Read the book: «Нет другой двери… О Гоголе и не только»
© Воропаев В.А., 2019
© ООО ТД «Белый город», 2019
Нет другой двери…
Гоголь и Евангелие
По свидетельству современников, Гоголь ежедневно читал по главе из Ветхого Завета, а также Евангелие на церковнославянском, латинском, греческом и английском языках. Он говорил: «Один только исход общества из нынешнего положения – Евангелие». Ольга Васильевна Гоголь-Головня, сестра писателя, вспоминала: «Он всегда при себе держал Евангелие, даже в дороге. Когда он ездил с нами в Сорочинцы, в экипаже читал Евангелие. Видна была его любовь ко всем. Никогда я не слыхала, чтобы он кого осудил».
Ежедневное чтение Евангелия – непременная обязанность христианина, как и домашние молитвы. У Гоголя оно сделалось потребностью с юных лет. В Нежине протоиерей Павел Волынский на уроках Закона Божия читал с гимназистами толкования святителя Иоанна Златоуста на святых евангелистов Матфея и Иоанна. Речь шла, конечно, не о простом чтении, – недостаточно Евангелие читать, как любую иную книгу, – оно есть тот высший закон, по которому христианин должен строить свою жизнь. «Не довольствуйся одним бесплодным чтением Евангелия, – учит святитель Игнатий (Брянчанинов), – старайся исполнять его заповедания, читай его делами. Это книга жизни, и надо читать ее жизнию» (О чтении Евангелия)1.
Именно Евангелием проверял Гоголь все свои душевные движения. В бумагах его сохранилась запись на отдельном листе: «Когда бы нас кто-нибудь назвал лицемером, мы глубоко оскорбились бы, потому что каждый гнушается этим низким пороком; однако читая в первых стихах 7-й главы Евангелия от Матфея, не укоряет ли совесть каждого из нас, что мы именно тот лицемер, к которому взывает Спаситель: Лицемере, изми первее бервно из очесе твоего. Какая стремительность к осуждению…»
Евангельская любовь, считал Гоголь, должна лежать в основании отношений между людьми. «Истинно христианская помощь не в одном денежном подаянии, – поучал он младшую сестру Ольгу в письме от 20 января (н. ст.) 1847 года, – это еще небольшая помощь. Избавить от нужды, холода, болезни и смерти человека, конечно, есть доброе дело, но избавить от болезни и смерти его душу есть в несколько раз большее. Обратить преступного и грешника ко Господу – вот настоящая милостыня, за которую несомненно можно надеяться получения небесного блаженства. Ибо ты сама уже, вероятно, узнала из Евангелия, что на небесах больше радуются обратившемуся грешнику, чем самому праведнику. А для этого подвиги тебе предстоят на всяком шагу, обратись только вокруг себя. Много в вашем соседстве пребывает людей во пьянстве, буйстве, разврате всякого рода и пороках. Губят невозвратно свою душу – и нет человека, который подвигнулся бы жалостью к ним, и нет человека, который бы так пожалел о душах их, как бы о собственной душе своей, и возгорелся бы хотя частицею той любви, которою горит к нам Божественный Спаситель наш. Не думай, чтобы душа человека могла уже так грубо зачерстветь, что никакие слова не в силах поколебать его. Надобно сказать лучше, что нет прямой любви к человеку, оттого и слова бессильны: слово без любви только ожесточает, а не мирит или исцеляет».
Несомненно, что и сам Гоголь и в своем творчестве, и в жизни руководствовался этой Евангельской любовью к человеку. «Надобно любовью согреть сердца, – говорил он, – творить без любви нельзя». В «Завещании», напечатанном в книге «Выбранные места из переписки с друзьями», Гоголь писал: «Соотечественники, я вас любил; любил тою любовью, которую не высказывают, которую мне дал Бог, за которую благодарю Его, как за лучшее благодеяние…» О глубокой искренности этих слов свидетельствует и составленная Гоголем молитва, которая содержится в его записной книжке: «Боже, дай полюбить еще больше людей. Дай собрать в памяти своей все лучшее в них, припомнить ближе всех ближних и, вдохновившись силой любви, быть в силах изобразить. О, пусть же сама любовь будет мне вдохновеньем».
Эмилия Ковриго, сирота, воспитанница матери Гоголя, рассказывала, что в ее отроческие годы Николай Васильевич учил ее грамоте, и когда выучил, то первой книгой, которую она с ним прочитала, было Евангелие. «И эти уроки и беседы о любви к ближнему, – вспоминала она, – так глубоко запали в мою детскую душу, что никакие невзгоды жизни не могли бы поколебать во мне веры в истину христианской любви, о которой он мне с такой силой говорил и которая на каждом шагу осуществлялась в семье Гоголей».
По словам Ивана Михайловича Андреева (настоящая фамилия Андреевский), профессора Свято-Троицкой Духовной семинарии в Джорданвилле (США), «огромный дар словесного художественного творчества был ниспослан Гоголю свыше, с одной стороны, как евангельский талант, требующий умножения и роста, а с другой – как исключительное богатство, препятствующее достижению Царства Небесного»2. Гоголь стремился распорядиться своим богатством, то есть талантом, по-евангельски. «Способность созданья есть способность великая, – писал он своей приятельнице Александре Осиповне Смирновой в начале 1847 года, – если только она оживотворена благословеньем высшим Бога. Есть часть этой способности и у меня, и я знаю, что не спасусь, если не употреблю ее, как следует, в дело».
Только в контексте всей жизни Гоголя и в свете Евангельских истин может быть понята и проблема второго тома «Мертвых душ». Гоголь, как и положено писателю, испытывал сомнения, отчасти проверяя впечатление от вновь написанных вещей на слушателях. Однако самым требовательным судьей был он для себя сам. И судил Гоголь свои произведения именно в свете Евангелия. «Всякому человеку следует выполнить на земле призванье свое добросовестно и честно, – говорил он в 1850 году. – Чувствуя, по мере прибавленья годов, что за всякое слово, сказанное здесь, дам ответ там, я должен подвергать мои сочиненья несравненно большему соображенью и осмотрительности, чем сколько делает молодой, не испытанный жизнью писатель».
Гоголь хотел так написать свою книгу, чтобы из нее путь к Христу был ясен для каждого. Напомним его слова, сказанные по поводу сожжения второго тома в 1845 году: «…бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого». Цели, поставленные Гоголем, далеко выходили за пределы литературного творчества. Невозможность осуществить свой замысел, столь же великий, сколь и несбыточный, становится его личной писательской трагедией.
Писатель в некоторых случаях имеет несчастье приносить вред и после смерти. Автор умирает, а произведение остается и продолжает губить души человеческие. Это прекрасно понимал Гоголь. В статье «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» он вспоминает басню Крылова «Сочинитель и Разбойник». Мораль этой басни угадывается в словах Гоголя из его «Завещания»: «Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастанья и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся…»
В сохранившихся главах второго тома помещик Костанжогло говорит: «Пусть же, если входит разврат в мир, так не через мои руки. Пусть я буду перед Богом прав…» Здесь слышится отзвук слов Спасителя: Горе миру от соблазнов: ибо надобно прийти соблазнам; но горе тому человеку, чрез которого соблазн приходит (Мф. 18, 7). Святитель Филарет, митрополит Московский, толкуя это евангельское изречение, пишет: «Воистину плачевен грех и страшен, но соблазн более. Грех мой, при помощи благодати Твоея, могу я прекратить и покаянием очистить; но соблазна, если он виною моею подан и перешел к другим, уже не властен я ни прекратить, ни очистить»3.
Другой современник Гоголя, святитель Феофан Затворник говорит о том же: «Соблазн растет и увеличивает беду самого соблазнителя, а он того не чует и еще больше расширяется в соблазнах. Благо, что угроза Божия за соблазн здесь, на земле, почти не исполняется в чаянии исправления; это отложено до будущего суда и воздаяния; тогда только почувствуют соблазнители, сколь великое зло соблазн»4.
Без сомнения, боялся писать на соблазн ко греху и Гоголь. В последнее десятилетие своей жизни он мало ценил прежние свои сочинения, пересматривая их глазами христианина. В предисловии к «Выбранным местам из переписки с друзьями» Гоголь говорит, что своей новой книгой он хотел искупить бесполезность всего, доселе им написанного. Эти слова вызвали немало нареканий и побудили многих думать, что Гоголь отрекается от своих прежних произведений. Между тем совершенно очевидно, что о бесполезности своих сочинений он говорит в смысле религиозном, духовном, ибо, как пишет далее Гоголь, в письмах его, по признанию тех, к которым они были писаны, находится более нужного для человека, чем в его сочинениях.
Следует также иметь в виду, что свою книгу Гоголь адресовал в первую очередь людям неверующим, тем, кто не ходит в церковь. «Мне кажется, – писал он отцу Матфею Константиновскому в мае 1847 года, – что если кто-нибудь только помыслит о том, чтобы сделаться лучшим, то он уже непременно потом встретится со Христом, увидевши ясно, как день, что без Христа нельзя сделаться лучшим, и, бросивши мою книгу, возьмет в руки Евангелие». Можно сказать, что эта мысль Гоголя и есть тот итог, к которому он пришел в результате своих размышлений о писательстве. Но этот итог не запрещал ему художественного творчества, а лишь подвигал к решительному его обновлению в свете Евангельского слова.
«Обращаться с словом нужно честно, – говорил Гоголь. – Оно есть высший подарок Бога человеку. Беда произносить его писателю <…> когда не пришла еще в стройность его собственная душа: из него такое выйдет слово, которое всем опротивеет. И тогда с самым чистейшим желаньем добра можно произвести зло».
Талант, данный ему Богом, Гоголь хотел направить для прославления Бога и на пользу людям. И чтобы достичь этого, он должен был очистить себя молитвой и истинно христианской жизнью. Преображение русского человека, о котором мечтал Гоголь, совершалось в нем самом. Жизнью своей он продолжил свои писания.
Зародыши тех страстей, которые довели его героев до их ничтожества и пошлости, Гоголь находил в себе. Отвечая на вопрос одного из своих друзей, отчего герои «Мертвых душ», будучи далеки от того, чтобы быть портретами действительных людей, будучи сами по себе свойства совсем непривлекательного, неизвестно почему близки душе, Гоголь говорит: «…герои мои потому близки душе, что они из души; все мои последние сочинения – история моей собственной души». И далее замечает: «Не думай, однако же <…> чтобы я сам был такой же урод, каковы мои герои. Нет, я не похож на них. Я люблю добро, я ищу его и сгораю им; но я не люблю моих мерзостей и не держу их руку, как мои герои; я не люблю тех низостей моих, которые отдаляют меня от добра. Я воюю с ними, и буду воевать, и изгоню их, и мне в этом поможет Бог».
«В этом же моем ответе найдешь ответ и на другие запросы, если попристальней вглядишься, – продолжает Гоголь. – Тебе объяснится также и то, почему не выставлял я до сих пор читателю явлений утешительных и не избирал в мои герои добродетельных людей. Их в голове не выдумаешь. Пока не станешь сам хотя сколько-нибудь на них походить, пока не добудешь медным лбом и не завоюешь силою в душу несколько добрых качеств, – мертвечина будет все, что ни напишет перо твое, и, как земля от Неба, будет далеко от правды».
В то время как большая часть читателей потешалась над его героями, считая себя неизмеримо выше них, Гоголь страдал и томился, понимая, что и он несовершенен. Он почувствовал, что ему не только не удаются положительные герои, но и не могут удаться. Почему это так, отчасти можно понять из писаний святителя Игнатия (Брянчанинова). В статье «Христианский пастырь и христианин художник» он высказывает глубокую мысль: «Большая часть талантов стремились изобразить в роскоши страсти человеческие. Изображено певцами, изображено живописцами, изображено музыкою зло во всевозможном разнообразии. Талант человеческий, во всей своей силе и несчастной красоте, развился в изображении зла; в изображении добра он вообще слаб, бледен, натянут. <…> Когда усвоится таланту евангельский характер, – а это сопряжено с трудом и внутреннею борьбою, – тогда художник озаряется вдохновением свыше, только тогда он может говорить свято, петь свято, живописать свято»5.
В своей жизни (особенно в последнее десятилетие) Гоголь исполнял по сути евангельский – монашеский – принцип нестяжания. «Нищенство есть блаженство, которого еще не раскусил свет, – говорил он. – Но кого Бог удостоил отведать его сладость и кто уже возлюбил свою нищенскую сумку, тот не продаст ее ни за какие сокровища здешнего мира». Сестру Елизавету Васильевну, выходящую замуж, Гоголь наставляет: «Милая сестра моя, люби бедность. Тайна великая скрыта в этом слове. Кто полюбит бедность, тот уже не беден, тот богат» (из письма от 14 июля 1851 года). Мария Ивановна Гоголь писала историку Михаилу Погодину спустя три месяца после кончины единственного сына: «…у него ничего не было в большом количестве, он говорил: блажен, кто все состояние свое имеет при себе – не боится ни огня, ни воров…»
О духовном устроении Гоголя середины 1840-х годов свидетельствует та часть его завещания, которая относится до семейных дел. В письме к матери и сестрам от 14 ноября (н. ст.) 1846 года из Рима он делает следующее распоряжение: «Завещаю доходы от изданий сочинений моих, какие ни выйдут по смерти моей, в собственность моей матери и сестрам моим на условии делиться с бедными пополам. Как бы ни нуждались они сами, но да помнят вечно, что есть на свете такие, которые нуждаются еще более их».
По рассказам нежинских соучеников, Гоголь еще в школьные годы никогда не мог пройти мимо нищего, чтобы не подать ему, и если нечего было дать, то всегда говорил: «Извините». Однажды ему даже случилось остаться в долгу у одной нищенки. На ее слова: «Подайте Христа ради», он ответил: «Сочтите за мной». И в следующий раз, когда та обратилась к нему с той же просьбой, он подал ей вдвойне, добавив при этом: «Тут и долг мой».
В том же письме к матери и сестрам 1846 года Гоголь указывает, что по кончине его «никто из них уже не имеет права принадлежать себе, но всем тоскующим, страждущим и претерпевающим какое-нибудь жизненное горе. Чтобы дом и деревня их походили скорей на гостиницу и странноприимный дом, чем на обиталище помещика; чтобы всякий, кто ни приезжал, был ими принят, как родной и сердцу близкий человек…».
В странноприимстве Гоголь следовал завету святого апостола Павла: Страннолюбия не забывайте: тем бо не ведаще нецыи странноприяша Ангелы (Страннолюбия не забывайте: ибо чрез него некоторые, не зная, оказали гостеприимство Ангелам; Евр. 13, 2). На полях принадлежавшей ему славянской Библии 1820 года издания, хранящейся ныне в Рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинский Дом) в Санкт-Петербурге, Гоголь против этого стиха написал: «Наставленье, как быть со всеми».

Предсмертные записи Гоголяю. Автограф
Умирал Гоголь с четками в руках. Это указывает на то, что он внутренне произносил Иисусову молитву («Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного»), исполняя заповедь Господню: Непрестанно молитесь (1 Фес. 5, 17). В своей Библии Гоголь на полях отметил этот и предшествующий стих («всегда радуйтесь и непрестанно молитесь»). По учению святых отцов, Иисусова молитва есть Евангелие, сокращенное до восьми слов.
После кончины Гоголя в его бумагах были обнаружены обращение к друзьям, наброски духовного завещания, молитвы, предсмертные записи.
