Read the book: «Воспоминания комиссара Временного правительства. 1914—1919»

Font::

Владимир Бенедиктович Станкевич



© «Центрполиграф», 2024

От издательства

Владимир Бенедиктович Станкевич, юрист, человек глубоко штатский, в силу обстоятельств в годы Первой мировой войны оказался в армии, а 1917 году был «вознесен» на военный Олимп, став комиссаром Временного правительства сначала на Северном фронте, а потом и в Ставке Верховного главнокомандующего. Это сделало его «своим человеком» среди высшего руководства старой русской армии, доживавшей последние месяцы в революционной России.

В 1914 году Станкевич мечтал о карьере приват-доцента в Московском университете и увлекался политикой, входя в число руководителей организации трудовиков. Лидером и главой думской фракции трудовиков был Александр Федорович Керенский, что во многом и определило дальнейшую политическую карьеру Станкевича.

В начале войны Станкевич долго колебался – то ли отвергать войну, то ли идти воевать? Но «приятие войны», как он сам это определил, продиктовало и дальнейшие шаги. Станкевич пошел в армию, окончил ускоренный курс Павловского военного училища, вышел с чином прапорщика и в составе запасного батальона начал руководить группами солдат при рытье окопов и строительстве укреплений, причем не на фронтовой полосе, а на второй линии, в стороне от мест боевых столкновений.

Окопы у Станкевича получались хорошо. Как человек, склонный к педагогической деятельности, он стал писать методические пособия на эту тему и проводить занятия для солдат в разных воинских частях.

Февраль 1917 года В.Б. Станкевич встретил в Петрограде, где, по собственным словам, «гастролировал» с лекциями по военным училищам и полкам, и сразу оказался в гуще событий… Совет рабочих и солдатских депутатов возник в первые же дни Февральской революции, а Станкевич вошел в состав его Исполнительного комитета. Когда Керенский получил пост военного министра во Временном правительстве, Станкевич занял должность в Военном министерстве. Но уже через две недели отправился на фронт в качестве комиссара Временного правительства, оставаясь, в сущности, прапорщиком, умеющим хорошо рыть окопы… Однако теперь он мог требовать отчета от командующего фронтом и писать представления об отстранении генералов от должности и даже передаче их в революционный трибунал…

В своих воспоминаниях Станкевич рассказал о пережитом и увиденном в годы Первой мировой войны, революции и последовавшей Гражданской войны. А ему было о чем рассказать – личное знакомство с генералами Брусиловым, Корниловым, Красновым, Духониным и многими другими (Станкевич был в числе последних людей, видевших Духонина перед трагической гибелью генерала и присутствовавших на роковом совещании в Ставке, где обсуждалось, должен ли Верховный главнокомандующий покинуть штаб ввиду приближения большевистского эшелона с карательной командой матросов), участие в деятельности командных центров (Станкевич, к примеру, сам опрашивал командиров, допустивших позорное отступление из Риги), присутствие на важных совещаниях Временного правительства и заседаниях Исполкома Петросовета, картины немецкой оккупации российских территорий после Брестского мира и жизни Украины во времена правления гетмана Скоропадского, деятельность различных лиц, оставивших свой след в истории…

Не со всеми выводами автора можно согласиться, но и критический взгляд на его оценки не делает изложенные им факты менее интересными.

Часть первая
Война

Глава 1
Приятие войны

1. Перед войной

Осенью 1913 года я прочел пробные лекции в Петербургском университете и ожидал утверждения приват-доцентом уголовного права и командировки за границу. В особенности меня манила заграничная поездка возможностью работы над моей книгой, содержание которой уже вырисовывалось передо мной в существенных чертах: выводы ее я уже напечатал в сборнике статей по уголовному праву и, кроме того, прочел доклад на съезде криминалистов в Петербурге. Работа эта меня увлекала. Я выбрал весьма обширную и «модную» тему об «опасном состоянии преступника» и, разрабатывая ее, приходил в изумление от громадных сдвигов в практике и теории за последнее время. Ведь на съезде русских криминалистов я считал себя вправе вставить парадоксальные тезисы, что задачей современного, создающегося уголовного права является помощь преступнику в борьбе с наказанием, причем подкреплял эти тезисы десятками фактов из области законодательства и цитатами из бесспорных авторитетов уголовного права… Ведь новое законодательство целым рядом институтов, выработанных практикой англосаксонских стран, все время оттесняло наказание на задний план, стараясь воздействовать на преступника другими мерами: лечением, воспитанием, опекой – словом, помощью. Вместе с тем я наглядно ощущал теснейшую связь уголовного права со всеми другими областями общественной жизни и связь между видоизменениями карательной деятельности и всего механизма человеческих взаимоотношений.

Всякое право в конечном счете покоилось до сих пор на наказании, на принудительно-устрашающем начале. И я задавал себе вопрос, что это будет за общество, где к лицу, нарушившему закон, вместо наказания применяют ласку и опеку. Ведь это более похоже на большую и добрую семью, чем на прежнее государство. Именно на семью… И не случайно дети-преступники в англосаксонском праве называются «детьми государства», которое в самом деле, со всей серьезностью материнских забот начинало выполнять свои родительские обязанности. Да и в России в последнее время мы были свидетелями того, как проступки детей являлись для них началом новой, более счастливой эры в жизни, когда они впервые знакомились с серьезной заботой, опекой, воспитательным воздействием и даже лаской, втягивая подчас всю семью в сферу попечительного внимания общества.

Мои выводы, конечно, не были общепризнанными. Но я уже имел возможность высказывать их в докладах, в статьях, как в научных изданиях, так и в газетах и общих журналах. И мне хотелось подвести под них солидный фундамент в виде большой систематической работы, опирающейся на всю доступную литературу и систематизирующей весь соответствующий законодательный материал. Но для этого нужно было поехать за границу.

За мной числились, однако, некоторые политические грехи – три месяца в «Крестах» за устройство митинга по случаю роспуска Первой Государственной думы и секретарство в трудовой фракции1 Третьей думы. Эти обстоятельства явились солидным препятствием, и дело о моей командировке и приват-доцентуре тянулось очень медленно и по большим ухабам, то проваливаясь, то вновь выползая наверх. Приходилось пока заниматься публицистикой, формально числясь оставленным при университете.

К весне 1914 года я совместно с Сухановым2 и Богучарским3 редактировал журнал «Современник». Но как раз начинало чувствоваться значительное расхождение взглядов Суханова и моих. Суханов стоял на строго социалистической точке зрения и даже эволюционировал в то время от народничества к марксизму. Мне же казалось, что новое общество создается совсем иными путями, чем предвидели основоположники социалистической догмы, что каждый день приносит колоссальные завоевания общечеловеческой солидарности, что классовая борьба значительно смягчается, что мелкими изменениями и повседневной будничной работой создается новый строй, без сомнения более волшебный и чудесный, чем строй, о котором говорили Фурье4 и Бебель5. Мне казалось, что само противопоставление социализма и либерализма в значительной степени потеряло свой смысл. И во всяком случае, в России, где политические условия нуждались в самых примитивных усовершенствованиях, не стоило спорить из-за таких вопросов, которые практически могли встать на очередь еще в очень далеком будущем.

* * *

Военные вопросы занимали нас тогда менее всего. Но весной 1914 года в связи со статьей в одном из немецких официозов прокатилась волна тревоги и тень войны надвинулась на всю Европу. Мы в нашем журнале, согласно нашим убеждениям и взглядам, отписались от всего этого моей статьей, где я вышучивал милитаризм и утверждал, что интересы народов настолько переплелись между собой, что война стала бы физическим самоубийством для всякой нации. Цитируя обращение наших социал-демократов к социал-демократии Австрии и Германии, я высказывал надежду, что новые международные отношения сложатся под знаком братской солидарности народов, а не звериных выкриков шовинистов и милитаристов.

Но, несомненно, это была только отписка. Мы не могли не видеть, что фактическое распоряжение всеми ресурсами европейских государств находилось в руках людей, совершенно иначе глядевших на войну. Как-то раз при перелистывании журналов мне попался на глаза отрывок из воспоминаний германского кронпринца, где, между прочим, он пишет, что во время маневров, когда ему приходилось во главе кавалерийского полка лететь в атаку с обнаженной шашкой, ему невольно думалось, каким счастьем было бы опустить шашку на голову настоящего, реального противника. Но разве русские «принцы» и вообще правящие офицеры были чужды таким чувствам? Более того, разве не были они в нас самих? Ведь военные вопросы в России переставали уже быть вопросами бюрократических канцелярий и при посредстве Государственной думы входили в обиход общественности, которая давно уже втянулась в фарватер военных идей. Уже чувствовалось, что правое крыло русской общественности подчеркивало, что оно лучше справится с военной задачей, чем бюрократия. Делалось модным говорить о вооружениях и со всеми техническими подробностями и деталями оценивать стратегические планы.

