе:

…Я хочу писать – я хочу жить в интеллектуальной атмосфере – я хочу жить в культурном центре, где у меня будет возможность часто слушать музыку, – всё это и еще много больше, но… самое важное в том, что, похоже, ни одна профессия не соответствует в большей степени моим потребностям, чем преподавание в университете… 44

Однако курсы и лекции на кафедре философии в Беркли не дают ей в деле желанного освобождения ничего, кроме разочарования. Вместо того чтобы испытывать экзистенциальное воодушевление, она становится свидетельницей безрадостной фетишизации мельчайших разногласий. Даже на таком предмете, как «Категория смысла в гуманитарных науках» («Meaning in the Arts»45), который читал философ Джордж Боас (в то время приглашенный профессор в Беркли), студентка первого курса выражает свое суждение о преобладавших в то время формах академического философствования:

Доклад был приятно гладкий: профессор стремился раскрыть недостатки крупнейших критических школ со времен аристотелевской включительно, но сам не предлагал ничего существенного – лишь остроумное и вполне бесплодное осмысление часто повторяемой ошибки 46.

На момент этой записи, сделанной в конце мая 1949 года, ее первый семестр на холмах залива Сан-Франциско почти закончился. И жизнь Сьюзен снова изменилась. От мечты об академической жизни не осталось и следа:

26 мая 1949

Новыми глазами я обозреваю окружающую меня жизнь. Более всего меня пугает осознание того, насколько близко я подошла к соскальзыванию в академическую карьеру. Никаких усилий <…> нужно было бы по-прежнему получать хорошие оценки (вероятнее всего, я осталась бы в английской филологии – мне не хватает математических способностей для философии), остаться в колледже для получения магистерской степени, получить место ассистента профессора, написать пару статей о заумных, никому не интересных предметах, и вот, в возрасте шестидесяти лет, я штатный, уродливый и всеми уважаемый университетский профессор. <…> Господи Иисусе! Куда же это я чуть не вляпалась?! 47

О том, как сильно трансформация Сонтаг в майские недели 1949 года напоминает религиозное пробуждение, не в последнюю очередь свидетельствует содержание тетради, которая во время первого семестра служила ей дневником. На ней крупными буквами написано: «I AM REBORN»48.

Тела имеют значение.

Откуда взялась эта радикальная смена взглядов? Вряд ли она как-то связана с той или иной разочаровывающей лекцией по философии. К ней подошли в библиотеке кафедры английского языка и вскоре пригласили на «этнический ужин» («Я выглядела напряженной, поскольку приняла позу сардонически-интеллектуального сноба»), а уже на следующий вечер они отправились по барам на другой стороне залива. Туда, где, по словам Гарриет («почти 180 см – некрасивая, но тем не менее привлекающая <…> потрясающей уникальной живостью» 49), можно было встретить «лучших людей Сан-Франциско». Далее следовала ночь, которую Сьюзен до сих пор переживала в лучшем случае в романах (и не Томаса Манна).

После китайского ужина группа отправляется сначала в «Мону», где «большинство гостей составляли лесбийские пары», а очень высокая блондинка в длинном вечернем платье с удивительно пронзительным голосом исполняла шлягеры («Гарриет [пришлось] – смеясь – объяснить мне, что певица была мужчиной»50). Наконец, в «Бумажную куклу», а спустя добрую дюжину кружек пива, далеко за полночь – в «Жестяного ангела» в Сосалито:

…В Соусалито едешь по мосту «Золотые ворота», и пока А. и Г., сидя рядом, лобзали друг друга, я наслаждалась заливом, ощущая теплую волну жизни <…> Никогда до сих пор мне не приходило в голову, что можно просто жить своим телом, не предаваясь омерзительным дихотомиям! <…> Мы легли около 4:00 <…> Я была всё еще напряжена, .   . <…> Всё, что было во мне натянутого, вся желудочная боль внезапно растворилась в притяжении  ,      ,       <…> Я всё тогда поняла, и ничего не забыла теперь <…> …И что теперь есть я, пишущая эти строки? Не более и не менее, а совершенно другой человек. <…> События прошедших выходных не могли бы случиться в более подходящее время – А ведь как близко я подошла к полному отрицанию себя, к совершенной капитуляции 51.

Напряжение всего подросткового периода снимается за одну ночь. И, как следствие, рождается новая познавательная программа, в центре которой лежит уже не освобождение духа и его идеалов, а освобождение тела и его желаний. Своего рода сексуальная революция в познании: жить, а не сублимировать. Углублять, а не дистанцироваться. Монизм, а не дуализм. Текучесть океана, а не идентичность земли. Целостность, а не агрегация. С заново обретенным самосознанием одаренная шестнадцати-летняя американская студентка отделения философии встречает весну 1949 года в Беркли, штат Калифорния. Рано пробудившийся голос грядущей эпохи, из Сан-Франциско стремящийся освободить весь мир во имя новой субъективности:

23 мая 1949

как выражение полноты личности и честное отрицание – да! – извращения, ограничивающего сексуальный опыт, стремящегося лишить его физической сущности 52.

Теперь я знаю себя чуть лучше… Я знаю, чего хочу в жизни, ведь всё это так просто – и одновременно так сложно мне было это понять. Я хочу спать со многими – я хочу жить и ненавижу мысли о смерти – я не буду преподавать или получать степень магистра после бакалавра искусств <…> Я не позволю интеллекту господствовать над собой и не намерена преклоняться перед знаниями или людьми, которые знаниями обладают! Плевать я хотела на всякого, кто коллекционирует факты, если только это не отражение основополагающей чувственности, которую взыскую я <…> Я не намереваюсь отступать и только действием ограничу оценку своего опыта – неважно, приносит ли он мне наслаждение или боль, и лишь в крайнем случае откажусь от болезненного опыта <…> Я буду искать наслаждение везде и буду находить его, ибо оно везде! Я отдам себя целиком <…> всё имеет значение! Единственное, что я отвергаю, – это право отвергать, отступать; принятие одинаковости и интеллект. Я жива <…> я красива <…> чего же еще? 53

24 мая 1949

Любить свое тело и использовать его как следует – вот самое главное <…> Я знаю, что смогу, потому что я вырвалась на свободу… 54

Словно очнувшись от дурного сна, Сьюзен завершает свой энергичный поток сознания в мае 1949 года американской волей к отъезду и новейшими идеями французского экзистенциализма:

25 мая 1949

Сегодня мне пришла в голову мысль – такая очевидная, совершенно банальная! Даже нелепо, что мне подумалось об этом впервые, – подкатила тошнота, я почувствовала, что нахожусь на грани истерики. Нет ничего, ничего, что удержало бы меня от какого-либо действия, – кроме меня самой… Что остановит меня, если я просто решу встать и уйти? Только самонавлеченное давление со стороны внешних обстоятельств, которые, однако, представляются настолько значительными, что никогда и в голову не приходит попытаться уйти от них… И всё же, что меня останавливает? Страх семьи – в особенности матери? <…> Боже мой, жизнь огромна! 55

Прямо тогда в заливе Сан-Франциско новое поколение только начинает изучать, что такое по-настоящему освобожденное тело! Сьюзен немедленно приступает к изучению особенностей пространства нового опыта. В занимающих несколько страниц перечнях как наиболее очевидной форме деиерархизированной воли к знанию она регистрирует специфические жаргонизмы -баров по ту сторону залива:

«86», «он дал мне 86», «я получил 86» (вышвырнуть, [выставить из бара])

Т. Г. («тяжелое говно», «невезуха»)

«торговаться», «я иду торговаться» (за деньги)

«чемодан» = влагалище

«открыть чемодан» = оральные ласки женских половых органов 56

Во время учебы шестнадцатилетняя студентка, которая тогда выглядела значительно старше, во многом из-за своего роста, публикует список всех своих сексуальных контактов под заголовком «The ’ progress»57, в котором называет имена и прозвища («», «» «») всех своих one-night-stands58 партнеров 59.

Немецкий реквием.

Что Томас Манн мог знать обо всём этом? О барах в районе залива Сан-Франциско – или о тех, что находятся прямо здесь, в районе Северного Голливуда? Бывал ли он там сам? Может быть, однажды в подобных местах Мюнхена или Берлина? Имел ли он хоть малейшее представление о том, что значит ходить в среднюю школу в Лос-Анджелесе начала 1940-х годов? О курсах машинописи? O презервативах на парковках? Мексиканцах, которые торговали гашишем прямо на углу школьного двора? В это трудно поверить.

Во всяком случае, Манн подошел к своему «Доктору Фаустусу» в полном соответствии с планом (Сьюзен: «Я знаю, как важна для вас музыка» 60). По словам Манна, роман «частично основан на жизни Ницше», но главный герой – не философ, а великий композитор. Как взлеты, так и падения немецкой души нашли отражение в их музыке, сказал он подчеркнуто медленно.

Особенно ценным кажется Сьюзен указание на то, что «Доктора Фаустуса» следует рассматривать в связи с «Будденброками» и «Волшебной горой» («В литературной жизни идеи связаны друг с другом континуально») и поэтому – она раньше не думала об этом таким образом – как третью часть своего рода генеалогии немецкой душевной трансформации вплоть до гитлеризма.

В пространстве произведений Манна парят такие понятия, как «демоническое», «бездна» и «судьба Германии», а также несколько раз – «Гитлер». Согласно дневнику Сьюзен, он также рассказывает троице о работе над музыкальной частью совместно «с учеником Альбана Берга по имени Дарнольди» 61. Так немецко-калифорнийским ушам послышался не кто иной, как Теодор В. Адорно.

Манн пригласил Адорно к себе на виллу в октябре 1943 года, после того как они познакомились в доме общих знакомых по соседству, и с расчетливой лестью попросил Адорно помочь ему с новым романом в качестве «тайного советника»: «Мне нужна музыкальная близость и характерная непринужденность, которой я смогу достичь только благодаря такому удивительному знатоку, как вы» 62.

Было бы преуменьшением утверждать, что Адорно, для которого Манн в ранней юности также был важной литературной фигурой, был польщен этой просьбой. Оригинал его ответного письма гласит:

Когда мне посчастливилось встретиться с вами здесь, на далеком западном побережье, я почувствовал, что столкнулся лично, в первый и единственный раз, с той самой немецкой традицией, от которой я получил всё: даже силу ей противостоять. То ощущение счастья, которое она дарует, – теологи назвали бы его благословением – больше никогда меня не покинет 63.

Строки нескрываемого восхищения, которые Сьюзен Сонтаг никогда бы не записала после своей встречи с Манном. Даже будучи первокурсницей на рубеже 1949/1950 годов. Даже в личном дневнике. Она не стала принимать покорную позу, даже когда в возрасте шестнадцати лет в первый (и в последний) раз встретилась лицом к лицу со своим бывшим богом и спасителем, и, в свете собственного недавнего опыта, она слишком ясно видела темную основу давней традиции притворства, которой нашла в себе мужество противостоять в предыдущие месяцы. Теологи говорили бы о благословении. Или, скорее, о возрождении. Нечто, навсегда защищающее ее от возврата в старый плен. Во всяком случае, она так считала.

Common core64.

Беркли на самом деле не был первым выбором Сьюзен. Всякий раз, когда она воображала себе место, где «было бы много таких, как я», читая с фонариком Томаса Манна ночью в своей спальне, она представляла себе Нью-Йорк, где издавались ее любимые литературные журналы, такие как Partisan Review, и в частности Чикагский университет.

В противовес большинству государственных университетов, быстро меняющихся под давлением растущего числа студентов, Чикаго под руководством своего президента Роберта Мейнарда Хатчинса выступил против любой формы современной адаптации учебных программ, смягчения канонов и безудержной инфляции оценок с помощью уже ставшей легендарной программы «Common Core». Вместо этого там вообще отказались от выставления оценок, а также от различия между гуманитарными (Arts/Humanities) и естественными науками. Квантовая физика была не менее важна для первокурсников Чикаго, чем социология. Карл Маркс и Зигмунд Фрейд так же важны для понимания нынешней культурной ситуации, как Альберт Эйнштейн и Мария Кюри. Но, прежде всего, всё это беспочвенно висело бы в воздухе, если бы молодые умы не были ознакомлены с подлинным истоком западной культуры: с древними греками. Основой образовательной деятельности стало их изучение.

Занятия проводились по сократическому методу в небольших группах, с объемом чтения, зачастую более чем вдвое превышающим аналогичные курсы в других университетах. И если Сьюзен еще не была достаточно воодушевлена всеми этими особенностями, окончательно всё решилось, когда она узнала, что Чикаго – единственный университет в стране, не имеющий собственной футбольной команды.

С помощью анонимной процедуры тестирования в университет поступали только лучшие молодые умы страны (в результате чего, в частности, в послевоенные годы процент студентов из светских еврейских семей приближался к 50) 65. К ним относилась и Сьюзен.

Прыжок.

С полным финансированием стипендии для одаренных студентов и, вероятно, с врожденной волей к самотрансформации, ориентированной на удовольствие, Сонтаг села на борт «Шефа» до Чикаго спустя всего неделю после встречи с Манном на вокзале Лос-Анджелеса. Вместе со своими бывшими одноклассниками Джином и Меррилом она встречает там новых сокурсников, таких как Карл Саган или Филип Рот. Страница за страницей дневники 1950 года заполнены списками литературы и впечатлениями от чтения. Только 21 ноября 1950 года произошло новое событие:

Замечательная постановка «Дон Жуана» вчера вечером (в Сити-центре). Сегодня мне представилась возможность заняться исследовательской работой в интересах преподавателя соц[иологии] по имени Филип Рифф, который среди прочего работает доцентом на кафедре социологии политики + религии. Наконец мне выпала удача сосредоточить усилия в одной области под руководством сведущего человека66.

2 декабря 1951 года пришло известие о еще одной радикальной перемене:

Вчера вечером или рано утром сегодня (сб.)? – Я помолвлена с Филипом Риффом 67.

Всего месяц спустя семнадцатилетняя Сьюзен Рифф писала:

Я выхожу за Филипа с полным осознанием + страхом перед своей волей к самоуничтожению 68.

На церемонии в Лос-Анджелесе присутствовали только мать Сьюзен, ее младшая сестра и отчим. Разрыв между беспощадным самопознанием и собственным образом, выбранным для общества, возвратился в ее жизнь. В полном осознании всех связанных с этим возможностей и пучин. В соответствии с измененной экзистенциальной предпосылкой. Новое избирательное сродство – теперь не с Сартром или Фрейдом, а с Рильке и Кьеркегором:

13 февраля 1951

Из Рильке:

«…великая династия вопросов: …если мы всегда неполноценны в любви, непостоянны в решениях + бессильны перед лицом смерти, как же мы можем существовать?»

Тем не менее мы существуем + и утверждаем это. Мы утверждаем жизнь сластолюбия. Но ведь есть и еще кое-что. Человек бежит не от своей подлинной, животной природы, что есть «ид», к самобичующей, навязанной извне совести, «супер-эго», как говорил Фрейд, – но наоборот, как утверждал Кьеркегор. Для людей естественна этическая чувствительность + мы бежим от нее к зверю; это означает лишь то, что я отвергаю слабую, склонную к манипуляциям, погруженную в отчаяние похоть, я не зверь, я не считаю человеческую надежду напрасной. Я верую в нечто большее, чем персональный эпос с героической канвой, большее, чем моя собственная жизнь: над многослойной фальшью + отчаянием есть свобода + потусторонность. Человек может знать миры, которые не испытал, найти никогда ранее не предлагавшийся ответ на вопрос жизни, сотворить внутреннюю сущность – могущественную + плодотворную 69.

М. Ф.

Париж – забота о себе. Поль-Мишель Фуко в Париже также устремлен к новой сильной внутренней жизни: «Позволь мне немного помолчать <…> Я должен снова научиться смотреть в будущее, я должен рассеять ночь средь бела дня, которой сам себя окружил»70, – писал он другу 23 июня 1950 года. То, что являлось предметом самоанализа всей европейской послевоенной культуры, для двадцатитрехлетнего студента отделения философии École normale Supérieure71 стало результатом попытки самоубийства за несколько дней до того. Подобные акты отчаяния не редкость в элитной школе-интернате. Особенно незадолго до выпускного экзамена.

Однако даже среди обычных людей – с учетом каждого, кто сам себя подозревал в гениальности, – Фуко приобрел за предыдущие годы репутацию человека с ярко выраженным пограничным характером. В 1946 году, спустя всего несколько недель после переезда на улицу д'Юльм в Париже, он «с каждым вступал в спор, со всеми враждовал и по всем признакам вел себя чрезвычайно агрессивно, помимо прочего, к этому присоединяется довольно выраженная мания величия» 72.

Если другие на семинарских дискуссиях ссылаются на Декарта или Руссо, то он стремится доминировать с помощью идей маркиза де Сада. Если возникают разногласия, иногда он преследует однокурсников с ножом в руке. В эту картину идеально вписываются мрачные наброски Франсиско де Гойи, которые он прикрепляет к стенам своей одноместной комнаты. Фуко предоставили это право на первом году обучения, после того как его нашли без сознания на деревянном полу одного из общежитий, его грудь была собственноручно рассечена лезвием бритвы.

Не только молодой Мишель был одержим идеей самоубийства как наиболее радикальной формы проявления воли к самоопределению. Альбер Камю в первом предложении своего эссе 1942 года «Миф о Сизифе» обозначает сомнения о существовании или несуществовании в качестве центральной темы всякого философствования: «Есть лишь одна по-настоящему серьезная философская проблема – проблема самоубийства» 73.

Предложение Камю примириться с абсурдностью человеческого существования под знаменем свободы и деятельной солидарности («Сизифа следует представлять себе счастливым» 74) было лишь одним из предлагаемых выходов. Менее оптимистичным умам, таким как Морис Бланшо или Сэмюэл Беккет, подобные попытки ободрения казались смехотворными и выглядели как новые высоты самоманипуляции. Еще одна форма назидания, к которой, помимо священников, были готовы прибегнуть лишь так называемые философы. Но если следовать идеям румынского мыслителя Эмиля Чорана, важности собственной жизни еще недостаточно, чтобы оправдать попытку самоубийства. Много дыма из ничего – какой в этом смысл?