Молюсь о друзьях моих. Услыши, Господи, желанья и моленья их. Спаси их, Боже. Прости им, Боже, как и мне, грешному, всякое согрешенье пред Тобою.
Аще не будете малы, яко дети, не внидете в Царствие Небесное6.
Помилуй меня, грешного, прости, Господи! Свяжи вновь сатану таинственною силою неисповедимого Креста!
Будьте не мертвые, а живые души. Нет другой двери, кроме указанной Иисусом Христом, и всяк прелазай иначе есть тать и разбойник 7.
Как поступить, чтобы признательно, благодарно и вечно помнить в сердце моем полученный урок? И страшная История Всех событий Евангельских…
В завещании Гоголь советовал сестрам открыть в своей деревне приют для бедных девиц, а по возможности превратить его в монастырь, и просил: «Я бы хотел, чтобы тело мое было погребено если не в церкви (в родной Васильевке. – В. В.), то в ограде церковной, и чтобы панихиды по мне не прекращались».
О значении Гоголя для истории русской литературы говорилось немало. Может быть, точнее других сказал об этом протоиерей Павел Светлов, профессор богословия Киевского университета Св. Владимира: «Мысль Гоголя о необходимости согласования всего строя нашей жизни с требованием Евангелия, так настойчиво высказанная им в нашей литературе в первый раз, явилась тем добрым семенем, которое выросло в пышный плод позднейшей русской литературы в ее лучшем и доминирующем этическом направлении. Призыв обществу к обновлению началами христианства, хранимого в Православной Церкви, был и остается великою заслугою Гоголя перед отечеством и делом великого мужества для его времени, чаявшего спасения в принципах европейской культуры» 8.
«Дело, взятое из души…»
О Гоголе и его главной книге
Для нас он был больше, чем просто писатель: он раскрыл нам нас самих.
Из письма И.С. Тургенева к Полине Виардо. 1852
В мае 1842 года в книжных лавках Москвы и Санкт-Петербурга появилась новинка – книга с затейливым рисунком на обложке, где разными шрифтами было написано: «Похождения Чичикова, или Мертвые души. Поэма Н. Гоголя». На желтоватом фоне чередовались разнородные, иногда просто загадочные изображения: домики с колодезным журавлем, бутылки с рюмками, танцующие фигурки, греческие и египетские маски, лиры, сапоги, бочки, лапти, поднос с рыбой, множество черепов в изящных завитках, – а венчала всю эту причудливую картину стремительно несущаяся тройка. В названии бросалось в глаза слово «ПОЭМА», крупными белыми буквами на черном фоне. Рисунок, выполненный самим автором, очевидно, был важен для него, так как повторился и во втором прижизненном издании книги 1846 года.
Символика обложки сложна и имеет множество значений, но даже при первом взгляде на нее очевидна основная мысль автора: поэма должна явить собой многообразие русской жизни, схваченное в как бы случайных, но на самом деле характерных деталях.

Обложка первого издания «Мертвых душ», выполненная по рисунку Гоголя
История замысла
«Мертвые души» и были задуманы как эпическое произведение в трех томах, обнимающее собой «всю Русь» и «все человечество в массе». Поэма осталась незавершенной: вышел в свет только первый том, и после смерти Гоголя были найдены черновые наброски отдельных глав второго. Это в значительной мере затрудняет постижение сокровенного, символического смысла произведения. «Вовсе не губерния и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет “Мертвых душ”, – писал Гоголь Александре Осиповне Смирновой 25 июля (н. ст.) 1845 года из Карлсбада. – Это пока еще тайна, которая должна была вдруг, к изумлению всех (ибо ни одна душа из читателей не догадалась), раскрыться в последующих томах <…> Повторяю вам вновь, что это тайна, и ключ от нее покаместь в душе у одного только автора».
Свою тайну Гоголь не унес с собой в могилу. В силу законов художественного творчества автор не в состоянии утаить своего «душевного дела». Ибо, как говорил сам Гоголь, «поэзия есть чистая исповедь души». Ключ к тайне «Мертвых душ» – в самой поэме.
Именно поэтому творческая история произведения приобретает особенную значительность. Это не просто история создания гениального творения, но и судьба самого Гоголя, трагедия его жизни и смерти. По словам Павла Васильевича Анненкова, «Мертвые души» явились для Гоголя «той подвижнической кельей, в которой он бился и страдал до тех пор, пока вынесли его бездыханным из нее».

Пушкин у Гоголя. Художник М.П. Клодт. Гравюра Ю. Барановского. 1887 г.
В «Авторской исповеди» (1847) Гоголь подробно рассказал о том, как возник замысел поэмы. А.С. Пушкин заметил ему однажды: «Как с этой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего, как живого, с этой способностью не приняться за большое сочинение! Это просто грех!» – и привел в пример Сервантеса, который «хотя и написал несколько очень замечательных и хороших повестей, но если бы не принялся за “Донкишота”, никогда бы не занял того места, которое занимает теперь между писателями». В заключение Пушкин рассказал Гоголю одно происшествие – это и был сюжет «Мертвых душ».
В то же время анекдотический случай, положенный в основу произведения, носил жизненный характер. Факты скупки «мертвых душ» были достаточно распространены в тогдашней России и могли быть известны Гоголю и ранее. Об одном из них рассказывает, например, дальняя родственница писателя Мария Григорьевна Анисимо-Яновская. Но как бы там ни было, Гоголь принялся за большое сочинение по совету Пушкина. Знаменательна и ссылка последнего на Сервантеса, приобретшего мировую известность после написания «Дон Кихота». Отныне судьба и слава Гоголя будут неразрывно связаны с «Мертвыми душами».
Переписка Гоголя, его автобиографические заметки и свидетельства современников дают возможность восстановить ход работы над поэмой с достаточной полнотой. По словам Гоголя, он принялся за нее, не имея поначалу определенного плана, не давши себе отчета, что такое должен быть сам герой. «Я думал просто, что смешной проект, исполнением которого занят Чичиков, наведет меня сам на разнообразные лица и характеры; что родившаяся во мне самом охота смеяться создаст сама собою множество смешных явлений, которые я намерен был перемешать с трогательными».
Набросав первые главы, Гоголь прочел их Пушкину, и поэт, который всегда смеялся при его чтении, становился все сумрачнее и сумрачнее и наконец сделался мрачен. По окончании чтения он произнес с тоской: «Боже, как грустна наша Россия!» В этой связи Гоголь заметил для себя: «Меня это изумило. Пушкин, который так знал Россию, не заметил, что все это карикатура и моя собственная выдумка! Тут-то я увидел, что значит дело, взятое из души, и вообще душевная правда…»
Озадаченный тягостным впечатлением, которое произвело начало поэмы на Пушкина, Гоголь принялся за его переработку. 12 ноября (н. ст.) 1836 года он писал Василию Андреевичу Жуковскому из Парижа: «Все начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись. <…> Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то… какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем! Это будет первая моя порядочная вещь, которая вынесет мое имя». Из письма видно, как по мере обдумывания плана разрастается замысел, Гоголь проникается ощущением значительности своего сочинения: «Огромно велико мое творение, и не скоро конец его».

Василий Андреевич Жуковский. Гравюра Т. Райта. 1835 г.
К концу 1840 года первый том вчерне был окончен и Гоголь приступил к работе над вторым. 28 декабря (н. ст.) он сообщал Сергею Тимофеевичу Аксакову из Рима: «Я теперь приготовляю к совершенной очистке первый том “Мертвых душ”. <…> Между тем, дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть со временем кое-что колоссальное, если только позволят слабые мои силы. По крайней мере, верно, немногие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет…»

Михаил Петрович Погодин
Литография А.Э. Мюнстера с фотографии К.А. Бергнера. 1860-е гг.
П. В. Анненков, живший летом 1841 года в Риме с Гоголем и переписывавший главы первого тома под диктовку автора, утверждает со всей определенностью, что именно в эту пору Гоголем был «предпринят» второй том. Очевидно, работа продвигалась настолько быстро, что появились слухи об окончании поэмы. Историк и журналист Михаил Петрович Погодин даже уверял читателей «Москвитянина», что два тома уже написаны, третий пишется и все сочинение выйдет в продолжение года.
Однако в письмах начала 1840-х годов Гоголь все чаще дает понять, что второй том окончен скоро не будет и что на это есть веские причины. В октябре 1841 года писатель возвращается в Россию для напечатания первого тома «Мертвых душ». После выхода его в свет в мае 1842 года он снова уезжает за границу и пробудет там вплоть до 1848 года.

Петр Александрович Плетнев Литография П.Ф. Бореля. 1870 г.
История издания
История прохождения книги в цензуре – один из драматических эпизодов биографии Гоголя. «Никогда, может быть, не употребил он в дело такого количества житейской опытности, сердцеведения, заискивающей ласки и притворного гнева, как в 1842 году, когда приступил к печатанию “Мертвых душ”, – свидетельствовал П. В. Анненков и, не касаясь фактической стороны дела, не без остроумия замечал: – Тот, кто не имеет “Мертвых душ” для напечатания, может, разумеется, вести себя непогрешительнее Гоголя и быть гораздо проще в своих поступках и выражении своих чувств».
7 января 1842 года Гоголь сообщал Петру Александровичу Плетневу о судьбе поэмы в московской цензуре: «Удар для меня никак неожиданный: запрещают всю рукопись. Я отдаю сначала ее цензору Снегиреву, который несколько толковее других, с тем, что если он находит в ней какое-нибудь место, наводящее на него сомнение, чтоб объявил мне прямо, что я тогда посылаю ее в Петербург. Снегирев через два дни объявляет мне торжественно, что рукопись он находит совершенно благонамеренной, и в отношении к цели и в отношении к впечатлению, производимому на читателя, и что кроме одного незначительного места: перемены двух-трех имен (на которые я тот же час согласился и изменил) – нет ничего, что бы могло навлечь притязанья цензуры самой строгой. Это же самое он объявил и другим. Вдруг Снегирева сбил кто-то с толку, и я узнаю, что он представляет мою рукопись в комитет. Комитет принимает ее таким образом, как будто уже был приготовлен заранее и был настроен разыграть комедию: ибо обвинения все без исключения были комедия в высшей степени». И далее Гоголь в ироническом тоне описывает эти обвинения.
Не случайно именно Ивану Михайловичу Снегиреву отдает Гоголь рукопись «Мертвых душ». Влиятельный цензор, бывший профессор Московского университета, Снегирев снискал известность своими трудами по фольклору и этнографии. Биографы и исследователи творчества Гоголя редко упоминают это имя, между тем сочинения Снегирева оказали определенное влияние на писателя. Есть основания полагать, что исследование «Русские в своих пословицах», изданное Снегиревым в 1831–1834 годах, послужило Гоголю одним из книжных источников первого тома «Мертвых душ»9.
Из дневника Снегирева известно, что рукопись Гоголь привез ему 7 декабря 1841 года. Целью этого визита было выяснить, может ли поэма быть пропущена московской цензурой или ее следует отправить в Петербург, где у писателя были влиятельные друзья. Через два дня многоопытный цензор дал свой в высшей степени благоприятный отзыв. Гоголь, возможно, ожидал, что Снегирев самолично пропустит рукопись и «тот же час согласился» на все незначительные перемены. Мнение цензора, правда, должно было утверждаться цензурным комитетом, но в практике Снегирева были случаи, когда он сам подписывал рукописи к печати.
Все отношения Гоголя со Снегиревым до сих пор носили неофициальный характер, и рукопись поэмы цензор прочел как частное лицо. По существующим правилам Снегирев не имел права цензуровать «Мертвые души» без соответствующего постановления цензурного комитета. Он мог только высказать личное мнение о книге («Это же самое он объявил и другим»). К тому же Снегирев, видимо, не захотел брать на себя ответственность в таком непростом деле и решил действовать согласно правилам цензурного устава.
Из слов Гоголя следует, что рукопись была представлена в комитет Снегиревым. Однако в книге рукописей Московского цензурного комитета (хранящейся ныне в Центральном историческом архиве г. Москвы) записано, что «Мертвые души» поступили в комитет «от Погодина». По-видимому, Снегиреву неудобно было самому представлять рукопись в цензурный комитет, и это сделал М. П. Погодин, в доме которого жил тогда Гоголь. Кстати сказать, после выхода книги из печати гоголевская рукопись хранилась у Погодина в его знаменитом древлехранилище.
Согласно записи в книге рукописей «Мертвые души» поступили в комитет 12 декабря 1841 года и в тот же день были переданы на рассмотрение цензору И. М. Снегиреву. Мнения цензоров, пересказанные в гоголевском письме, не были занесены в протокол заседания. Не было вынесено комитетом и постановления о запрещении книги. По всей видимости, на заседании комитета ее членами (не читавшими рукописи) были высказаны неблагоприятные суждения о поэме, так что Снегиреву пришлось защищать ее, о чем Гоголь сообщал в том же письме к П. А. Плетневу: «Наконец сам Снегирев, увидев, что дело зашло уже очень далеко, стал уверять цензоров, что он рукопись читал и что о крепостном праве и намеков нет <…> что это ряд характеров, внутренний быт России и некоторых обитателей, собрание картин самых невозмутительных. Но ничего не помогло».
Узнав, по всей видимости, от самого Снегирева о толках цензоров, Гоголь поспешно забрал рукопись и через В. Г. Белинского отправил ее в Петербург. Вместе с рукописью, которую Белинский должен был передать князю Владимиру Федоровичу Одоевскому, Гоголь вручил письмо к нему, в котором сообщал о запрещении «Мертвых душ»: «Рукопись моя запрещена. Проделка и причина запрещения все смех и комедия. <…> Вы должны употребить все силы, чтобы доставить рукопись Государю». Одновременно Гоголь отправил письма к А. О. Смирновой и к Императору Николаю I (письма не сохранились).
Слух о «запрещении» рукописи в Москве быстро распространялся и приобретал, по-видимому, уже нежелательный для Гоголя оборот. В дело вмешалось было высшее начальство. В письме к князю В. Ф. Одоевскому от конца января 1842 года Гоголь уже хлопочет за «своего цензора» («мой цензор» – так называет он Снегирева в письме к Плетневу). «Гр<аф> Строганов (попечитель Московского учебного округа. – В. В.) теперь велел сказать мне, что он рукопись пропустит, что запрещение и пакость случились без его ведома, и мне досадно, что я не дождался этого неожиданного для меня оборота, мне не хочется также, чтобы цензору был выговор. Ради Бога, обделайте так, чтобы всем было хорошо…»
В петербургской цензуре главное затруднение возникло с «Повестью о капитане Копейкине». В письме от 1 апреля 1842 года цензор Александр Васильевич Никитенко извещал Гоголя: «Совершенно невозможным к пропуску оказался эпизод Копейкина – ничья власть не могла защитить от его гибели, и вы сами, конечно, согласитесь, что мне тут нечего было делать».
Запрещение «Повести…» Гоголь воспринял как непоправимый удар. «Выбросили у меня целый эпизод Копейкина, для меня очень нужный, более даже, нежели думают они (цензоры. – В. В.). Я решился не отдавать его никак», – сообщал он 9 апреля 1842 года Николаю Яковлевичу Прокоповичу. «Уничтожение Копейкина меня сильно смутило! – писал Гоголь на следующий день П. А. Плетневу. – Это одно из лучших мест в поэме, и без него – прореха, которой я ничем не в силах заплатать и зашить. Я лучше решился переделать его, чем лишиться вовсе. Я выбросил весь генералитет, характер Копейкина означил сильнее, так что теперь видно ясно, что он всему причиною сам и что с ним поступили хорошо. Присоедините ваш голос и подвиньте кого следует».