Помню, весной, в момент военной шумихи, я был на заседании у лидера одной из оппозиционных партий Думы.

Присутствовало много парламентариев во главе с председателем одной из важнейших постоянных комиссий. За ужином и после ужина в непринужденной беседе мы обменивались впечатлениями на злобу дня, и председатель комиссии заявил, что действительно пахнет войной, но для России война не страшна, так как армия уже приведена в порядок, финансы в блестящем положении – всегда имеется большой запас свободной наличности, а на последних маневрах неопровержимо доказано, что французские пушки Крезо во всех отношениях превосходят немецкие пушки Круппа…

Хотя перспектива войны воспринималась крайне абстрактно, как арифметическая задача, как техническая проблема, но все же оптимистические цифры и факты невольно будили какие-то гордые ощущения силы коллектива, невольно рождали мысль: «А что, если бы эту силу опустить на голову зазнавшемуся пруссачеству?» И когда в апреле, в связи с обсуждением в Государственной думе так называемой «великой» военной программы, Керенский пытался возбудить в обществе тревогу, что принятие этой программы ведет за собой войну, то он не встретил поддержки даже в кругах ближайших сторонников. Даже в «Современнике» мы наряду с антимилитаристскими статьями, которые мало кем читались, печатали статьи о новейшей военной технике, которые читались с большим интересом и вызывали одобрение издателя. И остается фактом: я припоминаю сравнительно очень мало статей, где бы, по существу, разбирался конфликт или противоречие интересов между Россией и Германией. Но я прекрасно помню много военных соображений и заключительный аккорд предвоенной газетной тревоги: заявление Сухомлинова6, что Россия хочет мира, но она «готова к войне», причем все заявление было направлено именно на готовность воевать.

2. Первые дни войны

В день получения текста австрийского ультиматума Сербии я выехал из Петербурга и сведения о войне получил уже у себя дома, в литовской глуши. В первый момент, исходя из принципиального пацифизма, я говорил о необходимости соблюдать духовный нейтралитет в борьбе, тем более что германская опасность после выступления Англии представлялась крайне незначительной, и можно было ожидать, что через пару дней война закончится. Такому отношению способствовала и среда, которая, хотя и привыкла к русскому господству и была проникнута русской культурой, тем не менее, а может быть, именно поэтому всегда была склонна поиздеваться над неудачами русской государственности. Даже обращение к политикам вызывало больше иронических усмешек, чем серьезных надежд. «Что стоило, – шутили провинциальные политики, – издать это обращение за несколько месяцев перед войной… А теперь – не будет ли это только военной хитростью?»

Но из столицы приходили совсем иные вести. Заседание Думы с торжественным объединением большинства партий, с речами, решительно заглушавшими сдержанные и уравновешенные голоса трудовиков и социал-демократов… Речи представителей национальностей, которые, казалось, были искренне захвачены всеобщим подъемом… Все это создавало бурные потоки новых воинственных настроений, разливавшиеся широко по всей стране, которым трудно было противостоять.

Кроме того, война разгоралась совершенно по-иному, чем предполагали. Бельгия пройдена, французская армия на границе разбита, французское правительство переехало в Бордо. Серьезные разговоры о невозможности удерживать Париж, в виду которого уже появлялись германские разъезды. Все это создавало впечатление страшной германской опасности. Это впечатление усиливалось сообщениями о чудовищных изобретениях германской военной техники, о 42-сантиметровых пушках, о непреодолимости военной организации.

Пока речь шла еще о боях на французском фронте, дело казалось более отвлеченным. Но вот, после ряда наших успехов на всех фронтах, пришло сообщение о поражении под Зольдау. Необычный тон военного сообщения, где надежды на успешность новых мер для парализации удара возлагались на Господа Бога, целый ряд тревожных слухов, отступление наших войск из Восточной Пруссии, бои на Немане – все это дало ощутить громадное преимущество германской военной техники и создало неясную тревогу за успешный исход войны и опасения, что она продлится не недели, а, во всяком случае, долгие месяцы.

И вот чуть ли не к концу первого месяца мои настроения резко изменились. Помню две свои статьи, напечатанные в то время, – обе очень патриотические… Одну из них некоторые называли «исторической», а другие «истерической» – никто из представителей левых партий не высказался в пользу приятия войны с такой безоглядностью.

«Немцы, – писал я, – воинственная нация, использовавшая все достижения науки для военных целей, напала на мирные народы, не умеющие воевать. Для того чтобы предотвратить искажение культурного развития, необходимо и мирным народам научиться воевать. Как Петр Великий в минуту опасности после Нарвского поражения перелил в пушки церковные колокола, так и мы должны бросить все наши духовные ценности и способности на алтарь войны, отдавая не только материю и живую силу, но принося наиболее тяжкую жертву – свой дух». И в качестве примера я предлагал приступить к организации в высших учебных заведениях курсов по военным предметам для того, чтобы заинтересовать молодежь войной, военной техникой и вызвать к жизни тех талантливых военачальников, которых у нас не хватало.

В другой статье я, отвечая на свои собственные сомнения в том, что возможные победы будут на пользу русской реакции, писал, что теперь рано спорить из-за чести и славы и что плоды победы будут принадлежать тому, что более всего обусловит ее.

Переход к новым настроениям свершился настолько незаметно, что теперь я помню только два момента: начальный – только отрицание войны, ужас перед нею и стремление остаться самому в стороне, и конечный момент – проповедь участия в войне, и участия не только телесного, но и всеми силами духа.

Но я не замечал тогда противоположности между этими двумя воззрениями. Я по-прежнему крайне остро воспринимал несчастье, причиняемое войной, и приводил сравнение, которое не раз припоминал и впоследствии: нынешняя война, совершенно небывалая по своему размаху, – это мировая катастрофа, аналогии которой мы находим лишь в преданиях древнейших времен, во Всемирном потопе или Вавилонском столпотворении. И согласно последнему сравнению, я комментировал все известия о новейших изобретениях, применяемых на войне. Все чудеса нашей величавой техники из-за смешения языков валятся теперь на наши бедные головы, словно наказывая нас за нашу смелость в дерзком устремлении вверх, к сверхчеловеческому могуществу.

Но мне казалось, что мой военный пыл легко примиряется даже с такими пацифистскими настроениями. Ход рассуждений был таков.

Война ужасна, и ее результаты могут быть ужасны, в особенности если одна сторона победит. И так как мне казалось, что Германия имеет все шансы победы, то необходимо было сражаться с нею, чтобы окончить вничью. Опасность над Парижем, опасность над Варшавой, поэтому надо было защищать Париж и Варшаву… Но, говорил я, если дойдет очередь до Берлина и если это действительно будет угрозой не только германскому правительству, но и германскому народу – тогда необходимо будет защищать немцев. Нужно, чтобы война окончилась вничью, тогда долго никто не решится более воевать, но если одна сторона победит – тогда военная психология только укрепится. Надо воевать против Германии, чтобы предотвратить возможность окончания войны победой чьей-либо стороны.

Странным образом даже соображения международной солидарности способствовали созданию военной психологии. Для меня имело большое значение то, что я чувствовал себя действующим в унисон с демократией Англии – над моим столом висели портреты Асквита7 и Ллойд Джорджа8. Правда, висел и портрет Бебеля. Но Бебель был в оппозиции в своей стране, и то, что его последователи поддерживали войну и голосовали за военные кредиты, служило опять-таки доводом в пользу участия в войне: смотрите, вот как истинные демократы, у которых мы всегда учились политической мудрости, поступают в минуту войны – они, скрепя зубы, поддерживают ненавистное правительство… Мы должны следовать их примеру и так же, скрепя зубы, поддерживать свое правительство.

Таковы были идейные оправдания, сознательный ход мыслей. Но логика действовала на фоне самых разнообразных и неожиданно благоприятствующих настроений. Оказалось, что война отозвалась в душе тысячью разнообразных переживаний, которые мы познали только во время войны.

Они пришли к нам неожиданно, без подготовки, без возможности критического отношения, без подготовленных контрпредставлений, и потому стали почти монопольными в наших смущенных, сбитых с толку душах.

Уже разговоры о боях на Немане, когда назывались знакомые места, будили во мне странный, неожиданный, но властный вопрос: война в пределах твоей родины, почему ты бездействуешь, почему ты не слышишь звука боевой трубы?

