Read the book: «Васнецов»
Дизайн обложки Екатерины Ферез.
© В. Бахревский, 2026
© ООО Издательство АСТ, 2026

Высказывания Виктора Васнецова


«Красота составляет основу всех форм мироздания. От величайших светил, наполняющих мировые пространства, до самой маленькой букашки и незаметного цветка – все полно красоты, все проникнуто красотой»

«Человек своим бытием неизбежно и могущественно влиял, влияет и будет влиять на жизнь всего земного шара и в добрую, и в злую сторону… Если в животном мире борьба неизбежна, то в мире человеческом должно ее избежать»

«Если на поля и хлеба напал жучок, саранча, следует ли защищаться от них? Если на людей нападают волки, медведи, тигры, следует ли их убивать? Если на человека нападает человек и будет угрожать жизни его – как поступить? Следует ли защищаться до последнего, т. е. не щадить жизни и нападающего? А народ на народ? Полагать нужно, что защищать свое племя и народ следует до последнего…»

«Во время самого ярого увлечения жанром, в академические времена, меня не покидали неясные исторические и сказочные грезы… Противоположения жанра и истории в душе моей не было, а стало быть, и перелома или переходной борьбы во мне не происходило. Я всегда был убежден, что в жанровых и исторических картинах, в сказках, песне, былине, драме и проч. сказывается весь цельный облик народа. Внутренний и внешний – с прошлым и настоящим, а может быть, и будущим. Только больной и плохой человек не помнит, не ценит и не любит своей истории…»

«Каждый художник до Академии – самоучка…»

«Все мы тогда считали себя реалистами, искали только правды в искусстве. Положим, правда эта представлялась нам довольно суженной. Подчеркивалась более только “правда” жизни обличительная и поучительная в известном гражданском смысле, что, впрочем, нисколько не мешало нам жить полной художественной жизнью, стремиться по мере сил к совершенству и любить, по-своему, красоту»

«Решительный и сознательный переход из жанра совершился в Москве Златоглавой, конечно. Когда я приехал в Москву, то почувствовал, что приехал домой и больше ехать уже некуда – Кремль, Василий Блаженный заставляли чуть не плакать, до такой степени все это веяло на душу родным, незабвенным»

«…я крепко верю в силу идей своего дела, я верю, что нет на Руси для русского художника святее и плодотворнее дела – как украшение храма – это уже поистине и дело народное, и дело высочайшего искусства. Пусть мое исполнение будет несовершенно, даже плохо, но я знаю, что я прилагал все свои силы к делу плодотворному. <…> Нужно заметить, что если человечество до сих пор сделало что-либо высокое в области искусства, то только на почве религиозных представлений»

«И как бы человек не маскировался, а суть его видна насквозь, и видишь, по каким шаблонам скроен человек… А в свою душу поглубже заглянешь, так и того меньше утешения. А любить людей все-таки нужно и непременно нужно. Слава Богу, нам дано для любви и утешения Искусство. Только тогда и живешь во всю полноту…»

«Как поражают в старинных художниках глубина, непосредственность и искренность изображений их… Великие и малые находили тогда дело по душе и по сердцу, с какой любовной страстью строили они свои храмы, писали свои живописные поэмы, рубили целые миры из камня! И вся толпа волновалась… Вот эта горячая связь между художниками и современниками передавалась из поколения в поколение и создала то, чем мы до сих пор укрепляем и согреваем свои ослабевшие и охладевшие души. А кто теперь ждет от нас откровений? Кому нужны наши восторги, печали, радости? Кто живет с нами одним пульсом? От нас требуют только развлечения, чтобы занять страшную пустоту души…»

«…только там и бывает истинное духовное общение, где люди любят одно и то же. В обыденной жизни нашей мелочной можно расходиться во вкусах, но в высотах поднебесных, в идеалах людям, духовно близким, необходимо верить в одно, радоваться одному и любить одно. Тогда будет крепкое духовное единение, крепкая искренняя дружба»

«Я, как Вам известно, человек Старой Руси, а Новая Русь (скорее – Нерусь) мне не по сердцу»

«Счастлив всякий, кому удастся посадить и вырастить хоть маленькое семечко добра и красоты в родной земле. Свое прекрасное, родное, выросшее и расцветшее полным цветом даст плоды и для всего человечества – тоскует теперь Русская душа по добру и красоте!»

«Говорю совершенно искренне – в моем уже почтенном возрасте у меня притупился всякий вкус к внешним почестям и отличиям, исчезли всякие вожделения внешнего честолюбия. Если я чувствую, что мои произведения воздействуют на душу человека, я радуюсь и удовлетворен в своем честолюбии…»
Главные люди в жизни Виктора Васнецова

Чернышев Николай Иванович – учитель рисования Вятского духовного училища.
Селенкина (Мышкина) Мария Егоровна (1845–1923) – писательница, первая любовь Васнецова.
Красинский Адам Станислав (1810–1891) – епископ Виленский, 20 лет был в ссылке в Вятке.
Андриоли Михал Эльвиро (1835–1893) – художник, расписывал с Васнецовым храм.
Чистяков Павел Петрович (1832–1919) – художник, преподаватель Академии. Сыграл большую роль в становлении Васнецова как художника. Его ученики: Суриков, Серов, Врубель, Борисов-Мусатов, Рябушкин, Поленов, Остроухов, Репин, В. М. Васнецов, А. М. Васнецов.
Цветков Иван Евмениевич (1845–1917) – московский коллекционер, собрал самые ранние рисунки Васнецова.
Васнецов Аполлинарий Михайлович (1856–1933) – брат, жили вместе в Петербурге. Поступал в Академию как художник, прошел, но принят не был: не имел образования.
Репин Илья Ефимович (1844–1930) – соученик в Академии.
Алексеев Владимир Сергеевич (1861–1939) – старший брат Станиславского, сотрудничал с частной оперой Мамонтова.
Стасов Владимир Васильевич (1824–1906) – сотрудник библиотеки, критик.
Прахов Адриан Викторович (1846–1916) – филолог, преподаватель университета, впоследствии управлял росписью Владимирского собора в Киеве.
Прахова Эмилия Львовна (1849–1927) – пианистка, близкий друг семьи Васнецовых. Организовывала питание работающим во Владимирском соборе.
Боголюбов Алексей Петрович (1824–1896) – воспитанник Морского кадетского корпуса, вольно посещающий Академию художеств. Учил живописи великого князя Алексея Александровича и принцессу Дагмару, будущую императрицу Марию Федоровну. С Васнецовым встречались в Париже, где Боголюбов для посольской церкви написал картину «Хождение Иисуса Христа по водам».
Васнецова (Рязанцева) Александра Владимировна (1850–1933) – жена Васнецова. Венчались 11 ноября 1877 года. По профессии врач, окончила первые Высшие женские медицинские курсы при Николаевском военном госпитале в С.-Петербурге. Первая женщина-врач в Вятке. Пятеро детей.
Мамонтов Савва Иванович (1841–1918) – предприниматель. Строил для России важнейшие железные дороги: на Донбасс, на Архангельск. Меценат. Его Абрамцево – Мекка русского искусства. Здесь работали братья Васнецовы, Виктор и Аполлинарий, Поленов, Коровин, с 10 лет воспитывался Серов. Врубель в Абрамцеве создавал свою знаменитую майолику, в кабинете Саввы Мамонтова написал «Демона поверженного», а Поленов в этом же кабинете – «Христа и грешницу». Савва Мамонтов – создатель Частной оперы. Благодаря ему, Римский-Корсаков написал лучшие свои оперы, а Шаляпин стал выдающимся певцом. Репин в Абрамцеве написал картину «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Васнецов работал над эскизами росписей Исторического музея «Каменный век», создал образ Богородицы для Владимирского собора в Киеве. Здесь же написаны «Богатыри».
Мамонтова (Сапожникова) Елизавета Григорьевна (1847–1901) – жена Саввы Мамонтова. Ее мнение было очень дорого для художников. Она поддержала Нестерова, который стал самым надежным художником для работы во Владимирском соборе.
Третьяков Павел Михайлович (1832–1898) – коллекционер, собиратель картин Васнецовых.
Врубель Михаил Александрович (1856–1910) – один из художников Владимирского собора.
Нестеров Михаил Васильевич (1862–1942) – художник, расписывал Владимирский собор. Дружил с Елизаветой Григорьевной и семьей Васнецовых.
Рахманинов Сергей Васильевич (1873–1943) – композитор, пианист, дирижер. Работал в Частной опере у Мамонтова.
Самарина (Мамонтова) Вера Саввична (1875–1907) – «Девочка с персиками».
Чехов Антон Павлович (1860–1904) – писатель. Познакомились в 1900 году: в компании Горький, Чехов, Васнецов, Алексин совершили путешествие на Кавказ. Горький в 1909 году бывал в гостях в московском доме Васнецова.
Михаил и Владимир – дети Васнецова. 22 августа 1914 года отправились на войну с Германией. Война началась 1 августа.
Глава 1. Рябово