Другой форпост в этой области держала философ Симона Вейль. Находясь в Лондоне, где она работала на французское правительство в изгнании при генерале Шарле де Голле, она изложила в своих дневниках начала 1940-х годов философию «décréation» (растворения) 75. Только выжидательная поза в абсолютном настоящем, основанная на традиции мистицизма и очищенная от всякой надежды на спасение в этом мире, по ее убеждению, может привести к освобождению от истинной причины страданий современного субъекта – навязчивой идеи о том, что существует некое «я», чьи мышление и проект, воление и желание, вожделение и потребление могут быть удовлетворены и тем самым умиротворены. Поскольку человеческое самосознание отличалось тем, что оно одновременно идентично и не идентично самому себе, отсутствие самого себя было предопределено. А вместе с ним и отчаянное, тотальное желание устранить его собственными усилиями.

В течение 1943 года Вейль последовательно осуществляет эту программу исцеления, истощая свое тело отказом от мирской пищи до такой степени, что она уже не могла проявлять никакую волю. В конце лета 1943 года Вейль умирает от истощения в английском санатории. Это не совсем самоубийство, скорее освобождение. Не освобождение «я», а освобождение от «я». Бунт полной пассивности.

Помимо радикального аскетизма, погружения в себя и отречения, мистические традиции знали и, казалось бы, противоположные стратегии выхода из ада саморефлексии: полное подчинение чужой воле, поиск наивысшей боли или абсолютный экстаз посредством наркотической сенсорной депривации. Именно с этими техниками и методами Мишель Фуко начал экспериментировать в первые годы своего обучения в Париже. Для него вопрос о существовании или несуществовании себя самого был чем-то большим, чем просто философская игра ума: он стал отправной точкой в выборе направления исследований, которое ему пришлось отстаивать, несмотря на решительное сопротивление отца.

Никто из наблюдавших за Фуко в течение четырех лет учебы в École не назвал бы его иначе, как исключительно амбициозным. Учеба в действительности поддерживала в нем жизнь. Бóльшую часть времени он проводил за зубрежкой в своей одноместной комнате, сгорбившись над учебниками из-за своей крайней близорукости, словно за печатным словом скрывался другой текст, невидимый для остальных и ожидающий своего открытия.

История сексуальности.

По мнению доктора Этьена, лечащего врача École, для определения подлинных причин состояния Фуко не требовалось более глубоких философско-исторических изысканий. Они явно проистекали из «крайне скверно переживаемой и осмысляемой » 76 пациента. И действительно: в то время как его сверстники в столице получают опыт в высшей степени счастливого самопознания, вылазки Фуко в парижский полусвет оставляют его лишь «удрученным, больным и совершенно опустошенным стыдом» 77. Они регулярно приводят к эпизодам крайней депрессии, с которой ему удается бороться только с помощью алкоголя и наркотиков.

Неудивительно, что каждый вечер после рабочего дня он с щегольской независимостью погружался в пучину безумия левого берега Сены, где в те годы флиртуют, празднуют и развлекаются с невиданной даже по парижским меркам интенсивностью. Менее чем в километре от улицы Ульм Пабло Пикассо и Эдит Пиаф, Альберто Джакометти и Жан-Люк Годар, Жозефина Бейкер и Джеймс Болдуин – и, конечно же, Симона де Бовуар и Жан-Поль Сартр – превращали ночь в день и из Парижа, подлинной столицы всех недавно освобожденных, зарождали новую зарю современности.

Надзирать и наказывать.

Философское событие, тесно связанное с подобной надеждой и положившее начало этому пробуждению, произошло всего через несколько месяцев после окончания войны, в сентябре 1945 года. Оно приняло форму публичной лекции под названием «Экзистенциализм – это гуманизм», анонсированной Жан-Полем Сартром, до того времени известным широкой публике как автор романа «Тошнота». Уже за час до начала зал трещит по швам. Сартр с трудом прокладывает себе путь к подиуму. Он подготовил пламенную защиту своей новой философии действия – против ее идеологических критиков как справа, так и слева, включая католиков и коммунистов.

По общему признанию, суть его «экзистенциализма» заключалась в понимании каждого субъекта как существа, обреченного на свободу собственного выбора. И да, его философия, полностью идущая в русле идеализма, также основывается на примате духа над материей. В мире, понимаемом экзистенциалистски, просто нет состояния, отношения и желания, которые были бы недоступны осознанному самоопределению. Ничто в нашем собственном существовании не дано просто так, всё в конечном счете подвержено формированию и, следовательно, изменчиво. Или, как гласит броский лозунг: «Существование предшествует сущности».

Однако это ни в коем случае не означало, вопреки утверждениям католиков, нигилистического отрицания общеобязательных этических норм и трансцендентных ценностей. Точно так же, как воля к самостоятельному выбору на самом деле не представляла собой лишь конечную стадию классово слепой буржуазной философии субъекта, как ее критиковали коммунисты. Напротив, по мнению Сартра, степень собственного потенциала свободы человека связана с потенциалом всех других людей. Более того, каждый человек в своих решениях фактически несет совместную ответственность за формирование общей социальной структуры, которая должна сделать вечные революционные идеалы свободы, равенства и братства политической реальностью для всех.

Никакие действия, никакие предпочтения, никакие жизненные планы или аспекты существования (брак, выбор профессии, вероисповедание, сексуальность) не были этически несущественными. Более того, и даже в особенности, частная сфера была в высшей степени политической! Вот почему субъект, которого можно было бы назвать полностью зрелым в экзистенциалистском плане, должен всегда учитывать перспективы и интересы как самых близких, так и наиболее отдаленных, а в конечном счете и всего человечества:

Я ответствен, таким образом, за себя самого и за всех и создаю определенный образ человека, который выбираю; выбирая себя, я выбираю человека вообще 78.

По правде говоря, не было никакого непреодолимого противоречия между индивидуализирующим императивом «выбрать себя» и активной солидарностью с угнетенными всех стран, континентов и времен! Ибо, согласно новому евангелию свободы от Сартра, то, что человек делает с собой, он делает и с наименьшими из своих братьев и сестер.

Как бы ни трещал по швам теоретический каркас новой философии жизни, многие из присутствовавших падали в обморок от восторга. И даже те, кто пришел лишь поспорить, спустя десятилетия поздравляли себя с тем, что оказались там.

Модель S.

Практически за одну ночь на национальную арену вышел политически ангажированный философ-литератор, который, казалось, был способен ответить на все основные вопросы метафизики и искусства жизни в творческом диалоге с самыми передовыми текстами новейшей немецкой философии – прежде всего Гегелем, Гуссерлем и Хайдеггером.

Используя конкретные, повседневные примеры, Сартр преуспел в иллюстрации даже самых абстрактных теорем. Причем в форме не только философских трактатов или эссе, но и романов, драм и сценариев. Сартр воплощал философию, идеально подходящую для бытового использования в обществе потребления постоянно индивидуализирующейся субъективности послевоенной Европы.

Но действительно ли каждый человек был полностью свободен выбирать формы своего желания? Или же, скорее, существовали формы телесной фасцинации, полностью противоречащие так называемой собственной воплощенной воле и требующие признания и удовлетворения? Разве не они были по-настоящему подлинными?

Разве не было целых сфер нашего существования, относительно которых хотелось быть благодарным за то, что они могут быть скрыты от глаз других? Способов саморазвития и самосовершенствования, которые мы при свете дня не стали бы рекомендовать никому, кроме себя, и даже не позволили бы никому их увидеть? И разве истинная свобода не заключалась в том, чтобы тем не менее отважиться на это и позволить себе жить самостоятельно?

И какой еще совет мог дать экзистенциальный терапевт, следующий по стопам Сартра, двадцатитрехлетнему кандидату на экзамен Мишелю Фуко в июне 1950 года, как не найти в себе мужество без чувства вины и вечно мрачных мыслей быть самим собой в этот переломный период, благодаря неоспоримой свободе собственной воли? Как будто не существовало состояний, в которых любой призыв взять себя в руки означал бы скорее насмешку, чем помощь? Разве не именно за эти состояния терапевтическое понимающее философствование и должно было, в сущности, быть ответственным?

Экзамен на зрелость.

Фуко берет себя в руки. Единственный выход, который кажется ему возможным в сложившейся ситуации, – это сдача в июле 1950 года выпускных экзаменов, известных как Agrégation79. Конечно, он не в лучшем психическом состоянии. Но когда он в нем бывал за последние несколько лет?

Несмотря на все обстоятельства, его считают самым блистательным умом своего курса, и ему просто невозможно отказать в первом месте 80. Поэтому было весьма удивительно, что протокол так называемого малого устного экзамена, тема которого звучала просто: «Гипотеза», начинался со следующих предложений:

Несомненно, образованный и выдающийся кандидат, провал которого следует рассматривать как своего рода случайность. Но, уже значительно отставая в письменной части экзамена, он потерпел неудачу в устной и еще более классической leçon, сосредоточившись скорее на демонстрации своей эрудиции, чем на рассмотрении предложенной ему темы 81.

Итак, провал.

Добрых две трети испытуемых, согласно стандартным квотам того времени, сдавали экзамен так же. Даже Сартру в свое время удалось сдать экзамен только со второй попытки. Учитывая особую конституцию Фуко, теперь казалось лишь вопросом времени, когда глубоко оскорбленный кандидат снова попытается покончить с собой. Сразу после публикации результатов он был помещен под постоянное наблюдение в индивидуальную палату.

Отец Фуко не в первый раз приезжает из Пуатье, где его высоко ценят как хирурга. Вместе с лечащими врачами и назначенным со стороны школы личным воспитателем Мишеля, философом Луи Альтюссером, проводится консультация по дальнейшим действиям. В то время как доктор Поль-Андре Фуко и другие медицинские работники выступают за повторное и длительное пребывание в главном психиатрическом учреждении страны – Hôpital Saint-Anne82 в Париже, – Альтюссер категорически не рекомендует пациенту проходить повторную госпитализацию. Страдающий с 1938 года от тяжелой депрессии, которая периодически настигает его, Альтюссер по собственному опыту знает, чего ожидать Мишелю в больничных палатах Сент-Анн. Не долгих бесед или созерцательной медитации, а высокотехнологичной пыточной терапии: сильнодействующих лекарств и прежде всего электрошока. Неужели это единственный способ навсегда развеять внутреннюю ночь?

Воодушевленный Альтюссером, Мишель Фуко решает попробовать свои силы по-другому. В конце июля 1950 года, когда его ровесники уезжают на каникулы, чтобы начать новую жизнь, он отправляется в реабилитационный центр для избавления от алкогольной зависимости, чтобы уже в октябре, после прохождения языковых курсов в Гёттингене, вернуться в свою одноместную комнату в École для повторной подготовки к выпускному экзамену. Либо этот выход, либо ничего. В любом случае он больше не позволит собой управлять. Ни собственным демонам, ни демонам государственной экзаменационной системы.

Нанят.

Трудно определить, что побудило Фуко, придерживающегося нейтральных политических взглядов, вступить во Французскую коммунистическую партию (ФКП) по возвращении осенью 1950 года. Было ли это влияние Альтюссера, ставшего его ментором, который уже с 1948 года был членом партии и к тому же специализировался на марксизме? Возможно, он просто надеялся, что социально ориентированная общественная деятельность положительно скажется на его собственном положении. В конце концов, у Мишеля не было так называемых хобби. Как и лучших друзей.

С точки зрения Коммунистической партии Франции, которая по-прежнему строго инструктировалась из Москвы, École, ставшая кузницей высокопоставленных государственных чиновников, была важнейшим средством проникновения в систему в целом. К концу 1940-х годов их усилия увенчались значительным успехом: в то время почти четверть обучающихся имела партийный билет. Эта доля довольно точно отражала 25 % голосов, полученных ФКП в то время на парламентских выборах.

Военный конфликт на территории тогдашнего Индокитая, который Франция вела со всё возрастающей жестокостью, оказался особенно эффективным средством мобилизации. С окончанием войны в 1945 году бывшая французская колония подверглась давлению со стороны повстанческой группировки Вьетминь, поддерживаемой маоистским Китаем и находящейся под командованием лидера Хо Ши Мина. Так, в 1949 году разразился первый в послевоенную эпоху постколониальный прокси-конфликт. Число жертв с обеих сторон вскоре достигнет десятков тысяч. Возмущение, особенно в студенческих и профсоюзных кругах, соответственно велико. В течение 1950 года забастовки и акции, мотивированные войной, привели Францию к настоящему государственному кризису.

В то же время партийный ландшафт сотрясали вновь созданные объединения (rassemblements). Например, Демократическо-революционное объединение, активно поддерживаемое Сартром. Или еще более влиятельное Объединение французского народа под руководством генерала Шарля де Голля, вернувшегося из временной отставки. На местных выборах 1951 года оно набирает почти 40 % голосов. Война во Вьетнаме для бывшей колониальной державы практически проиграна. И товарищ Фуко тоже собирается отойти от активной борьбы за мировую революцию.

В любом случае его участие ограничилось несколькими статьями в студенческих изданиях и волонтерской работой в качестве распространителя газеты в партийном органе L’Humanité. Не в последнюю очередь потому, что бывший католический служитель еще на первых собраниях ячейки осознал, что коммунистическая партия до мелочей похожа на католическую церковь не только в вопросах иерархии и обещаний спасения, но и в своей .

Квадрига.

В философском плане Фуко в этот период гораздо больше тяготел к Гегелю, чем к Марксу. Поэтому его больше интересовала динамика рефлексивно развивающегося духа, а не исторического субъекта, называемого пролетариатом. Кто или что именно движет дух к самопрозрачному целевому состоянию «абсолютного знания»? И, в связи с этим, каковы условия для философии как истинной науки? Эти вопросы легли в основу диссертации Фуко на получение диплома d’études supérieurs83 (аналогично магистерской диссертации) в 1949 году. Она называлась «La constitution d’un transcendental dans la Phénomenologie d’ésprit de Hegel» 84 («Конституционность трансцендентального в „Феноменологии духа“ Гегеля»).

Вопрос о том, что делает философию как науку возможной, если оно вообще существует, и какую роль в этом играет природа человеческого сознания, доминировал в многоголосом преподавании в École normale. Гегельянцы, такие как Жан Ипполит, отвечали на него принципиально иначе, нежели марксисты, такие как Альтюссер. Феноменологи, последователи Эдмунда Гуссерля и Макса Шелера, такие как Морис Мерло-Понти, строили свои ответы на ином фундаменте, нежели ранние хайдеггерианцы, такие как Жан Бофре.

Эта квадрига – с четырьмя великими немецкими мыслителями Гегелем, Марксом, Гуссерлем, Хайдеггером за вожжами – с полной учебной отдачей преследует поколение Фуко в годы обучения в École. Если выразиться еще одной метафорой, более близкой к фантазиям Фуко, они привязывают каждую конечность молодых людей к одному из четырех ведущих философских жеребцов и наблюдают, кто из них будет разорван в первую очередь. Искусство ориентироваться в мышлении не могло быть освоено менее болезненным способом.

В рамках этой теоретической констелляции для Фуко оставался мучительно открытым вопрос о том, как соответствующие философские теории сознания и тезисы о природе человека и его духа соотносятся с открытиями в области компетентной науки психологии, а также психиатрии. Благодаря собственному опыту пациента, неоднократно ранее госпитализированного в Сент-Анн, Фуко в 1948 году параллельно с изучением философии получил диплом психолога. Оглядываясь в прошлое, можно было бы счесть ироничным тот факт, что письменный экзаменационный вопрос «Является ли человек частью природы?» стал для него сущим наказанием на первом же экзамене Agrégation. Ему не удалось рассказать об этом в достаточной степени подробно и оригинально.

Острозубый.

Несмотря на то что в протоколе экзамена от июля 1951 года отмечается «определенный страх и, возможно, даже смущение» 85, Фуко в этот раз выдерживает давление. Он особенно преуспел в первой из трех письменных частей экзамена, каждая из которых длилась шесть-семь часов, по вопросам «Эксперимент и теория: какие философские следствия вытекают из способа их определения и понимания их взаимосвязи?» и «Активность восприятия и интеллект». И даже в более свободной третьей теме – требовалось представить Баруха де Спинозу и Анри Бергсона, встречающихся в Стране Сна, чтобы там вместе размышлять о времени и вечности, – он не слишком сбился с пути.

Требования к экзамену Agrégation многое говорят об идеальных чертах, которые должны были отличать будущих философов во Франции того времени: близкое знакомство с историческими и концептуальными предпосылками как минимум одной эмпирической науки; глубокое знание всего канона от Платона и Декарта до Канта, Бергсона и Хайдеггера (включая соответствующие языковые навыки). И не в последнюю очередь способность выражать эти знания в поэтической и литературной форме.

В частности, на устных экзаменах проверялся дополнительный навык, считавшийся критически важным для дальнейшего развития. Он заключался в умении распознать капкан в виде поставленного вопроса и ловко из него выбраться – даже если необходимой ценой за это для каждой пойманной лисицы будет откусывание собственной ноги.

Именно в этом и потерпел неудачу Фуко (псевдоним Фук) годом ранее, когда должен был представить свободный рассказ на тему «Гипотеза». В этом году процедура жеребьевки поставила перед ним еще более сложную задачу в виде темы, предложенной лично теоретиком науки Жоржем Кангилемом (автором, среди прочего, книги «Нормальное и патологическое»), который тогда председательствовал на экзамене, – «Сексуальность».

Сексуальность – но в каком смысле? Как выражение принадлежности человека к царству природы? Или просто культуры? Объективно регулируемая или субъективно освобожденная? Подавленная или переживаемая? В виде так называемой нормы или девиантная? Выраженная количественно или изложенная на конкретном примере? Или вообще представленная в качестве самостоятельного экзистенциала, подобного хайдеггеровскому «бытию-к-смерти»?