Вместе с письмом к Плетневу Гоголь послал новую редакцию «Повести…» для передачи ее цензору Никитенко. А ему самому в тот же день писал, имея в виду историю капитана Копейкина: «…вы сами можете видеть, что кусок этот необходим, не для связи событий, но для того, чтобы на миг отвлечь читателя, чтобы одно впечатление сменить другим, и кто в душе художник, тот поймет, что без него остается сильная прореха. Мне пришло на мысль: может быть, цензура устрашилась генералитета. Я переделал Копейкина, я выбросил все, даже министра, даже слово “превосходительство”. В Петербурге за отсутствием всех остается только одна временная комиссия. Характер Копейкина я вызначил сильнее, так что теперь ясно, что он сам причиной своих поступков, а не недостаток состраданья в других. Начальник комиссии даже поступает с ним очень хорошо. Словом, все теперь в таком виде, что никакая строгая цензура, по моему мнению, не может найти предосудительного в каком бы ни было отношении».

Сергей Тимофеевич Аксаков Неизвестный художник. 1835 г. Бумага, акварель
Но вот все благополучно закончилось. Успешно пройдя петербургскую цензуру, которая внесла ряд малосущественных поправок в текст поэмы и изменила ее название, гоголевская рукопись вернулась в Москву для напечатания. Билет на выпуск в свет поэмы Н. Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души» был выдан цензором Снегиревым.
В черновом варианте письма к Сергею Тимофеевичу Аксакову от 18 августа (н. ст.) 1842 года из Гастейна Гоголь сообщал о первом благоприятном испытании поэмы, которое «произведено было над цензором», то есть Снегиревым. Вероятно, Гоголь заранее рассчитывал на благоприятный отзыв Снегирева, хорошо знакомого с тем фольклорно-этнографическим материалом, на котором строилась поэма. Действительно, что могло «возмутить» в «Мертвых душах» цензора-этнографа, увидевшего в них лишь «ряд характеров, внутренний быт России», «собрание картин самых невозмутительных». Эту сторону гоголевской книги Снегирев был способен понять лучше и глубже, нежели кто-либо из его современников.
Особенности поэтики
Вокруг первого тома поэмы сразу же разгорелись жаркие споры. «Между восторгом и ожесточенной ненавистью к “Мертвым душам” середины решительно нет…», – писал Н. Я. Прокопович Гоголю из Санкт-Петербурга 21 октября 1842 года. Одни обвиняли автора в клевете на Россию, другие, напротив, увидели в поэме апофеоз Руси. Суждения порой доходили до крайности. Так, известный дуэлянт и карточный игрок – граф Федор Иванович Толстой (по прозванию Американец) при многолюдном собрании говорил, что Гоголь «враг России и что его следует в кандалах отправить в Сибирь».
На выход «Мертвых душ» не замедлили откликнуться и журналы. Наиболее подробные и интересные разборы дали П. А. Плетнев в «Современнике» и С. П. Шевырев в «Москвитянине» – как раз те критики, которые ближе других стояли к Гоголю, и более чем кто-либо были посвящены в его замыслы. Так, Плетнев писал, что «на книгу Гоголя нельзя иначе смотреть, как только на вступление к великой идее о жизни человека, увлекаемого страстями жалкими, но неотступно действующими в мелком кругу общества». Замечание Шевырева о «неполноте комического взгляда, берущего только вполобхвата предмет», особенно понравилось Гоголю.
В том же 1842 году в Москве вышла брошюра Константина Аксакова «Несколько слов о поэме Гоголя: “Похождения Чичикова, или Мертвые души”», в которой он сравнивал Гоголя с Гомером, находя у них общий взгляд на мир – «всеобъемлющее эпическое созерцание». По мысли критика, поэма Гоголя возрождала в русской литературе традиции гомеровского эпоса. «…Уж не тайна ли русской жизни лежит, заключенная в ней, не выговорится ли она здесь художественно?» – вопрошал Аксаков, разумея всю поэму в целом 10.
Брошюра вызвала резкий отклик В. Г. Белинского, оспорившего многие положения К. С. Аксакова и предложившего свое понимание значения Гоголя для современной литературы. Сравнение с Гомером казалось критику неприемлемым: «В смысле поэмы “Мертвые души” диаметрально противоположны “Илиаде”. В “Илиаде” жизнь возведена на апофеозу: в “Мертвых душах” она разлагается и отрицается…»11 Аксаков ответил статьей, разгорелась полемика. Отголоски ее слышны и в спорах современных литературоведов.
Белинский неоднократно обещал написать большую статью о Гоголе и дать подробный разбор его книги, но так и не сделал этого. Возможно, он как никто другой понимал сложность художественного мира гоголевской поэмы. «Как всякое глубокое создание, “Мертвые души” не раскрываются вполне с первого чтения даже для людей мыслящих, – писал критик, – читая их во второй раз, точно читаешь новое, никогда не виданное произведение».
Однако именно Белинскому принадлежит определение поэмы как «творения чисто русского, национального, выхваченного из тайника народной жизни <…> дышащего страстною, нервистою, кровною любовью к плодовитому зерну русской жизни», а самого автора как «русского национального поэта во всем пространстве этого слова». Одним из первых критик подчеркнул и важнейшую особенность творчества Гоголя – его исключительную оригинальность и самобытность.
«У Гоголя не было предшественников в русской литературе, – утверждал Белинский, – не было (и не могло быть) образцов в иностранных литературах. О роде его поэзии, до появления ее, не было и намеков». Впоследствии историками литературы было накоплено немало наблюдений о связи Гоголя с различными литературно-художественными явлениями и авторами – от Гомера и Библии до Вальтера Скотта и малороссийской повести начала ХIХ века.
И все же вывод Белинского, думается, в значительной мере верен и сейчас. Еще первый биограф Гоголя Пантелеимон Кулиш указывал на важнейший источник необычайной оригинальности его творений – народную стихию, их питающую. В наше время философ, теоретик литературы и культуры Михаил Михайлович Бахтин объяснял «феномен Гоголя» органической связью его поэтики с традициями народной культуры. По мысли ученого, творчество такого «гениального выразителя народного сознания», как Гоголь, можно действительно понять только в потоке народной культуры, выработавшей свою особую точку зрения на мир и особые формы его образного отражения12. В этой идее Бахтина, которая пока еще не получила должного развития, и заключается, как представляется, разгадка своеобразия творческой манеры Гоголя и, в частности, особенностей поэтики его главного творения – поэмы «Мертвые души». В связи с этим нам необходимо вернуться к замыслу произведения в целом, к его, так сказать, «сверхзадаче» в понимании автора.
С самого начала Гоголь мыслил свое сочинение в общерусском, общенациональном масштабе. «Начал писать Мертвых душ, – сообщал он Пушкину 7 октября 1835 года. – <…> Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь». Много позднее, в письме к В. А. Жуковскому от 10 января (н. ст.) 1848 года из Неаполя, Гоголь пояснял замысел своего творения: «Уже давно занимала меня мысль большого сочиненья, в котором бы предстало все, что ни есть и хорошего и дурного в русском человеке, и обнаружилось бы пред нами видней свойство нашей русской природы».
Воплощение такого грандиозного замысла требовало и соответствующих художественных средств. В статье «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» (1846) Гоголь указал на три источника самобытности, из которых должны черпать вдохновение русские поэты. Это народные песни, пословицы и слово церковных пастырей (в другом месте статьи он называет церковные песни и каноны). Можно с уверенностью сказать, что эти же самые источники имеют первостепенное значение и для эстетики Гоголя. Невозможно понять «Мертвые души» без учета фольклорной традиции и в первую очередь пословичной стихии, пронизывающей всю ткань поэмы.
«Чем более я обдумывал мое сочинение, – писал Гоголь в “Авторской исповеди”, – тем более видел, что не случайно следует мне взять характеры, какие попадутся, но избрать одни те, на которых заметней и глубже отпечатлелись истинно русские, коренные свойства наши». И поскольку в русских пословицах и поговорках наиболее полно выразились важнейшие особенности национального характера, человеческие качества, одобряемые народом или отвергаемые им, в «Мертвых душах» «пословичный» способ обобщения стал одним из важнейших принципов художественной типизации. Чем более обобщенный вид принимают образные картины и характеристики персонажей, в которых Гоголь выражает сущность того или иного явления, ситуации или человеческого типа, тем более они приближаются к традиционным народно-поэтическим формулам.
Характер Манилова – помещика «без задора», пустопорожнего мечтателя – «объясняется» через пословицу: «Один Бог разве мог сказать, какой был характер Манилова. Есть род людей, известных под именем: люди так себе, ни то ни се, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан, по словам пословицы». Медвежья натура Собакевича, имевшего «крепкий и на диво стаченный образ», в хозяйстве которого все было «упористо, без пошатки, в каком-то крепком и неуклюжем порядке», находит свое итоговое определение в пословичной формуле: «Эк наградил-то тебя Бог! Вот уж точно, как говорят, неладно скроен, да крепко сшит!..»
Характеры эпизодических персонажей поэмы порою полностью исчерпываются пословицами или пословичными выражениями. «Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо, и хоть бы в рот хмельного». Заседатель Дробяжкин был «блудлив, как кошка…» 13 Мижуев был один из тех людей, которые, кажется, никогда не согласятся «плясать по чужой дудке», а кончится всегда тем, что пойдут «поплясывать как нельзя лучше под чужую дудку, словом, начнут гладью, а кончат гадью».
Гоголь любил выражать заветные свои мысли в пословицах. Идея «Ревизора» сформулирована им в эпиграфе-пословице: «На зеркало неча пенять, коли рожа крива». В сохранившихся главах второго тома «Мертвых душ» важное значение для понимания авторского замысла имеет пословица: «Полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит». «Известно, – говорил Гоголь, – что если сумеешь замкнуть речь ловко прибранной пословицей, то сим объяснишь ее вдруг народу, как бы сама по себе ни была она свыше его понятия».
Вводя пословицы в художественную ситуацию «Мертвых душ», Гоголь творчески использует заключенный в них смысл. В десятой главе почтмейстер, сделав предположение, что Чичиков есть «не кто другой, как капитан Копейкин», публично сознался, что совершенно справедлива поговорка: «Русский человек задним умом крепок». «Коренной русской добродетелью» – задним, «спохватным»14, покаянным умом в избытке наделены и другие персонажи поэмы, но прежде всего сам Павел Иванович Чичиков.
К этой поговорке у Гоголя было свое, особое отношение. Обычно она употребляется в значении «спохватился, да поздно» и крепость задним умом расценивается как порок или недостаток. В Толковом словаре Владимира Даля находим: «Русак задом (задним умом) крепок»; «Умен, да задом»; «Задним умом догадлив». В его же «Пословицах Русского народа» читаем: «Всяк умен: кто сперва, кто опосля»; «Задним умом дела не поправишь»; «Кабы мне тот разум наперед, что приходит опосля». Но Гоголю было известно и другое толкование этой поговорки. Так, известный собиратель русского фольклора И. М. Снегирев усматривал в ней выражение свойственного русскому народу склада ума: «Что Русский и после ошибки может спохватиться и образумиться, о том говорит его же пословица: “Русский задним умом крепок”»15; «Так в собственно Русских пословицах выражается свойственный народу склад ума, способ суждения, особенность воззрения <…> Коренную их основу составляет многовековой, наследственный опыт, этот задний ум, которым крепок Русский…»16
Гоголь проявлял постоянный и неизменный интерес к сочинениям Снегирева, которые помогали ему глубже понять сущность народного духа. В статье «В чем же наконец существо русской поэзии…» – этом своеобразном эстетическом манифесте Гоголя – народность И. А. Крылова объясняется особым национально-самобытным складом ума великого баснописца. В басне, пишет Гоголь, Крылов «умел сделаться народным поэтом. Это наша крепкая русская голова, тот самый ум, который сродни уму наших пословиц, тот самый ум, которым крепок русский человек, ум выводов, так называемый задний ум».
Статья о русской поэзии была необходима Гоголю, по его собственному признанию, «в объясненье элементов русского человека» (из письма к П. А. Плетневу от 16 октября (н. ст.) 1846 года из Франкфурта). В размышлениях писателя о судьбах родного народа, его настоящем и историческом будущем «задний ум или ум окончательных выводов, которым преимущественно наделен перед другими русский человек», является тем коренным «свойством русской природы», которое и отличает русских от других народов. С этим свойством национального ума, который сродни уму народных пословиц, «умевших сделать такие великие выводы из бедного, ничтожного своего времени <…> и которые говорят только о том, какие огромные выводы может сделать нынешний русский человек из нынешнего широкого времени, в которое нанесены итоги всех веков…», Гоголь связывает высокое предназначение России.
Когда остроумные догадки и сметливые предположения чиновников о том, кто такой Чичиков (тут и «миллионщик», и «делатель фальшивых ассигнаций», и капитан Копейкин), доходят до верха смешного – Чичиков объявляется переодетым Наполеоном, – автор как бы берет под защиту своих героев. «И во всемирной летописи человечества много есть целых столетий, которые, казалось бы, вычеркнул и уничтожил как ненужные. Много совершилось в мире заблуждений, которых бы, казалось, теперь не сделал и ребенок». Принцип противопоставления «своего» и «чужого», отчетливо ощутимый с первой и до последней страницы «Мертвых душ», выдержан автором и в противопоставлении русского заднего ума ошибкам и заблуждениям всего человечества. Возможности, заложенные в этом «пословичном» свойстве русского ума, должны были раскрыться, по мысли Гоголя, в последующих томах поэмы.
Идейно-композиционная роль данной поговорки в гоголевском замысле помогает понять и смысл «Повести о капитане Копейкине», без которой автор не мыслил себе поэмы.
Повесть о капитане Копейкине
«Повесть…» существует в трех основных редакциях. Канонической считается вторая, не пропущенная цензурой, которая и печатается в составе «Мертвых душ» во всех современных изданиях. Первоначальная редакция отличается от последующих прежде всего своим финалом, где рассказывается о разбойничьих похождениях Копейкина, его бегстве за границу и письме оттуда Государю с объяснением мотивов своих поступков. В двух других вариантах «Повести…» Гоголь ограничивается лишь намеком, что капитан Копейкин стал атаманом шайки разбойников. Возможно, писатель предчувствовал цензурные затруднения. Впрочем, П. В. Анненков, переписывавший летом 1841 года первоначальную редакцию под диктовку автора, свидетельствует об обратном. «Когда, по окончании повести, я отдался неудержимому порыву веселости, Гоголь смеялся вместе со мною и несколько раз спрашивал: “Какова повесть о капитане Копейкине?” – “Но увидит ли она печать когда-нибудь?”– заметил я. “Печать – пустяки, – отвечал Гоголь с самоуверенностью. – Все будет в печати”».
Но не цензура, думается, была главной причиной отказа от первой редакции. В своем первоначальном виде «Повесть…» хотя и проясняла главную мысль автора, тем не менее не вполне отвечала идейно-художественному замыслу поэмы.