Виктор Васнецов. Портрет Н. М. Васнецова. 1870

Виктор Васнецов. Портрет А. М. Васнецова. 1872

Виктор Васнецов. Дети разоряют гнёзда в лесу. 1874
Сидя на печи – и видно, и слышно, и ничего-то не боязно: ни зимы, ни человека пришлого.
В доме нынче странники. Их четверо. Стряпуха поставила перед ними каравай хлеба да горшок со щами.
Звезды на щах частые, и все золотые. Один из едоков, совсем уж дедушка, вытянул из-под онучей деревянную ложку, отер ладонью, обдул, сунул в горшок.
– Стоит ложка! Добрый дом! Пошли Бог хозяину и хозяйке здоровья да прибыли.
Странники крестятся на икону, хлебают, покряхтывая, посапывая, – намерзлись.
– Горячи щи-то! С мясцом. Люблю мясцо.
– Сытно, да грешно.
– Зато в брюхе не урчит. Пустыми щами хоть по горло залейся, жижа вся – в пот, и уж через час кишка кишке песни нудит.
Странник со своей ложкой веселыми глазами постреливает на печь.
– Айда, ребятишки, с нами хлебать! Воробьиным хлебцем побалую.
– Воробьиным?! – Тонкое личико мальчика светлеет, но в глазах строгость и укор – дедушка пошутил?
– Гляди! – Веселый странник достает из котомки каравай величиной с детскую ладошку. – Вчера весь день шли не евши. Загоревали. Тут воробей пролетал, да и пожаловал нас воробьиным своим подаянием.
Второй раз упрашивать не надо.
Старшему мальчику лет семь, младшему и трех, наверное, нет. Старший делит воробьиный хлеб на четыре части.
– А это кому? – спрашивает странник.
– Папеньке и маменьке.
– Вот оно как! В добром доме и детки добрые.
Входит стряпуха с горшком каши на рогаче.
– А вы уж тут как тут!
Старший мальчик вдруг страшно краснеет, разламывает свой кусочек хлеба надвое.
– Это воробьи странникам послали!
Стряпуха берет хлеб, серьезно съедает.
– Скусно!
– Скусно! – кивают белыми головами братья, и оба как два солнышка, большое и маленькое.
– Как зовут-то их? – спрашивает стряпуху старик.
– Витюша и Петяша.
За окнами синё. Значит, странники останутся ночевать. В глазах старшего, Витюши, и радость, и беспокойство.
…На улице скрипит снег, шлепает веник по валенкам. В клубах морозного пара входят раскрасневшиеся батюшка Михаил Васильевич и матушка Аполлинария Ивановна.
– Как на облаке! – срывается с губ Витюши.
– Как… как на обла-на-оке! – подхватывает маленький, смеша взрослых.
– Рано нынче зима! – Михаил Васильевич снимает шубу и шапку.
– Ахти крепкая! – вздыхают странники. – Уж мы-то ее на себе вот как чуем!
– Далеко ли идете?
– В Кайские леса, к подвижникам.
– Глухое место.
– В глухих только и спасаться.
Витюша стоит напряженный, глаза то вскинет на отца, то опустит.
– Оставайся с гостями! – разрешает Михаил Васильевич.
У мальчика от радости даже уши вспыхивают.
– Нас странники хлебушком воробьиным угостили. Вот! И тебе, и маме.
– Спасибо, дети! – Аполлинария Ивановна отведывает хлеба и забирает Петяшу на руки. – Спокойной нам ночи, добрые люди! Отдыхайте с дороги.
Стряпуха стелит на полу старые тулупы, а маленький хозяин уже на печи.
Лучина в светце догорает. В поддон с водою падают и шипят последние угольки.
Странники ложатся на тулупы, а веселый и самый старший лезет на печь.
– Какой завтра день-то? – спрашивают с пола.
– Святого пророка Ахии и блаженного Иоанна Власатого. Оба великие господни старатели. Много им Бог открыл.
– Я про такого пророка и не слыхивал, – признается один из странников.
– А вам Бог много открывает? – тихонько спрашивает Витюша.
– Премудростей Господних изведать не сподобились, – вздыхает старик. – А белый свет все же видывали… Ну, про что тебе рассказать, голубчик?
– Про море.
– Ишь ты! Живешь средь лесов, а мечтаешь о море. Видно, душа у тебя, как у птицы.
Старик умолкает, не зная, видно, с чего начать, а кто-то из его товарищей бурчит:
– Ничего в нем в этом море нет. Вода и вода. Был я на Черном, был и на Белом – вода и вода.
– Не-ет! – Старик улыбается во тьме. – Скажешь тоже – вода и вода. Идет корабль по синему, как по небу. А бывает, и не углядишь, где небо, где море. Сольются стихии – и такой восторг, словно птица Сирин пролетела над головой.
– А кто это, птица Сирин? – замирая сердцем, спрашивает мальчик.
– Птица, зовомая Сирин, пребывает в Едемском раю. Ее пение обещает праведникам вечную радость. Живущие же во плоти гласа птицы Сирин не слышат, ну а кто услышит, тотчас забудет себя и пред Богом предстанет. А еще есть птица Алконост. Эта обитает на реке Ефрате возле райских кущ. Когда сия птица пение испускает, то уж себя не помнит, а кто вблизи ее будет, тот разумом не устоит, ибо Алконост считывает письмена, какие у Бога запечатлены на свитке судеб.
– Зима-то коли такая жестокосердная постоит с неделю, – переводит разговор на житейское один из странников, – то, пожалуй, до озимых достанет. Снег неглубок, а у мороза когти, как у медведя.
– Бог не попустит! – вздыхает кто-то из лежащих на полу. – Война ли, мороз, город строят али ломают, праздник ли у царя, поминки ли, а в ответе все крестьянин. Ему для такой жизни шею бы надо иметь бычью.
– Или как у исправника!
Старик смеется.
– У иных крестьян шеи тоже подходящие. Прошлым летом в Порецк я забрел. Вот, доложу вам, живут. У каждого пятистенок.
– Чего они сеют-то в землю, уж не серебро ли?
– Сеют лук, а кормятся – подаянием. Все, как один, побирушки!
– А куда барин смотрит?
– Барину деньги подавай, а как добыты, он и знать не хочет.
– Не исхитришься – не проживешь.
– А я вот прожил! – ерепенится старик. – Всю жизнь без хитрости прожил – и душе моей спокойно. И ничего-то я не желаю.
– Желаешь!
– Это чего же?
– Ковер-самолет.
– Верно! – Старик даже причмокивает. – Эх, ребятушки! Вы только помаракуйте мозгами-то!.. Летишь! В небе тихо, и на земле тихо. Леса, реки, туманы белые. А потом глядь, город с башнями, с куполами…
Солнце на замороженном окне как жар-птица. В людской никого! Ушли!
Ноги в валенки, шубу на плечи. Шуба до самой земли. За старшим братом Николаем матушка дала донашивать. А шапка своя и рукавички свои.
Огромные деревья за усадьбой в кипени инея. Солнце щекастое, малиновое. Снега то полыхают, то меркнут. В небе, движимое воздухом, колышется колючее морозное облако. Мальчик бежит по дороге, но околица уже за третьим домом.
Пусто на дороге.
Дорога припорошена мелким сеном, копну спозаранок провезли. Не видно следов!
Мальчик оглядывает поляну у подножья черных высоченных лип. Вот отсюда они и улетели на ковре-самолете, коли следов-то нет!
В доме переполох: значит, будут гости! Мама со стряпухой хлопочут у печи, пахнет пирогами. Детям дают по пирожку, по кружке молока и выставляют с кухни.
Младший куксится, а старшему – свобода!
Его санки самые быстрые в Рябове, со стальными полосками па полозах. Мчат они седока преданно. Все скорей, скорей! Жуть и веселие в сердце! Веселие и жуть!
По накатанной дороге с горы, с «прыжка», на запруду и по льду.
Снизу запорошенное снегом село, как на рождественской картинке.
Церковь – как наседка, а дома, как цыплята. Дом отца дьякона, дом псаломщика, дом пономаря, избушка церковного сторожа. Их дом. Он самый большой здесь. Батюшка Михаил Васильевич – не дьякон и не пономарь – священник.