Что это должно было быть? Рассчитывала ли комиссия на драматическую одноактную пьесу, в которой три человека размышляют о своих желаниях в закрытой комнате без выхода, а затем разыгрывают ее перед ними в трех ролях? Хотели ли они во второй раз унизить его, Фуко, перед всем миром, даже целенаправленно уничтожить (слухи о том, что министерство тайно приказало завалить всех коммунистов, ходили в École еще с весны)?

Когда списки были вывешены, Фуко всё еще вне себя от ярости. Похоже, результат его снова не удовлетворил! Всего лишь третий. Они могли бы его сразу завалить. По крайней мере, это был бы чистый провал. А так он был всего лишь очередным обывателем, чьим следующим шагом станет преподавание философии в какой-нибудь провинциальной гимназии.

Для Фуко, даже в его самой стабильной форме, это был нежизнеспособный вариант. Тогда лучше было бы немедленно покинуть страну, укрыться в каком-нибудь французском культурном институте и отправиться в новое путешествие, чтобы развеять ночные кошмары среди тамошних незнакомцев. В любом случае ему не хватало присутствия духа. Как и необходимого гнева.

П. Ф.

Вена – следуйте науке? «Давайте сделаем несколько шагов», – просит приехавший из Англии профессор всё еще явно взволнованного молодого человека, когда они выходят из зала на залитые полуденным солнцем Тирольские Альпы. Импульсивных выступлений студентов на пленарных заседаниях «Международных университетских недель» не предусматривалось. Обстановка была слишком торжественной. Состав участников – слишком представительным. Но в какой-то момент церемонии открытия двадцатидвухлетний Пол Фейерабенд больше не мог усидеть на своем стуле. Изначально нанятый лишь в качестве ассистента для записи дискуссий в Альпбахе, он, опираясь на костыли, добрался до кафедры.

Его тирада длится целых десять минут. Сам он уже не помнит ее точного содержания. Особенно его взволновали тезисы итальянского ученика Хайдеггера Эрнесто Грасси по вступительной теме «Понятие закона в естественных науках». Не основанные ни на логических истинах, ни на эмпирических фактах, при ближайшем рассмотрении они оказывались настолько бессмысленными и концептуально запутанными, что даже не могли быть ложными. Яркий пример невнятных туманных разговоров того рода, которые привели за собой в пропасть целый континент. Вместо аплодисментов молодой человек получает смущенный ропот. Еще один репатриант, возвратившийся на родину, чтобы спасти завтрашний мир 86.

В конце концов Карлу Попперу это вмешательство пришлось по душе. Его публичные заявления теперь также направлены на то, чтобы избавить собственную гильдию от тенденции уклоняться от всякой экспериментальной проверки и возносить себя до уровня арбитра факта и вымысла, истории и разума. Будучи автором классического научно-теоретического труда «Логика научного открытия» (1934), философ входит в число звездных участников сессии. Спасаясь от нацистов в начале войны, он бежал из Вены и добрался до Новой Зеландии. Находясь там в значительной изоляции, он написал фундаментальную критику того, что, по его мнению, составляло всю протототалитарную традицию, от Платона до Гегеля и Маркса. Работа объемом в добрую тысячу страниц была опубликована на английском языке в 1945 году под названием «The Open Society and its Enemies» («Открытое общество и его враги»). Вполне логично, что теперь уже сорокашестилетний репатриант представился в начале пленарного заседания в Альпбахе фразой: «Если под философами вы подразумеваете господ, занимающих кафедры философии в Германии, то я, конечно же, не философ» 87.

Волшебная гора.

Вместо обсуждения философии они сначала беседуют о музыке. Фейерабенд рассказывает о своем вокальном образовании, которое он получал в Вене параллельно с изучением физики и философии. Поппер, учитель начальной школы и самоучка, поздно приобщившийся к академической философии, предостерегает его от Бетховена и «гибели, которую представлял Вагнер» 88. С темой квантовой физики всё обстоит не так гармонично. Что касается интерпретаций корпускулярно-волнового дуализма, молодой Фейерабенд признается в своей открытости к восприятию трехзначной или даже многозначной логики. Для Поппера это настоящие врата ада, ведущие в конечном счете к всеразрушающему иррационализму и антиреализму.

Тем не менее две венские души находят друг друга. В конце лесной прогулки Поппер приглашает студента на внутреннее мероприятие в тот же вечер. Помимо теолога Карла Ранера, на нем будет присутствовать экономист и политический философ Фридрих Август фон Хайек.

Хайек, также уроженец Вены и автор антитоталитарного труда «Дорога к рабству», опубликованного в 1944 году, с 1938 года является гражданином Великобритании. Он лично агитировал за публикацию в Англии книги Поппера «Открытое общество» и переманил Поппера в Лондонскую школу экономики после окончания войны.

Заявленная цель организаторов Альпбаха – возродить в летней свежести Тирольских гор дух и, прежде всего, esprit, живое остроумие, благодаря которому Вена до войн блистала в качестве центра современного искусства, литературы и не в последнюю очередь науки. «Международные университетские недели» были инициированы братьями Отто и Фрицем Мольденами. Потомки влиятельной венской издательской семьи, они считают себя частью новой элиты, которая должна сопровождать демократическое развитие молодой Австрийской Республики, фактически всё еще находящейся под мандатом держав-победительниц.

Уже летом 1945 года в тирольской горной деревне проходят первые дискуссионные форумы. Решающий шаг к созданию программы с международным составом сотрудников был наконец сделан летом 1948 года. По совпадению, в этом же году Фриц Мольден женился на американке Джоан Даллес – дочери Аллена Уэлша Даллеса, высокопоставленного сотрудника американской разведки, который во время войны работал в Швейцарии, а до нее – в Австрии. Член Республиканской партии, он был конгрессменом в начале войны. Как и его брат, Джон Фостер Даллес. В 1952 году Аллен Даллес был назначен главой ЦРУ. Почти одновременно с ним Джон Даллес стал государственным секретарем во время второго президентского срока Эйзенхауэра.

С тех пор самопровозглашенная «другая Волшебная гора» в Альпбахе не испытывала недостатка в необходимой институциональной поддержке. Не было у нее и недостатка в финансовых ресурсах. Соответственно, в проходившей там конференции приняли участие известные – и, возможно, не вполне политически независимые – личности.

Поговорить наедине.

На закрытых вечерних мероприятиях можно застать совершенно иного Пола Фейерабенда. Никаких вспышек гнева или смелых тезисов. Робко, не произнося ни слова, он впитывает из своего угла то, что говорят великие. Уже в подростковом возрасте, отмеченном болезнями и приступами, сродни эпилептическим, он, единственный ребенок в семье и читательская натура, предпочитает оставаться наедине с самим собой. Школа, особенно поначалу, становится для него сущим кошмаром. Не из-за требуемой успеваемости, а из-за дисциплинарных проблем и наказаний, которые неизменно поджидают там непоседливого ребенка. В его школьном аттестате отмечается, что он прилежный и очень заинтересованный ученик, «одаренность которого значительно выше среднего. Иногда он позволяет себе отпускать дерзкие замечания»89. От матери он унаследовал музыкальный талант и склонность к приступам глубокого уныния. Когда она покончила с собой на кухне съемной квартиры Фейерабендов в июле 1943 года, выпускник Пол уже служил рядовым в немецком вермахте в Вуковаре, Хорватия:

Я сидел в общем зале и пытался придумать простую и убедительную диаграмму для изображения преобразований Лоренца. Ко мне подошел один из моих товарищей и сказал: «Могу я поговорить с тобой наедине?» Мы вышли в коридор и встали у открытого окна. Было уже темно и с трудом можно было разглядеть сад или деревья в нем. Он сказал мне, что случилось. Я поблагодарил его и вернулся к своим зарисовкам. Я совершенно ничего не почувствовал 90.

В сочетании с глубоким отчуждением от жизни это внутреннее оцепенение приводит к равнодушию, которое на передовой неотличимо от мужества перед лицом смерти. Всего через шесть месяцев боевой службы на Русском фронте Фейерабенд получает Железный крест.

Впоследствии он также видит себя инструктором и лектором в гитлеровской армии. Потому что, как только ему дается свет – а это случалось с ним с самого детства, – остановить этого застенчивого мальчика, склонного к контрфобии, уже ничто не сможет. Истинная связь между вещами, проповедовал на семинаре по подготовке офицеров в Дессау лейтенант, которому еще не исполнилось и двадцати, – открывается «одинокому мыслителю, а не людям, которые очарованы шумом и гамом» 91.

По словам лейтенанта Фейерабенда, это было важно знать прежде всего потому, что каждая интеллектуальная эпоха (готика, барокко, рококо), по сути, являла собой свой собственный, уникальный, ни с чем не сравнимый дух и стиль – дух, который, как показывает история, скорее оказывался аутсайдером своего времени, чем центром движения.

Но, что еще более важно, «ошибочно считать, что суть исторического периода, который начался в одном месте, может быть перенесена в другой период»92. Всё, что проявляется внутри нации как определяющее ее культуру и эпоху, основано, скорее, на особенностях и слабостях, «которые были изначально присущи самой природе ее собственного сообщества»93.

Фейерабенд завершает свой доклад, применяя эти выводы непосредственно к отношениям между немцами и евреями. Из всего этого следует, что немцы в конечном счете по собственной вине оказались настолько восприимчивыми к либерализму и даже марксизму:

Все знают, как еврей, будучи тонким психологом, воспользовался этой ситуацией. Я имею в виду, что почва для его работы была хорошо подготовлена. Наша неудача – дело наших собственных рук, и мы не должны винить в ней еврея, француза или англичанина 94.

Так говорил кандидат в офицеры своим товарищам в декабре 1944 года. Его следующая командировка под Ченстоховой в январе 1945 года уже была отмечена отчаянными арьергардными боями. Последнее, что он помнит, – это свое изумление оттого, что ноги не болели, когда он попытался встать. Одна из трех пуль попала ему в позвоночник.

По ту сторону добра и зла.

О безоговорочной капитуляции Фейерабенд узнал в военном госпитале близ Апольды в Тюрингии. После нескольких операций в его военном билете была сделана запись о «негодности к службе». Но в итоге и это теперь просто старая бумажка. Он чувствует себя здоровым и вскоре снова самостоятельно передвигается на костылях. Руководителю местного управления культуры в мэрии, коммунисту, вернувшемуся из России, требуется помощь в составлении программ и подготовке публичных выступлений. Сильная сторона Фейерабенда. В начале 1946 года музыкальная академия в Веймаре, расположенная менее чем в двадцати километрах от него, возобновила работу. Его приняли в качестве студента по вокалу. Всего двенадцатью месяцами ранее, будучи кандидатом в офицеры вермахта, Фейерабенд вступил в Культурный союз для демократического обновления Германии.

Хотя он по-прежнему не интересуется политикой в прямом смысле этого слова, он, по крайней мере, четко обозначил свою эстетическую позицию. Дискуссия о будущем драматического искусства в театре Веймара – прямо под сенью недавно вновь выставленного памятника Гёте и Шиллеру – становится подлинным рождением его сценического образа:

Около часа я выслушивал скучные лозунги и хромые замечания, затем поднялся и произнес речь. <…> Кругом полно антифашистских пьес, они повсюду, словно грибы после летнего дождя. К несчастью, все они плохи. Кроме того, нет большой разницы между ними и предыдущими пьесами о нацистском подполье. В обоих случаях у нас есть Герои, Злодеи и Неопределившиеся. В обоих случаях Злодей предает Героя… И там и там Неопределившийся (обычно это мужской персонаж) пытается обрести душу и, наконец, видит Свет – часто в этом ему помогает уже просветленная Добрая Женщина. Разницы почти никакой – в главных ариях здесь упоминаются Маркс и Ленин, а в предыдущих пьесах на этом месте был Гитлер. Но разве не абсурдно базировать битву между добром и злом на каких-то именах, и разве не непристойно использовать ту же самую форму, даже тот же самый тип истории, чтобы об этом рассказать? 95

Была ли это та самая диалектика, которую так хвалили на новых местах? В любом случае было забавно сначала разобрать выдвинутые тезисы и догмы изнутри. Особенно если при этом удавалось вывернуть наизнанку слова сильных мира сего и продемонстрировать принципиальные противоречия, основанные на их собственных заявлениях. Зачастую использовалось и скрытое сходство с заклятыми врагами. Хотя это не вызывало бурного ликования, оно, несомненно, оказывало освобождающее воздействие. Прежде всего для самого себя.

Всего через два дня после этого Пол Фейерабенд – по собственной воле – садится в поезд, идущий в Мюнхен. Как в драме Сартра, он проводит три дня, которые кажутся ему вечностью, в тюремной камере из-за трудностей с документами, запертый с «проституткой и бывшим генералом». Когда ему указывают на выход, он думает только об одном. Подняться на третий этаж в доме на Аллиогассе, 14, в Вене, до двери квартиры. «Вскарабкавшись на третий этаж (лифта у нас не было), я подошел к квартире и позвонил в звонок. Мне открыл отец. Мы обнялись. Я снова был дома» 96.

Старые кружки.

Репутация Фейерабенда как студента в университете вскоре настолько укрепилась, что преподаватели с самого начала обращались к нему с предостережением: «Господин Фейерабенд, либо замолчите, либо покиньте аудиторию» 97. Особенно это касалось философов. Особенно тех, кто просто продолжал с того места, на котором остановился после начала войны. Вышеупомянутый упрек исходит от исследователя принципов Эриха Хайнтеля. Получив степень доктора философии в Вене в 1939 году, будучи членом партии НСДАП с 1940 года и работая с тех пор и до конца войны преимущественно в Управлении психологического тестирования личного состава армии, он считает себя особенно подкованным в общении с такими людьми, как Фейерабенд.

Атмосферные различия между философскими событиями и событиями физиков, математиков и астрономов поразительны. В то время как среди естествоиспытателей «было возможно прервать лектора и потребовать объяснений», «в философии и гуманитарных науках ситуация была иной: профессора с удовольствием читали проповеди, а прерывание считалось почти святотатством» 98. Такой раскол в культуре познания не был неизбежностью. Особенно в Венском университете. Всего четверть века назад здесь зародилось философское движение, которое стремилось сделать процедуры и методы познания естественных наук плодотворными, особенно для философии, что вскоре возымело всемирное влияние. Под руководством математика и эпистемолога Морица Шлика, только что назначенного на кафедру естественной философии, с 1922 года еженедельно собиралась дискуссионная группа исследователей для обсуждения динамичного развития, особенно в области физики и логики. Под знаменем строго «научного мировоззрения» они стремились создать противовес философским школам и идеологиям, которые были гораздо менее тесно связаны с научным знанием. Будучи всецело преданными «духу Просвещения и антиметафизического исследования фактов» 99, как было заявлено в манифесте, опубликованном в 1929 году ныне официально именуемым «Венским кружком», они поставили себе цель «отказаться от метафизики и теологии» и вместо этого, посредством «логического анализа» и «сведения» каждого утверждения «к простым высказываниям об эмпирически данных фактах», достичь наконец ясности в сфере мысли. Просвещение как реконструктивный анализ смысла с помощью новых логических инструментов:

Когда кто-то утверждает: «Бог существует», «Первоосновой мира является бессознательное», «Существует энтелехия как последний принцип живого существа», то мы не говорим ему: «То, что ты утверждаешь, ложно»; но мы спрашиваем: «Что ты имеешь в виду под этими высказываниями?»100

Согласно этому «логическому эмпиризму», или «логическому позитивизму», Венского кружка, в конце проведенного анализа останется только два типа значимых утверждений: те, которые фиксируют логические истины (например: А=А, или «предложение является либо истинным, либо ложным»), и те, предполагаемое значение которых может быть установлено эмпирическими средствами естественных наук, то есть в конечном счете утверждения о фактах.

Всё остальное – то есть бóльшая часть философских работ последних 2500 лет – должно было бы оказаться лирическим фантазированием либо же целенаправленной идеологической манипуляцией (иногда и тем и другим). Ожидаемый прогресс, особенно в области философии, был бы колоссальным. Потому что:

Научное миропонимание не знает никаких неразрешимых загадок. Прояснение традиционных философских проблем приводит к тому, что они частью разоблачаются как кажущиеся проблемы, частью преобразуются в эмпирические проблемы и тем самым переходят в ведение опытной науки. В этом прояснении проблем и высказываний и состоит задача философской работы, а вовсе не в создании собственных «философских» высказываний101.

Вместо того чтобы стремиться самостоятельно определить, «что было на самом деле», просвещенная философия ограничивается критическим сопровождением ученых-естественников в их исследованиях и при необходимости защищает их от их собственных заблуждений и интерпретационных излишеств.

Искусственное дыхание.

Всё это потребовало глубокого переосмысления роли философии. Из подлинного основателя и отца всякого познания философия превратилась в благодарную служанку. Место теории познания заняла теория науки! Чтобы стать решающим фрагментом пазла при любых мыслимых фундаментальных изменениях в культуре и обществе в сторону большей ясности, объективности и миролюбия 102:

[Необходимо] формировать повседневные орудия мышления для ученых, но также и для всех тех, кто тем или иным образом принимает участие в сознательной организации жизни. Жизненная сила, которая проявляется в усилиях по рациональному переустройству общественного и хозяйственного порядка, пронизывает также и движение научного миропонимания 103.

Под эгидой Венского кружка стал возможен иной, более просвещенный мир! Не только более научный, но и более свободный и справедливый! Молодой студент-философ и ветеран войны Пол Фейерабенд вскоре обнаружил себя всецело преданным этой миссии. Только без соответствующей поддержки местного кружка.

Причины разрыва с традициями в Вене восстановить несложно. Большинство членов кружка в то время были еврейского происхождения – Герберт Файгль, Роуз Рэнд, Филипп Франк и Фридрих Вайсман. Многие другие, например Отто Нейрат, вели активную политическую деятельность в духе социализма или австро-марксизма. В результате идеологи Третьего рейха заклеймили все формы позитивизма как «антигосударственные, еврейские и подрывные». После убийства Морица Шлика психически неуравновешенным студентом в 1936 году и аншлюса Австрии гитлеровской Германией в 1938 году основные члены организации были вынуждены бежать в Англию или США. Те, кому удалось закрепиться в американских университетах (например, Рудольф Карнап в Гарварде и вскоре Герберт Файгль в Миннесоте), и не помышляли о возвращении в свои прежние обители после войны. Так же мало, как и о том, чтобы в Новом Свете хотя бы упомянуть о венской цели социалистического преобразования общества. Дух времени в США этому не благоприятствует. А изгнанники, всё еще имеющие сомнительный с юридической точки зрения статус, в политическом плане должны вести себя как можно более незаметно.