Вот тянутся по улицам какие-то военные обозы – невольное стремление идти с ними, отправиться в неведомую даль, переживать невзгоды, непогоду, неудобства и опасности, лишь бы не оставаться дома, когда идет борьба. Ведь это идет Россия, борющаяся за свое существование, та самая Россия, где все свое и с которой связано столько надежд, и чаяний, и веры…

Словом, все, и тайные инстинкты, и идеологические выводы, и эстетические представления, и быт, и детские воспоминания о юношеских играх – все говорило в пользу войны. И что можно было противопоставить этому, кроме сухих, абстрактных, бесцветных рассуждений? Рассказ Фламмариона9, как он в осажденном немцами Париже работал над изобретением своего светоизмерительного аппарата.

3. Общественные настроения

Мне кажется, что мой ход мысли и отношение к войне не представляли собой чего-либо отличного от хода мыслей большинства русского общества, во всяком случае – левой части его.

Вначале очень многие восприняли войну как катастрофу, несчастье. Помню предсказания В.В. Водовозова10 о том, что в результате войны по улицам Петербурга и Берлина будут ходить медведи… Помню впечатление, произведенное статьей Г.А. Ландау11 о сумерках, сгущающихся над Европой, которая сама себя уничтожает в бессмысленной войне. Помню растерянность «Русского богатства», которое в ужасе перед войной старалось утешить себя только тем, что война расшатает частную собственность и тем приблизит воцарение нового общественного строя. Даже в таких правых органах, как «Русская мысль», где развивались империалистические взгляды П.Б. Струве12, и там была растерянность, и автор одной из статей характерно отмечал, что после первого угара манифестаций и патриотического воодушевления хотелось вернуться домой, разобраться в душе, найти примирение для новых фактов, таких необычных для всегдашнего строя мыслей.

Эта растерянность надолго оставила следы. Многие до конца войны так и оставались «у себя дома», разбираясь в своих ощущениях или горюя над свершившейся катастрофой. И почти у всех чувствовалось, что война воспринимается как нечто внешнее, чужеродное: масса русского общества никогда не чувствовала в войне своего собственного дела. Оно говорило: «мы сочувствуем войне», «мы помогаем ей», но оно не сказало: «мы воюем». Зато настроения сочувствия и желание помогать явились немедленно и очень скоро стали всеобщими.

Правда, духовная мобилизация совершалась не стройно. Чуть ли не каждый имел свою собственную теорию восприятия войны или даже несколько теорий – последовательно или одновременно.

Во всяком случае, не помню, чтобы одна какая-либо идеологическая концепция или хотя бы отчетливое чувство объединяло всех. Все воспринимали войну как факт, но каждый старался создать себе духовную атмосферу для нее. Однако в большинстве случаев результат был один и тот же: различие теорий давало повод к оживленным спорам и страстным прениям, но практический вывод был всегда – войну надо приять. Правда, были значительные оттенки практического смысла восприятия.

Для одних, назовем их «правыми», дело сводилось к безусловной помощи правительству – в поступлении добровольцем в армию (добровольцем если не в формальном, то в психологическом смысле слова) или в развертывании военно-вспомогательной деятельности. Для других – и к ним принадлежало большинство моих политических друзей – задача представлялась в виде служения войне критикой правительства, предостережением его от ошибок, грозящих успеху войны или ее принципиальной чистоте: преследованию евреев на театре военных действий, свирепствованию цензуры, политике Бобринского в Галиции13 – все это давало оправдание идеологии борьбы внутри [страны] как помощи войне на фронте. Керенский, Кускова, Лутугин, Потресов, Пешехонов, Богучарский, Мякотин14 и круги, группировавшиеся вокруг Вольного экономического общества15, особенно отчетливо формулировали и практически проводили эту линию.

Можно указать еще существенное различие в идеологии в том, что для одних первенствующее значение имели национальные интересы России, для других же – соотношение мировых сил и интернациональные последствия войны. Но все это было – различие в путях служения или использования войны, не поколебавшее общего приятия ее.

Но война не особенно и нуждалась в теоретическом обосновании. Что-то азартное, захватывающе-интересное, как в совершенно новом спортивном развлечении, было в войне.

Даже сидя в своих кабинетах, все делались немного военными, имея свои гипотезы, свои теории, свои стратегические взгляды, оправдания которых ждали от войны. Кроме того, бытовым образом война захватывала даже штатских людей. Один отличился при мобилизации удачной организацией снабжения пищей сборных пунктов. Другой увлекся помощью семьям запасных. Третий обнаружил поразительные таланты при сборе пожертвований на подарки солдатам. Четвертый с восторгом делился впечатлениями о поездке во Львов. А кто слышал пушечный выстрел или свист ружейной пули – тот уж совсем увлечен войной, которая, дескать, будит в нас геройские инстинкты. Все это мелочи, но заволакивали смысл войны, ее истинный лик.

Даже женщины были втянуты в войну. Стали служить в лазаретах, сестрами милосердия, стали работать во всяких благотворительно-патриотических учреждениях. И о войне стали говорить с такой же готовностью, как и мужчины. Это имело громадное значение. Никакие призывы и прокламации не действуют так, как одно только колебание со стороны женщины – удерживать ли своего близкого от войны:

– Если уж она колеблется, значит, я должен идти!

Но я помню лишь одну женщину, которая, правда, не говорила против войны, но с полным сознанием своей правоты и своего права говорила, что не понимает войны, не понимает увлечения ею и своих близких людей сама для этого непонятного и чуждого дела не отдаст. Но в большинстве было даже не колебание, а подчеркнутое сочувствие, прямая готовность к самопожертвованию, а подчас и требование! Как ничтожна область сознательной идеологии в этой войне! Но, заразившая массы и питавшаяся скрытым расположением, война превращалась в силу, побеждающую величайшие душевные переживания.

Кроме того, война стала единственным большим делом, дающим возможность работать и зарабатывать. И кто не поддавался ни теории, ни новым чувствам, того загоняла в это дело житейская необходимость, даже если не было воинской повинности. Все мирные отрасли труда или отмирали, или чахли, и лишь те предприятия и учреждения, которые хоть каким-нибудь краешком связаны были с войной, пышно расцветали, поглощая все ищущее труда и заработка. Но, встав в силу необходимости на военное дело, приискивали оправдание своей слабости. И легче всего было, конечно, поддаться общему тону настроений, приемлющих войну.

И смежно, в той же области, стояли еще иные соображения. Помню один разговор относительно материальных дел. Несколько товарищей, жалуясь на теперешнее материальное положение, утешали себя, что после войны все изменится, в особенности если война окончится успешно. Тогда откроются самые широчайшие перспективы для службы на всех поприщах – подумать только, например, о взятии Константинополя. И среди представлений о самой войне, о боях, переходах, преследованиях и пр. немалую роль играло представление о возможности легкой наживы, добычи, чему немало, в конце концов, способствовали как рассказы о поведении наших войск в Восточной Пруссии, так и непрекращающиеся сведения о поведении войск противника в оккупированных областях России и Франции. Несомненно, война будила самые низкие инстинкты во всех областях. И многие офицеры совершенно спокойно говорили, что не стоит дома покупать бинокль или револьвер, так как гораздо лучшие можно легко достать на фронте во время боев, особенно если пообещать толковым солдатам вознаграждение за это.

И что можно было противопоставить этому комплексу мыслей, чувств и интересов? Единственной слышной критикой войны была впоследствии аргументация Суханова. Но вначале и Суханов аргументировал совершенно иначе и был одним из первых, кто очень активно воспринял войну, хотя по совершенно особым соображениям. Он находил, что необходимо, чтобы война окончилась разгромом одной из реакционных стран, революцией в ней. Так как, по его мнению, положение Германии было безнадежно, то необходимо разгромить ее до конца, взять Берлин и пр. Лишь позднее он изменил свое мнение и в ряде статей и книг развивал антивоенную идеологию, доказывая, что Россия не имеет никаких интересов в войне, что она «наймит» союзников, которые, испуганные промышленным развитием Германии, побежденные «рублем», взялись за «дубье»… Но так как сам Суханов не делал выводов относительно сепаратного мира, раз война уже началась, то его выводы, встретившие больше брани, чем деловых возражений, имели, по существу, исторический характер. Подлинный же циммервальдизм16 и пораженчество ютились в глубоком подполье или в эмигрантских кругах и никакого, даже отдаленного, влияния на настроения иметь не могли.

Глава 2
В юнкерском училище

Как-то на одном собрании, после моей горячей речи о необходимости подчинить все интересы войне, Керенский заметил, что, если я хочу быть последовательным, я сам должен идти на войну.