Мужики и бабы за глаза о батюшке дурного не говорят. Батюшка за всех обиженных ходатай.
Солнце, поднявшись над деревьями, слепит глаза. На снег тоже не посмотри – огнем горит! И в сердце зайчиком радость – не жалко солнцу солнца для их Рябова! Вон его сколько!
И тотчас на радость набегает, притемняя, тревога.
Как же это солнце находит Рябово? На такой-то огромной земле?! Отчего солнце знает его, Витю Васнецова, а царь не знает? Отчего солнца хватает всем, и куполам на церкви, и лесу, и самой малой снежинке?
И уже не тревога, печаль сжимает ему сердце. Солнце любит всех, а вот много ли у него любви? Хватит ли ее, чтобы любить всех? Он начинает быстро вспоминать, кого любит: папу, маму, дедушку Кибардина, брата Николая – ах, как он далеко теперь, в Вятке! – Петяшу, стряпуху, вчерашних странников, соседей, мужиков и баб из окрестных деревень – прихожан их церкви, конюха Кирю. Он рад и других людей любить, но только не знает их.
Но что это? Из церкви валом валят люди. Впереди хоругви, иконы – Крестный ход.
Он бежит на гору. Дети отца дьякона тараторят наперебой:
– Оп-п-полчение! Вражью силу идут воевать!
– Вятские пошли! На турку! На англичан с французами!
Крестный ход троекратно обходит храм, через ворота спускается на дорогу. Благочинный, священник, дьякон и весь причт с холма кропят воинство святой водою.
Батюшка Михаил Васильевич сильным, светлым голосом возглашает:
– И даждь им сердце мужественно на сопротивныя враги…
Женщины утирают глаза концами платков, мужчины и дети кричат «ура!». И Витя кричит «ура!». Его душа озарена восторгом: он ведь тоже частица великой русской силы.
Благочинный высок и грузен. Борода у него шелковая, на пальцах горящие огнями перстни. Он румян, добр и одновременно величествен. К нему под благословение подводят детей. Петяша улыбается и нагибает голову. Витя стоит как столбик, но смотрит на благочинного во все глаза: если воинов благословил сам благочинный, так ведь, наверное, их уж не убьют на войне?
Так он думает, и его завораживает человек, могущий заступиться перед Богом за любого человека.
Благочинного серьезный взгляд мальчика настраивает на веселый лад.
– Как тебя зовут? – спрашивает он, удобно располагаясь в отцовском кресле.
– Виктырь!
– Виктор – победитель. Брат у тебя Николай, что значит – победитель народов, а ты кого победил? Видно, тараканов?
Все смеются, и благочинный звонче и веселее всех. Вите обидно, что он победитель тараканов, но он не смеет убежать из гостиной.
Стряпуха вносит огромный пирог в виде ладьи.
– О-о! – восклицает благочинный, – на таком корабле только из варяг да в греки!
– К отплытию! К отплытию! – басит на весь дом отец дьякон.
Взрослые хвалят стряпуху, придвигаются к столу, звенит посуда, голоса звенят. О Вите наконец забыли.
Он уходит в людскую, садится к окошку и ногтем выцарапывает на ледяной корочке свой корабль. Парус уже готов – мороз постарался. Так и сверкает звездами.
Приходит стряпуха.
– Ты что пригорюнился? Боишься, что пирога не останется? Гляди-ко!
Она достает из печи точно такую же ладью. Только маленькую, но зато с парусом из капустного листа.
– Вот и наш брат в накладе не остался! – смеется стряпуха. – Отведай. Наш-то пирог с яблочком!
И заговорщицки шепчет мальчику:
– Аполлинария Ивановна всполошилась, как благочинному-то приехать. Чем угощать?! Ничего нету! А я говорю: «Успокойся! Голь на выдумки хитра!» Едят за обе щеки, нахваливают, хоть и разносолов нет, и того нет, и пятого, и десятого… Рыжики в пироге – хоть царю подавай.
Мальчик думает про ополчение. А у стряпухи свой разговор.
– В прежние времена ублажить благочинного – все равно что от грозы спастись. Твой дедушка, сказывала Аполлинария Ивановна, до того был небогат, что накормил благочинного одним только студнем да кашей ячменной. Так благочинный твоего дедушку чуть живьем не съел.
– Как?
– Ну, это так говорится – живьем съел. Замордовал, одним словом.
Стряпуха достает свечу, вставляет в светец вместо лучины.
– Сегодня всюду велено свечи жечь.
Витя наконец задает свой вопрос.
– А куда ополчение пошло?
– В Крым. За христиан пошли биться!
И понял Витя: надо вырасти богатырем. У богатыря сила, где ее добыть?
Повадился дрова колоть. Конюх Киря смекнул: паренек силу свою ищет, стал указывать на кряжи.
– А ну-ка к этому подступись!
Сосновая чурка в три обхвата. Витя сначала с краев полешки оттяпывал, да сам на себя и рассердился: не силой действует, хитростью. И по центру, со всего маху – а-а-ах! Чурка и распалась надвое.
– Молодец! – похвалил Киря и подкинул березовый чурбанчик, не больно толстый и без сучков вроде бы.
Витя хвать его по центру, а колун отскочил, как от железа.
Топор не просекает, колун не колет. Клин вошел по макушку. Ни туда ни сюда.
– Ничего, – ободрил Киря, – дерево не человек. Не нынче, так завтра поддастся. Не отступай!
И сам ушел по делам: Витю от усталости уже шатает.
Скинул шубейку, снегом умылся, повалил чурбак набок, давай вдоль рубить. Древесина свилеватая, упирается. Зашвырнул Витя в сердцах топор – и домой. Сел книжку читать. Глаза читают, страницы летят, а в голове – пусто.
Черпнул из бадейки кружку квасу – и к поленнице.
Уж рубил он тот чурбак березовый и с обоих концов, и клал его, со стороны на сторону поворачивал. Не дерево – Евпатий Коловрат. Живого места на теле нет, а не раскалывается.
Пошел Витя за околицу. Рук от усталости не чует.
Ели вдоль дороги в инее. Бояре, а не деревья.
Вышел на гору. Окрест поглядел. Леса, снега. Небо, как глаза матушкины, тихое. В воздухе серебряные иголочки посверкивают. Морозно. Ни лесам, ни снегам – конца-края нет. Богатырское место.
Мужик на розвальнях проехал. Не здешний, но Витя, радуясь человеку, снял шапку. Мужик свою приподнял.
«Как богатырь богатырю», – подумалось мальчику, и опять пошел он к несносному чурбану. Матушка обедать позвала.
А после обеда сражение продолжилось. И тупо бил, и с приглядкой, выбирая податливое место. И в отчаянье – поперек, поперек!
Уж звезда показалась, когда, тяжко заскрипев, разъехался измочаленный чурбан надвое.
Киря тут как тут.
– Ну и дерево! Будто его из конского волоса сплели. Силен, Михалыч! Силен! Я бы этой чурки, право слово, не одолел. Кинул бы прочь, пусть сгниет, проклятая.
У Вити порадоваться сил не осталось. Ушел за баньку, прислонился спиной к срубу и заплакал: каждая жилочка в нем болела и ныла. И ведь еще и горько: чурку жалел. Теперь что? Кинут в печь – и сгорит.
Вот уж неделю метет на дворе. Время от времени Киря ходит на колокольню бить в колокол, подает надежду на спасение сбившимся с пути. Звоны колокола скучные, одинокие…
Ночью Витя слышал, как выли волки. К нему даже батюшка в спальню приходил.
– Не боишься?
– Не боюсь, – сказал правду Витя, а когда отец ушел, представил себе ополчение среди белого поля, метель, волчью стаю и долго, горячо молился о здравии русского воинства.