Как уже не раз отмечалось исследователями, гоголевский образ капитана Копейкина восходит к фольклорному источнику – народным разбойничьим песням о воре Копейкине. Интерес и любовь Гоголя к народному песнетворчеству общеизвестны. В «Петербургских записках 1836 года», призывая к созданию русского национального театра, изображению характеров в их «национально вылившейся форме», Гоголь высказал суждение о творческом использовании народных традиций в опере и балете: «Руководствуясь тонкою разборчивостью, творец балета может брать из них (народных, национальных танцев. – В. В.) сколько хочет для определения характеров пляшущих своих героев. Само собою разумеется, что схвативши в них первую стихию, он может развить ее и улететь несравненно выше своего оригинала, как музыкальный гений из простой, услышанной на улице песни создает целую поэму».
«Повесть о капитане Копейкине», в буквальном смысле слова вырастающая из песни, и явилась воплощением этой гоголевской мысли. Угадав в песне «стихию характера», писатель, говоря его же словами, «развивает ее и улетает несравненно выше своего оригинала». Приведем одну из песен о разбойнике Копейкине:
Собирается вор Копейкин
На славном на устье Карастане.
Он со вечера, вор Копейкин, спать ложился,
Ко полуночи вор Копейкин подымался,
Он утренней росой умывался,
Тафтяным платком утирался,
На восточну сторонушку Богу молился.
«Вставайте, братцы полюбовны!
Нехорош – то мне, братцы, сон приснился;
Будто я, добрый молодец, хожу по край морю,
Я правою ногою оступился,
За кропкое17 деревце ухватился,
За кропкое дерево, за крушину.
Не ты ли меня, крушинушка, сокрушила:
Сушит да крушит добра молодца печаль-горе!
Вы кидайтеся-бросайтеся, братцы, в легки лодки,
Гребите, ребятушки, не робейте,
Под те ли же под горы, под Змеины!»
Не лютая тут змеюшка прошипела,
Свинцовая тут пулюшка пролетела18.
Сюжет разбойничьей песни о Копейкине записан в нескольких вариантах. Как это обычно и бывает в народном творчестве, все известные образцы помогают уяснить общий характер произведения. Центральный мотив этого песенного цикла – вещий сон атамана Копейкина. Вот еще один из вариантов этого сна, предвещающего гибель герою.
…Будто я ходил по конец синего моря;
Как синё море все всколыхалося;
Со желтым песком все сомешалося;
Я левой ноженькой оступился,
За кропкое деревце рукой ухватился,
За кропкое деревце, за крушину,
За самую за вершину:
У крушинушки вершинушка отломилась,
Будто буйная моя головушка в море свалилась19.
Атаман разбойников Копейкин, каким он изображен в народной песенной традиции, ногою оступился, рукою за кропкое деревце ухватился. Эта окрашенная в трагические тона символическая подробность и является главной отличительной чертой данного фольклорного образа.
Поэтическую символику песни Гоголь использует в описании внешнего облика своего героя: «ему оторвало руку и ногу». Создавая портрет капитана Копейкина, писатель приводит только эту подробность, связывающую персонажа поэмы с его фольклорным прототипом. Следует также подчеркнуть, что в народном творчестве оторвать кому-нибудь руку и ногу почитается за «шутку» или «баловство».
Гоголевский Копейкин вовсе не вызывает к себе жалостливого отношения. Это лицо отнюдь не страдательное, не пассивное. Капитан Копейкин – прежде всего удалой разбойник. В 1834 году в статье «Взгляд на составление Малороссии» Гоголь писал об отчаянных запорожских казаках, «которым нечего было терять, которым жизнь – копейка, которых буйная воля не могла терпеть законов и власти <…> Это общество сохраняло все те черты, которыми рисуют шайку разбойников…».
Стараясь выявить социально-политическое содержание «Повести…», исследователи усматривали в ней обличение всей государственной машины России вплоть до высших правительственных сфер и самого Царя. Не говоря уже о том, что такая идеологическая позиция была просто немыслима для Гоголя, «Повесть…» упорно «сопротивляется» подобному истолкованию.
Принято считать, что под давлением цензуры Гоголь вынужден был приглушить сатирические акценты «Повести…», ослабить ее политическую тенденцию и остроту – «выбросить весь генералитет», сделать менее привлекательным образ Копейкина и так далее. Из писем Гоголя явствует, однако, что эпизод с Копейкиным был важен ему вовсе не тем, чему придавали значение петербургские цензоры. Писатель без колебаний идет на переделку всех предполагаемых «предосудительных» мест, могущих вызвать неудовольствие цензуры.
Созданная по законам сказовой поэтики (ориентация на живой разговорный язык, прямое обращение к слушателям, использование простонародных выражений и повествовательных приемов), гоголевская «Повесть…» требует и соответствующего прочтения. Ее сказовая форма отчетливо проявляется и в слиянии народно-поэтического, фольклорного начала с реально-событийным, конкретно-историческим. Народная молва о разбойнике Копейкине20, уходящая в глубь народной поэзии, не менее важна для понимания эстетической природы «Повести…», чем хронологическая закрепленность образа за определенной эпохой – кампанией 1812 года.
В изложении почтмейстера история капитана Копейкина менее всего есть пересказ реального происшествия. Действительность здесь преломлена через сознание героя-рассказчика, воплощающего, по Гоголю, особенности народного, национального мышления. Исторические события, имеющие государственное, общенациональное значение, всегда порождали в народе всевозможные устные рассказы и предания. При этом особенно активно творчески переосмыслялись и приспосабливались к новым историческим условиям традиционные эпические образы.
Во всех трех известных редакциях «Повести…» сразу же после пояснения, кто такой капитан Копейкин, следует указание на главное обстоятельство, вынудившее Копейкина самому добывать себе средства: «Ну, тогда еще не сделано было насчет раненых никаких, знаете, эдаких распоряжений; этот какой-нибудь инвалидный капитал был уже заведен, можете представить себе, в некотором роде, гораздо после». Таким образом, инвалидный капитал, обеспечивавший раненых, был учрежден, да только уже после того, как капитан Копейкин сам нашел себе средства. Причем, как это следует из первоначальной редакции, средства эти он берет из «казенного кармана». Шайка разбойников, которой предводительствует Копейкин, воюет исключительно с казной. «По дорогам никакого проезда нет, и все это собственно, так сказать, устремлено на одно только казенное. Если проезжающий по какой-нибудь своей надобности – ну, спросят только: “зачем?” – да и ступай своей дорогой. А как только какой-нибудь фураж казенный, провиант или деньги – словом, все что носит, так сказать, имя казны – спуска никакого».
Видя «упущение» с Копейкиным, Государь «издал строжайшее предписание составить комитет исключительно с тем, чтобы заняться улучшением участи всех, то есть раненых…». Высшие государственные власти в России, и в первую очередь сам Государь, способны, по Гоголю, сделать правильные выводы, принять мудрое, справедливое решение, да вот только не сразу, а «опосля». Раненых обеспечили так, как ни в каких «других просвещенных государствах», но только тогда, когда гром уже грянул… Капитан Копейкин подался в разбойники не из-за черствости высоких государственных чинов, а из-за того, что так уже на Руси все устроено, задним умом крепки все, начиная с почтмейстера и Чичикова и кончая Государем.
Готовя рукопись к печати, Гоголь сосредоточивает внимание прежде всего на самой «ошибке», а не на ее «исправлении». Отказавшись от финала первоначальной редакции, он сохранил нужный ему смысл «Повести…», но изменил в ней акценты. В окончательном варианте крепость задним умом в соответствии с художественной концепцией первого тома представлена в своем негативном, иронически сниженном виде. Способность русского человека и после ошибки сделать необходимые выводы и исправиться должна была, по мысли Гоголя, в полной мере реализоваться в последующих томах.
В общем замысле поэмы сказалась причастность Гоголя к народной философии. Народная мудрость неоднозначна. Своей настоящей, подлинной жизнью пословица живет не в сборниках, а в живой народной речи. Смысл ее может меняться в зависимости от ситуации, в которой она употребляется. Подлинно народный характер гоголевской поэмы заключается не в том, что в ней обилие пословиц, а в том, что автор пользуется ими в соответствии с их бытованием в народе. Оценка писателем того или иного «свойства русской природы» всецело зависит от конкретной ситуации, в которой это «свойство» проявляется. Авторская ирония направлена не на само свойство, а на его реальное бытие.
Таким образом, нет оснований полагать, что, переделав «Повесть…», Гоголь пошел на какие-то существенные для себя уступки цензуре. Несомненно, что он и не стремился представить своего героя только как жертву несправедливости. Если «значительное лицо» (министр, генерал, начальник) в чем-либо и виновато перед капитаном Копейкиным, то лишь в том, как говорил Гоголь по другому поводу, что не сумело «вникнуть хорошенько в его природу и его обстоятельства». Одной из отличительных особенностей поэтики писателя является резкая определенность характеров. Поступки и внешние действия гоголевских героев, обстоятельства, в которые они попадают, – есть лишь внешнее выражение их внутренней сущности, свойства натуры, склада характера.
Образ капитана Копейкина, ставший, подобно другим гоголевским образам, нарицательным, прочно вошел в русскую литературу и публицистику. В характере его осмысления сложились две традиции: одна в творчестве М. Е. Салтыкова-Щедрина и Ф. М. Достоевского, другая – в либеральной печати. В щедринском цикле «Культурные люди» (1876) Копейкин предстает ограниченным помещиком из Залупска: «Недаром мой друг, капитан Копейкин, пишет: “Не езди в Залупск! у нас, брат, столько теперь поджарых да прожженных развелось – весь наш культурный клуб испакостили!”» 21. В резко отрицательном духе интерпретирует гоголевский образ и Достоевский. В «Дневнике писателя» за 1881 год Копейкин предстает как прообраз современных «карманных промышленников». «…Страшно развелось много капитанов Копейкиных, в бесчисленных видоизменениях.<…> И все-то на казну и на общественное достояние зубы точат»22.
С другой стороны, в либеральной печати существовала иная традиция – «сочувственного отношения к гоголевскому герою как к человеку, борющемуся за свое благополучие с равнодушной к его нуждам косной бюрократией»23. Примечательно, что столь непохожие по своей идеологической ориентации писатели, как Салтыков-Щедрин и Достоевский, придерживавшиеся к тому же различной художественной манеры, в одном и том же негативном ключе интерпретируют образ гоголевского капитана Копейкина. Было бы неверным объяснять позицию писателей тем, что их художественное истолкование основывалось на смягченном по цензурным условиям варианте «Повести…»24, что Щедрину и Достоевскому была неизвестна ее первоначальная редакция, отличающаяся, по общему мнению исследователей, наибольшей социальной остротой. Еще в 1857 году Н. Г. Чернышевский в рецензии на посмертное Собрание сочинений и писем Гоголя, изданное П. А. Кулишом, полностью перепечатал впервые опубликованное тогда окончание «Повести…», заключив его следующими словами: «Да, как бы то ни было, а великого ума и высокой натуры был тот, кто первый представил нас нам в настоящем нашем виде…» 25
Дело, по всей видимости, в другом. Щедрин и Достоевский почувствовали в гоголевском Копейкине те нюансы и особенности его характера, которые ускользали от других, и, как это не раз бывало в их творчестве, «выпрямили» образ, заострили его черты. Возможность подобной интерпретации образа капитана Копейкина заключается, несомненно, в нем самом.
Итак, рассказанная почтмейстером «Повесть о капитане Копейкине», наглядно демонстрирующая пословицу «Русский человек задним умом крепок», естественно и органично вводила ее в повествование. Неожиданной сменой повествовательной манеры Гоголь заставляет читателя как бы споткнуться на этом эпизоде, задержать на нем внимание, тем самым давая понять, что именно здесь – ключ к пониманию поэмы.
Гоголевский способ создания характеров и картин в данном случае перекликается со словами Л. Н. Толстого, также высоко ценившего русские пословицы, и, в частности, сборники И. М. Снегирева. Толстой намеревался написать повесть, используя пословицу как ее зерно. Об этом он рассказывает, например, в очерке «Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?»: «Давно уже чтение сборника пословиц Снегирева составляет для меня одно из любимых – не занятий, но наслаждений. На каждую пословицу мне представляются лица из народа и их столкновения в смысле пословицы. В числе неосуществимых мечтаний мне всегда представлялся ряд не то повестей, не то картин, написанных на пословицы»26.
Художественное своеобразие «Повести о капитане Копейкине», этой, по словам почтмейстера, «в некотором роде целой поэмы», помогает уяснить и эстетическую природу «Мертвых душ». Создавая свое произведение – поэму подлинно народную и глубоко национальную, – Гоголь опирался на традиции народно-поэтической культуры.
Притча о Кифе Мокиевиче и Мокии Кифовиче
В анекдотических ситуациях, «вставных» эпизодах, пословицах Гоголь рассыпает «подсказки» читателю. Но всего этого ему как будто кажется недостаточным. Наконец, содержание первого тома он обобщает в маленькой лаконичной притче, сводя все многообразие героев поэмы к двум персонажам.
«…Жили в одном отдаленном уголке России два обитателя. Один был отец семейства, по имени Кифа Мокиевич, человек нрава кроткого, проводивший жизнь халатным образом. Семейством своим он не занимался; существованье его было обращено более в умозрительную сторону и занято следующим, как он называл, философическим вопросом: “Вот, например, зверь, – говорил он, ходя по комнате, – зверь родится нагишом. Почему же именно нагишом? Почему не так, как птица, почему не вылупливается из яйца? Как, право, того: совсем не поймешь натуры, как побольше в нее углубишься!” Так мыслил обитатель Кифа Мокиевич».
Для поэтики «Мертвых душ» чрезвычайно характерен язык художественных ассоциаций, скрытых аналогий и уподоблений, к которому постоянно прибегает автор. Не случайно Кифа Мокиевич занят философическим вопросом о рождении зверя из яйца. Этот гоголевский образ очень хорошо «укладывается» в известное пословичное выражение о «выеденном яйце» и создан, в сущности, как развертывание этого выражения, как реализация заключенной в нем метафоры. В то время как «теоретический философ» Кифа Мокиевич занимается разрешением вопроса, не стоящего и выеденного яйца, его сын, богатырь Мокий Кифович, проявляет себя соответствующим образом на поприще практической деятельности.
«Был он то, что называют на Руси богатырь, – говорится в притче о Мокии Кифовиче, – и в то время, когда отец занимался рожденьем зверя, двадцатилетняя плечистая натура его так и порывалась развернуться. Ни за что не умел он взяться слегка: все или рука у кого-нибудь затрещит, или волдырь вскочит на чьем-нибудь носу. В доме и в соседстве все, от дворовой девки до дворовой собаки, бежало прочь, его завидя; даже собственную кровать в спальне изломал он в куски. Таков был Мокий Кифович…»
Образ Мокия Кифовича также восходит к фольклорной традиции. В одном из черновых вариантов притчи, где этот персонаж назван еще Иваном Мокиевичем, Гоголь прямо указывает на народно-поэтический первоисточник образа: «обращик Мокиев<ича> – Лазаревич…» (имеется в виду «Повесть о Еруслане Лазаревиче»). В основу образа Мокия Кифовича положены черты этого сказочного героя, ставшего символом русского национального богатыря. «И как будет Уруслан десяти лет, выдет на улицу: и ково возмет за руку, из того руку вырвет, а ково возмет за ногу, тому ногу выломат»27.