Итак, старый кружок был расколот, его связи с Веной фактически разорваны. Однако это не касалось философских импульсов, вопросов и требований прояснения высказываний в первые годы пробуждения после Второй мировой войны. Напротив. Они всё больше определяли академическую философию в англо-американском мире, будь то США или Великобритания.

Единственным членом кружка, который всё еще преподавал в Вене в 1948 году, был Виктор Крафт. Поскольку его жена была еврейкой, в 1939 году его лицензия на преподавание была аннулирована. Только после окончания войны, когда ему было уже далеко за шестьдесят, он вернулся на философский семинар. Так почему бы вместе с Крафтом не попробовать возродить дух тех времен в форме академической дискуссионной группы? В конце концов, вопросов без ответов более чем достаточно.

Необъяснимое. Под номинальным руководством доктора Крафта Пол Фейерабенд, выступая в качестве «представителя студентов», каждые две недели начиная с весны 1948 года приглашает преподавателей и студентов старших курсов естественно-научных факультетов на «Рабочий кружок по натуральной философии» в здании Института философии Венского университета.

Поскольку такой свободный междисциплинарный формат в новинку для большинства участников, Фейерабенд изначально определяет выбор темы, сам выступает с первыми докладами и, как вспоминают участники, практически единолично руководит последующими дискуссиями.

Особенно в отношении эпистемологического вопроса «Что я могу знать?», которому научное мировоззрение придавало приоритет – едва ли могла идти речь о его постепенном прояснении. Например, насколько необходима эмпирическая проверка путем эксперимента и наблюдения в случае теорий, которые больше не допускали прямого наблюдения своих основных частиц (квантов) и всё чаще заменяли конкретные эксперименты мысленными? И как быть с идеей строгого разделения субъекта и объекта познания в той реальности, где передовые теории как раз и устранили это разделение?

Для начала новый Венский кружок обсуждает методы измерений и проблемы, связанные со специальной теорией относительности: как обстоят дела со стандартами измерения длины и времени, учитывая, что, согласно Эйнштейну, они зависят от состояния и скорости движения наблюдателя, измеряющего их? Какое влияние это оказало на другие науки, такие как химия или биология?

Какова связь между квантовой теорией и теорией относительности с предполагаемыми базовыми строительными блоками всего сущего? Изображают ли они их всё более реалистично (реализм)? Или же эти теории следует понимать лишь как чистые инструменты для достижения поставленных целей (инструментализм)?

Похожи.

Эти проблемы было непросто решить, особенно если отказаться от любой формы так называемой метафизической рефлексии. Будучи лидером, докладчиком и главным участником дискуссии нового круга, тогдашний двадцатичетырехлетний Фейерабенд не имел устоявшихся позиций ни по одному из этих ключевых вопросов. Равно как и темы для запланированной диссертации 104. Только когда дело касалось необратимо метафизического вопроса о реализме или антиреализме научного мировоззрения, он склонялся к музыкально окрашенному инструментализму. Согласно этой аутсайдерской позиции, способ описания и понимания мира, в котором живет человек, прежде всего основывался на привычках восприятия, приобретенных при социализации, – иными словами, был культурно обусловлен и являлся продуктом соответствующего времени и эпохи. То, что было применимо к различным эпохам и стилям в искусстве, таким образом, было справедливо и в отношении науки. Так называемый натурализм сам по себе был лишь одним из многих других стилей. И прежде всего – то, что называют «реализмом», то есть подлинно точным изображением реальности, оказывается лишь последним криком моды в исторически открытой череде способов якобы «правильного видения мира», обычно исходящих от власть имущих.

С этой точки зрения научный прогресс был не постепенным, прогрессивным движением к «истине», а скорее успешно совершенным изменением ранее господствовавшего мировоззрения. Порой, как в случае Альберта Эйнштейна и Нильса Бора, это принимало форму настоящей революции, по сути переворачивавшей с ног на голову всё принятое ранее.

Новое мировоззрение, инициированное Эйнштейном в его публикациях 1905 года, требовало фундаментального изменения собственных привычек восприятия, опыта и самопонимания. Очень напоминает bonmot105 Пабло Пикассо, который в 1905 году в ответ на жалобу писательницы Гертруды Стайн, что написанный им портрет совсем не похож на нее, сказал: «Когда-нибудь будет похож».

Только Фейерабенд не был до конца уверен в своей позиции. Но для начала она звучала хорошо, а также имела то преимущество, что вызывала сопротивление и эмоциональную реакцию в Венском кружке, который только начинал набирать обороты. Значит, все-таки похожи.

В любом случае его так называемая повседневная жизнь требовала от Фейерабенда скорее нетрадиционного прагматизма, чем строгого следования устоявшимся стандартным методам. Он по-прежнему живет с овдовевшим отцом, который раз в неделю собирает все имеющиеся в доме продукты в корыто для стирки, варит из них суп и питается им следующие семь дней.

Супружеские пары имеют самый высокий шанс получить квартиру. Вот почему Пол и Эдельтруд – студентка этнологии, которая также долгое время искала жилье, – быстро решили заключить союз в пользу более свободной жизни. Будучи открытыми новому опыту, эти двое желали оставаться такими же, какими они встретились и влюбились друг в друга на свежем летнем воздухе Альпбаха. Эдельтруд (которая предпочитает, чтобы ее называли Жаклин) работала там секретарем по иностранным языкам для студентов.

Единственное, в чем венская студенческая молодежь в те годы не испытывает повседневного недостатка, – это стремление экспериментировать с телом. Поэтому у высокого обаятельного Пола Фейерабенда «вопрос секса, конечно, никуда не исчезал» 106. При условии, что его встречи, несмотря на ограничения, вызванные военным ранением, всё же оканчивались в постели:

…случайно или по причине того, что моя страсть делала меня неудержимым, я тщательно запоминал каждое движение и каждый звук, который я слышал, и пытался дать удовлетворение способами, отличными от обычной процедуры (если мы предположим, что такая стандартная процедура существует) 107.

Эффекты загрязнения.

От друга-коммуниста Фейерабенд, страстный любитель оперы и театра, узнает о скором приезде Бертольта Брехта в Вену. Брехта пригласил Бургтеатр для постановки его пьесы «Мать» с Хеленой Вайгель в главной роли. Основанная на романе Максима Горького, пьеса прослеживает превращение молодой, неблагополучной и недовольной рабочей женщины в уверенную в себе убежденную коммунистку. По сути, это был тот самый тип идеологического назидания, о котором Фейерабенд составил окончательное, как ему казалось, мнение много лет назад в Веймаре. Только это произведение было написано Брехтом.

Уже будучи постоянным посетителем Бургтеатра, где он иногда брал уроки вокала под аккомпанемент фортепиано Ганса Эйслера, Фейерабенд добился разрешения присутствовать на репетициях. Там он лично общался с Брехтом. Очень скоро Фейерабенда стало раздражать «групповое давление людей, окружавших Брехта, – отчасти трепетно относившихся к нему, отчасти ему преданных, и уж точно напористых и крепко связанных между собой» 108. Всё было сосредоточено на мастере, на его жалобах и указаниях, даже если они касались незначительных деталей. «Это была странная встреча. Актеры стояли тут и там, в то время как Брехт сетовал на цвет какого-то горшка» 109.

Что же это было? Просто общественная травля и стратегии доминирования? Или же эти, казалось бы, незначительные детали, вроде горшка на самом краю декорации, новатор Брехт после десятилетий практического опыта воспринимал как то, что в действительности определяет ценность и исход его постановочных экспериментов? Видимо, всё то, что видели остальные, Брехт воспринимал иным, более проницательным взглядом.

Возможно, он будет сожалеть о своем решении всю оставшуюся жизнь. Но каким бы заманчивым ни казалось молодому Полу Фейерабенду предложение Брехта поехать с ним в Берлин в качестве ассистента, он отказался. Это было неподходящее время для него и его Венского кружка, особенно сейчас, когда новая группа только начинала формироваться.

Философские исследования.

На зимний семестр 1949/1950 года решили пригласить докладчиков извне университета. Таких, как молодой финский философ Георг Хенрик фон Райт. Или тогда еще тридцатилетняя англичанка Элизабет Энском. Оба были одними из немногих доверенных лиц, работавших тогда в Кембридже с Людвигом Витгенштейном и готовивших публикацию его позднего труда. После более чем десятилетней работы над книгой в 1946 году Витгенштейн объявляет о ее завершении – он всё еще не удовлетворен, однако уже не способен дальше совершенствовать или перерабатывать ее из-за глубокого ментального и физического истощения.

Витгенштейн – это имя звучало почти мифически не только в старых венских кругах. Свой «Логико-философский трактат» («Tractatus Logico-philosophicus») 1921 года, почти шестидесятистраничный труд, полный логических формул и афористичных фраз («Мир есть всё то, что имеет место», «То, что вообще может быть сказано, может быть сказано ясно», «О чем невозможно говорить, о том следует молчать»), он написал с почти мегаломаническим осознанием того, что «окончательно решил» все проблемы философии 110.

Уже Шлик и его сторонники почитали и воспринимали «Трактат…» как основополагающий документ своего венского кружка. Немалый вклад в репутацию Витгенштейна внесло и то, что упрямый, хронически застенчивый и явно гениально одаренный отпрыск одной из самых богатых венских семей промышленников неоднократно и при этом сразу на десятилетия полностью отстранялся от всех философских связей. Чтобы, по его собственному выражению, зарабатывать на жизнь честным трудом. Например, в течение 20-х годов работая учителем начальной школы в австрийской провинции. Или во время Второй мировой войны среди вспомогательного персонала в английских госпиталях.

Утро, дети.

Итак, наконец, спустя двадцать лет после гениального «Трактата…», Витгенштейн выпускает новый труд. Энском как раз переводила его с немецкого на английский и для этого полгода прожила в Вене. В чем могли состоять его основные тезисы? Имелась ли преемственность с «Логико-философским трактатом» – или, скорее, можно было говорить о решительном разрыве, даже о новых проблемных горизонтах?

Найти конкретные ответы на эти вопросы было непросто. Особенно для такого человека, как Энском, которая так внимательно следила за становлением произведения. Как и в ранние годы «Трактата…», Витгенштейн в своих «Философских исследованиях» (так называлась новая книга) придерживался убеждения, что так называемые философские проблемы основаны на ошибочном представлении о том, что такое язык и как он функционирует. Из этого для него по-прежнему следовало, что при внимательном рассмотрении никакого самостоятельного философского языка со своими философскими тезисами, темами и идеями просто не существует. Именно в этом тогда заключалось его существенное согласие со старым Венским кружком.

Только с тех пор представление Витгенштейна о языке кардинально изменилось: от сосредоточения на логически формулируемой структуре каждого осмысленного предложения к концентрации на повседневном языке с его поразительно богатым использованием и контекстами применения. На смену логическому анализу предложений пришло основанное на наблюдении описание конкретных высказываний. Вместо реконструкции систем предложений – активное воспроизведение повседневных контекстов употребления. И вместо мифологически-монологических афоризмов делается ставка на диалоговый мини-формат, в котором главными действующими лицами становятся взрослый и ребенок, которого он просвещает.

Как, например, научить ребенка понимать значение и, следовательно, правильное употребление слова «игра»? Разумеется, не с помощью фиксированной дефиниции или сущностного определения. И не через обращение к научно обоснованному «данному». Скорее, понимание достигается благодаря знакомству ребенка с различными играми в форме жизни111 – при указании на существенные различия между ними, а также, прежде всего, на их сходства.

Каким должно быть правильное определение понятия «игра», если существуют столь разнообразные и совершенно корректные его употребления, например шахматы и пасьянс, игра «Я вижу то, чего ты не видишь», игра ветра с флагом или игра кошки с мышкой? Из «Философских исследований» Витгенштейна:

66. Рассмотрим, например, процессы, которые мы называем «играми». Я имею и виду игры на доске, игры в карты, с мячом, борьбу и т. д. Что общего у них всех? – Не говори «В них должно быть что-то общее, иначе их не называли бы играми», но присмотрись, нет ли чего-нибудь общего для них всех. Ведь глядя на них, ты не видишь чего-то общего, присущего им всем, но замечаешь подобия, родство, и притом целый ряд таких общих черт. Как уже говорилось: не думай, а смотри! 112

Точно такую же процедуру нужно было проделать с любым другим аналогичным понятием формы жизни: семья, Бог, свобода, грех, бытие, небытие, жизнь, время, язык, знание, наука… Не думайте, а смотрите. Не определяйте, а описывайте – убедитесь в наличии опоры на контексты применения при фиксации значений ваших понятий. Активное запоминание и составление каталогов конкретных случаев применения – вот, по сути, всё, что остается сделать после Витгенштейна так называемым философам. Его целью было не что иное, как эффективная терапия неизменной философской идеи о том, что существует где-то (за, под конкретным применением понятия или высказывания, до или после него) некая иная, более реальная структура или основа, которая придает или обеспечивает осмысленное значение словам во всём многообразии форм их жизни. Просвещение как терапия околдовывания разума языком. Как диалогическое воспоминание, ведущее к выходу из самопорожденной философской путаницы. Или, как выразился Витгенштейн в своем произведении в форме абсурдной двустрочной пьесы:

– Какова твоя цель в философии?

– Показать мухе выход из мухоловки 113.

Базисы.

Возможно, Энском неправильно всё объяснила. Или выбрала неподходящие для того дня примеры. В любом случае ее венская лекция в декабре 1949 года была встречена с разочарованием. Никто в кругу молодых венцев не знал, как интерпретировать ее слова. Ни с научной, ни с философской точки зрения. Как сказал тогдашний лидер студенчества Пол Фейерабенд: «Мы сочли, что это весьма невдохновляющая разновидность детской психологии» 114.

Зная, насколько трудно было привыкнуть к новому взгляду на человека как на существо говорящее (ей на это потребовалось несколько лет), Энском предложила Фейерабенду попробовать разобраться с самим Витгенштейном. Тот, как и каждый год на Рождество, приехал в город, чтобы отметить праздник с братьями и сестрами в семейном городском дворце.

Прихожая была большой и темной, с черными статуями, стоявшими в нишах по всему залу. «Чего изволите?» – спросил бесплотный голос. Я объяснил, что я пришел к господину Витгенштейну и хотел бы пригласить его на заседание нашего кружка. Последовало долгое молчание. Затем голос – это был мажордом, говоривший из маленького и почти незаметного окошка, располагавшегося на большой высоте, – сообщил: «Господин Витгенштейн слышал о вас, но он не может вам помочь». Элизабет, которая, вероятно, была знакома с витгенштейновыми причудами, посоветовала мне написать ему письмо: «Но не будь в нем слишком услужлив». Я написал нечто вроде такого: «Мы – группа студентов, обсуждаем простые утверждения115, и мы зашли в тупик; мы слышали о вашем приезде – возможно, вы могли бы нам помочь» 116.

Возможно, это было не совсем правдиво, но тактически разумно. В конце концов, тема «элементарных предложений» (также называемых «базисными предложениями») была одним из центральных столпов Венского кружка. У Витгенштейна также имелось одно или два записанных высказывания по этому вопросу. Удивительно, но Витгенштейн согласился, и уже на начало года было назначено специальное заседание. Всё началось так, как и следовало ожидать: «Там был Крафт, там были физики, там были инженеры, там были философы, а Витгенштейна не было». Фейерабенд начал еще раз кратко напоминать присутствующим о первостепенной важности темы дня – «базисных предложений». По сути, от них зависели все успехи и неудачи венского логического позитивизма. В конечном счете именно базисные предложения – как высказывания о том, что было обнаружено в экспериментальных условиях в качестве данного, – по мнению Венского кружка, представляли собой истинный якорь реальности для всех существующих научных теорий. Без них и их особого свойства непосредственно соотноситься с воспринимаемым каждая теория оставалась бы не более чем свободно парящей совокупностью знаков, более или менее логически связанных друг с другом. Приглашенный докладчик появляется через полчаса и садится как ни в чем не бывало.

«Витгенштейн, – вспоминает Фейерабенд, – несколько минут прислушивался и затем воскликнул: „Погодите, тут всё не так!“ Он детально описал то, что видит тот, кто смотрит в микроскоп» 117. И всё. Просто терпеливое описание того, что происходило, когда ученый хотел убедиться в том, как обстоят дела в повседневной исследовательской практике. Даже в ответ на критические вопросы не предлагается никаких оригинальных теорий или определений. Не говоря уже о логически-концептуальных танцах со змеями. Он пришел. Сделал описание. И ушел.

Утро после.

Выступление Витгенштейна перед новым Венским кружком полностью соответствовало его новому стилю исследования, уже представленному Энском. Не думай, а смотри! Вот: посмотрите, что значит для ученого искать «данное» и исследовать его как можно точнее. Или, как Фейерабенд резюмировал для себя намеки старого мастера: «Вот что имеет значение, <…> а не абстрактные соображения об отношении простых утверждений к теориям» 118.

Разве весь подход Венского кружка к изучению науки в первую очередь как набора предложений не был схож с идеей понимания музыки как чего-то, основанного в первую очередь на нотах?

За исключением философов, даже атональные композиторы вряд ли бы додумались до чего-то подобного. Не говоря уже о певцах. И Фейерабенд прекрасно знал, о чем говорит, ведь, хотя он прекрасно пел с листа, он не умел читать ноты. Что означало в конкретной научной практике обращение к чему-то «непосредственно данному», например взгляд в микроскоп, чтобы верифицировать, проверить или опровергнуть свои собственные теории? В конце концов, блохи или амебы размером с человека не были существами, с которыми можно было бы столкнуться на улице. Микроскоп сам по себе был не чем иным, как инструментальным результатом определенных оптических теорий. Более того, требовались годы практики, опыта и методологической подготовки, чтобы, глядя через линзу, по-настоящему определять, что должно быть в центре внимания, что имеет отношение к исследованию, а что – лишь второстепенно. Мало чем отличается от цветного горшка в декорациях Брехта в Бургтеатре.