А с утра все то же. Окна, как бельма. Ветер в трубе кряхтит, ворочается и вдруг стонет, будто кутенку хвост отдавили.
Петяша верхом на кочерге, но конь его тоже понурый, бродит из угла в угол, едва перебирая ногами.
– Потя-молотя, – твердит всадник, – потя-молотя.
– Сегодня потя! – сердится на брата Витя. – Теперь до самого Рождества потя.
«Потя» на домашнем языке постный день, «молотя» – молочный. «Потя» каждую среду и пятницу и по большим постам.
Скучно.
Даже колокол вот уже третий день как не звонит. Батюшка с матушкой в церкви. Стряпуха спит.
– Я как медведь, – говорит она, – меня зимой в сон клонит.
Витя берет с полки журнал. Журналы в их доме старые. Батюшкины друзья присылают из Вятки комплекты прошлогодних, выписывать денег нет.
Хоть смотрены журналы по многу раз, Вите все равно интересно рассматривать картинки – вдруг увидишь то, что проглядел. И еще есть у мальчика тайная надежда застать картинку врасплох. Пока книга закрыта, наверное, на картинках все, как в жизни: лошади скачут, люди разговаривают, корабли плывут, пушки палят…
Витя разом открывает журнал и цепко смотрит на застывшее перед ним море, корабль, остров. На острове пальмы и вулкан с белым облачком пара над кратером.
В зарослях джунглей прячутся дикари. Один с копьем припал к земле, другой с луком и с отравленными стрелами сидит на дереве среди лиан.
На корабле убрали паруса и опускают якорь. Остров никем еще не открыт, матросов пугает тишина и неизвестность.
Пока этот корабль – чужой. Все здесь чужое. Чужие дикари, чужое море, но Витя уже умеет «чужое» превращать в свое. Он берет бумагу, отточенный отцовский карандаш и срисовывает картинку. Он мог бы срисовать ее очень похоже, но, чтобы картинка ожила, чтобы в ней была история не о чужом корабле, а о его, Витином, нужно нарисовать не этот остров, а другой, похожий па него. И еще надо нарисовать самого себя. Себя он изобразил на вершине кратера. Фигурка получилась корявая и нескладно большая, чуть ли не с гору. Тогда фигурка превращается в черный дым – вулкан извергается.
Приходят батюшка и матушка. Батюшка смотрит, как рисует сын.
– Хорошо! Только карандаш держи свободнее. Не нажимай. Вот смотри.
Берет у Виктора карандаш и легкими, неуловимыми черточками рисует окно, лавку под окном, кошку на лавке.
– Папа! – изумляется Виктор. – Ты художник.
– Нет, Витя. Чтобы стать художником, надо много и долго учиться. Вот прадедушка твой, Козьма Иванович, мог бы в художники выйти. Поедешь учиться, поглядишь его рисунки. До сих пор выставлены в Духовном училище.
– А что же он не учился?
– Средств не было. Проклятых средств! Да он и не жалел. Он свое священство, хоть и беден был, но ставил высоко. По призванию пошел в священники.
– А другие идут не по призванию?
– Бывает и так, не по призванию. Таким-то еще и легче. Они не о деле пекутся, о себе. Перед начальством угодничают… Но что это, сын, мы проводим время в таких скучных разговорах? Не лучше ли почитать. На какой странице мы остановились? А впрочем, страницы ты и не помнишь. В прошлый раз уснул.
– И я к вам! – говорит матушка Аполлинария Ивановна. Она усаживается у печи с вязанием, отец садится в кресло. Петяша калачиком – у ног матери, Витя с новым листом бумаги за столом.
– Итак, «Атлантический океан». – Михаил Васильевич открывает журнал, заложенный четками. – «Кораблям, шедшим из Европы в Америку, обыкновенно нечего было бояться флибустьеров, ибо на них по большей части находились только товары, которых продажа была и обременительна и скучна для разбойников; напротив, корабли, нагруженные золотом и драгоценными камнями и возвращающиеся в Европу, почти всегда становились их добычею, ибо флибустьеры никогда не пугались превосходства в силе». Витя, а ты помнишь, почему морские разбойники назывались флибустьерами?
– Потому что плавали на открытых барках, называемых «флибот».
– Прекрасная у тебя память. Уверен, будешь получать высокие баллы. Ну, продолжим. «Петр де Гран, один из их вождей, родом из Диеппа, имел только одну барку с четырьмя пушками и двадцать восемь человек; с этой горстью людей напал он на большой вице-адмиральский корабль, зацепился за него крючьями и собственноручно прорубил в нем большое отверстие, так что он начал тонуть; в это самое время Петр и его товарищи вскочили на него и так испугали этим испанцев, что ни один из них не взял оружия для защищения себя. Вошедши в каюту начальника корабля, который играл в карты и ничего не знал о случившемся, он приставил к груди его пистолет и принудил сдаться».
Подражая отцу, быстрыми линиями Витя рисует вице-адмиральский корабль и барку флибустьеров. Пираты лезут через борт, в руках у них кривые ножи, они все с трубками, а на корабле мешки с золотом.
– Хоть бы непогода унялась, – говорит Аполлинария Ивановна, распуская клубок. – Как бы Киря не заплутал.
– Киря не заплутает, – успокаивает матушку Михаил Васильевич, – да ведь и лошадь умница. «Коля на каникулы едет! – ликует Витя. – Скорее бы проходил этот долгий вечер! Скорее бы!»
И карандаш сам собою рисует крытые санки, лошадь, кучера в тулупе.
Витя просыпается, как выныривает из пушистого теплого сугроба. Комната наполнена тихим добрым светом. Солнце словно прикрыло веками глаза, чтобы не разбудить детей невзначай.
Сегодня день необычный, но, заспавшись, Витя никак не вспомнит, в чем это необычайное? Молотя? Нет! Нынче сочельник – потя. Да еще какая потя! Сегодня не едят до первой звезды.
Ах, как трудно ждать вечера, но какая радость первому увидеть на небе светлую искорку.
Витя улыбается, встает. Но что это – на пустующей Колиной кровати спит человек. Витя поднимается на носки – Коля! Это Коля!
Руки и ноги сами собой сгибаются и выпрямляются, и Витя вылетает в соседнюю комнату в длинной ночной рубахе, встрепанный, пляшущий невероятную пляску радостного дикаря.
– Коля! Коля! Коля!
Все домашние собираются поглядеть на счастливое, такое непривычное в Вите буйство. Батюшка, матушка, дедушка Кибардин, стряпуха, вставший спозаранок Петяша, даже Киря и пробудившийся наконец Коля.
А потом голодный, сладко томительный день. Не только дети, но и взрослые чаще обычного подходят к окнам, смотрят – темнеет ли?
– Это еще дни короткие! – говорит стряпуха. – А вот коли бы в июне звезды ждали, живот набок бы съехал.
Петяша украдкой проверяет свой живот. Ему, как маленькому, давали сухарик, но он тоже голоден и тоже ждет не дождется первой звезды. Наконец терпения уже ни у кого не осталось. Слюнки текут, у стряпухи напечено, напарено, наварено, мазюней1 пахнет. Все выходят на улицу.
Ели совсем уже черные, а снег синий, небо же, наоборот, серебряное, четко очерченное с двух сторон лесом, похоже на поднос для осетра.
– Горит! – воздев руки, радостно вскрикивает Михаил Васильевич, и все крутят головами и спрашивают: «Где? Где? Ну, где же?»
И находят вдруг, и замирают.
– А вон! – кричит Витя.
– А вон! – тычет в небо кулаком Петяша. Никто не торопится за столы, за еду. Один Коля вдруг убегает в дом и скоро возвращается. Но что это? Из рук его сыплются острые сверкающие звездочки, целый вихрь звездочек.