– Не беспокойтесь, – с раздражением ответил я ему, – вы меня вскоре увидите в военном платье.

И действительно, с 1 декабря я преобразился в юнкера Павловского военного училища, в «павлона», как нас называли тогда. Трудно представить себе больший контраст, чем это превращение представителя вольной профессии в предмет цуканья17 и неустанной муштровки.

Уже первые впечатления изумили меня. Мы, новички, стояли еще разношерстной толпой в очереди на докторский осмотр, когда все здание (а здание было выстроено на славу прочно, николаевскими временами дышали стены двухаршинной ширины) стало дрожать от мерных ударов наверху. Причем до нас доносились какие-то странные истерические крики, значения которых мы не могли разобрать. В тот же день я узнал, в чем дело: это воспитанники шли ротами в столовую, держа «ногу твердо», то есть выбивая ногами изо всех сил, причем старшие в качестве погонщиков шли по сторонам, выкрикивая все время «лева-права» или «ать-два-три-четыре».

К концу моего пребывания в училище начальство вынуждено было само прекратить эти прогулки, так как здание не выдержало и полы стали давать трещины. Но в первое время, дивясь себе и другим, я выбивал ногой, как другие, причем единодушное мнение моего начальства было, что я феномен по неумению ходить и в особенности махать руками.

Вечером новая неожиданность. Мы, юнкера, остались в роте одни, без офицеров – все вчерашние студенты, помощники присяжных поверенных; словом, молодежь. Казалось бы, можно на минуту позабыть о махании руками и поворотах головы… Но не тут-то было! Нам, новичкам, или, как мы назывались по-юнкерски, «козерогам», надо было представляться «старшему учителю», тоже юнкеру старшего выпуска, то есть поступившему в училище двумя месяцами раньше. Процедура состояла в том, что надо было пройти «вольно», то есть махая руками, шагов двадцать, потом, за четыре шага до старшего учителя, поднять руку к фуражке, держа ногу твердо, а за два шага остановиться и произнести стереотипную фразу: «Молодой человек со стороны, фамилия такая-то, представляется по случаю зачисления в Павловское военное училище». Потом – полуоборот направо, не отрывая глаз от учителя, и с первым шагом отвести руку от фуражки, повернуть одновременно голову и отойти в сторону. Мне, как и другим товарищам, с трудом давались эти первые шаги служения войне, и при общем смехе мне пришлось проделать это раз десять, пока прихотливый вкус старшего был удовлетворен.

Каждый день приносил что-нибудь новое и неожиданное. Прежде всего и неприятнее всего поразило отсутствие отпусков. Занятия были только до 5 часов, после же вечер был совсем свободный, проводимый обычно самым нелепым образом, в рассказывании анекдотов и прочем.

Почему бы не иметь права выйти и посетить семью или знакомых? Но не тут-то было. Отпуск полагался всего два раза в неделю, и притом не сразу после поступления в училище, а лишь недели через две после того, как воспитанник достаточно усвоит правила отдания чести.

Увы, я был совершенно не способен к премудростям шагистики, одинаково плохо отдавал честь, как «с поворотом головы налево», так и «с поворотом ее направо», и приводил учителей в полное отчаяние своим неуклюжим вставанием во фронт.

С большим трудом, после целого ряда экзаменов и переэкзаменовок, удалось получить разрешение покинуть училище на несколько часов, и то лишь после того, как я сообщил, что моя квартира почти рядом с училищем, причем мне даны были настоятельные советы – не ходить по улицам, немедленно идти домой и сидеть там безвыходно. Но и это еще не все… Сама процедура выхода была крайне тягостной и связанной со многими затруднениями, рапортами, докладами, поворотами, топаньем и отданием чести.

Особенно были неприятны и много огорчения доставляли «старшие». Воспитанники, пробывшие в училище два месяца, переводились в разряд старших, пользовавшихся известной дисциплинарной властью. Из них же набиралось младшее начальство, причем, конечно, выбирались наиболее подходящие, то есть грубые формалисты, придиры и крикуны. В этом выборе начальство проявляло замечательную проницательность, и очень редко случалось, чтобы выбор был неудачен. И новое начальство изо всех сил старалось оправдать оказанное ему доверие, доводя своей грубостью и придирчивостью до слез робкие и слабые натуры среди подчиненных.

Особенно большой простор для придирчивости давали правила укладки платья перед сном. Платье должно было быть уложено в строго определенном порядке таким образом, чтобы белье, брюки, гимнастерка и пояс вместе составляли правильную фигуру, в 8 дюймов ширины и длины и около 5 дюймов высоты. Несмотря на все старание, поношенное платье не хотело укладываться в законные формы. И ретивым «старшим» доставляло особое удовольствие обходить столики по ночам и будить, иногда по несколько раз, неудачного геометра за торчащий кончик гимнастерки и недостаточно приглаженные носки. Подобная придирчивость с одной стороны порождала мелочность с другой. И помню великое торжество моих товарищей по выпуску, когда однажды мне удалось «посадить в лужу» одного из самых неприятных, глупых и придирчивых старших. Дело было за столом во врем обеда. Старший о чем-то спросил моего соседа. Тот по простоте душевной ответил:

– Я не знаю, господин старший.

– Надо отвечать «не могу знать», а не «не знаю», – наставительно отметил старший.

– Позвольте доложить, – вмешался я в разговор.

– Ну, докладывайте, в чем дело?

– Нам батальонный командир запрещает на уроках произносить «не могу знать» и всегда напоминает поговорку Суворова, что «немогузнаек» надо быть по мягким частям пониже спины.

Весь стол окаменел от изумления перед моей дерзостью и ожидал, что будет дальше. Дело закончилось тем, что курсовой офицер вызвал меня перед строем роты и сделал сравнительно, впрочем, мягкое внушение за «тон» моего замечания, но такое же внушение было сделано и старшему за неуместный формализм.

Все эти мелочи, забавные издали, но весьма тягостные во время переживания, мешали и искажали занятия, которым я пытался отдаться со всем жаром. Везде приходилось сталкиваться с чрезвычайной формалистикой и очень много времени тратить на зубрежку таких уставов, которые могли пригодиться только в мирное время. Но наши офицеры привыкли отождествлять военную жизнь с исполнением определенного количества уставов и не могли примириться с мыслью, что офицер военного времени может не знать каких-нибудь мелочей распорядка в казармах. Впрочем, и при желании они ничему иному не могли нас научить, так как невежество рядовых офицеров было поразительное. И волей-неволей приходилось зубрить правила о том, когда в казармах могут быть выдаваемы дрова, или что должен сделать подчиненный, если встретит начальника на узком месте, или обязанности барабанщика.

При некоторой способности короткое время удерживать в голове громадное количество сведений я скоро знал уставы лучше офицеров и несколько раз доставил себе удовольствие «посадить в лужу» офицера, особенно одного штабс-капитана, читавшего уставы и славившегося своим формализмом.

Все это было, конечно, страшно мелочно. Например, во время экзамена по винтовке, где все, казалось, должно быть направленным на существо дела, штабс-капитан все время придирался к чисто формальным мелочам, требуя не только знания техники, понимания соотношения частей и умения разбирать винтовку, но и того, чтобы все это делалось по уставу. Так, при ответе одного из товарищей он прервал:

– Это не по уставу… Защелку магазинной коробки надо вынимать большим и указательным пальцами правой руки, а не большим и средним… Уж коли изучать уставы, так надо по уставу…

– Господин капитан, позвольте доложить, – вмешиваюсь я с места.

– В чем дело?

– В наставлении сказано, что защелку надо вынимать именно большим и средним пальцами.

Проверили по уставу – оказалось, я прав. Юнкера торжествуют и ликуют. Но через день – месть.

Начало урока. Входит штабс-капитан – он был в этот день дежурным по батальону – грустный, озабоченный и унылый. Садится и произносит меланхолическим голосом:

– Юнкер Станкевич.

– Здесь, господин капитан.

– Видите ли, юнкер Станкевич, когда сегодня все роты шли в столовую, я стоял и внимательно смотрел, как юнкера идут. И знаете, кто шел хуже всех?

– Никак нет, господин капитан.

– Вы шли хуже всех. Садитесь, юнкер Станкевич.

Но мы жили не только в атмосфере мелочей и формалистики, но и в атмосфере вечного страха. Наказание лишением отпуска, внеочередными нарядами и карцером сыпались как из рога изобилия, особенно на новичков. Сыпались неожиданно, непредвиденно, неустранимо; сыпались за пустяки, за случайные промахи и даже совсем без промахов – при мне был случай назначения карцера за недостаточно веселый взгляд.