В любом случае непосредственно «данное» здесь вообще не было дано эмпирически. Хотя бы потому, что каждый взгляд через этот микроскоп был направлен с определенным познавательным интересом – и, таким образом, уже ограничивал то, что считается заслуживающим внимания в рамках составляемого базового протокола, а что – нет. Аналогично: ни один ответственный секретарь пленарного заседания не стал бы записывать слово в слово всё, что во время него слышал (например, необдуманное, спонтанное замечание ассистента, ворвавшегося на сцену без приглашения).

Именно об этом думал Фейерабенд, проснувшись на следующее утро с лихорадкой, зудом и странно пожелтевшими белками глаз. Накануне из-за обострения гриппа он просто выпил все таблетки сульфаниламида из домашней аптечки за один прием. Это тоже был своего рода научный эксперимент. И для конкретных результатов ему требовалось всего лишь обычное зеркало в ванной.

Без фундамента.

Когда Пол Фейерабенд представляет свою диссертацию «К теории базисных предложений» 119 в конце 1951 года, он приходит к выводу, что эта тема требует «радикальной смены перспективы» 120. Венская концепция, которой он руководствовался до этого момента, не просто «не смогла противостоять практике реально применяемых научных процедур» 121. Хуже того, согласно внутреннему анализу Фейерабенда, сами критерии, по которым выделяются базисные предложения, находились в явном противоречии с функцией, которую эти базисные предложения должны были выполнять в логической структуре всякой научной теории. И эта функция, согласно логическому позитивизму, заключалась в том, чтобы «основывать истинность предложений и систем предложений через их отношение к чему-то, что предложением не является» 122, – имеющему форму непосредственно данного в чувствах и, следовательно, полностью свободного от теории.

С точки зрения реальной исследовательской практики цель состояла в реконструкции базовых предложений как высказываний, сделанных конкретным наблюдателем в связи с конкретным наблюдением. Для этого требуется другой наблюдатель, чтобы определить, действительно ли имело место то, что побудило первого наблюдателя произнести базовое предложение. Или, в терминологии Фейерабенда: определить, является ли мотивационная основа базового предложения также и основанием его истинности.

Базовые предложения о «данном», предположительно существующие только сами по себе и, в данный момент, в диссертации Фейерабенда, становятся утверждениями наблюдения123, истинность которых должна быть подтверждена другим наблюдателем.

Для интерпретации. В терминах «теории базисных предложений», по Фейерабенду, возникло еще одно, в конечном счете решающее, осложнение. Содержание базисного предложения не просто определяется его произнесением, а требует интерпретации. Даже для термометра или счетчика Гейгера верно, что качающаяся стрелка сама по себе еще ничего не значит: значение будет существовать только для того, кто умеет правильно интерпретировать этот знак:

Взятые сами по себе, т. е. вне теории, показания измерительных приборов ничего не значат; только теория учит, каковы условия в мире и существует ли надежная связь между показаниями приборов и конкретной ситуацией 124.

В еще большей степени это относится к предложениям человеческого языка. Сами по себе они ничего не значат, во всяком случае ничего четко определенного. Поэтому, чтобы знать, что говорит человек, высказывающий базовое предложение (Фейерабенд называет это «реальным значением» утверждения), нужно не только понимать его язык, но и уже обладать некоторыми предварительными знаниями и предположениями о том, почему он произносит именно это здесь и сейчас. Но прежде всего – и это оказывается решающим – в данных случаях интерпретация высказанных предложений наблюдения полностью определяется теорией, с целью верификации которой они предположительно высказываются.

Интерпретируется не только само предложение, но и прежде всего отношение предложения к предполагаемой причине его высказывания в определенной научной среде. Это означает, что базисные предложения, как якобы «чистые» утверждения наблюдения, уже пропитаны необходимой теорией – и, следовательно, их реальное значение далеко не просто «задано» до- или даже внетеоретически.

Из этого, по мнению Фейерабенда, следует лишь то, что базисные предложения не могут выполнять функцию, возложенную на них в рамках логического позитивизма – и именно на основании тех же критериев, которые и призваны их отличать. Следовательно, они также не могут служить их фундаментом и опытной базой, якобы свободной от теории.

Миф о данном.

Высказанное в манифесте Венского кружка требование «свести смысл каждого высказывания к простым высказываниям о том, что дано» оказалось всего лишь пустым словом. «Непосредственно данное» некогда являвшееся реальной основой всего научного мировоззрения, разоблачается как совершенный обман, более того, как тот самый мифический обман, который должен был быть раз и навсегда искоренен в рамках логического эмпиризма.

Докторская диссертация Фейерабенда фактически лишила всё движение логического позитивизма эмпирического позитивного фундамента, который оно, как предполагалось, должно было обеспечить. Всё теоретическое предприятие в своих фундаментальных посылках оказалось построенным на песке.

Это было особенно болезненно, учитывая, что критическое исследование теории базисных предложений Фейерабендом выстраивалось целиком на каскаде допущений его собственной школы. Но каскад оказался шатким или, по крайней мере, лишенным какой-либо реальной основы. Вместо того чтобы, как они когда-то надеялись, раз и навсегда просветить философию во имя науки и вывести ее из тупиков метафизики и диалектики, его собственный тупик теперь грозил стать еще более узким. И всё это в тот самый момент, когда традиция логического позитивизма получила институциональный импульс к развитию в англоязычных странах как восхитительно аполитичная форма философствования.

Работая над диссертацией, Фейерабенд, должно быть, не раз слышал пророческую фразу, которой его отвергли при первой попытке встречи в вестибюле дворца Витгенштейнов: «Господин Витгенштейн слышал о вас, но он не может вам помочь». Как он теперь понимал и демонстрировал в своей диссертации, этот ответ в доме Витгенштейна был адресован в первую очередь не ему, а всему философскому направлению, от имени которого он тогда выступал. А именно – венскому логическому позитивизму. В 1949 году ситуация была такова, что помочь ему было совершенно невозможно!

В его родном городе Фейерабенду не к чему было стремиться в области философии. Равно как и в личной жизни – после развода с Эдельтруд ему захотелось начать всё сначала. Только что окончивший университет с отличными оценками, он использует рекомендательное письмо своего научного руководителя Виктора Крафта для подачи заявки в Британский совет на стипендию в Англии:

Господин Пол Фейерабенд – самый лучший из моих учеников. Он написал отличную диссертацию. Пребывание в Англии было бы особенно полезно для его личного развития 125.

Весной 1950 года Элизабет Энском доверила своему молодому коллеге Фейерабенду еще не опубликованную рукопись «Философских исследований» для углубленного изучения. Поэтому целью Фейерабенда стала учеба у Витгенштейна в Кембридже. Однако в апреле 1951 года Витгенштейн скончался от давнего онкологического заболевания. Поэтому все пути теперь вели в Лондон, к Карлу Попперу и Фридриху Августу фон Хайеку. Лондон – венский запасный выход par excellence.

В конце концов, ему нужно было продолжать заниматься философией и проектом духовного просветления настоящего. Даже если в то время двадцатисемилетний философ – и не только он – не имел ни малейшего представления о том, какими должны быть следующие шаги.

II
Узкая имманентность (1957/1958)

М. Ф.

Швеция – история безумия. После трех лет работы преподавателем психологии в провинциальном университете Лилля Мишель Фуко устает от академической жизни. Неудачная любовная связь, столь же страстная, сколь и пьяная,   , , оставляет желать лучшего. Летом 1955 года он подает заявку на должность директора Французского института культуры в Упсале, Швеция. В Упсале, где располагался старейший и самый уважаемый университет Скандинавии, в то время проживало семьдесят тысяч человек – примерно столько же, сколько в Париже в XV веке. Идеальное место для экзистенциальной перезагрузки. Приехав с двумя чемоданами, Фуко в начале осеннего семестра поступает на работу в Maison de France126.

«В нескольких сотнях метров отсюда, – описывает он другу свои первые впечатления, —

бескрайний лес, где творение начинается заново; в Сигтуне солнце больше не восходит. Из глубин этой бесплодности проступает только то, что хочется пережить заново: день и ночь, вечера под защитой четырех стен, фрукты, которые нигде не росли, и изредка мимолетная улыбка» 127.

Он сознательно выбирает тональность, в которой некогда работали Ницше, вдыхающий альпийский воздух, и Хайдеггер – в бурю из хижины в Шварцвальде. Отправляясь на север, Фуко предстает искателем мудрости, исцеляюще отстраненным от цивилизации. Нетронутая природа олицетворяет волю к фактичности, холод воздуха – ледяную ясность мысли, ночь – смелость заглянуть в бездну конечного, скудость комнаты – искомое стремление к существенному.

На то, что отказ Фуко от традиционных карьерных путей отнюдь не означает отказа от его познавательных амбиций, указывает уже заключительная фраза его последней чисто академической публикации под названием «Научные исследования и психология»: «Психология спасется, только вернувшись в ад» 128. Или просто в место, наиболее близкое к нему, по мнению парижского интеллектуала, здесь, на земле.

В воображении прогрессивно настроенных интеллектуалов в ходе 50-х годов сформировался еще один, казалось бы, противоположный образ Швеции. А именно: реформистское государство всеобщего благосостояния, в котором все послевоенные системные противоречия находят чудесный синтез: защищенные права трудящихся – не в последнюю очередь социальная эмансипация женщин – и сексуальная толерантность. Все свободы потребительской и повседневной жизни, лишь смутно обещанные странами Варшавского договора, заключенного в 1955 году, стали социально-демократической реальностью в военно-нейтральной Швеции.

Стокгольмская весна.

Рекламируемый как одно из «лучших мест в сфере культурных связей», предлагающий «в целом наилучшие перспективы», особенно для «будущих писателей» 129, местный Maison de France оказывается четырехкомнатной квартирой в лаконичном бетонном здании; две комнаты служат личным жильем директора института, а две другие используются для лекций и показов фильмов 130.

Вскоре после мрачной эйфории первых месяцев Фуко оказался в том состоянии, когда в глаза бросаются в первую очередь негативные стороны нового места, а в памяти всплывают лишь утраченные достоинства покинутой родины. Мыслитель, и без того склонный к меланхолии, особенно недооценил последствия постоянного недостатка света и тепла. Когда в марте 1956 года всё еще не было видно никаких признаков того, что во французских широтах ассоциируется с термином «весна», он признавался в письме на родину: «Я испытываю ницшеанскую потребность в солнце» 131.

Ночную жизнь, достойную своего названия, в Упсале так же трудно найти, как и атмосферу повышенной сексуальной толерантности. Это справедливо даже для Стокгольма, расположенного менее чем в ста километрах отсюда, куда Фуко регулярно ездит не в последнюю очередь по профессиональным делам.

Хотя работа на месте не слишком сложна, должность директора института подразумевает, помимо административных обязанностей, необходимость шесть раз в неделю проводить языковые и культурные курсы. Из-за ремонта эти курсы проводятся в здании бывшей школы не в самом центре города. Курсы посещают одновременно не более дюжины слушателей, большинство из них – старшеклассники и интересующиеся пожилые люди. Фуко не беспокоят ни нестабильный спрос, ни чрезмерная загруженность, которой его экскурсы становятся для большинства студентов. Он просто не из тех, кого «слишком много».

Если он, как культурный посол своей страны, официально подчиняющийся Министерству иностранных дел, вообще руководствуется ожиданиями граждан Упсалы в области образования, то в режиме целенаправленного нарушения табу. Неоднократно предлагаемый курс «Любовь во французской литературе» начинается с маркиза де Сада «pour épater les suédois» и заканчивается Жаном Жене, чьи современные произведения в основном посвящены сутенерам, преступникам и садомазохистским пограничным персонажам. Одни только вечерние лекции рассчитаны на более широкую аудиторию. Шведские источники, основанные на свидетельствах очевидцев, говорят о примерно тридцати слушателях, в то время как французские биографы регулярно сообщают о более чем сотне.

Фуко, который, по быстро устоявшемуся мнению его университетских коллег по кафедре романистики, «не испытывал недостатка в уверенности в себе» 132, имеет обыкновение свободно рассуждать о новых тенденциях во французском культурном ландшафте, например о так называемом театре абсурда Эжена Ионеско, а также Сэмюэла Беккета.

Думать и управлять.

Помимо трудностей, связанных с его вспыльчивым характером, были и чисто лингвистические. Фуко не говорит по-шведски и не намерен всерьез что-либо менять. Его английский находится на начальном уровне. Это ограничивает круг местных жителей, с которыми он может общаться, до нескольких франкофонов. Он жаловался на преобладающую претенциозность единственному местному преподавателю кафедры романистики, с которым регулярно обменивался парой слов. Одним словом, в Упсале его вскоре стали считать настоящим французским интеллектуалом.

Образ Фуко как мрачного денди эффектно дополняется sportcoupé, в котором он с ревом проносится от Упсалы до Стокгольма, а иногда и до Парижа. Он выбрал не Citroën DS, уже считавшийся иконой дизайна в то время, и не шведский Volvo Sport P 1900, а бежевый Jaguar, полностью обтянутый черной кожей. В декабре 1956 года, что довольно символично, он съехал на нем в кювет. Фуко легко отделался. Тем болезненнее оказывается разрушение его сокровища. Заметно взволнованный потерей, он вынужден выслушивать на рождественской вечеринке нотации коллег об особенностях вождения на обледенелых дорогах: следует избегать резкого торможения и ускорения, а также резких поворотов руля. Осторожное вождение, которое никогда раньше не приходило ему в голову. Ни за рулем автомобиля, ни в жизни.

За работу.

Вопреки ожиданиям, безмятежная среда шведского среднего класса еще яснее дала ему почувствовать собственные амбиции. Отправился ли он на Крайний Север, чтобы по-настоящему проявить себя мыслителем? Или же, скорее, для того, чтобы максимально сосредоточиться на работе в Министерстве иностранных дел Франции на сменяющихся четырехлетних должностях?

Времени для размышлений в Упсале предостаточно. Кроме того, он не первый французский гений, отправившийся в Швецию, чтобы решительно прояснить свои взгляды: «Я – Декарт XX века, – кокетливо замечает он вскоре после этого в письме домой, – здесь я погибну. К счастью, без королевы Кристины в придачу» 133.

Нерешительность Фуко в отношении своих дальнейших планов проявляется не только в его противоречивых заявлениях парижским друзьям – Барраке он пишет, что приехал в Швецию, чтобы закончить thèse (сродни диссертации), а другим – что больше никогда не планирует браться за перо, – но и в том, что он подписал контракт на две популярные вводные книги, каждая объемом не более двухсот страниц. Согласно договору, одна из них должна была называться «История смерти», другая – «История безумия» 134. В академическом плане это ни к чему не приведет, но, возможно, научит его фиксировать свои мысли более внятным (или вообще понятным для других) способом. Что до сих пор вызывает у него большие трудности.

Жанр «истории чего-то» пользовался огромной популярностью в издательском мире того времени и обладал большим рыночным потенциалом, как доказал историк Филипп Арьес своим бестселлером 1960 года «История детства». Вместо того чтобы излагать конкретные последовательности событий, этот так называемый жанр истории мысли повествует об историческом преображении культурных явлений, которые характеризуют человеческую жизнь: какая картина преобладала в средневековой Франции в отношении того, что называлось «детством»? Чем этот средневековый образ отличался от более позднего, классического, просвещенного или даже современного образа «детства»? Каковы последствия этих взглядов в отношениях с детьми, например в смысле правил и идеалов, которым соответствовали образовательные учреждения или даже повседневное воспитание детей дома? То же самое относится и к тем пограничным явлениям безумия и смерти, которым Фуко посвятил себя как дипломированный клинический психолог и философ со степенью.

Что такое человек?

Если королева Кристина, возможно, когда-то и подарила Декарту, уехавшему в Швецию в качестве придворного учителя, последний покой – он умер всего через шесть месяцев после прибытия от пневмонии или, как упорно подозревают до сих пор, от отравления завистливыми протестантами, – то в случае Фуко некая Каролина вернула его к жизни в Упсале. Точнее, это была «Каролина Редивива» – крупнейшая и старейшая университетская библиотека Скандинавии.

Только в 1950 году ее и без того внушительный фонд пополнился еще двадцатью тысячами томов по истории медицины и смежным дисциплинам благодаря пожертвованию частного коллекционера и хирурга Эрика Уоллера. В результате в библиотеке оказались почти все книги по этой теме, изданные в Европе до 1800 года.

В 1955 году был завершен специальный двухтомный каталог, в котором по отдельности были перечислены все сохранившиеся работы коллекции Уоллера. Когда Фуко открыл эти тома – вероятно, первый иностранный исследователь, сделавший это, – он понял, что в его распоряжении уникальный архив. Он почти полностью охватывает истоки того, что можно было бы назвать научно поставленным «вопросом о человеке». Тот самый вопрос, который лежал в основе всех прорывов во французских гуманитарных и социальных науках с начала 1950-х годов.

От Гегеля до Маркса и Гуссерля, от Канта до Кассирера, от Ницше до Фрейда, Хайдеггера и Сартра – за всеми мыслителями и их теориями в конечном счете стоит – или так казалось целому поколению молодых исследователей во Франции того времени – один великий вопрос: что же отличает людей от всех остальных существ? Их разум, способность к самосознанию или даже подсознанию? Их тяга к труду или богатая символическая деятельность? Их речь? Осознание своей конечности или своей историчности? Их свобода самоопределения или мораль? Запрет инцеста или способность узнавать себя в зеркале? Как связать, если это возможно, столь разные ответы? Имеют ли они вообще единый корень? И самый насущный вопрос для Фуко в то время: сбудется ли темное пророчество Ницше в контексте подобных вопросов о «человечестве» и действительно ли психология станет царицей всех наук?