– Ах! – говорит Петяша.
И все смотрят на это диво, и брат, любимый, жданный, становится для Вити существом необычайным. Он – маг, житель чудесного места, зовомого Город.
Расплескав все огни, волшебная палочка в руках Коли гаснет, и Коля бросает ее в снег.
– Дети, дети, – радостно волнуясь, говорит Михаил Васильевич, – посмотрите же на небо! Вы посмотрите только, какие миры, какие светы смотрят на нас. Это ведь все – солнца! Каждая пылинка небесная – это солнце! Ах, разума не хватает объять величие сих просторов, но, слава Богу, человеку дано – радоваться. Смотрите же! Смотрите! Нет зрелища более достойного и прекрасного, чем небо, полное звезд. И помните, что бы с вами ни случилось в жизни, вы – счастливцы, потому что видели это лучшее из чудес: наше небо.
Витя смотрит, смотрит на звезды во все глаза, и ему чудится, что он напитывается их таинственным, их тревожащим душу светом.
И тут из дома выходит стряпуха и кличет:
– Разговляться!
– Раз! Говляться! – кричит Петяша, мчится к дому, падает в снег, вскакивает и опять бежит. – Раз! Говляться!
Их маленькая Батариха бушует. Ночами морозы успевают сковать землю, застеклить лужи. Тут только не проспать, чтобы первому промчаться по Рябову, круша льды, а потом замереть над заспавшимся на дороге ручьем, разглядывая белые пузыри воздуха на черной остановившейся воде. Снег в лесу поднялся дыбом, как шерсть на разъяренном медведе. Деревья не шелохнутся, ночью колдунья зима очаровала их, приморозила к месту, но перед разошедшейся Батарихой – никакие чары не сильны… Несет, переворачивает, заливает. А тут и солнце на подмогу. Начинается пиршество Весны.
Оттаивает крыльцо, оживает ручеек на дороге, проносятся стайки птиц. Ветер раскачивает вершины деревьев. И к обеду всё, всё – в движении: льется, мчится, гудит, звенит, грохочет!
Льдины, как белуги, высигивают из омутов Батарихи. Дальше их путь в речку Рябовку, из Рябовки в Кардягу, в Чепцу, в Вятку, в Каму, в Волгу. Весна!
Грязь такая, что о езде думать забыли, на месяц, а то и на два. Дожди моют избы, леса, землю, залежавшиеся сугробы растут книзу. И с каждым днем прибывает птиц.
Однажды, весь в свету, пропитанный запахами утреннего воздуха, приходит батюшка, лицо как у заговорщика, а губы сжаты, вот-вот рассмеется.
– Ребята! – говорит он. – Скорее одевайтесь! Да скорее же вы! Скорее! Листочки! Зеленехонькие!
И сам весь в нетерпении, словно листочки вспорхнут и улетят.
А тут и Пасха. Сладкий творог, крашеные яйца. Все друг у друга просят прощения за обиды, скопившиеся за год.
На Пасху ополченцы, ходившие «на турку», надели мундиры.
– Как в Петербурге! – удивленно качал головою конюх Киря. – Всё военные, военные!
Ополченцы успели дойти до Владимира, откуда и возвратились за ненадобностью на войне. Не повоевали, а все – герои, да еще в мундирах.
Весна, весна!
А за весною – лето, лето окунается в осень, осень в зиму, зима оборачивается весной.
И вот уже Киря увозит в далекую Вятку и Колю, и Витю. Пришла пора учиться.
Священником был прадед, дед, отец, отец матери. Родовая дорога натоптанная. Старший брат в лучших учениках, и Витя уж заранее слово себе дал – учиться никак не хуже. Нельзя хуже. Нельзя опозорить любимого брата.
До Вятки девяносто верст. Все больше лесом, но чем дальше, тем все чаще деревни, села, церкви. И птицы. Столько птиц, оказывается, на белом свете! Поднимись они все в небо – получились бы облака. Поющие облака. Вот чудо-то!
Но чудо это придуманное, а впереди – город. Господи, да какой же он? Да когда же он? Это ведь и сердце не выдержит, ожидаючи!
Сердце выдерживает. Ему жить и жить. Ему столько еще всего – любви, волнений, недоумений, обарыванья, напора, но и немощи. Бессильной перед вечным, горькой перед человеческим, преходящим…
* * *
Итак, в 1858 году десятилетний Виктор Михайлович Васнецов, второй сын сельского священника Михаила Васнецова, отправился на учебу торной дорогой своих дедов и прадедов – в Вятское духовное училище.
У Виктора Михайловича, родившегося 3(15) мая 1848 года, в отличие от отца и предков, был хотя бы правовой выбор. Император Николай I законом 1850 года освободил детей духовенства от обязательного обучения в духовных школах.
Строгости начались еще с Петра Великого. Предписав в 1714 году завести при архиерейских домах и знатных монастырях цифирные школы, Петр, как всегда, взял круто: учение для детей духовенства – обязательно, не желающих учиться – в солдаты, негодным в солдаты запрещено жениться.
Впрочем, угроза попасть в солдаты оставалась и при Николае I. По распоряжению 1829 года безместные служители и дети духовенства, не попавшие в училища или исключенные, увольнялись из духовного звания и как «праздные» забирались в солдатскую службу.
Надо помнить, что духовенство и церковь понятия далеко не тождественные. Церковь была опорой самодержавия испокон века, оправдывая и благословляя произвол власти. Высшие иерархи церкви соперничали в роскоши с царским двором, монастыри владели тысячами крепостных душ.
Но в то же самое время рядовое духовенство так никогда и не было выделено в привилегированное сословие. Юридически – да, а на деле – нет.
Духовное звание ни по каноническому, ни по светскому закону не знало права наследования. У прихожан сохранялся и оберегался обычай выбирать в священники лучшего, приходское общество всегда могло предложить на вакантное место своего кандидата.
Крепостничество, впрочем, уже при Алексее Михайловиче резко сузило сословный круг, годный к избранию для церковного служения. Собор 1667 года запретил посвящать крепостных людей, а потомство посвященных было возвращено в крепостное состояние.
«Тишайший», первый из царей, кто посягнул на свободу духовенства, приказав забирать в солдаты детей попов, не умеющих читать.
Единственной большой привилегией духовенства явилось освобождение от подушного оклада, а вот от битья кнутом священников и дьяконов избавили только в 1801 году, а в 1808 году привилегию распространили и на их семейства.
Царская власть без особой охоты и спешки предоставляла духовенству привилегии. В 1724 году Петр почтил священников освобождением от тягостного воинского постоя, но уже в 1726 году московские власти вменили священнослужителям в обязанность нести ночную полицейскую службу и являться на тушение пожаров. Священников посылали к колодникам и в офицерские дома для работ.
Екатерина II, разделяя подданных на три рода: на благородных, средних и низкорожденных, отнесла духовенство к среднему, мещанскому роду.
Жизнь сельского священника никогда не была манной небесной. Постоянно находясь среди крестьян, зная сокровенную жизнь народа – ведь священнику исповедовались в самых тяжких грехах, – именно это сословие выдвинуло из своих рядов те великие демократически настроенные умы, которые стали подлинными вождями передовой думающей России: Белинского, Чернышевского, Добролюбова.
Глава 2. Вятка