Традиционный эпический образ, широко известный по народным источникам, Гоголь наполняет нужным ему «современным» смыслом. Наделенный необыкновенным даром – невиданной физической силой – Мокий Кифович растрачивает его попусту, причиняя одно беспокойство и окружающим, и самому себе. Понятно, что речь в притче идет не об отрицании свойств и особенностей ее персонажей, а, скорее, об их недолжном проявлении. Плохо не то, что Кифа Мокиевич мыслитель, а Мокий Кифович – богатырь, а то, как именно они используют данные им от природы свойства и качества своей натуры. «Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? – восклицает автор в патетическом размышлении о Руси. – Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему?»
Завершая первый том поэмы, Гоголь недаром обращается к иносказательной форме притчи. «Красна речь с притчею», – гласит русская пословица. В контексте всего первого тома гоголевская притча приобретает особое, ключевое значение для восприятия поэмы. Вырастая в символ обобщающего значения, ее персонажи концентрируют в себе важнейшие, родовые черты и свойства других героев «Мертвых душ».
Философски-умозрительно – в духе Кифы Мокиевича – существование Манилова: «Дома он говорил очень мало и большею частью размышлял и думал <…> Хозяйством нельзя сказать, чтобы он занимался, он даже никогда не ездил на поля, хозяйство шло как-то само собою». О чем размышляет Манилов, в бесплодных мечтаниях издерживающий жизнь свою? О подземном ходе, мосте через пруд с лавками для крестьян, о том, как было бы хорошо «под тенью какого-нибудь вяза пофилософствовать о чем-нибудь, углубиться!..»
Неуклюжий Собакевич, подобно Мокию Кифовичу, не умеющему ни за что взяться слегка, уже «с первого раза» наступил Чичикову на ногу, сказавши: «Прошу прощения». О сапоге этого «на диво сформированного помещика» сказано, что он был «такого исполинского размера, которому вряд ли где можно найти отвечающую ногу, особливо в нынешнее время, когда и на Руси начинают выводиться богатыри».

Собакевич. Иллюстрация к поэме «Мертвые души» Художник А.А. Агин, гравюра Е.Е. Бернардского
Образ Собакевича, унаследовавшего от своих древних предков недюжинную физическую силу и поистине богатырское здоровье («пятый десяток живу, ни разу не был болен»), создан с пародийным использованием традиционных элементов сказочной поэтики. Этот современный российский богатырь, совершающий свои подвиги за обеденным столом, съедает сразу целую «половину бараньего бока», ватрушки у него «каждая была гораздо больше тарелки», «индюк ростом в теленка». «У меня когда свинина – всю свинью давай на стол, баранина – всего барана тащи, гусь – всего гуся!»
Сам человек здоровый и крепкий, практичный помещик, Собакевич, «казалось, хлопотал много о прочности». Но практичность этого рачительного хозяина оборачивается самым настоящим расточительством. «На конюшни, сараи и кухни были употреблены полновесные и толстые бревна, определенные на вековое стояние. <…> Даже колодец был обделан в такой крепкий дуб, какой идет только на мельницы да на корабли».
Гротескно-выразительные образы Кифы Мокиевича и Мокия Кифовича помогают оглядеть героев поэмы со всех сторон, а не с одной только стороны, где они мелочны и ничтожны. «Все можно извратить и всему можно дать дурной смысл, человек же на это способен, – писал Гоголь в статье «О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности» (1845). – Но надобно смотреть на вещь в ее основании и на то, чем она должна быть, а не судить о ней по карикатуре, которую из нее сделали. <…> Много есть таких предметов, которые страждут из-за того, что извратили смысл их; а так как вообще на свете есть много охотников действовать сгоряча, по пословице: “Рассердясь на вши, да шубу в печь”, то через это уничтожается много того, что послужило бы всем на пользу».
Герои Гоголя вовсе не обладают заведомо отвратительными, уродливыми качествами, которые необходимо полностью искоренить для того, чтобы исправить человека. Богатырские свойства и практичность Собакевича, хозяйственная бережливость Плюшкина, созерцательность и радушие Манилова, молодецкая удаль и энергия Ноздрева – качества сами по себе вовсе не плохие и отнюдь не заслуживают осуждения. Но все это, как любил выражаться Гоголь, льется через край, доведено до излишества, проявляется в извращенной, гипертрофированной форме.
Обратимся теперь к Чичикову. В нем соединение всех «задоров» гоголевских героев. Ему автор заглядывает глубоко в душу, подчас передоверяет свои задушевные мысли. Еще в детстве Павлуша обнаружил «большой ум со стороны практической». Выказывая «прямо русскую изобретательность» и удивительную «бойкость в деловых делах», Павел Иванович всю жизнь занимался делом. В наиболее концентрированной, афористической форме эта черта главного героя поэмы выражена в его «пословичном» монологе: «…зацепил – поволок, сорвалось – не спрашивай. Плачем горю не пособить, нужно дело делать». «Делом» именуется в поэме и афера Чичикова с мертвыми душами. Весь свой незаурядный практический ум, волю в преодолении препятствий, знание людей, упорство в достижении цели этот неутомимый и хитроумный русский Одиссей растрачивает в деле… не стоящем выеденного яйца. Именно так говорит о своем «деле» Чичиков, выведенный из себя непонятливостью Коробочки: «Есть из чего сердиться! Дело яйца выеденного не стоит, а я стану из-за него сердиться!»
Как видим, автор заставляет своих героев «проговариваться» о себе в пословицах. Пословицы же в «Мертвых душах» функционально значимы, несут в себе гораздо больший смысл, чем это может показаться на первый взгляд.
Приобретение «херсонского помещика» расценивается чиновниками как «благое дело». По словам самого Чичикова, он «стал наконец твердой стопою на прочное основание» и «более благого дела не мог бы предпринять». На чем же пытается основать свое благополучие Павел Иванович? На мертвых душах! На том, чего нет, что ничего не стоит, чего быть не может! На пустоте. Тщета предприятий и замыслов Чичикова в том, что все они лишены духовного основания. Путь Чичикова бесплоден. Бесплодность эта и выражается через мудрость народного речения о деле, не стоящем выеденного яйца. Эта пословица впервые появляется задолго до финала первого тома, и ею же Гоголь подводит итог делу Чичикова. И этот традиционный народный вывод, венчающий похождения героя, содержит в себе и приговор ему, и возможность, по мысли автора, его грядущего возрождения. Недаром во втором томе Муразов повторяет про себя: «Презагадочный для меня человек Павел Иванович Чичиков! Ведь если бы с этакой волей и настойчивостью, да на доброе дело!»
Художественному мышлению Гоголя свойственны архитектурные ассоциации28. Хорошо известно его сравнение «Мертвых душ» с «дворцом, который задуман строиться в колоссальных размерах» (из письма к В. А. Жуковскому от 26 июня (н. ст.) 1842 года). Тогда понятным становится и упоминание о двух обитателях отдаленного уголка России, которые «нежданно, как из окошка, выглянули в конце нашей поэмы». Продолжая метафору писателя, можно сказать, что притча – это окошко, позволяющее заглянуть в глубину художественного мира его книги.
Сходный образ встречается в статье Гоголя «Шлецер, Миллер и Гердер» (1834): «Может быть, некоторым покажется странным, что я говорю о Шлецере как о великом зодчем всеобщей истории, тогда как его мысли и труды по этой части улеглись в небольшой книжке, изданной им для студентов, – но эта маленькая книжка принадлежит к числу тех, читая которые, кажется, читаешь целые томы; ее можно сравнить с небольшим окошком, к которому приставивши глаз поближе, можно увидеть весь мир. Он вдруг осеняет светом и показывает, как нужно понять, и тогда сам собою наконец видишь все».
Народные приметы
Наряду с пословицами и поговорками важную смысловую роль в поэме выполняют народные приметы. Во второй главе Чичиков отправляется из города по своему «делу» к окрестным помещикам. Первый, кто встречается на его пути, – это поп. «С громом выехала бричка из-под ворот гостиницы на улицу. Проходивший поп снял шляпу…» (Заметим в скобках, что в ХIХ столетии слово «поп» (от греч. παπάς – православный священник, иерей) не имело того уничижительного оттенка, который появился в советскую эпоху.)
По народному поверью встреча с попом предвещает недоброе. В Толковом словаре Даля читаем: «Встретил попа – не хорош выход», «Поп, монах дорогу перешел», «Поп <…> – дурная встреча». Примета эта одна из самых древних. Упоминание о ней можно найти в русских летописях. Так, в «Повести временных лет», в записи под 1068 годом, летописец упрекает христиан в том, что они верят в языческие приметы: «Аще бо кто усрящеть черноризца, то взъвращается <…> то не поганьскы ли се есть?» («Ведь если кто встретит черноризца, то возвращается <…> разве это не по-язычески?»)29
Широко известен эпизод из биографии А. С. Пушкина, как он в декабре 1825 года решился было ехать в Петербург, но, встретив в воротах священника, который шел проститься с отъезжающим барином, решил остаться в деревне. О возможных последствиях своей несостоявшейся поездки поэт рассказывал друзьям: «Я рассчитывал приехать в Петербург поздно вечером, чтоб не огласился слишком скоро мой приезд, и, следовательно, попал бы к Рылееву прямо на совещание 13 декабря. Меня приняли бы с восторгом; вероятно, я <…> попал бы с прочими на Сенатскую площадь и не сидел бы теперь с вами, мои милые!» 30
На память приходит и вопрос попа семи странникам-правдоискателям в поэме А. Н. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо»:
Встрече с попом Чичиков не придал никакого значения. Но автор поэмы знает больше, чем его герой: Павлу Ивановичу не будет удачи в его предприятии.
В заключительной, одиннадцатой главе вынужденный бежать из города Чичиков снова выезжает из ворот гостиницы. И встречает на этот раз на своем пути погребальную процессию (хоронили прокурора). Эту встречу замечает уже и сам герой и истолковывает ее как доброе предзнаменование: «Это, однако ж, хорошо, что встретились похороны; говорят, значит счастие, если встретишь покойника». Действительно, в Толковом словаре Даля находим: «Покойника встретить – к счастью».
Счастье, однако, можно понимать по-разному. Чичиков сам скупает мертвых и потому встречу с покойником расценивает как предсказание удачи в «деле». По-иному понимает счастье своего героя автор. Встреча со смертью, по мысли Гоголя, должна напомнить человеку о его бренности, заставить строже взглянуть на самого себя, подумать о своей собственной душе. Узнав о смерти сестры Марии, Гоголь писал матери и сестрам Анне, Елизавете и Ольге 12 июня (н. ст.) 1844 года из Франкфурта-на-Майне: «Счастлив еще бывает тот, которому Бог пошлет какое-нибудь страшное несчастие, и несчастием заставит пробудиться и оглянуться на себя». В другом письме, объясняя причины, побудившие его напечатать «Завещание» в книге «Выбранные места из переписки с друзьями», Гоголь наставлял мать и сестер: «…оно нужно затем, чтобы напомнить многим о смерти, – о которой редко кто помышляет из живущих. <…> Если бы вы истинно и так, как следует, были наставлены в христианстве, то вы бы все до единой знали, что память смертная – это первая вещь, которую человек должен ежеминутно носить в мыслях своих. В Священном Писании сказано, что тот, кто помнит ежеминутно конец свой, никогда не согрешит. <…> По тех пор, покуда человек не сроднится с мыслью о смерти и не сделает ее как бы завтра его ожидающею, он никогда не станет жить так, как следует, и все будет откладывать от дня до дня на будущее время» (из письма к М. И. Гоголь от 25 января (н. ст.) 1847 года).
Гоголь много размышлял о том, каким образом внушить человеку мысль о значении жизни и смерти, чтобы смерть не поражала его как бы внезапно, неподготовленного. «Хотелось бы живо, в живых примерах, показать темной моей братии, живущей в мире, играющей жизнию, как игрушкой, что жизнь – не игрушка», – писал он незадолго до смерти (в конце апреля 1850 года) своему духовному отцу ржевскому протоиерею Матфею Константиновскому.
Неожиданную, как бы случайную смерть прокурора («…стал думать, думать и вдруг, как говорится, ни с того ни с другого умер») автор сопровождает размышлениями о тайне жизни и смерти, смысле человеческого бытия: «А между тем появленье смерти так же было страшно в малом, как страшно оно и в великом человеке: тот, кто еще не так давно ходил, двигался, играл в вист, подписывал разные бумаги и был так часто виден между чиновников с своими густыми бровями и мигающим глазом, теперь лежал на столе, левый глаз уже не мигал вовсе, но бровь одна все еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением. О чем покойник спрашивал, зачем он умер или зачем жил, об этом один Бог ведает».
Из персонажей поэмы один только Чичиков оказывается способен постичь страшную правду о прокуроре: «Вот, прокурор! жил, жил, а потом и умер! И вот напечатают в газетах, что скончался, к прискорбию подчиненных и всего человечества, почтенный гражданин, редкий отец, примерный супруг, и много напишут всякой всячины; прибавят, пожалуй, что был сопровождаем плачем вдов и сирот; а ведь если разобрать хорошенько дело, так на поверку у тебя всего только и было, что густые брови».
Реакция Чичикова на смерть прокурора близка авторской, хотя и не тождественна ей. Дело за малым: герой, так решительно (и нередко справедливо) судящий о других, ни в коей мере не относит сказанного к самому себе. Подобно другим персонажам поэмы «мудр, умен и толков он бывает во всем, что касается других, а не себя». Однако не случайно именно ему Гоголь позволяет постигнуть то, что скрыто от других героев. Александр Матвеевич Бухарев (в монашестве архимандрит Феодор), один из проницательных читателей Гоголя и автор книги о нем, заметил по поводу чичиковской эпитафии прокурору: «Один только Павел Иванович и мог проникнуть во всю глубину этой ужасной истины, от которой задрожит иной всем существом своим…» 32
Прозреть истину Чичиков способен лишь в том случае, когда привычный ход его жизни нарушен и ему грозит беда, когда волею обстоятельств он оказывается в критической ситуации. Стоило ему «оборваться» на балу у губернатора, как он весьма здраво и основательно рассуждает о балах вообще. «Чтоб вас черт побрал всех, кто выдумал эти балы! – говорил он в сердцах. – Ну, чему сдуру обрадовались? В губернии неурожаи, дороговизна, так вот они за балы! <…> Кричат: “Бал, бал, веселость!” – просто дрянь бал, не в русском духе, не в русской натуре; черт знает что такое: взрослый, совершеннолетний вдруг выскочит весь в черном, общипанный, обтянутый, как чертик, и давай месить ногами. Иной даже, стоя в паре, переговаривает с другим об важном деле, а ногами в то же время, как козленок, вензеля направо и налево…» и так далее. Герой, однако, опять-таки не относит сказанного к самому себе. Совсем недавно он вовсе не считал бал пустым делом и готовился к нему с завидной тщательностью.
Размышляя о судьбе Чичикова, А. М. Бухарев пишет: «…Многое должен еще пройти этот герой, многое должно совершиться в его духе и во внешних его обстоятельствах. Нужно по крайней мере, чтобы оживляющий луч счастия пал в его душу не иначе, как во время страшной темноты, беды и горя его…»
Итак, встретившиеся при выезде из города на пути Чичикова похороны предсказывают ему счастье. Герой не догадывается, в чем заключается его счастье, для него оно – удача в предприятии. Иной смысл вкладывает в эту примету автор. Счастье Чичикова – это будущее его возрождение через полный крах предприятия, счастье спасения заблудшей души. Этой идее соответствует и светлый, мажорный финал первого тома: гимн Руси-тройке, которая «мчится вся вдохновенная Богом!..» и которой дают дорогу другие народы и государства.