После окончания университета Фуко не написал ни одной завершенной работы, не говоря уже о диссертации – необходимом тексте для дальнейшего академического развития. Более того, к моменту отъезда из Парижа в Швецию у него было всего четыре научных публикации. Все они, занимая промежуточное положение между психологией и психоанализом, философией и историей науки, касались явно пограничных явлений: снов, бреда, суицидальных фантазий, сексуального или даже мистического экстаза, пророческих видений. Образцовые порождения безумия, или, по выражению Ницше, феномены дионисийства.

Грезы духовидца135.

В самом обширном из своих опубликованных на сегодняшний день трудов – 120-страничном предисловии (!) к труду «Сон и существование» швейцарского психиатра Людвига Бинсвангера (1881–1966), на которого оказали влияние как психоанализ Фрейда, так и экзистенциальный анализ Хайдеггера, – Фуко с самого начала отмечает одновременность, которая представляется ему чем-то большим, чем просто историческое совпадение. «Обратим внимание на совпадение дат, – пишет Фуко, —

1900 год – „Logische Untersuchungen“ Гуссерля, 1900 год – „Traumdeutung“ Фрейда. Двойная попытка человека обрести свой смысл и в этом смысле овладеть самим собой» 136.

Фуко датирует здесь рубеж XIX и XX веков фактическими документами о зарождении психоанализа Зигмунда Фрейда и феноменологии Эдмунда Гуссерля. И тем самым два – несовместимых – теоретика, которые определили весь XX век в его вопросах о сущности человека и его сознании, оказались неразрывно связанными между собой.

В своем радикально ницшеанском стремлении «перевернуть привычные перспективы» Фуко в тексте для Бинсвангера определяет опыт сновидения как исходное условие возможности того, что когда-либо может стать значимым для нас, людей, и, таким образом, оказаться «здесь». Отсюда и название – «Сон и существование». По словам Фуко: «Сновидение – это мир на заре своего первого раскола, когда еще есть существование как таковое и когда он еще не является миром объективности» 137.

Действительно, согласно Фуко, опыт сновидения подрывает все основные категории, считавшиеся центральными для вопросов о человеке, особенно в современной философии и клинической психологии. Как опыт сновидение не различает внутренний и внешний мир, субъект и объект, смысл и бессмыслицу, факт и вымысел, имманентность и трансцендентность. В этом смысле сновидение, являющееся чистым опытом воображения, – это решающее преддверие существования, которое предстоит постичь и спроектировать:

В отношении сновидения невозможно использовать классические дихотомии имманентного и трансцендентного, субъективности и объективности; трансцендентность мира сновидения, о которой мы говорили выше, не может быть очерчена в терминах объективности, и было бы напрасно сводить ее к термину «субъективность», мистифицированной форме имманентности. Сновидение в своей трансцендентности и своей трансцендентностью раскрывает то исходное движение, которым существование в своем непреодолимом одиночестве устремляется к миру, конституирующемуся как место его истории <…> Сновидение уже есть <…> первоначальный момент освободившей себя свободы, еще незаметный импульс существования, вновь обретающего целостность своего развертывания 138.

Капканы.

На этом фоне Фуко критикует, в частности, фрейдистский психоанализ как форму смыслообразования, которая злоупотребляет изначальной образной силой сновидения и априори укрощает ее, поскольку он есть и хочет быть лишь толкованием сновидений. И, следовательно, представляет собой форму научной (само)объективации, которая может действовать лишь в рамках уже существующих и, таким образом, установленных модусов бытия. Иными словами, он оказывается всего лишь еще одной формой безнадежного углубления имманентности, поскольку субъект в процессе этой интерпретации может заботиться только о том, чтобы найти свое место и свое «я» в рамках уже существующего устройства, предсуществующей структуры, сцены, публики.

Психоанализ исследует лишь измерение мира сновидения, измерение символического словаря, в пределах которого происходит преобразование прошлого, детерминирующего символизирующее его настоящее… множественность символизма не приводит к возникновению новой линии свободных значений… Реальный недостаток фрейдовского анализа для нас состоит в том, что он открывает лишь одно из возможных значений сновидения, и нужно стремиться проанализировать его в ряду других различных семантических возможностей сновидения. Подобный метод предполагает радикальную объективизацию субъекта сновидения, которому пришлось бы исполнять свою роль среди других персонажей и в декорациях, где он становится символической фигурой. Субъект сновидения, по Фрейду, всегда обладает лишь минимальной субъективностью, образно говоря, делегированной, спроецированной, остающейся посредником в игре другого, подвешенной где-то между спящим и тем, что ему снится 139.

Разъяснения психоанализа всегда обращаются к субъекту только как к ставшему, а не как к свободно становящемуся. Они остаются лишь восстановлением вытесненных возможностей, а не открытием результатов, еще не подкрепленных и не направляемых никаким конкретным опытом.

По мнению Фуко, экзистенциально важный вопрос к психоанализу и феноменологии заключается в том, что они способны предложить тем людям, которые стремятся не прояснять собственную роль в уже существующих сценариях, а самостоятельно формировать саму сцену, на которой они выступают. Людям, терзаемым стремлением освободиться от предопределенных сценариев и ролей. Людям, подобным самому Фуко.

Неужели познавательных усилий было достаточно для признания, что в нынешних условиях невозможно обрести правильную жизнь в жизни ложной? И поэтому человек, как говорит Фуко, должен был неизбежно оказаться «подвешенной субъективностью»? Это, по крайней мере, представляло собой альтернативу, которую следовало понимать буквально – для него, всё еще склонного к самоубийству.

Радикальное воображение.

О наступлении действительно освобождающей зрелости можно было только мечтать. Невозможно не заметить, как в творчестве Фуко конкретные переживаемые им ограничения переплетаются с теоретико-философскими и литературно-поэтическими проектами. В письме осмысляется жизнь. Столь же очевидно, насколько бесконечно далек язык Фуко от чего-либо, напоминающего общедоступную научно-популярную литературу или историографию. Не говоря уже о радикальности, просто непостижимой для широкой аудитории, в которой его мысль, следуя по стопам Хайдеггера и Ницше, переплетает темы сна, смерти и безумия под знаком освобождения.

Фактически в своем эссе о Бинсвангере Фуко совершает плавный переход от изначальной трансцендентности сновидения к самоубийству как знаку истинного самоопределения:

…основные формы воображения сродни самоубийству. Или, скорее, суицид представляется как абсолют воображаемого поведения… Давайте же пока что запомним, что суицид – это исходный миф, «страшный суд» воображения, точно так же как сновидение есть его генез и абсолютный источник. Значит, невозможно определять воображаемое как инверсивную функцию или как знак негации реальности140.

Согласно Фуко, самоубийство – высшая форма освобождающего самоутверждения. А сновидение, как мать всякого воображения, – истинная изначальная форма всей будущей позитивности, включая научную, и всякого реализма (даже, и особенно, научного!).

Вот что произойдет, если в середине 1950-х годов набраться смелости, а то и отчаяния, чтобы «перевернуть привычные перспективы» собственными силами. Или, выражаясь более поэтично: попытаться спасти психологию, вернувшись в ад. Фактическая переоценка всех научных ценностей и генеалогий, которая по своей радикальности затмила даже Ницше. Инверсия всех гуманизмов и чрезмерно самоуверенных экзистенциализмов, в чьих освободительных устремлениях даже хайдеггеровский поворот кажется всего лишь очередным объездом 141.

Истоки в архиве.

Но говорил ли это всё еще философ? Или уже безумец? Или в понимании Фуко вопрос не должен звучать так категорично: уже философ – и всё еще безумец? Ведь, наряду со сновидениями и самоубийством, безумие играло еще одну ключевую роль в будущей «Антропологии воображения» 142 Фуко. Разве выдающиеся философские подходы прошлого не переворачивали привычные перспективы теми способами, которые казались просто безумными с точки зрения господствующего интуитивного правдоподобия (аллегория пещеры Платона, демон сомнения Декарта, скептицизм Юма в отношении причинности, коперниканская революция Канта…)? И разве зарождение современного научного дискурса о человеке не было странным образом тесно связано с утверждением безумия как болезни, требующей лечения? Таким образом, мечта о возвращении к всеобусловливающему истоку сновидений, говоря исторически, состояла в архивном возвращении к истоку понимания себя и мира, господствовавшему вплоть до времен Фуко, – со всеми его фундаментальными, исторически сложившимися различениями: субъект/объект, вымысел/реальность, трансцендентность/имманентность.

В архиве Упсалы это возвращение было буквально в пределах досягаемости Фуко. Ведь в этом архиве психология, в частности, раскрывалась с самого своего зарождения и расцвета, и в самом своем истоке ей буквально приходилось бороться со всевозможными демонами и духовидцами.

Коллекция фолиантов Уоллера в распоряжении Фуко как заключившего контракт автора «Истории безумия» стала архивом еще не написанной истории о том, как мечта о науке о человеке, в особенности о человеческом духе, психологизировалась на протяжении веков – со всеми вытекающими отсюда общекультурными предпосылками, последствиями и побочными эффектами. Всего в нескольких минутах от Maison de France Фуко начиная с осени 1956 года ежедневно исчезал на несколько часов (обычно с 10 утра до 4 часов дня) в залах «Каролины Редививы».

Adelante143.

Судя по имеющимся данным, решающий прорыв, по-видимому, произошел на рубеже 1956/1957 годов. В письме Жаклин Вердо от 29 декабря 1956 года он восхваляет «великолепную библиотеку» в Упсале, благодаря которой не требовалось дальнейших посылок из Парижа. Именно Вердо, сама будучи клиническим психологом, однажды убедила Фуко написать предисловие к Бинсвангеру (не в последнюю очередь она рекомендовала ему писательство как эффективное средство от депрессии) и впоследствии обеспечила ему контракты на издание двух книг. В том же письме Фуко сообщает, что уже написал 175 страниц «Истории безумия» и намерен остановиться на 300, поэтому публикация в январе 1958 года отнюдь не выглядит фантастической. Тематически книга будет посвящена «безумию и опыту неразумия в историческом пространстве, открытом греками». В частности, он намеревался преодолеть разрыв между «Похвалой глупости» Эразма и «Толкованием сновидений» Фрейда, а также «позволить подняться небольшому количеству пара из котла Макбета» 144. Вердо больше никогда не услышит об этом проекте.

Это не новый опыт. Подобно тому как Сервантес, автор «Дон Кихота» – того большого безумца, который в начале Нового времени отправляется в великий путь исцеления от своего безумия, – только в процессе написания осознал истинный потенциал повествования, изначально задуманного как упражнение для пальцев, Фуко самым продуктивным образом выходит из-под контроля собственного проекта. Погрузившись в книги коллекции Уоллера, он начинает понимать, какие возможности таит в себе разрабатываемая на месте тема «История безумия». Не в последнюю очередь это касается вопроса о том, каким он видел свое будущее как писателя. Ведь пограничное явление «безумия» предлагало повествовательные возможности, которых просто не существовало в случае истории смерти, снов или даже детства. Это выражалось в тройственной возможности говорить не только о предмете обсуждения, но и с ним, а также в нем, соответственно изнутри его настоящего.

Таким образом, можно было говорить о безумии с медицинской, институциональной или полицейской точек зрения.

Было возможно также разговаривать с безумием, например в форме фрейдовского talking cure145 или даже из религиозных побуждений.

И можно было, исходя из опыта безумия, говорить как безумный (или как тот, кого другие признали безумным), то есть как тот, кто оказался в состоянии более или менее выраженного отклонения или отчуждения от господствующей формы разума.

Можно ли было представить себе работу, которая рассматривала бы историю безумия со всех трех точек зрения одновременно? Как историю объективации безумия позитивной наукой, как историю диалогического взаимодействия с безумием и как историю, рассказанную тем, чьими устами говорило и говорит само безумие? В любом случае Фуко за эти годы освоил все три. Как научный теоретик и историк, как клинический психолог, работающий в стационаре, а также как человек, который сам был соответствующим образом классифицирован и помещен в психиатрическую больницу и по-прежнему, не в последнюю очередь по его собственному мнению, балансировал на грани «безумия». По сути, именно эти три фактора сформировали ту экзистенциальную ситуацию, которая привела его в Упсалу и из которой он искал для себя приемлемый выход.

Если бы удалось изложить на бумаге такую тройственную историю безумия, это была бы книга, которая переосмыслила бы всю широту антропологического поля с самого его начала, основываясь на, казалось бы, фундаментально пограничном феномене человека. И наконец, она обещала бы своему автору – предпринимались ли когда-либо подобные попытки? разве Ницше уже не делал этого? – терапию, успех которой был бы подтвержден не чем иным, как самим актом письма. Такая книга, совершенно неизбежно, стала бы и литературой, и философией, самой трезвой и веселой наукой, хроникой отчуждения и процессом самопознания, чистым актом безумия и явным проблеском гениальности в одном лице.

Вместо истории психологии как психиатрии такой труд стал бы феноменологией духа в гештальте безумия; критикой чистого разума с точки зрения абсолютного неразумия, а также книгой о бытии и ничто.

Так что же такое безумие в его наиболее общей, но и самой конкретной форме для того, кто с самого начала отвергает любой доступ к нему со стороны знания? Не что иное, как отсутствие творения 146.

Ненадолго.

Это безумие. Основной тезис работы вскоре найден: то, что характеризует и фундаментально определяет модерн как эпоху света и в конечном счете Просвещения. Это первоначально осуществляемое в конкретных пространственных рамках, затем юридически санкционированное, потом философски легитимированное и, наконец, терапевтически мотивированное исключение форм безумия и безумцев, маркированных как радикально «неразумные». Это привело к неизбежному и вместе с тем трагическому результату: под всё более абсолютным господством данного исключения должна была утвердиться, закрепиться и стать самодостаточной новая форма безумия – уникальный в истории человечества идеал общества без безумцев, то есть без признанного или даже публично допустимого Потустороннего для их господствующего разума. Отсюда и первоначальное название книги: «L’autre tour de folie» (в переводе: «Другой вид безумия» или «Обратная сторона безумия»). Согласно высказыванию Блеза Паскаля, процитированному Фуко в начале его работы: «Все люди неизбежно безумны, так что не быть безумцем означает только страдать другим видом безумия» 147.

Этот «другой вид безумия» возникает и утверждается в обществе, которое верит, что может учреждаться, осмысляться и развиваться исключительно в рамках позитивной науки, устанавливающей факты.

Необходимо написать историю другого вида безумия – того, посредством которого люди узнают друг друга в жесте суверенного разума, сковывающего своего ближнего, и общаются на беспощадном языке не-безумия; необходимо заново пережить момент этого заговора, прежде чем он окончательно восторжествует в царстве истины и возродится в лирике протеста 148.

Черт, черт, черт.

Основываясь на насыщенной источниками реконструкции предыстории этого заговора, Фуко разъясняет Просвещению обусловливающие его исключения, написав собственную «Диалектику Просвещения». Разница лишь в том, что, по Фуко, «вхождение в мир» фундаментального различия между разумом и безумием не обусловлено какой-либо закономерностью или направляющей исторической динамикой, а должно было быть раскрыто в его истоках просто как историческое событие. Или, иными словами, как нечто такое, чего не должно было быть и что не должно было произойти. В этом Фуко как автор книги «Безумие и общество» видит свою просветительскую миссию для современности: освободить инкапсулированную в своем собственном безумии разума современность от иллюзии необходимости ее становления – и, тем самым, от видимости ее исторической безальтернативности. Архивные раскопки как культурное самопросвещение:

Конститутивен жест, отделяющий безумие, а не наука, которая, как только это разделение осуществляется, вновь обретает покой. Изначальной является цензура, устанавливающая дистанцию между разумным и неразумным; отсюда и происходит присвоение истины разумом – она вырывается у неразумного как безумие, как заблуждение или как болезнь, и она весьма далека от нее. <…> Можно было бы написать историю границ – историю тех неясных жестов, которые забываются сразу же после их совершения, посредством которых культура отвергает нечто внешнее по отношению к ней <…> Спрашивать культуру о ее предельном опыте – значит спрашивать ее о разрыве, который является подлинным истоком ее истории. <…> каждый из них проводит на границах нашей культуры пограничную линию, которая в то же время является ее изначальным разделением 149.

В предисловии Фуко приводит примеры других первоначальных разделений или жестов исключения, существенных для установления «западного ratio»: разграничение Запада и Востока, разделение сна и реальности (как вариант разделения вымысла и факта), установление некоторых сексуальных запретов. О каждом из них, в соответствии с его исследовательским треком, можно было бы написать историю, аналогичную той, которой он посвятит себя в «Истории безумия», – истории строгого разделения разумного и неразумного. Она ведет от безумца в заточении через безумца, которого методично изучают как объект, наконец к третьему – психически больному, которого лечат от безумия.

Исключение через включение.

Используя богатые собрания Упсальской и Парижской библиотек в качестве источника, Фуко как историк безумия действует одновременно на трех уровнях описания, которые постоянно проникают друг в друга. С одной стороны, он реконструирует установление и исполнение вышеупомянутой «изначальной цезуры» на основе концептов, институтов, юридических и полицейских мер, охватывающих и организующих заключение лиц, признанных душевнобольными, в тюрьмы, приюты и работные дома. С точки зрения истории науки в узком смысле слова он прослеживает методы диагностики и лечения, которые разрабатываются, испытываются и совершенствуются на изолированных людях.

На третьем уровне рассматривается история литературных форм, в которых звучали голоса безумия или открытого неразумия, как, например, в «Похвале глупости» Эразма Роттердамского, в пьесах Уильяма Шекспира с их мудрыми шутами, в произведениях Пьера Корнеля и «Дон Кихоте» Сервантеса как прототипе европейского романа.

Динамика, которую Фуко определяет в отношении борьбы с безумием в начале Нового времени, – это исключение через включение, точнее, «жесткое разделение, состоящее в социальной изоляции, но вместе с тем в духовной реинтеграции»150.

Эту динамику необходимо сначала понять физически и конкретно – и доказать: с начала XVII века, по словам архивариуса Фуко, «безумцев», в еще во многом неопределенном смысле этого слова, по всей Европе размещали именно в тех местах, где с раннего Средневековья прокаженные (а позднее и больные венерическими заболеваниями) были изолированы от остального населения и от которых, следовательно, было принято держаться на расстоянии. Безумие как болезнь духа, таким образом, сразу на нескольких уровнях занимает место проказы как болезни телесной. Если и рассматривается возможность лечения, то, как и в случае с преступниками того времени, оно заключается в принудительном труде.