Виктор Васнецов. Чаепитие в трактире. 1874

Виктор Васнецов. Сивка-Бурка. Этюд. 1926

Виктор Васнецов. Жница. 1867

Виктор Васнецов. Автопортрет. 1868
Курс низших духовных училищ был рассчитан на шестилетнее обучение с тремя двухлетними классами. Три двухлетних класса были и в семинарии: риторики, философии, богословия. В училище преподавали наравне с другими предметами физико-математические науки, в семинарии – сельское хозяйство, медицину, естественные науки, библейскую историю, катехизис (основы христианской веры в вопросах и ответах), патралогию (деяния святых), полемическое богословие, церковную археологию, герменевтику (истолкование древних текстов).
Виктора Васнецова приняли сразу во второй класс училища.
На первое занятие пожаловал сам ректор.
Ряса на нем шелковая, нагрудный крест – не самоварное золото, что на отце, не горит, как жар, его блеск серьезен, в нем какая-то особая, не каждому человеку ведомая тайна, тайна сильных мира сего. Лицо ректора почти голубое, истомлено постами. Оно строго, неподступно, но оно притягивает.
– Вы вступаете на стезю познания сокровенных премудростей, – говорит ректор сильным, властным голосом. – Будущее служение ваше, будущая ваша жизнь принадлежит и Богу и людям. Не познав божественного, вы не сможете быть полезными людям, не познав человеческого, не сможете служить Богу. Помните об этом во все дни пребывания в стенах училища и семинарии.
Ректор обводит взглядом своих слушателей и указывает перстом на сидящего перед ним отрока.
– Скажи, что есть богослужение?
Глаза спрашиваемого наполняются ужасом. На шее у бедного вздрагивает, дергается жилка.
– Отчего такой страх? Вы же знаете это! – Ректор тычет перстом в соседа.
Мальчик вихраст, одежда на нем сидит как-то боком, он и говорит, словно за ним гонятся:
– Богослужение, когда в колокола, да когда певчие, да когда батюшка, когда на Пасху, когда дьякон кадит…
Ректор бледнеет, но на лице его нет гнева и раздражения. Оно печально.
– Об истинах не гадают, истины знают. Кто ответит? Встало сразу двое.
– Ты! – указывает ректор на высокого тоненького мальчика.
– Богослужение есть богопочтение или благоугождение Богу, выражающееся в молитве и других священных действиях.
– Ответ похвальный. С таким учеником приятно беседовать, а потому не изволишь ли назвать нам святого, к кому ты расположен душою?
– Я часто молюсь князю Александру Невскому.
– Любопытно. А какие святые, я подчеркиваю, святые подвиги защитника рубежей отечества тебе известны?
– Почитание благоверного князя началось сразу же по его погребении. Было чудо: святой сам протянул руку за разрешительной молитвой.
Лицо ректора озаряет улыбка. Впервые за целый час.
– Думаю, не ошибусь, предрекая тебе, отрок, большой успех на поприще священнослужителя. Как твое имя?
– Виктор Васнецов!
– Отлично, Васнецов!
Наконец-то урок рисования! Учитель Николай Александрович Чернышев в класс входит медленно, глядя перед собой, не видя учеников, не слыша говора, который через минуту уже не говор, а базар.
У Васнецова слезы навертываются на глаза, он так ждал этого урока! Но ученикам дела нет до Николая Александровича, а тому нет дела до учеников. И это первый! Первый в жизни урок, научающий рисовать! Урок-то первый, но уже всем известно – Чернышев не страшный, Чернышев не наказывает, на уроках Чернышева хоть на голову стань!
И некоторые становятся… На голову, на руки, на руках ходят по проходу между столами. Николай Александрович не обращает на баловников никакого, совершенно никакого внимания.
– Вот, – говорит он скорее самому себе, нежели классу, – это есть куб. Поглядите на него внимательнее. На тени, какие на нем и какие от него. И рисуйте!
Кто-то щелкает семечками, кто-то в открытую читает светскую книжку. Васнецов – рисует. От старания губы так сжались, что заболели.
– Ничего! – Васнецов вздрагивает. Позванивая мелочью в карманах, возле его стола, склонив голову набок, стоит учитель. – Штриховочка жирновата. Надо легче.
Учитель берет карандаш из рук ученика, поправляет рисунок.
Но вот уж и конец уроку. Николай Александрович забирает куб и все так же медленно, никого не замечая, уходит. Он свое отбыл.
Васнецов бежит к брату, рассказывает, как все шумели, как все это неправильно, да как же такое может быть в духовном училище! Николай утешает.
– Не обращай внимания. Тебе интересно – рисуй. Николай Александрович добрая душа и художник очень хороший. Ты старайся! Он заметит старание и пригласит в свою иконописную.
И верно. Пригласил!
В иконописной это был совсем иной человек. На глаз быстрый, острый, на слово щедрый.
– Вот поглядите! – приглашает он учеников к старой иконе. – И ты подходи ближе! Васнецов, голубчик, ближе! Тебе же из-за спин не видно… Вот это и есть строгановское письмо. Поглядите на нимбы. Это ведь не золотая краска, это сам свет. А каков Иоанн Предтеча?! Кто же скажет, что он не в звериных шкурах, но шкуры-то будто из золотого руна. Здесь от всего свет. От ног, рук, одежды. А вглядитесь в лицо. Скорбное лицо. В глазах – печаль. Печаль мировая, однако ж как оно светится. Скорбь тоже может быть светлой. Утешительной. Говорят, наши предки мало знали. Может, и мало, да умели много. Нам бы столько уметь.
И, спохватившись, Николай Александрович спешит поставить каждого к нужному, к посильному, чтоб получилось, чтоб нравилось.
Учил, объяснял. Трижды мог повторить непонятное ученикам. Радовался, когда получалось, страдал, когда не выходило, больше самого ученика страдал.
Квартира, где жили и столовались братья Васнецовы, от училища была далеко, вставать приходилось рано, после занятий времени хватало поесть да приготовить уроки. А главное, с пяти часов вечера до восьми учащиеся могли подвергнуться инспекторской проверке. В эти часы положено учить правило, а стало быть, сидеть дома. Поколениями семинаристов была даже выработана формула ответа, каков прислуга или домашние давали инспектору, если ученик отсутствует: «Пошли по ландкартам да по лексиконам снискивать!»
– Когда же мы пойдем в город? – спрашивал Виктор старшего брата. – Уж столько времени живем, а я его и не видел.
– Да ты поди сам! – разрешил Николай. – Держись Раздерихинского оврага и не заплутаешь. Выйди к Трифоновскому монастырю – оттуда на реку Вятку вид с птичьего полета. Чтоб к городу привыкнуть, надо одному ходить.
Собравшись с духом, Виктор вышел за ворота дома. В Рябове ходить в одиночку было не страшно – ни в лесу, ни в лугах. Там все деревья свои и простор свой.
Но лес деревьев был милее леса домов. У каждого дома свой погляд, свой норов. Иные глядят недобро. Как на врага глядят. Избушки, дома, хоромы собираются в улицы – крест-накрест, крест-накрест.
Но страшнее всего многолюдье. Идут куда-то, поспешают. И все – чужие.
Учитель старших классов Александр Александрович Красовский прочитал им лекцию по истории Вятки. Раньше город назывался Хлыновом, Екатерина Великая переименовала. А основан Хлынов еще семьсот лет тому назад, и не какими-то добрыми поселянами – новгородскими ушкуйниками. Ушкуйник же все равно что разбойник. Жили хлыновцы вольно. Москве покорились чуть ли не последними. Сначала Иван III Новгород смирил, а уж потом Хлынов. Может, благодаря хлыновцам само иго Золотой Орды поспешило пасть. Пока хан Ахмат стоял против Ивана III, проворные хлыновцы напали на его стольный град Сарай и ограбили.
Мальчик поглядывает на прохожих с опаской. Хоть ушкуйниками были прапрапра, а все-таки.
Только возле Трифоновского монастыря почувствовал себя уверенней.
О святом Трифоне им подробно рассказывал ректор.
Родом Трифон был из Архангельской губернии, а спасаться ушел на Каму. Здесь и монахом стал. Послушание ему назначили тяжелое. Был Трифон пекарем. И заболел. В забытьи явился ему святитель Николай, исцелил, напророчил подвижническую жизнь.
Ходил Трифон к пермякам, обращал в христианство язычников остяков и вогулов, а в 1580 году пришел в Хлынов и основал Успенский монастырь. Был Трифон к себе строг, во все дни свои носил власяницу и тяжелые вериги.
Покрестился мальчик на соборные кресты, успокоился и, потирая надранные морозом щеки, обежал монастырскую стену, чтобы поглядеть на речку.
И впрямь дух обмер от восторга. На сто верст видать. Белым-бело!