Идея города
Идею «Мертвых душ» отчасти помогают раскрыть черновые заметки Гоголя к первому тому, в которых намечен символический образ города. «Идея города. Возникшая до высшей степени Пустота. Пустословие. Сплетни, перешедшие пределы, как все это возникло из безделья и приняло выражение смешного в высшей степени». И далее: «Как пустота и бессильная праздность жизни сменяются мутною, ничего не говорящею смертью. Как это страшное событие совершается бессмысленно.
Не трогаются. Смерть поражает нетрогающийся мир. – И еще сильнее между тем должна представиться читателю Мертвая бесчувственность жизни». И как итог: «Весь Город со всем вихрем сплетней – преобразование33 бездельности жизни всего человечества в массе. <…> Как низвести все мира безделья во всех род<ах> до сходства с городским бездельем? и как городское безделье возвести до преобразования безделья мира?»
Гоголевские заметки не датированы34. В основном они касаются второй, городской части первого тома, однако в конце их намечается переход ко второму. («Противоположное ему преобразование во II <части>, занятой разорванным бездельем».)
Ключевая идея заметок – мысль о «городском безделье», прообразующем, то есть символизирующем, «бездельность жизни всего человечества в массе». «Безделье» – это не просто пребывание без дела, в праздности: в мире Гоголя можно быть очень деятельным и в то же время не заниматься делом. Иными словами, это деятельность, лишенная внутреннего, духовного содержания. В этом смысле вся жизнь неутомимо деятельного Чичикова есть лишь иллюзия деятельности.
Так или иначе печатью «безделья» отмечены и другие герои «Мертвых душ». Приведем лишь один пример. «Ноздрев был занят важным делом; целые четыре дня уже не выходил он из комнаты, не впускал никого и получал обед в окошко, – словом, даже исхудал и позеленел. Дело требовало большой внимательности: оно состояло в подбирании из нескольких десятков дюжин карт одной талии, но самой меткой, на которую можно было бы понадеяться, как на вернейшего друга. Работы оставалось еще, по крайней мере, на две недели…»
Понятие «безделья» наполнено у Гоголя глубоким философским содержанием, несет в себе огромный заряд смысла и обобщения. «Бездельность жизни» – отличительная черта не только отдельных героев поэмы, но и всего города в массе. Сколько толков и мнений чиновников о «мужике» Чичикова: гадали, «как искоренить буйный дух, обуревавший крестьян Чичикова» и так далее и тому подобное. Если не знать, что является предметом обсуждения, может показаться, что чиновники о деле спорят. Но «мужика»-то и нет. «Ведь предмет просто: фу-фу», как говорит сам Чичиков. Город взбудоражен, живет деятельной, насыщенной жизнью, но внутри всего этого – страшная пустота (аналогичная ситуация в «Ревизоре»).
«Бездельность» или «пустота» жизни, по Гоголю, – это не только особенность героев «Мертвых душ», но универсальное состояние, в котором находится «все человечество в массе». Из-за этого люди, по большей части, в своем бытии не могут найти правильной дороги.
На пути к постижению России
Гигантский замысел соответствовал необъятности темы, положенной в его основу. Тема эта – познание всей России. Начиная работать над вторым томом, Гоголь (живший тогда за границей) обращается к друзьям с неустанными просьбами присылать ему материалы и книги по истории, географии, фольклору, этнографии, статистике России, русские летописи, и в особенности «воспоминания о тех характерах и лицах, с которыми случилось кому встретиться на веку, изображения тех случаев, где пахнет Русью».
В это же время он задумывает книгу о географии России. Примечательно, что во втором томе поэмы эти гоголевские штудии в ироническом преломлении отозвались в сочинении, которое пишет Тентетников, – оно «долженствовало обнять всю Россию со всех точек – с гражданской, политической, религиозной, философической, разрешить затруднительные задачи и вопросы, заданные ей временем, и определить ясно ее великую будущность – словом, большого объема».
В письмах 1840-х годов Гоголь настойчиво проводит мысль, что для продолжения поэмы и достижения ее главной цели необходимо конкретное изучение русского быта, экономики, обычаев – и самим автором, и всеми окружающими: «Велико незнанье России посреди России».
Но главный путь к постижению России – познание природы русского человека. Каков же, по Гоголю, путь этого познания? «…Я видел ясно, как дважды два четыре, – писал он в «Авторской исповеди», – что прежде, покамест не определю себе самому определительно, ясно высокое и низкое русской природы нашей, достоинства и недостатки наши, мне нельзя приступить; а чтобы определить себе русскую природу, следует узнать получше природу человека вообще и душу человека вообще…» Но познание «души человека вообще» оказывается невозможным без познания самого себя. Как писал Гоголь графу Александру Петровичу Толстому, «найди только прежде ключ к своей собственной душе, когда же найдешь, тогда этим же ключом отопрешь души всех». Анализ своей собственной души привел Гоголя к убеждению, что «говорить и писать о высших чувствах и движеньях человека нельзя по воображенью: нужно заключить в себе самом хотя небольшую крупицу этого, словом – нужно сделаться лучшим».
Таков путь, который предстоит преодолеть Гоголю в ходе осуществления своего замысла: познание России через русский национальный характер, человеческую душу вообще и свою собственную в частности. Так работа над «Мертвыми душами» стала для Гоголя его «душевным делом».
По Гоголю, национальный характер не есть нечто раз и навсегда данное, неподвижное. Имея некоторые вечные, «субстанциальные» черты, он формируется и видоизменяется под влиянием определенных географических и исторических условий. «Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму, – говорил Гоголь, – еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней». И потому главная задача – для художника национального масштаба, каким был Гоголь, – показать все «достоинства и недостатки наши», чтобы воспитать первые и избавиться от вторых.
Да и сама Россия мыслится Гоголем тоже в развитии, как и национальный характер. Мотив движения, дороги, пути пронизывает всю поэму. Действие развивается по мере путешествия Чичикова. «Пушкин находил, что сюжет “Мертвых душ” хорош для меня тем, – вспоминал Гоголь, – что дает полную свободу изъездить вместе с героем всю Россию и вывести множество самых разнообразных характеров».
Дорога в поэме предстает прежде всего в своем прямом, реальном значении – это проселки, по которым колесит чичиковская бричка, – то ухабы, то пыль, то непролазная грязь. Огромны пространства России, здесь можно и заблудиться: Чичиков ехал к Собакевичу, попал к Коробочке, «дороги расползались во все стороны, как пойманные раки…» В знаменитом лирическом отступлении одиннадцатой главы эта дорога с несущейся бричкой неприметно превращается в фантастический путь, по которому летит Русь среди других народов и государств. Неисповедимые пути русской истории («Русь, куда ж несешься ты, дай ответ? Не дает ответа») пересекаются с путями мирового развития: «Какие искривленные, глухие, узкие, непроходимые, заносящие далеко в сторону дороги избирало человечество, стремясь достигнуть вечной истины…» Кажется, что это те самые дороги, по которым плутает Чичиков. Символично, что из захолустья Коробочки Чичикова выводит на дорогу неграмотная девчонка Пелагея (есть здесь и определенная перекличка с «Капитанской дочкой» Пушкина), не знающая, где право, где лево. Так и конец пути, и его цель неведомы самой России, движущейся неизвестно куда по какому-то наитию («мчится вся вдохновенная Богом!..»).
В образе дороги воплощен и житейский путь Чичикова («но при всем том трудна была его дорога…»), и творческий путь автора: «И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями…» Но самое главное – дорога прообразует собой путь духовного восхождения героев, всего человечества и самого автора. Один из любимейших символических образов Гоголя – образ лестницы (по-церковнославянски – «лествица»), имеющий богатейшую мировую традицию. Лестница – это, собственно говоря, дорога вверх. В «Мертвых душах» она предстает в виде символической лестницы, ведущей человеческую душу к совершенству.
Итак, в движении, развитии находится не только Россия, но и сам автор. Судьба его неразрывно связывается с судьбой поэмы и судьбой страны. «Мертвые души» должны были разрешить загадку исторического предназначения России и загадку жизни их автора. Отсюда – эта немыслимая творческая дерзость в патетическом обращении Гоголя к России: «Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?..» Эти слова в свое время вызвали немало нареканий на автора. Но прав был Н. Г. Чернышевский, который утверждал:
«Он имел полное право сказать это <…> Давно уже не было в мире писателя, который был бы так важен для своего народа, как Гоголь для России» 35.
Смысл названия
Гоголь любил повторять, что не будут живы его образы, если каждый читатель не почувствует, что они взяты «из того же тела, из которого и мы». Это свойство гоголевских образов – некую «узнаваемость», близость душе каждого из нас – отмечали уже современники писателя.
«Не все ли мы после юности, так или иначе, ведем одну из жизней гоголевских героев? – записал в дневнике А. И. Герцен 29 июля 1842 года. – Один остается при маниловской тупой мечтательности, другой – буйствует a la Nosdreff, третий – Плюшкин…»36 «Каждый из нас, – говорил В. Г. Белинский, – какой бы он ни был хороший человек, если вникнет в себя с тем беспристрастием, с каким вникает в других, – то непременно найдет в себе, в большей или меньшей степени, многие из элементов многих героев Гоголя» 37.
Как ни странно, у Герцена и Белинского духовный подход к проблеме: в православной аскетике есть понятие присутствия любого греха в человеке; если он обратится к своей душе, то увидит все… и среди всего – нечто преобладающее. Общепризнано, что определяющей чертой гоголевских типов является пошлость. Но что такое пошлость? В старом, первоначальном значении, ныне уже утраченном, пошлый – обыкновенный, заурядный, ничем не примечательный. В начале шестой главы «Мертвых душ» Гоголь употребляет это слово именно в таком значении. Автор говорит, что прежде, в лета его юности, ему случалось подъезжать к какому-нибудь новому месту и оно представало перед ним своею «не пошлою наружностью».
По словам Гоголя, главное свойство его таланта определил Пушкин: «Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем». В. Г. Белинский оспорил пушкинское определение «дара» Гоголя. Особенность таланта Гоголя, утверждал критик, «состоит не в исключительном только даре живописать ярко пошлость жизни, а проникать в полноту и реальность явлений жизни.<…> Ему дался не пошлый человек, а человек вообще, как он есть, не украшенный и не идеализированный».
Однако чем же тогда пошлый человек отличается от не пошлого? Тот же Белинский писал, что «порядочный человек не тем отличается от пошлого, чтобы он был вовсе чужд всякой пошлости, а тем, что видит и знает, что в нем есть пошлого, тогда как пошлый человек и не подозревает этого в отношении к себе; напротив, ему-то и кажется больше всех, что он истинное совершенство». Пошлость у Гоголя – это печать духовного убожества, которое можно найти в каждом человеке. Герои Гоголя пошлы, так как они мертвы духовно. Поэтому своеобразным ключом к смыслу поэмы является ее название.
Прежде всего оно имеет буквальное значение, связанное с сюжетом. Мертвые души – это «товар», который покупает Чичиков, а именно души умерших крестьян, которые по ревизским сказкам 38 числятся живыми.
Недаром Коробочка жалуется Чичикову: «Народ мертвый, а плати как за живого». Гоголь вкладывает в уста Чичикова и других героев поэмы по отношению к приобретенным душам слово «мертвые» вместо принятого в официальных документах «убылые». В этой связи М. П. Погодин писал ему 6 мая 1847 года: «“Мертвых душ” – в русском языке нет. Есть души ревизские, приписные, убылые, прибылые». Гоголь хотел придать этими словами особенный смысл не только афере Чичикова, но и всему произведению.
Гораздо важнее буквального – иносказательный, метафорический смысл названия поэмы. Мертвые души – это помещики и чиновники, сам Чичиков. Этот смысл был очевиден уже для первых читателей Гоголя. Так, А. И. Герцен записал в дневнике в июле 1842 года: «…не ревизские – мертвые души, а все эти Ноздревы, Маниловы и tutti quanti39 – вот мертвые души, и мы их встречаем на каждом шагу».
Но есть в названии книги и глубокий духовный смысл. Он раскрыт Гоголем в предсмертной записи: «Будьте не мертвые, а живые души. Нет другой двери, кроме указанной Иисусом Христом…» По Гоголю, души его героев не вовсе умерли. В них, как и в каждом человеке, таится подлинная жизнь – образ Божий, а вместе с тем и надежда на возрождение. О том, что такое жизнь и смерть души, говорит один из великих учителей Церкви, преподобный Симеон Новый Богослов: «Христос приходит, и пришествием Своим воскрешает мертвую душу, и дает ей жизнь, и дарует благодать видеть, как Он Сам воскресает в ней и ее воскрешает. Таков закон новой жизни о Христе Иисусе, что Христос Господь благодатию Святаго Духа приходит к нам и воскрешает умерщвленные души наши, и дает им жизнь, и дарует очи видеть Его Самого, бессмертного и нетленного, живущим в нас. Прежде же чем душа соединится с Богом, прежде чем узрит, познает и восчувствует, что воистину соединена с Ним, – она бывает совсем мертва, слепа, бесчувственна; но при всем том, что мертва, все же по естеству своему бессмертна» 40.
В Толковом словаре Владимира Даля одно из значений слова мертвый – «человек невозрожденный, недуховный, плотской или чувственный». Это значение близко к тому, в котором употребляет данное слово и Гоголь. Например, Манилов ведет жизнь исключительно материальную (плотскую, чувственную), поэтому настоящей жизни (то есть духовной) в нем нет: он мертв, как и другие помещики, как и сам Чичиков.
Выражению «мертвые души» именно Гоголь придал тот специфический смысл, в котором мы употребляем его и сегодня. Однако писатель шел здесь от евангельской традиции, к которой и восходит понимание мертвой души как духовно умершей. Гоголевский замысел созвучен христианскому нравственному закону, сформулированному святым апостолом Павлом: «Как в Адаме все умирают, так во Христе все оживут» (1 Кор. 15, 22). С этим связана и главная идея «Мертвых душ» – идея духовного воскресения падшего человека. Ее должен был воплотить в первую очередь главный герой поэмы. «И, может быть, в сем же самом Чичикове <…> заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека пред мудростью небес»41, – предсказывает автор грядущее возрождение своего героя, то есть оживление его души.
Есть основания полагать, что намек на предстоящее нравственное перерождение Павла Ивановича Чичикова содержится уже в самом его имени. В мировоззренческих представлениях Гоголя послания святого апостола Павла, который «всех наставляет и выводит на прямую дорогу» (из письма Гоголя к сестре Ольге Васильевне от 20 января (н. ст.) 1847 года), занимают исключительно важное место. Как известно, апостол Павел был одним из гонителей Христа, а потом стал распространителем христианства по всему миру 42.
Было бы, однако, неверным думать, что в последующих томах Гоголь намеревался сделать Чичикова «добродетельным человеком». Гоголевские высказывания на этот счет, как и уцелевшие главы второго тома, не дают оснований для такого заключения. А. М. Бухарев, не раз беседовавший с Гоголем о его сочинении, в позднейшем примечании к своей книге рассказывает: «Помнится, когда кое-что прочитал я Гоголю из моего разбора “Мертвых душ”, желая только познакомить его с моим способом рассмотрения этой поэмы, то и его прямо спросил, чем именно должна кончиться эта поэма. Он, задумавшись, выразил свое затруднение высказать это с обстоятельностию. Я возразил, что мне только нужно знать, оживет ли как следует Павел Иванович? Гоголь как будто с радостию подтвердил, что это непременно будет и оживлению его послужит прямым участием сам Царь, и первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма» 43.