Мне «всыпали» четыре наряда за то, что, будучи дежурным, не вышел в коридор роты навстречу ротному командиру с рапортом, хотя накануне дежурный получил выговор от батальонного командира именно за то, что рапортовал ему в коридоре – «вне помещения роты».

Как-то, уже под конец пребывания в училище, в разговоре с моим товарищем я жаловался на ту психологию вечного страха перед какими-то бедствиями и напастями, которые подкарауливают на каждом шагу, из-за каждого угла. Мой товарищ, уже отделенный командир, смеялся и говорил, что теперь, сделавшись «старшим», он начал чувствовать себя вполне уверенно и не думает, чтобы мог попасться. По странной иронии судьбы через полчаса во время самого мирного урока топографии мой бедный отделенный улыбнулся невпопад как раз в то время, как преподаватель запутался в объяснениях существа горизонталей. Преподаватель решил, очевидно, что улыбка относится к нему, и засадил отделенного на пару суток в карцер. Но этим его бедствия не кончились: на следующее утро он опять «заскочил». Один из младших юнкеров его отделения ответил что-то невпопад батальонному командиру. Батальонный командир решил, что такое грубое незнание объясняется недостаточным вниманием отделенного, и засадил его уже на восемь суток…

В этой жизни, с утра до вечера полной напряженности, внимания к мелочам и опасений, большие мысли, естественно, исчезали. Даже война была мало заметна в училище. В роте очень удивились, когда я принес собственную карту военных действий и просил разрешения повесить ее в помещении роты, да и тогда очень немногие следили по карте за моими флажками. Военный порыв, который был, несомненно, во многих, невольно приобретал какой-то пассивный, недеятельный характер.

Сперва я был склонен объяснять все эти особенности юнкерской жизни складом нашего училища, которое издавна славилось суровостью своего режима. Но впоследствии, ознакомившись с другими частями военного механизма, я понял, что это определенная система.

В системе этой нет места доверию к чувству и мысли человека. Порыв, воодушевление, настроение, убеждение – все это ненадежно, непрочно. Война же требует уверенности, что всякий приказ будет всегда выполнен. Механизи-рование человека, превращение его в автомат, исполняющий приказ безусловно просто потому, что это приказ, – вот задача военного воспитания.

Поэтому – «голову выше, ногу тверже, здесь вам не университет», в атмосфере страха и формализма. И быть может, что для своих задач эта система была правильной и единственно целесообразной. Помню яркие моменты, когда непривычные слова и вещи царапали почти физическим ощущением какого-то беспорядка, неправильности, противоестественности и бездушности. Например, при разборе винтовки нам объясняли устройство штыка и задали вопрос: зачем у штыка имеются выемки, или «долы», и кощунством прозвучало объяснение:

– Для того, чтобы легче стекать крови.

Хотелось в первую минуту с отвращением отбросить в сторону штык, хотелось, по крайней мере, осмыслить эту фразу, найти примирение с ней. Но некогда, офицер объясняет дальше, заставляет повторять, грозит взысканиями за невнимание к вопросу, какой стороной отвертки надо отвинчивать очередной винт… Потом всего пять минут перерыва, во время которого надо переодеться с ног до головы для строевых занятий. Потом усиленная муштра. Потом в строю, выбивая ногой и махая руками, в столовую на обед. Потом подготовка к репетиции. Молитва и еще упражнения в отдаче чести, иначе завтра не пустят в отпуск. Потом сон. А на другой день мы на этот же вопрос, уже все, радостно, что помним объяснение, хором кричим:

– Для того, чтобы легче стекать крови!

А через месяц – уже сами объясняли другим.

* * *

Но были, несомненно, и хорошие стороны в этих первых шагах военной жизни. Постоянные физические упражнения освежили всех нас, слишком много сидящих и неподвижных горожан. Я постоянно раньше страдал простудой, и мне казалось, что здесь я просто погибну от сквозняков, на которые должен был выходить разгоряченным после строевых учений. Но доктор только улыбнулся на мои жалобы, и я, сам не замечая того, привык к новой жизни настолько, что стал даже бравировать, выбегая во время большой перемены на двор в самые лютые морозы в одной гимнастерке и без фуражки и катаясь с гор на салазках, дыша всей грудью морозным воздухом.

К началу весны нас отправили в лагерь для практических занятий на местности. Пробыли там две недели, как раз во время перелома от зимы к весне: когда приехали, все еще было покрыто снегом. В первые дни промокали насквозь от маршировки в дырявых сапогах по тающему снегу. Потом вязли на фунт в размокшей глиняной почве. Под конец – дни были теплые, – бродя по окрестностям, наслаждались весенним солнцем. Все время приходилось решать разнообразные тактические задачи: на сторожевое охранение, на наступление, на укрепление позиций; приходилось делать съемки. Но это заставляло все время внимательно приглядываться к местности, ко всем холмикам, бугоркам и изгибам лощин, отмечая всякий кустарник, рощу. Это усиливало близость к природе. Такую весну мало кто из нас видел в течение всей жизни…

Учение подвигалось к концу. Появился досуг. И тут военно-технический интерес мог находить беспрепятственное удовлетворение. В целом преподавание в училище скорее душило интерес, чем вызывало его. Но, быть может, это участь всякого среднего преподавания. Но мы имели и исключение – лекции по тактике были полны подлинного интереса и примечательности. Их читал полковник, уже успевший побывать на войне, попасть в плен с тяжелой раной, освободиться (он, будучи парламентером, по ошибке был обстрелян) и вернуться преподавать в училище. Он любил войну и рассказывал о ней с восторженной страстью. Глаза горели, весь он воодушевлялся, каждое правило пояснял тысячью примеров из жизни, из военных воспоминаний, из опыта маневров, из литературы… Он невольно заражал своей страстностью и других. Он тоже был беспощаден и суров в требованиях и в формализме. Но подлинная страсть к военному делу наполняла этот формализм содержанием.

Он верил в военное дело и старался передать эту веру и нам, посвятив несколько лекций доказательствам, что война свойственна природе человека. И странно – даже самые отъявленные лентяи, жестоко страдавшие от его требовательности, гордились тем, что они проходят тактику под его руководством. Но это было исключение в унылой и серой атмосфере казенных стен.

* * *

Наш выпуск в виде исключения держали в училище не четыре, а целых пять месяцев. Две недели последнего, дополнительного месяца мы провели в лагере, но последние две недели мы ничего не делали. Досугом этих дней я старательно воспользовался для чтения военных книг. Особенно тщательно я ознакомился с историей японской войны и знал чуть ли не наизусть все перипетии таких сложных боев, как под Ляояном и Мукденом. И у меня при чтении складывалось впечатление: войны не было. С русской стороны не было проявлено ничего, что можно было назвать хотя бы защитой. Все этапы войны неопровержимо свидетельствовали, что армия не умела воевать: жалкие попытки маневров неизменно оканчивались неудачей, защита сводилась к отступлению. Войны не было не только духовно, но и технически.

* * *

Выход из училища – целое событие для юнкера. Ведь все мы были «нижние чины». И вся система училища была построена на подчеркивании принципа громадной разницы между офицером и нижним чином. И всем нам, уже пропитанным военным духом, казалось крайне заманчивым, чуть ли не переходом через какую-то пропасть, надеть погоны, хотя бы с одной звездочкой. И некоторые, в особенности из воспитанников кадетских корпусов, забавляли нас всех своими вдохновенными рассуждениями, как это будет «тонно» надеть галифе и фуражку с кокардой и всунуть пятерку первому солдату, отдавшему честь.

Глава 3
На военной работе

1. На позиционных работах

Наконец после долгой и утомительной, а в значительной степени и бесполезной подготовки началась военная работа в настоящем смысле этого слова.

Первые шаги были так же неожиданны, как и в юнкерском училище. Так как из училища дорога была одна – в запасной батальон, то я избрал 1-й запасной на Охте. В назначенный день мы, человек двадцать молодых прапорщиков, собрались в батальонной канцелярии. Нас выстроили по росту. Вошел батальонный командир, старенький, но бойкий генерал. Каждый из нас по очереди рапортовал заученную формулу представления начальству, генерал жал руку и расспрашивал, причем, в сущности, интересовался только одним вопросом:

– Были ли вы портупей-юнкером и которым по счету окончили училище?

Он высказывал большое неудовольствие, когда первые рапортовавшие все оказались даже не из первых десятков. Немного утешился он на мне, когда узнал, что я окончил училище первым, но радость его была омрачена тем, что я не был фельдфебелем и нес скромную должность ротного библиотекаря.