Лес чуть не по самые вершины утонул в снегах. Дымковскую слободу сразу и не углядеть, кабы печи не топили. Дым стоймя стоит. И тоже белый, словно и его инеем прихватило.
Сердце простору радуется. Поглядел мальчик на дали и вздохнул весело. А потом другой раз вздохнулось. Иначе. Через реку дорога, на дороге крестьянские розвальни. Этой дорогой можно до дома доехать.
Ах, высока гора! Далеко с нее видно. А все же Рябова, хоть пальцами веки раздвинь, – не усмотришь.
Виктор о тоске своей помалкивает, но вот уж другую неделю вся жизнь его – ожидание рождественских каникул.
Киря, улыбаясь, оглядывает седоков. Подтыкает старый тулуп поглубже в душистое, пахнущее Рябовом сено и крестится.
– С Богом! Тронулись!
Две лошади, запряженные цугом, дружно взяли крытый рогожей возок. Мелькают каменные дома купцов, лавки, стены монастырей. Дорога уходит вниз, на реку, и вот уже и река позади, а впереди лес, долгая дорога.
Поднятый ворот Кириного тулупа седеет от инея, и на лошадках иней – расшалился мороз.
Уже синело, когда Николай, встрепенувшись, потянул Кирю за плечо.
– Влево гляди!
– Мать честная! – охнул Киря. – Возьми в сене. Виктор понял: случилось что-то серьезное, но брат посмотрел на него спокойно.
– До Полома не больше трех верст. Не посмеют вблизи жилья.
– Да кто же там?! – не понял Виктор.
Брат достал из сена топор, поправил рукавицы.
– Коля, ушкуйники, что ли, гонятся? – взмолился Виктор.
Николай не улыбнулся, отодвинув рогожу, показал в поле: цепочка черных точек на белом снегу, пять или шесть.
– Успеем, Киря?
– Вроде бы не приближаются.
– Это волки?
Николай не ответил, и Виктор сжал кулаки, другого оружия не было. Ему почему-то не себя жалко, а батюшку с матушкой, ведь они ждут! И очень обидно: дома братец Аркаша родился, а они его не видели еще. И Аполлинария жалко, ему всего два года. Забудет, что у него братья были.
Виктор снова выглядывает из возка. Волки ближе, лошади чуют стаю, скоком пошли.
– Держись, ребятки! Главное, не перевернуться. Дорога под гору и сразу вверх на косогор. А на косогоре – деревенька, люди.
– А ты смелый, – улыбается Николай, обнимая брата.
– Нет, – говорит Виктор. – Я боялся.
– Да как же их не бояться! – Киря утирает вспотевшее лицо. – У них, у супостатов, зубы хуже пилы. Бояться – не грех. Главное – голову не терять. Ну да скоро Полом. Заночуем.
Ночь в чужом доме. И опять плывут навстречу поля, леса – белая, белая Родина.
И снова их застал вечер. Уж звезды начали загораться.
– Коля, что это?!
От звезды растекалась по небу светлая полоска.
– Не знаю.
– Мабуть, знак Божий? – предположил Киря, задирая к небу голову. – Еще разок вверх, вниз и дома. Батюшка Михаил Васильевич все и растолкует.
Батюшка и впрямь уж за воротами заждался. Обнял сыновей, расцеловал.
– Звезда? Это не звезда – комета Донати. Про нее уж и в газетах написано. Ночи светлые – еще наглядимся. Скорее домой, а то у матушки уж глаза на мокром месте.
Учеба. Какая она несносно долгая для учащихся. Взрослый же человек вспомнит учебу и головой покачает: словно день единый.
Время – карусель. Летит по одному и тому же месту, и седоки одни и те же. Вроде бы ничего не происходит в мире, не меняется. Но стоит сойти с круга хоть ненадолго, а потом вернуться на карусель, увидишь наконец: не тот город, не те люди, и сама жизнь – иная.
3 мая 1866 года Виктору Васнецову, семинаристу второго, философского, класса исполнилось восемнадцать лет. День был обычный, пирог имениннику обещан вечером, но уж то было замечательно, что сам про себя знал – восемнадцать лет! И свидание с гимназисткой после уроков.
Свидание назначено в самом центре города в сквере за оградой Александро-Невского собора.
Собор этот – всей Вятки центр, отовсюду его видно. Указующим перстом высоко в небо поднят, кругом собора галереи. Просторнейшие, любое многолюдье поглотят. И в то же время сооружение так ладно, так естественно, все равно что дерево, растущее из земли.
Сей Александр Невский – творение ссыльного архитектора Александра Лаврентьевича Витберга.
Вот уж кому не повезло! Заложил храм Христа Спасителя на Воробьевых горах. Проект грандиозный. Но уж больно мягок был Александр Лаврентьевич. В человека он, видите ли, верил, в высокое его предназначение.
Огромные средства умудрились разворовать подрядчики и чиновники у философа-зодчего. Строительство было прекращено, а главный строитель после суда отправился в Вятку.
Не повезло Витбергу и с собором Александра Невского, взорвали потомки, по фотографиям только и можно судить о красоте и величии замысла.
…Семинарист Васнецов уж десять раз обошел галерею – нет его гимназистки. Так приветлива была на последней встрече, так восторженна. Васнецов в нетерпении выходит за ограду и чуть не сталкивается с девушкой.
– Ах, это вы!
– Это я.
– Вам велено передать, что это несносно, нечестно, глупо, наконец!
Опешил.
– Нечестно? Глупо?
– Да! Да! Да! Глупо. Взялись писать сочинение, так писали бы как следует.
– Я как следует. Я очень старался.
– Вот и перестарались. Учитель сказал, что так пишут семинаристы. Ее теперь «семинаристом» зовут, и все смеются!
– Что же мне делать-то?
– Вам делать ничего не надобно. Вам надобно забыть мою подругу. Навсегда! – повернулась, пошла. И резко, через плечо, уничтожая взглядом: – Вы – забыты!
Вот тебе и любовь. Ах, как глупо все! Действительно, глупо! И стыдно, и горько.
Опамятовался перед знакомой дверью. Ноги сами привели к дому Александра Александровича Красовского.
– Васнецов?! – На лице учителя ни радости, ни привета, одна озабоченность.
Подошел к окну. Не трогая занавесок, осмотрел улицу. Васнецов понял, что явился не вовремя.
– Извините, Александр Александрович!
– Садись, – Красовский наконец-то улыбнулся. – Думаешь, отчего это он так мрачен? А как не помрачнеть? Служишь отечеству всем умом своим, всем сердцем и любовью, а тебе говорят – не надо! Не надо ума, умен, и будь доволен. Не надо сердца и тем более любви. Без любви хлопот предостаточно. Следи тут за вами, любящими. И следят.
– За вами?
– Дай Бог, чтоб только за мной. К особливому вниманию привычен, проходил по казанскому делу. У друга моего ближайшего, у Вани Красногорова, при обыске нашли листовку «Льется польская кровь, льется русская кровь». Вины моей не доказали, но окрестили основателем вятского нигилизма.
Посмотрел Васнецову в глаза.
– Я понимаю, как в нашей провинции важно иметь доброго старшего друга, у которого хоть что-то есть за душою… У меня бывать больше нельзя. Моя библиотека закрыта. Запрещена, одним словом. А стало быть, сам я тоже запрещен. Не возражайте, Васнецов. И никогда не лезьте на рожон. Пустой героизм сродни туповатому упрямству. Испортят жизнь самым подлым образом, и не поймете – за что.
Быстро, нервно заходил по комнате, снова поглядел в окно.
– Талантливому человеку надо сторониться провинции как зачумленного места. У вас к рисованию способности самые недурные, надо в Петербург ехать. Впрочем, советовать не волен. Я не художник и могу ошибаться. Толкнуть в мир искусства человека легко, всякий из нас рад чувствовать в себе особое предназначение. А если это не так? Какая мука – нянчить всю жизнь свою посредственность. Такие люди на весь белый свет бывают в обиде.
Александр Александрович закурил папироску, подошел к полке с книгами, бережно дотронулся тонкими длинными пальцами до корешков книг.
– Я рад, что все эти тома, хоть отбери их теперь у меня, – стали не только моим достоянием, но и многих, многих! И вас, и ваших друзей, и тех, кто уже вышел в жизнь. Уроки Чернышевского и Белинского незабвенны. Поздно, господа надзиратели! Отнять совести, привитой мыслью на мысль, невозможно. А что вам, кстати, Васнецов, более всего помнится из Белинского?
Васнецов, слушавший учителя со строго сдвинутыми бровями, встал, как на уроке.
– Многое. «Итак, в Татьяне, наконец, совершился акт сознания: ум ее проснулся». Я когда прочитал это, даже за голову себя руками пощупал, потому что прямо-таки наяву почувствовал, как во мне совершился вдруг акт сознания.
– Вы умница, Васнецов.
– Не-ет! Я, конечно, люблю Белинского, но не могу ему простить, разночинцу, одной вполне барской фразы.
– Ой-ля-ля, Васнецов! Какой же?