Запертые в похожих на темницы камерах приютов, пациенты становятся объектом диагностической классификации и, таким образом, определяются в первую очередь как психически больные, а значит, нуждающиеся в лечении. Этот маневр Фуко отнюдь не считает невинным. Ведь с этого момента безумие в форме психического заболевания предстает лишь производным явлением, точнее, излечимым отклонением от разумно определенных идеалов психического здоровья, или даже от нормальной функциональности.

Клинически безумец – больной человек, и, следовательно, его можно вылечить, поскольку он также потенциально разумен. Ослабление неотъемлемых прав безумия, вытекающее из изначальной цезуры, отражается в динамике коммуникативных жанров, связанных с безумием: если безумие, по Фуко, вплоть до позднего Средневековья оставалось чистым, неотфильтрованным и ничем не ограниченным, то в эпоху Возрождения оно выполняет диалогическую функцию глупой, нарушающей табу критики; а после того, как его монолог в темницах затихает, о нем начинают говорить клинически авторитетно.

Великое заточение.

Период с 1657 по 1794 год, лежащий в основе реконструкции исключения через включение у Фуко, в точности соответствует периоду, в течение которого происходит становление современной философии субъекта на методологическом и научном уровне. Двумя важнейшими демаркационными работами этого периода являются «Размышления» Рене Декарта (1641) и трехтомная критика разума у Канта, которая начинается с публикации «Критики чистого разума» (1781).

В «Размышлениях» Декарта жаждущий знаний разум, согласно трактовке Фуко 151, впадает в скептицизм, который можно назвать вполне бредовым, даже параноидальным, для того чтобы обрести методологически прочное основание для своих интеллектуальных поисков. Это основание – мыслящая субстанция, самодостаточная и прозрачная для себя самой, полностью свободная от заблуждений: cogito ergo sum – я мыслю (разумно), следовательно я существую.

Возрождение выпустило на свободу голоса Безумия, сумев усмирить их неистовую силу; классическая эпоха, совершив неожиданный переворот, заставила Безумие умолкнуть. <…> Безумие для сомневающегося субъекта исключено – как вскоре исключено будет то, что он не мыслит и не существует. <…> В XVI веке безумие как форма иллюзии еще указывает один из самых проторенных в то время путей сомнения. Мы не всегда с достоверностью знаем, что не спим, и никогда не уверены в том, что не сошли с ума. <…> Но вот теперь Декарт достиг этой уверенности, и она для него неколебима: безумие больше не имеет к нему касательства. Сумасбродство – предполагать, что ты сам сумасброд. <…> Отныне безумие не грозит самой деятельности Разума. Разум укрылся от него за стеной полного самообладания, где его не подстерегают никакие ловушки, кроме заблуждения, и никакие опасности, кроме иллюзии152.

В критическом труде Иммануила Канта разум предстает перед собственным судом, исследуя себя, чтобы защитить постоянно порождаемые им метафизические знания – и их иллюзии. В ходе этого движения, обычно называемого Просвещением и современной философией субъекта, мыслящий субъект удаляется от мира (безумия) во внутреннее пространство, управляемое исключительно законами разума. Отныне он воображает, что только в этом замкнутом внутреннем пространстве своего опыта он может найти необходимые ресурсы для исследования, прояснения, лечения и контроля над собой, а вместе с тем и над закономерно управляемой им реальностью как объектом созерцания.

Мыслящему субъекту в этой слишком рациональной инкапсуляции самого себя остается лишь заниматься философской саморефлексией, а также в конечном счете терапевтическим самолюбованием условиями собственных рациональных возможностей.

Даже Фрейд, толкователь сновидений и мыслитель эпохи Просвещения, не добился истинного освобождения от великого рационалистического самозаключения – или, как Фуко его прямо называет, от «Великого заточения» – ни в отношении неотъемлемых прав сновидения, ни в отношении прав безумия, а в лучшем случае открыл еще один нижний уровень внутреннего мира субъекта: «…у Фрейда психологизация сновидения и обеспечиваемый благодаря ей приоритетный статус сновидения в пространстве психологии лишает его права быть специфической формой опыта» 153. То же самое касается и подхода Фрейда к безумию 154.

Настоящий кошмар.

Дальнейшим как философским, так и цивилизационным следствием этой начавшейся с «классической эпохи» и продолжающейся по сей день самоизоляции субъекта от всего, что он не может интегрировать в собственные рамки разума, Фуко называет исключение любой формы направляющей, достойной признания или даже потенциально освобождающей трансцендентности. Чего-то в форме безумия фамильных пророческих феноменов или речей.

Всё, что имеет смысл, насколько это вообще возможно, остается в рамках имманентности – будь то имманентность самого субъекта или имманентность соответствующих обществ (тогда обычно само «общество» рассматривается как субъект). То, что может быть сказано, может быть сказано ясно и в конечном счете научно. Всё остальное – бесполезно или просто бессмысленно.

Заключительным движением в рамках этой концепции становится осмысление самого субъекта как такого, чей образ, глубина и поверхность, стремления, цели и надежды, вплоть до самой последней мысли, понимаются как «социально» сформированные, даже социально детерминированные, и, таким образом, полностью определяемые социальными технологиями. Например, даже поэты предстают в культуре лишь как «инженеры души» и вынуждены приспосабливать свои слова к социальной полезности или, по сути, к политически преобладающим формам прогрессивного конформизма. Никакая культура знания и науки не могла бы сравниться с томлением духа самого Фуко.

Прежде всего, Фуко рассматривает современную академическую философию как полностью находящуюся во власти этой тотальной имманентности как «другой формы безумия». Ведь в нынешнем конце Просвещения, в «Эпохе Света», он видит закат философии как теории познания, которая, исходя из инкапсулированного субъекта, на позитивной научной основе определяет, что есть – и что должно быть – на самом деле. Настоящий кошмар господствующего разума, становящийся с каждым днем всё более реальным при ярчайшем научном дневном свете.

Пестрый котел.

В октябре 1958 года, когда Мишель Фуко в последний раз вернулся из Парижа после летних каникул, чтобы попрощаться со своими коллегами в Упсале и подать заявление об отставке, его «Краткая история безумия» за 18 месяцев разрослась до рукописи объемом более тысячи страниц.

Несколько дисциплин (история науки, социальная история, философия и история литературы), а также несколько направлений (марксизм, феноменология, структурализм, Ницше, Хайдеггер) переплелись в единое целое.

Изначальная гордыня порождает стилистически уникальный гибрид: тон трезвого летописца иногда прямо в одном разделе сменяется тоном ученого-теоретика, философа-систематика, а затем переходит в литературную, даже лирико-мистическую прозу. Поэтические амбиции Фуко простираются вплоть до открытого обращения к географическим, а следовательно, и психологическим обстоятельствам его появления в «ночи духа» на Севере:

В центре этой попытки познать классический опыт безумия в его правах и в его становлении, следовательно, оказывается неподвижная фигура: простое разделение дня и тьмы, тени и света, сна и бодрствования, истины солнца и полночи. Элементарная фигура, воспринимающая время лишь как бесконечное повторение границы. И эта фигура также предполагает погружение человека в мощное забвение; мало-помалу он научился управлять этим великим разделением и низводить его до своего уровня; образовывать в нем день и ночь, подчинять солнце истины собственному слабому свету. То, что он стал хозяином своего безумия, что, освободив его, он заточил его в темницах своего взгляда и морали и что он обезоружил его, загнав в последний принадлежащий ему угол, позволило человеку наконец установить то отношение к себе, которое называется «психологией». Сначала безумие должно было перестать быть ночью и стать мимолетной тенью сознания, чтобы человек мог претендовать на постижение истины и ее раскрытие в познании. В процессе восстановления этого опыта безумия история условий возможности психологии возникла как бы сама собой155.

Позитивно отклоняется.

Осознавая, что ему предстоит нечто большее, чем простое упражнение для снятия депрессии, в мае 1957 года Фуко передает часть рукописи для ознакомления преподававшему в Упсале историку науки Стену Линдроту. Почему бы не представить работу в качестве диссертации в Швеции и не добиться ее защиты, обойдя ненавистные, запутанные особенности французской системы? Особая лисья тропа, полностью соответствующая вкусам Фуко.

Линдрот, сыгравший ключевую роль при передаче коллекций Уоллера в фонды «Каролины Редививы» и некогда написавший докторскую диссертацию о медицинских теориях Парацельса, казался идеальным рецензентом. По крайней мере, лучшим из возможных в этом месте. Поэтому разочарование было немалым, когда, внимательно прочитав работу, Линдрот сообщил в письме, что не видит перспектив для подобного проекта на своем факультете. Работа была слишком вольной, эссеистичной и ассоциативной, подкрепленной чрезмерно пространными тезисами, выходящими за рамки границ государства и столетия. В ключевых моментах не хватало ясности, трезвости и теоретической сдержанности. Хотя профессор Линдрот и не говорил этого, он отверг рукопись Фуко как образцовое порождение того, что в кругах гуманитарных наук уже тогда – и на многие десятилетия вперед – называли «французским», применяя это прилагательное для решительного осуждения с научной точки зрения и не в последнюю очередь обесценивая в стилистическом плане.

Последние люди.

Печально, конечно. С другой стороны, ничего удивительного. Действительно, неприятие Линдрота слишком точно вписывалось в образ шведского общества и его академической культуры, сложившийся у Фуко после двух зим в Упсале. Вместо глубокой подлинности ночи там царила безликая серость 156 беззаботно самоутверждающейся посредственности. Даже провозглашенная моральная толерантность и прогрессивность вблизи оказывались чистой «языковой игрой», которая в своем повседневном исполнении следовала логике исключения через включение, логике, теперь уже достаточно теоретически проанализированной Фуко. Псевдотолерантный, гетеросексуальный конформизм, обнажающий свое истинное, глубоко испуганное лицо за всегда закрытыми, ярко разукрашенными деревянными дверями.

Вместо того чтобы произносить привычные любезности, Фуко воспользовался своим прощальным приемом в октябре 1958 года, чтобы произнести речь, которая, по воспоминаниям присутствовавших коллег, представляла собой не что иное, как «яростную лобовую атаку» на всё, за что выступала и что отстаивала «Швеция» 157.

Что касается преобладающей национальной души, Фуко отмечает почти «шизофренические черты». В конечном счете Швеция была похожа на все либерально настроенные государства всеобщего благосостояния, только немного больше. Страна, где, как язвительно заметил Фуко, в обозримом будущем «люди вообще больше не будут нужны», в чьей сентиментальной, комфортной терпимости любой реальный конфликт избегался и замалчивался, любое подлинное отклонение осуждалось и изолировалось. Не говоря уже о позитивистски настроенной посредственности ее академических институтов и всеобщей экзистенциально успокоенной незрелости взрослых, которые со всей серьезностью заказывают на обед большой стакан молока.

Хотя глубокая ярость Фуко ко всему, за что «Швеция» выступала, особенно в рамках социал-демократических левых сил Европы, могла быть вызвана пережитой там академической неудовлетворенностью, у нее имелись и более глубокие философские корни. Она восходила к тому автору, который в предшествующие годы стал для него важнее всех остальных. Для Фуко Швеция сделалась образцовым воплощением того самого последнего человека, которого Фридрих Ницше пророчески предсказал в своей работе «Так говорил Заратустра» как конечную стадию либеральной субъективности всеобщего благосостояния: заключенные в тотальной имманентности собственного разума и успокоенные постоянно доступными, простыми способами удовлетворения потребностей, они живут в апокалиптическом, искаженном сознании того, что сами изобрели счастье.

Прощальная речь Фуко перед коллегией Упсалы подробно не задокументирована, но, по слухам, чтобы кратко выразить свое мнение об образцовой стране, ему достаточно было бы прочитать притчу Ницше:

У них есть нечто, чем гордятся они. Но как называют они то, что делает их гордыми? Они называют это культурою, она отличает их от козопасов. Поэтому не любят они слышать о себе слово «презрение». <…>

Буду же говорить я им о самом презренном существе, а это и есть последний человек.

И так говорил Заратустра к народу: <…>

Горе! Приближается время, когда человек не пустит более стрелы тоски своей выше человека, и тетива лука его разучится дрожать! <…>

«Счастье найдено нами», – говорят последние люди, и моргают. <…>

Захворать или быть недоверчивым считается у них грехом: ибо ходят они осмотрительно. Одни безумцы еще спотыкаются о камни или о людей!

От времени до времени немного яду: это вызывает приятные сны. А в конце побольше яду, чтобы приятно умереть. Они еще трудятся, ибо труд – развлечение. Но они заботятся, чтобы развлечение не утомляло их.

Не будет более ни бедных, ни богатых: то и другое слишком хлопотно. И кто захотел бы еще управлять? И кто повиноваться? То и другое слишком хлопотно.

Нет пастуха, одно лишь стадо! Каждый желает равенства, все равны: кто чувствует иначе, тот добровольно идет в сумасшедший дом.

«Прежде весь мир был сумасшедший», – говорят самые умные из них и моргают 158.

Повторное вхождение.

Фуко всё еще таил в себе много хаоса. И теперь в его колчане было произведение, которое, словно стрела, неслось впереди его стремлений. Так что же, обратно в Париж? Или – что, возможно, даже лучше – позволить министерской милости перенести себя в страну за железным занавесом. К не-месту, где доминирующая сейчас логика исключения через включение проявлялась, по крайней мере, настолько открыто и была настолько пропитана насилием, что повседневную жизнь там можно было постичь только в регистрах театра абсурда.

В письме от поздней осени 1958 года Фуко воображает себя королем Убю, героем-дураком, вышедшим из-под пера скандального французского драматурга Альфреда Жарри, чтобы на основе этого составить беккетовское описание настроений в новом месте своей дислокации:

Ты знаешь, что Убю едет в Польшу, то есть в никуда. Я в тюрьме, то есть по ту сторону, но еще немного хуже. Снаружи – внутрь попасть невозможно; прижатая к решетке, моя голова едва просовывается; прямо сейчас я вижу, как остальные внутри ходят кругами. Знак, что они уже ушли, и ничего не остается, кроме как ждать, пока они снова вернутся. Им готовили улыбку, но они получили пинок под зад, и у них не осталось ни сил, ни мужества, чтобы ответить. Улыбка не потеряна; кто-то другой подхватывает ее и уносит. С Вислы постоянно поднимается туман. Ты даже не знаешь, где находится свет. Меня поселили в социалистическом дворце. Я работаю над своей Folie159, которая в этой бредовой пустоте грозит стать тем, чем она всегда притворялась 160.

На завершение печатной версии ушло больше года. Но работа была окончена, и ее рукопись уже ходила среди избранных парижских академических надзирателей. Оттуда Фуко вскоре получит радостное известие, когда Кангилем – тот самый Кангилем, чей экзаменационный вопрос о «сексуальности» чуть не погубил его десять лет назад, – напишет: «Ничего не меняйте, это диссертация» 161.

Обратный билет Фуко. В университетские врата. В самый разгар открытого разгула той академической суматохи, которая охватит Париж в последующие бурные годы French Theory162.

П. Ф.

Англия – следующий уровень. Уже более двух лет Пол Фейерабенд преподает в Бристольском государственном университете, расположенном менее чем в двух часах езды на поезде от Лондона. Девяноста фунтов, которые он получает там ежемесячно, в 1957 году хватило бы на безбедную жизнь в английской глубинке. Преподаватель теории науки может позволить себе даже квартиру с собственным телефоном. Когда тридцатитрехлетний уроженец Вены смотрит в зеркало по утрам, он может принять себя за взрослого. В любом случае для его прежней мечты о карьере певца уже слишком поздно. Даже написание коротких пьес и сценических текстов полностью заменилось подготовкой квалифицированных научных публикаций. В последние месяцы Фейерабенд, по сути, жил в своем кабинете и писал «важные статьи» 163.

Они не приносят длительного удовлетворения. Как и его женитьба годом ранее на Мэри О’Нил, одной из его студенток. Совсем наоборот. Они лишь усиливают чувство внутренней пустоты и бесцельности, которое постоянно преследовало его с переезда из Вены в Англию:

Но когда все статьи были дописаны, а все доклады прочитаны, я просто не знал, куда себя деть. <…> Я увядал, когда вынужден был возвращаться восвояси. Почти целый год я ежедневно принимал секонал и спал дни и ночи напролет, за исключением собственных лекций и уроков пения 164.

Он легко сопереживает Эстрагону в пьесе Сэмюэла Беккета «В ожидании Годо» или шекспировскому Гамлету, которого на сцене Королевского театра в Бристоле играет актер Питер О’Тул. Хотя Фейерабенду было непросто решить, с кем из двух театральных философов он теперь экзистенциально себя отождествляет: с абсурдным, бессмысленным комиком и бродягой Эстрагоном (Эстрагон: «И чего мы только с тобой не выдумаем, лишь бы верить, будто и вправду существуем, а, Диди?» – Владимир: «Ну да, ну да, на любые чудеса горазды») 165 – или же с кандидатом в самоубийцы Гамлетом, превратившимся в бредящего скептика в замке своих грез. Тем более Фейерабенд мучается состоянием не только своего духа, но и тела: «Меня часто мучили боли – последствие ранения, полученного на войне. <…> Я принимал обезболивающее – сначала обычную дозу, потом двойную, а позже и пятикратную» 166.

§§§

Экзистенциальные проблемы. При всём этом заслуги молодого философа, которого в Англии называли «учеником Поппера», весьма значительны. «Уже тогда знакомый с академическими обычаями… согласно которым человек продвигается тем дальше, чем больше текстов он пишет» 167, он имеет внушительный список публикаций за 1957 год, включающий статьи по теории науки, логике и философии языка, охватывая весь спектр того, что тогда впервые было названо «аналитической философией». Течению, которое наследует венскому позитивизму, а также прорывам в формальной логике, достигнутым Бертраном Расселом и Готлобом Фреге в начале XX века, свойственно осознанное отделение от прежних традиций и функций западной философии. В частности, в области метафизики, социальной критики и искусства жить.