Мне не хотелось на военной службе отдать себя в полное распоряжение начальства, а хотелось по-своему использовать себя. Поэтому в первый же день моего пребывания в запасном пехотном батальоне на Охте я отклонил предложение быть делопроизводителем батальонного суда: как раз это место освобождалось, и за меня, как приват-доцента уголовного права, уцепились обеими руками. Но я категорически отказался, настаивая, чтобы меня оставили в строю, так как мне казалось решительно нелепым получить офицерскую шпагу для того, чтобы сидеть в полковой канцелярии. Офицеры отнеслись к этому как к донкихотству, но мое желание было исполнено.

В обычных ротах подготовка солдат продолжалась всего шесть недель, и за это время, конечно, едва успевали сообщить им самые примитивные сведения и только начать обучение строю. В общем, как я шутил, солдаты разучивались ходить и говорить по-человечески и не обучались делать это по-военному. Так как в этом отношении я сам был весьма слаб и не чувствовал никакого желания совершенствоваться, то вынужден был постоянно озираться на своих унтер-офицеров. Но вскоре мне представился случай перейти в команду разведчиков, где надо было давать гораздо большие сведения, так как туда отбирались и там оставались в течение двух месяцев уже закончившие шестинедельное обучение. Начальник команды с первых же дней отдал ее мне в полное распоряжение, руководя лишь административной и хозяйственной частью, и я беспрепятственно мог проводить все дни с моими солдатами в поле, работая с таким напряжением, что мое рвение передалось и солдатам, и я с изумлением стал замечать громадные успехи с их стороны. Научились писать полуграмотные, но толковые донесения, составлять планы местности – не хуже, чем это делали юнкера. У многих открылись таланты: один оказался прирожденным начальником маленьких партий, получающих самостоятельные поручения, другой обнаружил талант живописца для зарисовывания перспективных чертежиков, третий прекрасно и точно чертил план. Было приятно чувствовать на себе их доверчивые взгляды, так как мне казалось, они ценили мое неформальное отношение к делу и то, что я делал все, что было в силах, для использования времени наиболее продуктивным образом. И я никогда не забуду того искреннего прощания, которое было у меня с командой, когда мне пришлось уйти. Успехи обучения были крайне приятны, но иногда невольно являлись мысли о том, что было бы стократ приятнее обучать чему-нибудь иному, а не военному делу, но серьезного впечатления эти мысли производить, конечно, не могли.

Оставаться рядовым пехотным офицером мне, однако, не улыбалось, и проснувшийся военно-технический интерес тянул в другую сторону – в сторону инженерных войск. Пришлось прибегнуть к большим хлопотам, но в конце концов мне удалось добиться своего: я был переведен в запасной саперный батальон.

Я был твердо уверен, что в саперном батальоне мне удастся побыть хотя бы один месяц для того, чтобы ознакомиться с основами искусства укрепления. Но уже в первый день при первом разговоре с командиром батальона судьба моя определилась иначе.

Командир батальона очень обрадовался моему приезду и сообщил, что он в великом затруднении – у него требовали офицеров для посылки на фронт, а ему некого было послать, все офицеры были нужны.

– Вы ведь не знакомы с Ригой? – спросил он, вероятно желая представить знакомство с городом как приманку для меня.

– Никак нет, я учился в Риге.

– Ну вот, тем лучше, вы поедете в знакомый город.

И мне было дано 18 часов на сборы. На другой день – это было в конце июня – с двумя ротами якобы обученных саперов и в обществе пяти офицеров я отправился в Ригу.

* * *

В Риге дело пошло еще быстрее, и я сам не успел оглянуться, как очутился с двумя взводами солдат на участке позиций за Ригой, на берегу озера с верстовкой в руках, на которой смелой карандашной чертой через леса, поля, болота была указана позиция, которую мне должно было укреплять. Не успел я осмотреться на участке, как были присланы рабочие и материалы. Пришлось сразу окунуться в заботы о размещении рабочих, об организации работ и надзора. Приходилось самому не только выбирать место укреплений, но и входить во все детали разбивки, так как мои саперы оказались совершенно неподготовленными к этому: даже унтер-офицеры в большинстве были других специальностей – подрывники, водные минеры, телеграфисты и пр. В общем, работа была тяжелая, изнурительная. С раннего утра до позднего вечера на ногах в поле, потом канцелярская работа, писание всяких донесений и отчетов.

Были ошибки и недоразумения, но в целом работа сверх всякого ожидания оказалась очень успешной, и боевые офицеры отзывались, что мои окопы соответствуют опыту войны. Меня же самого работа не удовлетворяла. Я чувствовал всю невозможность придерживаться старых уставных предписаний. Искал новых форм и методов. Но не мог не сознавать, что я все-таки иду ощупью. Быть может, кое-что угадываю, но во многом только фантазирую. Кроме того, ясно было, что наши работы страдают отсутствием общего плана и, быть может, в конечном счете являются вовсе не нужными.

Это предположение подкреплялось тем, что под Ригой нам не дали ничего окончить. Только начали строить одну позицию, как перевели на другую. Только что начали строить там, как пришел приказ оставить работы и ехать обратно в Петроград… Таким образом, после больших усилий, забот осталось впечатление зря загубленного времени, сил, материала, напрасно испорченных полей и вырубленного леса.

Особенно ясно помню горе одного конюха в баронском имении, через которое шла моя позиция. Линия моих окопов должна была пройти как раз по гряде его огорода, где пышно росли всяческие овощи. Но гряда шла как раз около крутого берега, и окоп нельзя было отодвинуть ни взад, ни вперед. Насколько возможно было, я оттягивал распоряжение об отрывке. Наконец оттягивание стало невозможным, и я дал приказ приступить к работам. Но окоп не удалось отрыть до конца: на другой день пришел приказ сняться с работ, и вместо пышного огорода осталась никому не нужная канава.

Словно нарочно для того, чтобы подтвердить наши сомнения в правильности работ, через некоторое время после нашего отъезда мы узнали, что вся позиция, на укрепление которой мы потратили столько времени и усилий, была признана бесполезной и даже опасной, и новые партии саперов и рабочих были присланы, чтобы разрушить все, созданное нами.

Тем временем нас перевели под Псков. Но там нас ждала та же участь. Тот участок, куда послали меня, оказался болотом, расположенным в виду высот со стороны противника. Уже в августе нельзя было вести отрывку более чем на ¼ аршина, а осенью и весной, как утверждали крестьяне, вся местность сплошь покрывалась водой. Но целых две недели пришлось работать там, зря переводя материал и затрачивая египетский труд по насыпке окопов, утешая себя подачей рапортов и докладных записок.

Наконец, к сентябрю перевели нас на новые позиции, где мы оставались дольше. Некоторый опыт, приобретенный под Ригой, мне очень пригодился, и так как местность по природным особенностям была крайне благоприятна для укрепления – холмы, перед которыми располагались болота, – то работа закипела, и с таким успехом, что высшее начальство собиралось привезти государя и даже специально построило дорогу для царского автомобиля на два моих участка. В результате, несмотря на чин прапорщика и отсутствие специального образования, я получил сравнительно очень высокое назначение начальника отдела работ.

К весне меня перевели на новые тыловые позиции около Двинска, причем опять-таки не было ни определенного плана, ни определенных задач, и чувствовалось, что само начальство не может выйти из состояния колебаний и нерешительности. По десять часов в день приходилось сидеть на лошади, проделывать невероятное количество работы, так как мой отдел оказался чрезвычайно разбросанным… И каждый день приходили новые, противоречащие прежним директивы. Через месяц перевели опять на новый участок, уже за Двинском около Креславки, где предстояло просто ремонтировать старые окопы, причем для этой цели не было ни людей, ни лошадей, ни материала.

Работать все время приходилось с небывалым и в мирное время неизвестным напряжением. Задачи обыкновенно давались очень неопределенно, а по существу беспредельно. Но ограничиваться формальным выполнением дела не хотелось, поэтому приходилось буквально выбиваться из сил. Вставали в 6 утра, в 7–8 часов уже в поле и до 4–5 часов вечера, с малым перерывом на обед. Потом приходилось до 10 часов сидеть в конторе, возиться с табелями, нарядами и жалобами. Ночью – составление чертежей и схемок для руководства старшим и писание всяческих отчетов и отписок по команде. К лету я настолько выбился из сил, что был способен заснуть в любое время дня в любом положении.

2. Обстановка и люди

При таких условиях для наблюдений не оставалось ни времени, ни сил. Обстановка и люди памятны только в самых общих чертах.