– «Пушкин автор „Полтавы“ и „Годунова“» – и Пушкин, автор… мертвых, безжизненных сказок». Сказки Пушкина все живые и все великие! Они выше «Полтавы»!
– А «Годунова»?
– Это другое. Другая совсем вершина. Рядом.
Александр Александрович подошел к Васнецову, обнял. На глазах его блестели слезы:
– Я недаром прожил свою жизнь. – Отстранился, посмотрел ученику в глаза. Они были одного роста. – Пора передать тебя в иные руки. За дело, мой друг! Коли нужные душе слова прижились в душе, стали самою душой, пора за дело. Пошли, я познакомлю тебя, Васнецов, с Трапицыным. Это человек, которому уже сегодня пригодится твой художественный талант. Талант требует постоянного испытания. Подвергать талант испытаниям, да на пределе, – это не растрата, это единственная возможность взрастить его до каких-то никому не ведомых высот. К Трапицыну! К Трапицыну!
Ему казалось, что облака летят навстречу. Облака были розовые, маленькие, очень похожие на нераспустившиеся бутоны чайных роз. Земля по-вечернему была темна, а небо светло. Только света уже не хватало на земле.
Васнецов не умел гулять, прохаживаться или просто идти – он всегда летал. Даже приказывая себе двигаться медленно, он, увлеченный какой-либо мыслью, скоро забывался – и вот уж ноги несли, подгоняли воображение, а вереница картин, сменяя одна другую, подгоняла ноги.
Поймал себя: опять не ходьба, а пробег. Остановился. Облака, летевшие ему навстречу, замерли. Теперь он разглядел, что тьма земли не черная. Она совершенно золотая, только золото очень старое, потемневшее, но оно посвечивает сквозь налет времени. Первый заказ! Подумать только. Господин Трапицын заказал ему, семинаристу, целый альбом рисунков. Не десять, не двадцать, а несколько десятков. Да и сама задача увлекательна. Господин Трапицын собирает русские народные пословицы и поговорки. И вот все эти пословицы и поговорки нужно изобразить. Рисунок должен подтверждать мысль, а мысль должна рождаться рисунком.
– Вот вам самая ходовая мудрость, – сказал господин Трапицын. – Человек предполагает, а Бог располагает. Что бы вы изобразили?
– Речку, мужика и лошадь, провалившуюся под лед… Васнецов вспомнил свой ответ и кивнул сам себе: хорошо придумалось. Александр Александрович сразу одобрил.
– Вот простота, какая многого стоит!
Господин Трапицын, хоть и задумался, но тоже согласился.
– Народная мудрость потому и естественна, что рождена жизнью. Тут художнику действительно надо от печки танцевать. Мудрость русская, и печка должна быть своя.
Васнецов снова пошел, набирая скорость, и так легко ему было, так счастливо, что уж и печаль о гимназистке совсем растаяла.
Весна!
И замер. Для него весна, для всех людей, для всего живого – весна. А матушка этой весны уж не увидит.
Матушка умерла в марте. Не дожила до травы, до цветов. И очень это было горько, что не дожила до настоящей-то весны, до птичьей, до радости. Коли дожила, может, и не ушла бы…
Шел скорее и скорее, чтоб возле братьев быть, чтоб не думать. У самого дома вдруг вспомнил, как матушка говорила им, малым:
– Божеское чти честно, чтоб было видимо и вестно.
Надо сказать об этой пословице господину Трапицыну. Можно Рябово нарисовать, церковь, богомольцев.
И расплакался. Свернул в переулок, во тьму, чтоб в себя прийти.
Дверь им отворили не сразу, но сразу и обрадовались, и распекли.
– Трапицын! – восклицала молодая женщина, сидя за столом и от возмущения не поднимая на вошедших глаз. – Трапицын! Как можно? Вы опоздали на два часа.
– Это не я, это Васнецов виноват! – нежданно отговорился Трапицын. – Доказывал, что его клерикальная поговорка народная и не испортит моего сборника. А чтобы вконец меня сразить, он принялся рисовать и нарисовал картину к своей поговорке. Ничего не скажешь, рисунок вышел трогательный.
– Что же это за поговорка? – Женщина подняла наконец глаза, и Васнецов обмер: она посмотрела на него и от него ждала ответа.
– Божеское чти честно, чтоб было видимо и вестно, – тихо, но внятно сказал Васнецов.
– И что же вы нарисовали?
– Церковь, деревню, богомольцев.
– Вы семинарист, что ли?
– Семинарист.
– Значит, вы веруете?
Женщина была совсем молодая и очень уж красивая.
Красота повергала его в смущение, требовала немоты, и он бы молчал, но она желала его ответов.
– Я верую, – сказал он, вздохнув.
– Пропала твоя вера, семинарист! – засмеялся некто кудлатый, вольный и наверняка чахоточный.
– Нет, – сказал он, – не пропала. Если вы веруете во что-то дурное, я лучше уйду теперь.
– Вот ты сам и скажи, дурное это или не очень дурное. – И кудлатый, откидывая голову назад, прочитал стихи.
Царь наш – немец русский —
Носит мундир узкий.
Школы все – казармы,
Судьи все – жандармы.
Только за парады
Раздает награды.
А за правду-матку
Прямо шлет в Камчатку.
Прочитал и вытаращил на семинариста зеленые кошачьи глаза.
– Это не дурное, – сказал Васнецов, – это запрещенное.
Все рассмеялись, и звонче других женщина. Она легко поднялась из-за стола, подошла к Васнецову, подала ему руку.
– Меня зовут Мария Егоровна Селенкина.
– Виктор Михайлович Васнецов, – ответил он, беря ее руку в свою и тотчас смешавшись: видимо, поцеловать надо было руку-то.
– Пожалуйста, проходите, – сказала Мария Егоровна, впрочем, тотчас обращая сердитые глаза на Трапицына. – И все-таки вам должно быть совестно. Я сегодня читала свою повесть. Ту самую, что собирается напечатать журнал «Женский вестник».
– Виновны! Тысячи раз виновны! – поднял руки Трапицын. – Но теперь мы – лучшие слушатели.
– Сегодня собирались читать девятую статью «Очерков гоголевского периода», но уже все устали, и решено ограничиться вступлением и страницами о славянофилах.
Вступление Мария Егоровна читала сама. Ее голос зазвенел, заблистали глаза, когда она произносила:
«Люди живого, настоящего, выступайте же вперед бодрее, решительнее, сильнее!»
Тут чтение, едва начавшись, прервалось, потому что всем хотелось поговорить. И все стали говорить, один другого умней, бесстрашней и, главное – складно.
Кудлатый вновь принялся читать стихи, а все должны были угадать автора.
Преданность вечно была в характере русского люда.
Кто же не предан теперь? Ни одного не найдешь.
Каждый, кто глуп или подл, наверное, предан престолу;
Каждый, кто честен, умен, предан, наверно, суду.
Угадали: Михайлов. Все, да не все. Васнецов о Михайлове только слышал, от того же Красовского.
Стихи так стихи. Стали декламировать по кругу. Васнецов слушал с удовольствием, стихи забористые, хлесткие.
Общество было весьма либеральное,
Шли разговоры вполне современные,
Повар измыслил меню гениальное,
Вина за ужином были отменные,
Мы говорили о благе людей,
Кушая, впрочем, с большим аппетитом.
Эти стихи Курочкина не без иронии преподнес собравшимся ехидный Трапицын.
Сатирик из «Вятских губернских ведомостей», выразительно поглядывая на семинариста, прочитал из Огарева:
Я не люблю попов, ни наших, ни чужих —
Не в них нуждаются народы.
Попы ли церкви, иль попы свободы —
Все подлецы. Всех к черту! Что нам в них?
Наместо этих иноков бесплодных
Давайте просто нам – людей свободных.
Васнецов вспыхнул, но сказать было нечего. И он сидел, сжимая руки.
– Ваша очередь, – обратилась к нему Мария Егоровна и дружески положила свою руку на его плечо.
Минуту назад Васнецов судорожно перерывал свою память и ничего, кроме Пушкина, вспомнить не мог. И тут осенило: вспомнилось, как дедушка Кибардин однажды прочитал отцу:
Тюрьма мне в честь, не в укоризну;
За дело правое я в ней.
И мне ль стыдиться сих цепей,
Коли ношу их за Отчизну.
Мария Егоровна посмотрела ему в глаза и сказала, улыбаясь:
– А вы, оказывается, совершенно наш.
– Васнецов! – воскликнул Трапицын. – Нарисуй портрет Марии Егоровны. Это ведь грех – не запечатлеть такую красоту!
– Перестаньте, Трапицын! Вы только смущаете милого, скромного человека.
– Человеком он может быть и милым, и скромным, и даже немым, как рыба, но коль он художник, так сам должен просить вас об одолжении позировать ему.
– Я не откажу и даже сама попрошу написать портрет с меня, если Виктор Михайлович не против?
– Я… не знаю, – снова запылал Васнецов. – Это очень непросто. Вернее, это возможно, но скоро никак нельзя. Вы – сложная.
The free sample has ended.