Экзистенциальные проблемы, подлежащие прояснению в рамках аналитической философии, касаются статуса теоретических сущностей, таких как атомы, кванты или так называемые естественные виды, языковых сущностей, таких как значения и пропозиции, или предполагаемого психологического материала, такого как чувственные данные и предпочтения. Иными словами, всего, что не имеет никакого отношения к вопросу о том, что значит найти себя, осознать себя и сделать свободный выбор, будучи существом, заброшенным в этот мир без приглашения. Не говоря уже о том, чтобы критически осветить собственное настоящее с непосредственно политической точки зрения.

Только Карл Поппер, ставший профессором Лондонской школы экономики, своей деятельностью выходит за рамки добровольного философского самоограничения. В частности, его работа «Открытое общество и его враги» (первоначально называвшаяся «Социальная философия для всех») положила начало его выдающейся карьере.

В то время как Уинстон Черчилль, вновь избранный премьер-министром Великобритании в 1951 году, мог лишь в шутливой форме преуменьшать значение обещаний глобальной свободы западными обществами («Демократия – наихудшая форма правления, если не считать всех остальных»), Поппер позволил себе пойти еще дальше.

В форме своего «Открытого общества…» он предоставил процветающим странам Западной Европы аргументационную защиту от марксистско-диалектической аналитики выходящих из тоталитарной зимы стран Варшавского договора, заключенного в 1955 году. Подобно системе прогресса эмпирической науки, которая полагалась на фальсификацию, а не на догмы, рыночные либеральные демократии можно было бы рассматривать как открытые системы прогресса, которые, вместо того чтобы полагаться на жесткие годовые планы и исторические законы, воплощали обещание всеобщего процветания посредством метода проб и ошибок.

Только в 1957 году первый том «Открытого общества…» Поппера был наконец опубликован на немецком языке. В переводе Пола Фейерабенда:

Заняться мне было нечем, и нужны были деньги. Переводить Поппера было легко. Я напечатал первый вариант на допотопной пишущей машинке, несколько раз перечитал его и продиктовал секретарю окончательную версию. Я был всё еще мало знаком с тонкостями английского языка и предпочитал парафраз переводу – так что я ушел далеко от оригинала, и Поппер был не очень доволен тем, что получилось 168.

Свинцовые времена.

Разногласия между ними уже тогда выходили за рамки чисто переводческих вопросов. Отнюдь не редкость для философских школ, и в случае Поппера обычаи, регулирующие внутреннюю работу школы, находятся в открытом противоречии с принципами, которые преподносятся внешнему миру как действительно способствующие познанию. Хотя Поппер, читая лекции студентам в Лондоне, выглядит непринужденно (стандартное вступление: «Я профессор философии научного метода, но у меня есть одна проблема: научного метода не существует. Зато у меня есть несколько полезных практических правил»), рамки его преподавания и организации деловых контактов очень тесны и в итоге далеки от свободы. Когда Поппер приглашает гостей к себе домой в пригород Лондона, чай с печеньем вовсе не является предметом непринужденного обсуждения. В конце концов, уже существовала правильная доктрина под названием «фальсификационизм», или «критический рационализм». Что в первую очередь требовало от его ближайших соратников прислушиваться к ней должным образом. Но не для Фейерабенда:

Идеи Поппера были очень соблазнительными, и я уже попал под их очарование. <…> Но почему я должен вести себя так, как будто это святая скрижаль? <…> Здесь я, кажется, вступал в царство религиозного пиара, групповой динамики или интеллектуальной жадности – и всё это было не по мне 169.

Уже в конце 1953 года он отклонил предложение Поппера о должности ассистента на его кафедре в Лондоне. Как будто желая отразить его собственное внутреннее состояние, мегаполис встретил Фейерабенда через несколько недель после прибытия неизвестным до тех пор погодным явлением. Из-за температурной инверсии, сопровождающейся экстремальным холодом, весь Лондон с 5 по 9 декабря 1952 года был покрыт плотным серым туманом. Клубы проникают даже во внутренние помещения, и в городе на несколько дней вводится чрезвычайное положение. Вскоре стало ясно, что в этом призрачном явлении виновата не только мать-природа, но и прежде всего сами жители Лондона – сотни тысяч работающих на полную мощность угольных печей и экспоненциально растущее число автомобилей в те годы. Количество погибших в результате «Великого лондонского смога» вскоре превысит десять тысяч человек 170.

1.TGR. S. 200–213
2.Ibid. S. 201.
3.Ibid. S. 202 f.
4.Ср.: GS 9.1. S. 143–509.
5.Цит. по: Адорно Т. Исследование авторитарной личности / пер. Л. Латышева. М.: Серебряные нити, 2001. С. 48. – Здесь и далее примеч. пер.
6.Загруженность (англ.).
7.Дразнящие до мучения (англ.).
8.Ibid. S. 203.
9.Ibid. S. 205 f.
10.Arendt H. und Scholem G. 2010. S. 37 f.
11.GS 3. S. 11/13. [Хоркхаймер М., Адорно Т. В. Диалектика Просвещения. С. 8, 10–11.]
12.Трюммерфрау (Trümmerfrau) – женщины, участвовавшие в восстановлении разрушенных городов после Второй мировой войны.
13.Benjamin W. 1974. S. 697 f. [Беньямин В. О понятии истории. С. 242.]
14.BW 4.III. S. 360.
15.Хоркхаймер М., Адорно Т. В. Диалектика Просвещения / пер. М. Кузнецова. М.-СПб.: Медиум, Ювента, 1997. С. 6.
16.Там же. С. 59.
17.Ibid. S. 300 f.
18.Кошмар (англ.).
19.TGR. S. 211.
20.Ibid. S. 211/213.
21.GS 4. S. 13. [Адорно Т. В. Minima Moralia. С. 18.]
22.Ibid. S. 43. [Там же. С. 49.]
23.Ibid. S. 26 f / 29. [Там же. С. 31–32, 34.]
24.Письмо матери от 24 декабря 1949: BW 5. S. 532.
25.TGR. S. 211 f.
26.KrV. BXXX.
27.GS 10.1. S. 21.
28.TGR. S. 213.
29.BW 3. S. 47.
30.Ibid. S. 47.
31.Ibid. S. 45.
32.Ibid. S. 46.
33.Mann T. 2003. S. 143.
34.Описания взяты из рассказа Сьюзен Сонтаг «Паломничество», см: WWL. S. 81–115.
35.По преимуществу (лат.).
36.WG. S. 18 f. [Сонтаг С. Заново рожденная. С. 18.]
37.WWL. S. 91.
38.WG. S. 77 f.
39.Ibid. S. 78.
40.Уродливая пожирательница (англ.).
41.Ibid. S. 24. [Сонтаг С. Заново рожденная. С. 22.]
42.Ibid. S. 26. [Там же. С. 23.]
43.Ibid. S. 27.
44.Ibid. S. 27. [Сонтаг С. Заново рожденная. С. 24.]
45.«Значение в искусстве» (англ.).
46.Ibid. S. 35. [Там же. С. 29.]
47.Ibid. S. 47 f. [Там же. С. 36.]
48.«Я рождена заново» (англ.).
49.Ibid. S. 39.
50.Ibid. S. 41.
51.Ibid. S. 43 f. [Сонтаг С. Заново рожденная. С. 34.]
52.Ibid. S. 44.
53.Ibid. S. 44 f. [Сонтаг С. Заново рожденная. С. 34–35.]
54.Ibid. S. 45. [Там же. С. 35.]
55.Ibid. S. 46 f. [Там же. С. 35–36.]
56.Ibid. S. 60–62. [Там же. С. 44–45.]
57.-прогресс (англ.).
58.На одну ночь (англ.).
59.К августу 1950 года он будет содержать 36 отдельных записей. Ср.: Moser B. 2022. S. 116.
60.WWL. S. 103.
61.WG. S. 80. [Сонтаг С. Заново рожденная. С. 57.]
62.BW 3. S. 9.
63.BW 3. S. 17.
64.Дословно: «общее ядро» (англ.). The Common Core State Standards Initiative (CCSSI) – Единый базовый государственный стандарт.
65.Ср.: Moser B. 2022. S. 119–130, здесь конкретно: S. 120.
66.WG. S. 92. [Здесь и далее датировка записей приводится по тексту Айленбергера, может не совпадать с цитируемым изданием. Сонтаг С. Заново рожденная. С. 54.]
67.Согласно документам, это также день бракосочетания. [Там же.]
68.WG. S. 93. [Там же. С. 58.]
69.Ibid. S. 94. (Примечание автора: этот отрывок не был включен в опубликованное американское издание дневников.) [Там же. С. 59.]
70.DE I. S. 20.
71.Высшая нормальная школа (фр.).
72.Eribon D. 2017. S. 53 f.
73.Camus A. 2023. S. 15. [Камю А. Миф о Сизифе. С. 24.]
74.Ibid. S. 160. [Там же. С. 92.]
75.См.: Eilenberger W. 2020. S. 290 ff.
76.Eribon D. 2017. S. 55.
77.Ibid.
78.Sartre J. P. 2018. S. 151. [Сартр Ж.-П. Экзистенциализм – это гуманизм. С. 324.]
79.Агрегация (фр.) – престижный конкурсный экзамен.
80.Дальнейшие описания основаны на работах: Eribon D. 2017. S. 68 ff.; а также: Macey D. 1995. S. 21–47 и Miller J. 1993. S. 38–65.
81.Eribon D. 2017. S. 70.
82.Больница Святой Анны (фр.).
83.Диплом о высшем образовании (фр.).
84.Подробнее об этой первой работе
  [Фуко] у: Elden S. 2021. S. 11 f.
85.Eribon D. 2017. S. 72.
86.Цитаты и описание Alpacher Tagung приводятся здесь в основном по: ZV. S. 97 ff.
87.Ibid.
88.Ibid.
89.Сертификат об окончании государственной средней школы для мальчиков за 1939/40 учебный год, цит. по: NP. S. 7.
90.ZV. S. 64. [Фейерабенд П. Убийство времени. С. 74.]
91.Ibid. S. 69 ff. [Там же. С. 82.]
92.Фейерабенд П. Убийство времени: Автобиография / пер. В. Зацепина. М.: Rosebud Publishing, 2021. С. 83.
93.Ibid. S. 71.
94.Ibid. S. 70 f. [Там же. С. 84–85.]
95.Ibid. S. 84 f. [Там же. С. 102–103.]
96.Ibid. S. 86. [Там же. С. 104.]
97.NP. S. 24.
98.Цит. по: Kuby B. 2010. S. 51.
99.Все цитаты из: Veröffentlichungen des Vereins Ernst Mach – «Wissenschaftliche Weltauffassung. Der Wiener Kreis» (1929), онлайн: https://www.phil.cmu.edu/projects/carnap/editorial/latex_pdf/ 1929-5.pdf [Карнап Р., Ганг Г., Нейрат О. Научное миропонимание – Венский кружок. С. 13.]
100.Ibid. [Там же. С. 17.]
101.Карнап Р., Ганг Г., Нейрат О. Научное миропонимание – Венский кружок / пер. Я. Шрамко. СПб.: Логос, 2005. № 2 (47). С. 17.
102.Историю основных деятелей Венского кружка см.: Edmonds D. Die Ermordung des Professor Schlick – Der Wiener Kreis und die dunklen Jahre der Philosophie. München, 2021; аналитическую классификацию в: Friedman M. Reconsidering Logical Postivism. Cambridge: Cambridge University Press, 1999.
103.Edmonds D. 2021. S. 161. [Карнап Р., Ганг Г., Нейрат О. Научное миропонимание – Венский кружок. С. 16.]
104.Подробное исследование ранних лет обучения Фейерабенда в Вене см.: Kuby B. 2010: «Rational zu sein war damals für uns eine Lebensfrage» – Studien zu Paul Feyerabends Wiener Lehrjahren. Magisterarbeit, Wien.
105.Остроумное замечание, меткое выражение (фр.).
106.ZV. S. 114. [Фейерабенд П. Убийство времени. С. 136.]
107.Ibid. S. 114 f. [Там же.]
108.Ibid. S. 101. [Там же. С. 123.]
109.Ibid. [Там же.]
110.Wittgenstein L. Tractatus logico-philosophicus; Tagebücher 1914–1916; Philosophische Untersuchungen, WA. Bd. I. Frankfurt a. M., 1984 [Витгенштейн Л. Логико-философский трактат.]
111.Lebensform (форма жизни) – понятие философии языка Л. Витгенштейна, означающее единство языковых практик и социальных институтов.
112.PU. § 66. [Витгенштейн Л. Философские исследования. С. 110–111.]
113.PU. § 309. [Там же. С. 160.]
114.ZV. S. 105. [Фейерабенд П. Убийство времени. С. 127.]
115.Elementarsätze – элементарные предложения.
116.Ibid. S. 105. [Там же. С. 127–128.]
117.Ibid. S. 106. [Там же. С. 128–129.]
118.Ibid. S. 107. [Там же. С. 129.]
119.Feyerabend P. Zur Theorie der Basissätze. Vienna: Universität Wien, 1951.
120.Цит. по: Kuby B. 2010. S. 83.
121.Feyerabend P. 1951. S. 78 f.
122.Ibid. S. 2.
123.Beobachtungssätze (нем.).
124.Feyerabend P. 1981. S. 81.
125.Машинописное рекомендательное письмо в Британский cовет от Виктора Крафта, датированное 31.10.1951. Хранится в архиве Фейерабенда в Констанце, в: Zeugnisse etc. 1920–1993. Dokument PF 9-3-3: https:// archiv.uni-konstanz.de/actaproweb//document/Vz_9a3545fa-aabe-45c1-8d0d-22868bbda5c7.
126.Дом Франции (франц.).
127.DE I. S. 28.
128.Ibid. S. 222.
129.Цит. по: Elden S. 2021. S. 126.
130.Пребывание Фуко в Швеции описано у: Eribon D. 2017. S. 123–159; Elden S. 2021. S. 126–147; Macey D. 1995. S. 72–91 и Hammerström G. 1995. Изложение в основном следует этим источникам.
131.DE I. S. 28.
132.Hammerström G. 1995. S. 75.
133.Eribon D. 2017. S. 125.
134.Ср.: Elden S. 2021. S. 134.
135.«Träume eines Geistersehers» – название работы Канта «Грезы духовидца». Игра слов с немецким названием работы Фуко «Traum und Existenz», которая на русский язык традиционно переводится как «Сон и существование».
136.DE I. S. 112. [Фуко М. Введение к: Бинсвангер Л. Сон и существование. С. 90.]
137.Ibid. S. 151. [Там же. C. 154.]
138.Ibid. S. 138/149. [Там же. С. 133, 152.]
139.Ibid. S. 145 ff. [Там же. С. 133, 145–146, 148.]
140.Ibid. S. 166 f. [Там же. С. 179–180.]
141.При этом Фуко также должен ответить на вопрос о том, каким образом в воображаемой им нулевой точке можно было бы говорить о противоположности, которую можно было бы эмпирически связать с местоимениями «мой» или «я».
142.DE I. S. 166.
143.Вперед (исп.).
144.Цит. по: Elden S. 2021. S. 135.
145.Лечение разговором (англ.).
146.DE I. S. 227.
147.Ibid. S. 223. [Фуко М. История безумия в классическую эпоху. С. 44.]
148.Ibid. S. 223. Это предисловие отсутствует в немецком издании издательства Suhrkamp, есть и другие многочисленные сокращения в работе, переведенной как «Безумие и общество» [ «История безу мия»], что значительно затрудняет понимание книги.
149.Ibid. S. 223 ff.
150.WuG. S. 23.
151.Для более поздней, влиятельной критики см.: Derridas J. Cogito und Geschichte des Wahnsinns // Ders.: Die Schrift und die Differenz. Frankfurt a. M., 1972.
152.WuG. S. 69 f. [Фуко М. История безумия в классическую эпоху. С. 53, 55.]
153.DE I. S. 126. [Фуко М. Введение к: Бинсвангер Л. Сон и существование. С. 113.]
154.Ср. там же: S. 129 f. Фуко видит огромную заслугу психиатра Людвига Бинсвангера, идущего по пути Хайдеггера, в том, что он, в частности, рассматривал воображаемое (в форме сновидений, безумия) как знак продуманной трансценденции, собственной и полностью оправданной.
155.Ibid. S. 232.
156.Для серого цвета как шифра имманентного ада модерна ср.: Sloterdijk P.Wer noch kein Grau gedacht hat. Eine Farbenlehre. Berlin: Suhrkamp, 2022.
157.Hammerström G. 1995, в: Journal of Australian Universities Modern Langugages 83. S. 87–91, здесь: S. 89.
158.Nietzsche F. Also sprach Zarathustra. Ein Buch für Alle und Keinen. Band I. Chemnitz, 1883. S. 15 f. [Ницше Ф. Так говорил Заратустра. С. 11–12.]
159.Безумие, помешательство (фр.).
160.DE I. S. 30 f.
161.Ibid. S. 31.
162.Французская теория (англ.).
163.ZV. S. 145.
164.Ibid. S. 143 f. [Фейерабенд П. Убийство времени. С. 175–176.]
165.Beckett S. 1971. S. 171. [Беккет С. В ожидании Годо: Пьесы. С. 76.]
166.ZV. S. 144. [Фейерабенд П. Убийство времени. С. 176.]
167.Ibid. S. 157.
168.Ibid. S. 134. [Фейерабенд П. Убийство времени. С. 162.]
169.Ibid. S. 133. [Там же.]
170.Шок от пережитого смога привел к появлению политически эффективного экологического сознания и стал отправной точкой для первых экологических законодательных актов, направленных на сокращение выбросов парниковых газов в Соединенном Королевстве.

The free sample has ended.

Age restriction:
18+
Release date on Litres:
17 April 2026
Translation date:
2026
Writing date:
2024
Volume:
480 p. 1 illustration
ISBN:
978-5-908038-30-0
Download format:

Similar books