Большое впечатление производили на меня рабочие. Под Ригой это были эсты и латыши. Хотя с ними трудно было сговориться, так как они очень плохо понимали по-русски, но они так скоро схватывали смысл работ и так хорошо владели плотничьими инструментами, что мои саперы не могли нахвалиться ими. Под Псковом нам дали тверских и витебских рабочих. Было также много псковичей, которые поражали меня своими странными уборами, говором, своеобразным способом мышления. Какой-то седой древностью веяло от этих обитателей Фанасовой и Башиной гор, горы Веретья, Княжьего бора, живущих в стороне не только от «машины», но и от «струнной дороги» (дороги с телеграфными столбами). Псков был в сорока верстах, но мой хозяин не решался свезти меня туда, так как его лошадь никогда не была еще в городе, и я подозреваю, что и сам он был там лет двадцать тому назад.

Когда они собирались массой для получки, нарядившись в лучшие платья, то напоминали мне более статистов из «Аскольдовой могилы»18, чем современников, ведущих войну при помощи аэропланов и удушливых газов. Что-то мягкое, душевное, примитивное было во всем укладе жизни, что сглаживало даже мелкие плутни, бестолковость в работе и падкость до денег. О войне говорили крайне мало, никогда не расспрашивая, никогда не высказывая отношения. Только жаловались на работу, отвлекающую от домашних дел, на «разорение», причиняемое полям нашими окопами, буквально плакали над вырубленной рощей («расчистка обстрела», – объясняли мы им). Словом, воспринимали войну как досадное беспокойство. Окопы нашего отдела проходили через имение довольно известного октябриста, богача Дерюгина. Случайно линии окопов пришлось натолкнуться на какую-то историческую сосну, на которую, по утверждению господина Дерюгина, молились его предки. Прапорщик, руководивший постройками, ничтоже сумняшеся, приказал рубить сосну. Дерюгин не плакал, но устроил колоссальный скандал и не постеснялся даже отправить телеграмму самому главнокомандующему фронтом Рузскому с воплями об обиженной сосне. Через несколько дней пришла телеграмма от строителя позиций со строгим наказом сосны не рубить, и она так и осталась надрубленной.

За время работы мне приходилось сталкиваться со многими десятками интеллигентных лиц. С некоторыми мне пришлось жить в одной комнате по несколько месяцев. Но странным образом я не припоминаю ни одного разговора о войне. Как будто было неприлично, бестактно или, во всяком случае, неинтересно говорить о войне. Ведь все равно война уже принималась как неотвратимое, к чему всякий по-своему пытался примениться всеми сторонами своего бытия.

Приспособление это было далеко не легким делом. Особенно ясно чувствовал я это по своим ближайшим сотрудникам, инженерам М. и Л., начальникам двух технических отрядов, работавшим в моем отделе. М., как мне казалось, по ошибке стал инженером-путейцем. Он был известен в некоторых литературных кругах в качестве поэта, тонко чувствующего слово. Теперь он усердно и честно старался увлечься размахом наших работ, приведением в движение массы труда и материала. Но так как это никоим образом не укладывалось в стройные, красивые рамки и так как возня с табелями имела свои шипы, то увлечение не всегда удавалось. И если слово «скучно» и сдерживалось, то лишь потому, что обстановка работы в этой дышащей стариной местности сглаживала неприятности. М. не мог насладиться вдосталь местным мягким, детским говором, своеобразными выражениями, простодушными словечками и самобытными нравами. Потом он перекочевал со своим отрядом в Ригу, строить дороги под выстрелами противника. Потом – в Трапезунд. Потом еще куда-то…

Говорил: «Ищу дела…» Но несомненно было: «Ищу впечатлений…» На то и поэт.

Полной противоположностью тонко ощущающему и думающему поэту был другой инженер – Л. Он весь – исполнение долга. Прежде всего по отношению к работе. Это было не легко, ведь окопы он видел в первый раз. Он путал названия, сам смеялся и смешил других поисками «блиндированных подмышников», как он в шутку называл подбрустверные блиндажи. Но вскоре освоился с задачами, систематизировал работу и гордился тщательностью и аккуратностью отделки. Он даже иногда пытался негодовать на примитивность военных методов работы… Но все свободное время он посвящал семье. Ему пришлось с ней бежать из-под Риги и бросить жену и детей на произвол судьбы в Петрограде. Сам же он, впервые расставшись с семьей за всю свою жизнь, вынужден был поступить на работу в военно-общественную организацию и очутился в псковской глуши… Но душа его оставалась с семьей, и он почти ежедневно исписывал, как я шутил, «простыни» письмами к жене со всеми подробностями своей новой, такой несладкой жизни.

Я лично глубже увяз в войне, чем мои во всех отношениях штатские сотрудники. Но зато и чувство неудовлетворенности, мне кажется, было ярче и отчетливей.

Вспоминаю весну 1916 года. Помню, во время моих переездов по полям и лугам я слушал пение птиц и с удивлением улавливал мотивы птичьего голоса в вагнеровском «Зигфриде». И вместе с весной, после года упорной работы, когда она стала приобретать несколько рутинный характер, оставляя место для мыслей на посторонние темы, впервые появились ярко окрашенные сомнения. Помню разговоры с моим спутником-техником, которому я доказывал правильность антивоенной позиции Либкнехта. Помню письма, в которых я жаловался на невыносимый гнет той лжи, которая преподносилась ежедневно в газетах. Во время работы, во время увлечения техническими деталями, во время попыток правильно, с максимальной продуктивностью организовать труд – смысл войны забывался. Но стоило прочесть любую патриотически настроенную газету, чтобы отвращение властно охватывало всю душу. Отвращение и утомление.

И когда я вспоминал о тех громадных усилиях и жертвах, которые всеми народами приносились для войны, когда я думал о количестве материалов, зарытых в землю, взорванных в воздух, сожженных, разрушенных, я размышлял о том, чего человечество могло бы достичь этими массами духовной и материальной энергии. Почему война имеет силу рождать героев, побеждать эгоизм, вызывать чрезвычайное напряжение ума, воли и чувства? Неужели среди тех целей, которые ставит нам мирная жизнь, нет таких же или еще более высоких целей? Нет мотивов к массовой жертвенности и подвигу? И я не раз давал себе клятву работать самому и других звать к работе с таким же бешеным напряжением, как на войне для мирных задач нового устройства человечества. Демобилизации не должно быть, только цель усилий должна быть иная.

Странно, но ни в себе, ни в других штатских людях я не чувствовал контраста по сравнению с военными. Так, командиром роты был поручик Б., кадровый офицер, поступивший накануне войны в военно-инженерную академию. К войне он относился как к тяжкому и бесспорному долгу и делал все, что в его силах, чтобы лучше использовать время, людей и материалы. Сомнения не допускались. Но они часто прорывались сами собой… Не раз он говаривал, что после войны непременно поедет в Австралию для того, чтобы разводить там баранов. Мы слушали его соображения о приволье австралийских степей и лесов и невольно соглашались, что его план недурен.

Мой начальник, полковник Б., преподаватель инженерного училища, был в августе 1915 года буквально в 24 часа поднят на ноги и отправлен на позиции под Псковом, где с чрезвычайной энергией и неутомимостью работал в совершенно непривычной для него обстановке. Но он по-прежнему числился преподавателем инженерного училища. Война не ломала его жизнь, а только гнула. Но согнутая жизнь старалась выпрямиться, и в конце концов само училище возбудило всяческие ходатайства о его возвращении, и он вернулся в Петроград к своему военно-мирному делу. Таким образом, быт военных иногда создавал большую тягу от фронта, чем у штатских людей.

* * *

Пришлось мне иметь дело и с офицерством пехоты, артиллерии и даже кавалерийским. Около Двинска я работал в районе 1-го гвардейского корпуса, который был расположен на отдыхе. Я постоянно сталкивался с гвардейскими офицерами, беседовал с ними и некоторое время даже жил с ними в одной комнате. Особенно тесными стали отношения с тех пор, как в моем отделе стали ежедневно работать по одной или две роты от Измайловского, Егерского, Преображенского и Семеновского полков.