По всей вероятности, Гоголь хотел провести своего героя через горнило испытаний и страданий, в результате которых он должен был бы осознать неправедность своего пути. Этим внутренним переворотом, из которого Чичиков вышел бы другим человеком, по-видимому, и должны были завершиться «Мертвые души». Знаменательно, что как в «Ревизоре» настоящий ревизор появляется по повелению Царя, так и в поэме в воскрешении героя должен был принять участие сам Государь.
Возродиться душой должен был не только Чичиков, но и другие герои, – даже Плюшкин 44, может быть, наиболее «мертвый» из всех. На вопрос отца Феодора (Бухарева), воскреснут ли прочие персонажи первого тома, Гоголь отвечал с улыбкой: «Если захотят». Духовное возрождение – одна из высших способностей, дарованных человеку, и, по Гоголю, этот путь открыт всем. И это возрождение должно было совершиться на основе «коренной природы нашей, нами позабытой», и послужить примером не только для соотечественников, но и для всего человечества. В этом и заключалась одна из сверхзадач «Мертвых душ».
На перепутье дорог
Продолжение поэмы Гоголь не мыслил без огромной внутренней работы над собой, о которой он неоднократно говорит в своих письмах 1840-х годов и в «Авторской исповеди». «Сочиненья мои так связаны тесно с духовным образованием меня самого и такое мне нужно до того времени вынести внутреннее сильное воспитание душевное, глубокое воспитание, что нельзя и надеяться на скорое появление моих новых сочинений», – писал Гоголь П. А. Плетневу 6 октября (н. ст.) 1843 года из Дюссельдорфа. А 14 июля (н. ст.) 1844 года отвечал на его запрос: «Ты спрашиваешь, пишутся ли “Мертвые души”? И пишутся и не пишутся.<…> Я иду вперед – идет и сочинение, я остановился – нейдет и сочи<нение>».
Писание подвигалось медленно. Гоголь принимается за систематическое чтение книг духовного содержания, оказывая преимущественное внимание святоотеческой литературе. Его письма этой поры наполнены просьбами о присылке книг по богословию, истории Церкви, русским древностям. Друзья и знакомые шлют ему творения святых отцов, издаваемые Московской Духовной академией, сочинения святителя Тихона Задонского, святителя Димитрия Ростовского, епископа Харьковского Иннокентия (известного проповедника и духовного писателя), номера журнала «Христианское Чтение». Присланное Николаем Языковым «Добротолюбие» (собрание аскетических писаний на церковнославянском языке) стало для Гоголя одной из самых насущных книг. Не обходит он и западного богословия, читая, в частности, Жака Боссюэ и Фому Аквинского, а также традиционно приписываемую Фоме Кемпийскому книгу «О подражании Иисусу Христу».
Позднее Гоголь вспоминал об этой эпохе своей жизни: «Я оставил на время все современное, я обратил внимание на узнанье тех вечных законов, которыми движется человек и человечество вообще. Книги законодателей, душеведцев и наблюдателей за природой человека стали моим чтением. Все, где только выражалось познанье людей и души человека, от исповеди светского человека до исповеди анахорета и пустынника, меня занимало, и на этой дороге, нечувствительно, почти сам не ведая как, я пришел ко Христу, увидевши, что в Нем ключ к душе человека…»
Зимой 1843/44 года в Ницце Гоголь делает выписки в особую тетрадь из творений святых отцов и учителей Церкви, пользуясь в основном академическим журналом «Христианское Чтение» за 1842 год. Эта рукопись дошла до нас в двух копиях, хранящихся ныне в Национальной научной библиотеке Академии наук Украины в Киеве.
Помимо древних отцов Церкви – Иоанна Златоуста, Василия Великого, Ефрема Сирина, Афанасия Великого, Григория Нисского, Иоанна Дамаскина, Кирилла Александрийского и других – в этом сборнике содержатся также отрывки из сочинений современных Гоголю духовных писателей: святителя Филарета, митрополита Московского и Коломенского, Задонского затворника Георгия, епископа Костромского и Галичского Владимира (Алявдина), епископа Полтавского Гедеона (Вишневского), протоиерея Стефана Сабинина.
Такого же рода, но меньшего объема сборник, собственноручный и отчасти повторяющий первый, хранится в Российской государственной библиотеке в Москве. С выписками из него Гоголь знакомил Александру Смирнову, также жившую в ту пору в Ницце. «После обеда, – вспоминает она, – Николай Васильевич вытаскивал тетрадку и читал отрывки из отцов Церкви».
Тогда же у Гоголя появляется потребность глубже войти в молитвенный опыт Церкви. В письме к Сергею Тимофеевичу Аксакову из Рима от 18 марта (н. ст.) 1843 года он просит прислать ему «молитвенник самый пространный, где бы находились почти все молитвы, писанные отцами Церкви, пустынниками и мучениками». Результатом этой духовной жажды явилась толстая тетрадь (около ста листов) переписанных Гоголем из служебных Миней церковных песней и канонов (ныне хранится в Рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинский Дом) Российской академии наук в Санкт-Петербурге).
За границей Гоголь помечал выписки двойной датой: по старому и новому стилю. Разница между русским и европейским (новым) стилем в ХIХ веке составляла 12 дней: русский (старый) стиль отставал от принятого в большинстве европейских стран; ныне эта разница составляет 13 дней. По свидетельству современников, Гоголь ежедневно читал по главе из Евангелия, Апостола и Ветхого Завета, а также житие святого, чья память празднуется Церковью в этот день. Кроме молитв утренних и вечерних, которые ежедневно читают все православные христиане, он прочитывал еще и Малое повечерие. По всей видимости, в его молитвенное правило входило также чтение тропарей, стихир и кондаков (кратких церковных песнопений, в которых раскрывается содержание праздника или прославляется житие святого).
Эти выписки Гоголь делал не только для духовного самообразования, но и для предполагаемых писательских целей. В статье «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» он, в частности, замечал: «Еще тайна для многих этот необыкновенный лиризм – рожденье верховной трезвости ума, – который исходит от наших церковных песней и канонов…»
Тайна этого лиризма была открыта Гоголю и известна не понаслышке, а из личного опыта. Как явствует из содержания тетради, он внимательно прочел Минеи за полгода – с сентября по февраль – и сделал выдержки на каждый день.
Такой метод чтения Гоголя – с выписками – можно назвать «келейным», им традиционно пользовались, например, многие монахи. Его смысл – уяснение сложных, не поддающихся точному пониманию с первого раза духовных вопросов. К тому же, переезжая с места на место, Гоголь не мог возить с собой много книг и имел при себе лишь свою компактную походную библиотеку – рукописные сборники.
Как видим, Гоголь не ограничился выписками из творений святых отцов – работал и с богослужебными текстами. Православное богослужение заключает в себе все богословие. Гоголь, кажется, открыл это для себя раньше многих, – таким образом он припадал духом к самому авторитетному источнику знаний.
Сохранившиеся тетради свидетельствуют о том, что Гоголю хорошо известна была христианская книжность. Судя по всему, он искал путей к тому, чтобы стать духовным писателем в собственном смысле этого слова. Духовная, церковная литература по форме имеет ряд отличий от литературы светской, хотя между этими видами словесности имеются некоторые общие приемы, в том числе и художественные. Но духовное творчество имеет строго определенную цель, направленную к объяснению смысла жизни по христианскому вероучению. Такое творчество основывается на Священном Писании и имеет определенные признаки. Писатель, взявшийся решать вопросы сокровенной жизни «внутреннего человека», сам должен быть православным христианином; он должен иметь благословение на свои труды от архиерея или священника. Он также обязан основательно знать предшествующую традицию церковной литературы, а она корнями уходит в Святое Евангелие – источник духовного слова, резко отличающийся по своей направленности от основы, породившей художественную литературу во всем разнообразии ее проявлений. Наконец, для церковного писателя необходима живая вера в Промысл Божий, в то, что во Вселенной все совершается по непостижимому замыслу ее Создателя.
В своем зрелом творчестве Гоголь приблизился именно к такому пониманию целей литературы. В Ницце он написал для своих друзей два духовно-нравственных сочинения, которыми они должны были руководствоваться в повседневной жизни, – «Правило жития в мире» и «О тех душевных расположениях и недостатках наших, которые производят в нас смущение и мешают нам пребывать в спокойном состоянии». Покинув Ниццу в марте 1844 года, Гоголь напоминает графине Луизе Карловне Виельгорской, обращаясь одновременно ко всей семье: «Вы дали мне слово во всякую горькую и трудную минуту, помолившись внутри себя, сильно и искренно приняться за чтение тех правил, которые я вам оставил, вникая внимательно в смысл всякого слова, потому что всякое слово многозначительно и многого нельзя понимать вдруг. Исполнили ли вы это обещание? Не пренебрегайте никак этими правилами, они все истекли из душевного опыта, подтверждены святыми примерами, и потому примите их как повеление Самого Бога».
Эту попытку духовного наставления можно представить себе как подступ к «Выбранным местам из переписки с друзьями» – в названных «правилах» содержатся многие идеи будущей книги. Здесь Гоголь открыл новый для себя жанр, близкий к традиции святоотеческой литературы.
В 1845 году в Париже Гоголь работает над книгой о Божественной Литургии, оставшейся незавершенной и увидевшей свет только после его смерти. Цель этого духовно-просветительского труда, как ее определил сам автор, – «показать, в какой полноте и внутренней глубокой связи совершается наша Литургия, юношам и людям еще начинающим, еще мало ознакомленным с ее значением».
Суть творческого развития Гоголя заключается в том, что от чисто художественных произведений, где литургическая, церковная тема была как бы в подтексте, он переходит к ней непосредственно в «Размышлениях о Божественной Литургии», сочинениях, подобных «Правилу жития в мире» (собственно духовная проза), и в публицистике «Выбранных мест из переписки с друзьями».

Протоиерей Иоанн Базаров Гравюра В.К. Зейпеля. Конец XIX в.
К новым жанрам позднего творчества Гоголя можно отнести и составленные им молитвы, а также систематизированные выписки из творений святых отцов и учителей Церкви – труды, характерные скорее для такого писателя-аскета, каким был, например, святитель Игнатий (Брянчанинов), чем для светского литератора. Молитвы Гоголя, написанные во второй половине 1840-х годов, свидетельствуют о его богатом молитвенном опыте и глубокой воцерковленности его сознания. Формальное выписывание – без живой веры в Бога и без послушания церковным правилам – не дало бы того сплава народного и церковного в стилистике прозы Гоголя, которая благодаря этому отличается высокой духовностью.
Параллельно с новыми сочинениями Гоголь трудится над вторым томом «Мертвых душ». Писание, однако, подвигалось медленно. Ко всему прочему, Гоголь был болен.
Болезненность его усугублялась тем, что он «хотел насильно заставить писать себя», тогда как душа его «была не готова» к этому. «Я мучил себя, – признавался он Александре Осиповне Смирновой, – насиловал писать, страдал тяжким страданием, видя бессилие, и несколько раз уже причинял себе болезнь таким принуждением и ничего не мог сделать, и все выходило принужденно и дурно. И много, много раз тоска и даже чуть-чуть не отчаяние овладевали мною от этой причины» (из письма от 2 апреля (н. ст.) 1845 года из Франкфурта).
К весне 1845 года болезнь Гоголя усилилась. О его физическом и душевном состоянии свидетельствует протоиерей Иоанн Базаров, в ту пору настоятель вновь учрежденной русской домовой церкви в Висбадене. В середине апреля (н. ст.) он получил от Гоголя, жившего тогда во Франкфурте, записку: «Приезжайте ко мне причастить меня, я умираю». Отец Иоанн застал его на ногах. На вопрос, почему он считает свое положение столь опасным, Гоголь протянул руки и сказал: «Посмотрите! Совсем холодные!» Однако священник убедил его, что он вовсе не в таком состоянии, чтобы причащаться на дому, и уговорил приехать в Висбаден говеть, что тот и исполнил.
Будучи в доме священника, в кабинете хозяина, Гоголь по своей всегдашней привычке рассматривал его библиотеку. Увидев свои книги, он воскликнул чуть ли не с испугом: «Как! И эти несчастные попали в вашу библиотеку!» «Это было именно то время, – поясняет отец Иоанн, – когда он раскаивался во всем, что им было написано».
В конце июня – начале июля (н. ст.) 1845 года разразился кризис. Как бы предчувствуя смерть, Гоголь пишет духовное завещание, впоследствии включенное в книгу «Выбранные места из переписки с друзьями», и сжигает рукопись второго тома. О самом сожжении мы почти не имеем других сведений, кроме сообщенных Гоголем в последнем из «Четырех писем к разным лицам по поводу “Мертвых душ”», напечатанных в той же книге. «Не легко было сжечь пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряженьями, где всякая строка досталась потрясением, где было много того, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу».
В этом же письме Гоголь указал и на причины сожжения: «Появленье второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, нежели пользу.<…> Бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости; бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее обстоятельство было мало и слабо развито во втором томе “Мертвых душ”, а оно должно было быть едва ли не главное; а потому он и сожжен».
Была ли сожженная рукопись законченной? По-видимому, нет. Автор хорошо знакомого исследователям дневника о пребывании Гоголя в Одессе, долгое время считавшаяся неизвестной (на самом деле – Екатерина Александровна Хитрово), передает разговор одной дамы с Гоголем в январе 1851 года, спросившей его, скоро ли выйдет окончание «Мертвых душ». На что он ответил: «Я думаю – через год». – «Так они не сожжены?» – «Ведь это только начало было…»
Академик Николай Саввич Тихонравов приурочивает сожжение второго тома к началу июля 1845 года 45. Основанием для этого служат прежде всего слова самого Гоголя: «Но все было сожжено, и притом в ту минуту, когда, видя перед собою смерть, мне очень хотелось оставить после себя хоть что-нибудь, обо мне лучше напоминающее». Этим же временем датирует Тихонравов и «Завещание» Гоголя, составленное, по собственному признанию писателя, в тот момент, когда он был тяжело болен и смерть была уже близка.
В несомненной связи с сожжением второго тома и написанием завещания находится и попытка Гоголя в конце июня – начале июля 1845 года оставить литературное поприще и уйти в монастырь. Об этом, в частности, рассказывает в своих записках Марфа Степановна Сабинина, дочь веймарского православного священника Стефана Сабинина.
«17 (29) июня <1845 года. Веймар>… Узнали, что приехали и были у отца Николай Васильевич Гоголь и граф Александр Петрович Толстой. На другой день они пришли к отцу, и я в первый и последний раз видела знаменитого писателя. Он был небольшого роста и очень худощав; его узкая голова имела своеобразную форму – френолог бы сказал, что выдаются религиозность и упрямство. Светлые волосы висели прямыми прядями вокруг головы. Лоб его, как будто подавшийся назад, всего больше выступал над глазами, которые были длинноватые и зорко смотрели; нос сгорбленный, очень длинный и худой, а тонкие губы имели сатирическую улыбку. Гоголь был очень нервный, движения его были живые и угловатые, и он не сидел долго на одном месте: встанет, скажет что-нибудь, пройдется несколько раз по комнате и опять сядет. Он приехал в Веймар, чтобы поговорить с моим отцом о своем желании поступить в монастырь. Видя его болезненное состояние, следствием которого было ипохондрическое настроение духа, отец отговаривал его и убедил не принимать окончательного решения. Вообще Гоголь мало говорил, оживлялся только когда говорил, а то все сидел в раздумье. Он попросил меня сыграть ему Шопена; помню только, что я играла ему. Моей матери он подарил хромолитографию – вид Брюлевской террасы 46; она наклеила этот вид в свой альбом и попросила Гоголя подписаться под ним. Он долго ходил по комнате, наконец сел к столу и написал: “Совсем забыл свою фамилию; кажется, был когда-то Гоголем”. Он исповедовался вечером накануне своего отъезда, и исповедь его длилась очень долго. После Святого Причастия он и его спутник сейчас же отправились в дальнейший путь в Россию, пробыв в Веймаре пять дней».
Почему именно к протоиерею Стефану Сабинину обратился Гоголь по такому важному для себя вопросу? Разумеется, круг русских православных священников в Европе был довольно ограничен, но у Гоголя были, видимо, и особые причины для этого.
Незаурядная личность отца Стефана, человека огромной эрудиции, была широко известна как в Европе, где он прожил большую часть жизни, так и в России, связь с которой у него никогда не прерывалась 47.
Стефан Карпович Сабинин происходил из рода Сусаниных (его предок женился на дочери русского национального героя Ивана Сусанина Антониде). Он родился в 1789 году в семье бедного дьячка села Болота Воронежской губернии; окончил местное Духовное училище и гимназию, позднее преподавал в ней иностранные и древние языки (имея к ним исключительную способность), а после окончания курса в Петербургской Духовной академии был оставлен в ней.
В 1823 году Сабинин получил место священника при русской дипломатической миссии в Копенгагене и более четырнадцати лет прожил в Дании. Круг его занятий был необычайно широк: богословие, история, археология, филология. Он перевел Библию на русский язык со своими комментариями, составил первый в России Библейский лексикон (как и многие другие сочинения и переводы Сабинина, этот труд остался в рукописи и, очевидно, утрачен), написал Исландскую грамматику и несколько работ по сагам, печатал статьи по русской филологии и русским древностям в отечественных журналах и исторических сборниках, издаваемых профессором Московского университета Михаилом Погодиным. Постоянный корреспондент Петербургской Духовной академии, действительный член Королевского Общества северных антиквариев, Общества истории и древностей российских и ряда других, протоиерей Стефан Сабинин состоял в переписке со многими учеными и литераторами: князем Владимиром Одоевским, профессорами Шевыревым, Погодиным, Бодянским, Срезневским, чешскими славистами Вацлавом Ганкой и Павлом Шафариком.
В 1837 году отец Стефан был переведен в Веймар и назначен духовником гросгерцогини Марии Павловны (старшей сестры Императора Николая Павловича). Он стал настоятелем русской православной домовой церкви святой равноапостольной Марии Магдалины. В Веймаре у него останавливались многие деятели русской культуры: Михаил Погодин, Степан Шевырев, князь Петр Вяземский, известный духовный писатель и ревнитель Православия Андрей Муравьев, пианист и композитор Антон Рубинштейн и другие. Следует особо подчеркнуть общение отца Стефана с людьми из ближайшего окружения Гоголя: Шевыревым, Погодиным, Бодянским. Учитывая все это, нетрудно понять причины обращения к нему Гоголя.
Вполне подходила отцу Стефану и его жена Александра Тимофеевна, дочь петербургского протоиерея Тимофея Вещезерова. Старшая дочь Марфа писала о матери в своих записках: «Отец мой научил ее немецкому, датскому и французскому языкам, и, кроме того, она, из желания помогать мужу, сама изучила древние латинский, греческий, еврейский и другие языки, так что все его сочинения и переводы переписывала всегда она». Александра Тимофеевна и сама занималась переводами, в частности, перевела в стихах «Торквато Тассо» Гете. К тому же она имела незаурядный талант живописца и за одну из своих картин получила медаль Академии художеств.
Дом Сабининых в Веймаре стал своеобразным культурным центром: здесь останавливались едва ли не все проезжавшие по Германии путешественники-соотечественники – ученые, писатели, композиторы. Михаил Погодин оставил описание своей первой встречи с этим семейством: «…жена со старшей дочерью писали картину масляными красками, которая с честию могла бы занять место в академическом классе; другая твердила урок на фортепиано, какую-то сонату Моцарта, сыновья сидели за латинскими авторами, а отец читал католический журнал. Столько образованности, любознательности, вкуса нашел я во всем семействе, сколько мудрено найти у какого-нибудь русского князя или графа…»48

Марфа Степановна Сабинина Литография П.Ф. Бореля. Вторая половина ХIХ в.
У Сабининых было одиннадцать детей, и все они отличались разнообразными талантами. Но, пожалуй, наиболее выделялась Марфа Степановна, автор цитированных записок – одна из замечательных русских женщин ХIХ века. Она обладала великолепным голосом и музыкальными способностями, позволившими ей в двенадцать лет стать членом музыкального кружка, основанного в Веймаре Великой княгиней Марией Павловной. Юная Марфа брала уроки у лучших немецких профессоров, участвовала в благотворительных концертах и даже составила свой собственный хор. Успехи ее были столь поразительны, что Ференц Лист предложил заниматься с ней. Великий композитор был близок с семьей Сабининых, а Марфа (виртуозная пианистка) стала лучшей его ученицей 49. Впоследствии она писала о Листе: «Самый гениальный и бескорыстный человек, какого я знала».
В 1857 году Марфа вместе с матерью впервые поехала в Россию. В Москве и Санкт-Петербурге она дала несколько концертов, имевших блистательный успех. В 1860 году Императрица Мария Александровна пригласила Сабинину (через фрейлину Анну Федоровну Тютчеву, дочь поэта) преподавательницей музыки и воспитательницей к своей дочери, Великой княжне Марии Александровне. Марфа Степановна пробыла при дворе восемь лет, часто играла во дворце, но была лишена возможности выступать с публичными концертами: ее артистическая карьера была навсегда окончена. Сабинина является автором двух опер, ряда фортепьянных пьес и романсов, в частности, на стихи Федора Тютчева – «Вешние воды» и «Слезы людские» (1861).
Полнее всего личность Марфы Степановны выразилась в ее общественном служении. Вместе со своей подругой баронессой Марией Петровной Фредерикс Сабинина была одной из основательниц Общества Красного Креста в России (первые годы оно носило название «Общество попечения о раненых и больных воинах»). Обе были избраны пожизненно почетными членами Общества. Во время франко-прусской войны 1870–1871 годов и освободительных войн балканских народов против турецкого ига Марфа Степановна организовывала лазареты, эвакуацию раненых. Ее подвижническая деятельность проходила как за границей (Германия, Франция, Сербия, Румыния), так и в России (Санкт-Петербург, Крым). В мирное время она также занималась устройством больниц; став монахиней, возглавляла общину сестер милосердия Святого Благовещения в Крыму. В 1876 году перед отъездом в Сербию епископ Таврический Гурий (Карпов)50 возложил на нее настоятельский крест. Сабинина была награждена многими орденами и медалями. Последние годы она провела уединенно в Крыму: рисовала, занималась музыкой, выращивала цветы, писала мемуары.
Записки Марфы Сабининой опубликованы в «Русском Архиве» в 1900–1902 годах. К написанию их ее побуждал сам издатель и редактор журнала Петр Иванович Бартенев, что явствует из письма Сабининой к нему от 21 мая 1891 года (ныне хранится в Российском государственном архиве литературы и искусства): «За добрую память благодарю душевно, счастливое Веймарское время незабвенно в моей памяти. <…> Если я буду в силах писать, услышите обо мне» 51.
В основу записок Сабининой положены дневниковые записи, а они как источник предпочтительнее мемуаров, написанных много лет спустя. Хотя Марфе во время ее первой (и единственной) встречи с Гоголем было только четырнадцать лет, мы можем отнестись к ее воспоминаниям с полным доверием. Необыкновенно ярок и психологически убедителен оставленный ею портрет Гоголя. Манера его поведения, о которой говорит Сабинина, отмечалась и другими мемуаристами, в частности тем же протоиереем Иоанном Базаровым: «Случалось мне потом и еще встречать его (Гоголя. – В. В.) у Жуковского, но он был мрачен, почти ничего не говорил и больше ходил по комнате, слушая наши разговоры». Запись в альбом матери: «…кажется, был когда-то Гоголем» – заставляет вспомнить осуждение писателем своих сочинений в библиотеке отца Иоанна Базарова – Гоголь как бы видит себя уже монахом.
В дневниковой записи Марфы Сабининой есть и неточность. По ее словам, Гоголь и его спутник отправились из Веймара в Россию. На самом деле Гоголь держал путь в Берлин и по дороге туда заехал в Галле, чтобы встретиться с местным врачом, как советовал ему отец Стефан. Это следует из письма Гоголя к В. А. Жуковскому от 14 июля (н. ст.) 1845 года из Берлина: «Для душевного моего спокойствия оказалось мне нужным отговеть в Веймаре. Гр<аф> Толстой также говел вместе со мною. Добрый веймарский священник советовал мне убедительно посоветоваться еще на дороге с знаменитым доктором в Галле, Крукенбергом». О пребывании в Веймаре и о «тамошнем очень добром священнике нашем» Гоголь сообщает и в письме к Николаю Языкову от 25 июля (н. ст.) того же года.
Отзвук поездки в Веймар можно найти в письме Гоголя «Нужно проездиться по России», вошедшем в книгу «Выбранные места из переписки с друзьями» и адресованном графу А. П. Толстому, чьи душевные устремления также были направлены к монашеству: «Нет выше званья, как монашеское, и да сподобит нас Бог надеть когда-нибудь простую ризу чернеца, так желанную душе моей, о которой уже и помышленье мне в радость. Но без зова Божьего этого не сделать. Чтобы приобресть право удалиться от мира, нужно уметь распроститься с миром. “Раздай все имущество свое нищим и потом уже ступай в монастырь” – так говорится всем туда идущим. У вас есть богатство, вы его можете раздать нищим; но что же мне раздать? Имущество мое не в деньгах. Бог мне помог накопить несколько умного и душевного добра и дал некоторые способности, полезные и нужные другим, – стало быть, я должен раздать это имущество не имущим его, а потом уже идти в монастырь. Но и вы одной денежной раздачей не получите на то права. Если бы вы были привязаны к вашему богатству и вам было бы с ним тяжело расставаться, тогда другое дело; но вы к нему охладели, для вас оно теперь ничто, – где ж ваш подвиг и ваше пожертвование? <…> Нет, для вас так же, как и для меня, заперты двери желанной обители. Монастырь ваш – Россия!»
По словам В. А. Жуковского, настоящим призванием Гоголя было монашество. «Я уверен, – писал он П. А. Плетневу 17 марта (н. ст.) 1852 года из Бадена, получив известие о смерти Гоголя, – что если бы он не начал свои “Мертвые души”, которых окончание лежало на его совести и все ему не давалось, то он давно бы стал монахом и был бы успокоен совершенно, вступив в ту атмосферу, в которой душа его дышала бы легко и свободно».
Последнее десятилетие жизни Гоголя проходит под знаком все усиливающейся тяги к иночеству. Не давая монашеских обетов целомудрия, нестяжания и послушания, он исполнял их в своей жизни. «Нищенство есть блаженство, которого еще не раскусил свет. Но кого Бог удостоил отведать его сладость и кто уже возлюбил истинно свою нищенскую сумку, тот не продаст ее ни за какие сокровища здешнего мира».
Гоголь не имел своего дома и жил у друзей, – сегодня у одного, завтра у другого. Свою долю имения он отказал в пользу матери и остался нищим, – помогая при этом бедным студентам из средств, полученных за издание своих сочинений. Оставшееся после смерти Гоголя личное его имущество состояло из нескольких десятков рублей серебром, книг и старых вещей – а между тем созданный им фонд «на вспоможение бедным молодым людям, занимающимся наукою и искусством», составлял более двух с половиной тысяч рублей.
Гоголь, по-видимому, никогда не имел намерения жениться. Современники не оставили никаких свидетельств о близких отношениях его с какой-либо женщиной.
В письме к В. А. Жуковскому от 10 января (н. ст.) 1848 года из Неаполя, излагая свои воззрения на искусство, он говорит, что не должен, как ему кажется, связывать себя никакими узами на земле, в том числе и жизнью семейной. Живописцу Александру Иванову Гоголь также замечал, что для него едва ли позволительны мечты о женитьбе. «Вы нищий, – говорил он ему, – и не иметь вам так же угла, где приклонить главу, как не имел его и Тот, Которого пришествие дерзаете вы изобразить кистью! А потому евангелист прав, сказавши, что иные уже не свяжутся никогда никакими земными узами» (из письма от 24 июля (н. ст.) 1847 года из Остенде).
О церковном отношении Гоголя к послушанию говорит тот поразительный факт, что он по совету своего духовного отца сжег главы незаконченного труда и практически отказался от художественного творчества. О том, насколько труден этот шаг был для Гоголя, можно судить по его признанию в «Авторской исповеди»: «Мне, верно, потяжелей, чем кому-либо другому, отказаться от писательства, когда это составляло единственный предмет всех моих помышлений, когда я все прочее оставил, все лучшие приманки жизни, и, как монах, разорвал связи со всем тем, что мило человеку на земле, затем чтобы ни о чем другом не помышлять, кроме труда своего».
Однако подлинный трагизм ситуации заключался в том, что монашеский склад был только одной и, вероятно, не главной стороной гоголевской натуры. Художническое начало преобладало в нем; кризис Гоголя – следствие внутреннего конфликта между духовными устремлениями и писательским даром.
Любовь Гоголя к монашескому образу жизни выражена в конкретных словах составленной им молитвы, которая содержится в его записной книжке 1846–1850 годов: «Милосердия, Господи. Ты милосерд. Прости все мне, грешному. Сотвори, да помню, что я один и живу в Тебе, Господи; да не возложу ни на кого, кроме на одного Тебя, надежду, да удалюсь из мира в святой угол уединения». Это устремление Гоголя было открыто не только его ближайшим родственникам или таким литературным соратникам, как Жуковский, но и некоторым школьным приятелям.
Отражение духовной жизни Гоголя 1840-х годов можно найти во второй редакции повести «Портрет». Художник, создавший портрет ростовщика, решает уйти из мира и становится монахом. Приуготовив себя подвижнической жизнью отшельника, он возвращается к творчеству и создает картину, которая поражает зрителей как бы исходящим из нее светом духовности. В конце повести монах-художник наставляет сына: «Спасай чистоту души своей. Кто заключил в себе талант, тот чище всех должен быть душою. Другому простится многое, но ему не простится».
Вторая редакция «Портрета», появившаяся в 1842 году, незадолго до выхода «Мертвых душ», свидетельствует, что Гоголь вполне сознательно шел по избранному пути религиозного осмысления искусства. В повести он как бы наметил программу своей жизни. Его попытка оставить мир летом 1845 года, по всей видимости, не предполагала окончательного отказа от творчества, но как бы подразумевала возвращение к нему в новом качестве. Путь к большому искусству, полагал Гоголь, лежит через личный подвиг художника. Нужно умереть для мира, чтобы пересоздаться внутренне, а затем вернуться к творчеству.
Кропкий – ломкий, хрупкий.
[Закрыть]
The free sample has ended.