В первый день работ не обошлось без недоразумений. Так как мои работы были раскиданы по фронту в 25 верст, то я физически не мог сам поспеть всюду и должен был полагаться на моих унтер-офицеров (помощников у меня в это время не было). Поэтому к участку, где должен был работать Преображенский полк, я поспел только после окончания работ. Мои саперы сразу стали жаловаться на гвардейцев. Выяснилось, что офицеру, который пришел с солдатами, показалось, что работы, которые мы вели по своим новым методам, начаты неправильно. Мой унтер-офицер был не в состоянии дать объяснения, но наотрез отказался следовать указаниям пехотного офицера, так как понимал их неправильность. Кончилось тем, что офицер рассердился, приказал моим саперам выстроиться в строй и заставил выполнять разные строевые упражнения. Потом собрал своих людей, которые посмеивались над неуклюжими саперами, и оставил работы. Я немедленно отправился в штаб полка и выяснил, что офицер тот был Родзянко, сын председателя Думы. Я составил подробный рапорт о произошедшем и подал его начальству. Рапорту ход не был дан. Но из полка мне стали присылать других офицеров, которые хотя и беседовали со мной о методах фортификации, но сами уже не вмешивались в мои распоряжения.

Во время разговоров я уяснил, насколько далеко стояла психика старого офицерства от новых требований войны. Очень часто после обсуждения технических вопросов они со вздохом начинали вспоминать прежние дни, когда пехота не зарывалась в окопы. Глядя на наши тыловые сооружения, они восхищались их прочностью, солидностью и удобством. Но почти неизменно прибавляли:

– Для нашей армии это не годится. Нашего земляка из таких окопов и убежищ и не выманишь…

Нынешняя война казалась им только грубым нарушением всех священных принципов военного дела, закапыванием духа в землю. Даже дыхание новой военной техники, долетевшее к нам впервые в виде книги полковника Ермолаева о Западном фронте, захватило только молодежь, прапорщиков, которые зато выучили ее чуть ли не наизусть.

Мне казалось, что в каждом полку были один-два прапорщика, которые олицетворяли душу военного дела и фактически руководили полком. Это было вполне естественно в запасных частях. По-видимому, то же было и в гвардейских частях, где после двух-трех визитов в штаб полка я приходил к заключению, что незачем беспокоить вопросами командира полка, а надо говорить или с адъютантом, или с его помощником, или даже с какой-либо третьестепенной по рангу фигурой, которая фактически составляла движущую пружину дела.

* * *

Разговаривая с офицерами всех родов оружия, мне удалось составить представления о некоторых существенных эпизодах из прошлого нашей войны. Около Пскова стояли артиллеристы из Ковно19, ожидавшие присылки новых орудий взамен оставленных в крепости. Во время вечерних бесед они рассказывали мне все детали боев под Ковно. При этом рассказы освещали дело с разных сторон, так как среди офицеров был племянник коменданта Ковно, генерала Григорьева. В общем, картина получалась чрезвычайно поучительная, как две капли воды напоминавшая описания боев в японской войне. Не защита, а просто уход, осложненный только тем, что комендант уехал первым, даже не предупредив никого о своем отъезде.

Другой эпизод рассказали нам участники боев под Иллукстом20, недавно занятом немцами. Я теперь не припоминаю деталей. Но помню, что после рассказа воскликнул:

– Но как же можно воевать при таком неумении!

Общий смысл рассказа был в том, что мы отступили не под давлением противника, а от путаницы и дезорганизации с первого момента боя.

Сравнительно полную картину боя нам представили касательно мартовского наступления под Якобштадтом21. Опять говорилось о бесплодности, нелепости и неумелости атаки, стоившей многих жертв и не давшей никаких результатов.

Я не думаю, что случайно наталкивался на офицеров-пессимистов, подобный тон был общим во всех рассказах о войне, по крайней мере на Северном и Западном фронтах, то есть там, где противником был немец. При этом неудачи были ярче и запечатлевались в памяти крепче, чем удачи. Не было эпоса войны, была лишь ирония и терпеливость.

* * *

Рассказы эти разжигали мое любопытство – посмотреть самому на жизнь на фронте. До сих пор я работал в тылу и, кроме грохота пушек и полетов аэропланов, не имел представления о жизни на фронте (как, впрочем, и все тыловые инженеры). Такая неполнота впечатлений имела и практическое значение: у меня были сомнения относительно правильности многих методов укрепления позиций, и хотелось проверить это на своем опыте, личным знакомством с боевой жизнью. Конечной своей целью я ставил занять место помощника корпусного инженера, который в своей деятельности непосредственно сталкивается с основными боевыми проблемами. В конце концов мне действительно удалось попасть на фронт, правда на несколько дней, в целях самообразования…

Все эти дни я бродил по окопам одного из корпусов около Двинска, детально изучая все особенности боевых построек, метод работ, быт солдатской жизни на фронте, словом, уясняя все пробелы своего образования. Попал я случайно также на участок около имения Меддум, прекрасного культурного уголка Е.А. Ляцкого, с богатой историко-литературной библиотекой… Увы, только печные трубы да развалины печей указывали на то место, где был дом. Впечатлений было много…

Яркой была полоса между нашими окопами и проволокой противника, поросшая девственно-свежей травой, только в иных местах разрытой воронками снарядов. Удивляли гулкие выстрелы из окопов по зазевавшемуся противнику, гудение снарядов и взрывы их после нескольких мгновений томительного ожидания у стенки окопа… Рассуждения сопровождавшего меня унтер-офицера о том, что после 12 часов можно свободно ходить, так как «он» пьет кофе… Раздраженные разговоры офицеров… Недоверчивые взгляды солдат, сидящих в каких-то норах-землянках… Чрезвычайная убогость и бездарность выдумки в самой постройке укрытий и жилищ, неподвижность и неряшливость во всем окопном быту. Помню, я вошел в землянку ротного командира и удивился, что стены не «одеты» ни досками, ни жердями, что было не только негигиенично, но и опасно, так земля могла обвалиться и при попадании снаряда, и при взрыве на далеком расстоянии. В ответ я услышал:

– Нет материала.

Но как раз при входе в землянку лежала большая груда жердей, давно уже доставленных, и как раз для «одежды» этого убежища. И саперы мне жаловались, что пехота ничего не хочет делать без особого приказа или нагоняя.

Впечатления от наших построек я вскоре смог подкрепить впечатлениями от окопов противника. После наступления 1916 года у меня явилось непреодолимое стремление лично осмотреть окопы, отбитые нами у противника, для того чтобы выводы нашего фронта сверить с выводами немцев. Но мои хлопоты о командировке стоили мне очень грозного разговора с генералом, причем в продолжение всего разговора я не знал, чем в результате окончится мой визит – командировкой или арестом. Однако командировка была дана, но лишь на Северный фронт. Но и это было весьма приятно, так как давало возможность ознакомиться с наиболее интересными окопами немцев.

Помимо непосредственной цели моей поездки и осмотра небольших участков позиций противника, отнятых во время последних боев, мне удалось по рассказам участников составить ясную картину самого боя. Картина была весьма безотрадной. Топтание громадных отрядов на одном месте и полная беспомощность в выполнении операции. И неудивительно, что корпусной инженер с полной откровенностью говорил, что воевать с немцами безнадежно, ибо мы ничего не в состоянии сделать. Даже новые приемы борьбы превращаются в причины наших неудач.

Так, заимствованная у французов идея подготовки для наступления инженерного плацдарма привела к тому, что в бесчисленных ходах сообщения армия застряла, запуталась, смешалась и, потерпев значительный урон от огня противника, вынуждена была ограничиться занятием нескольких выдвинутых вперед немецких застав, причем и этот минимальный успех был достигнут латышскими ротами при полном безучастии остальной армии, формально тоже якобы ведшей наступление.

Немецкие окопы, хотя я их видел на небольшом участке и непосредственно после боя, во время которого наша артиллерия засыпала их снарядами, произвели все же большое впечатление тщательностью отделки, выдумкой и удобством. Это чувствовали и солдаты. Около одного из солидных немецких убежищ, построенных на болоте насыпным способом, сидело несколько солдат. В разговоре они заметили:

– Были бы у нас такие домины, так ли бы мы воевали…

Часто мне приходилось сталкиваться с так называемыми общественными организациями. К ним у меня не было особенно дружелюбного чувства. Правда, в них было что-то от американизма – широта, размах. Но на нашей почве это казалось непростительной тратой средств и сил. Было приятно, когда Союз городов приехал к нам заведовать кулинарной стороной дела и стал действительно хорошо кормить рабочих. Но было досадно смотреть, как штат интеллигентных служащих, заведовавших кормежкой одного участка, превосходил число интеллигентных руководителей работ всего отдела. Причем заведующий столовой получал жалованье большее, чем начальник отдела. Кроме того, количество таких организаций казалось явно чрезмерным. Мы сомневались, стоило ли строить позиции около Пскова, а тут почти ежедневно приезжали какие-то партии то для осушки болот, то для обводнения, то для сооружения колодцев, то для дезинфекции. Так как в этих организациях служили военнообязанные, создавалось представление о большой ловкости тех, кто устроился там. Так, по крайней мере, они воспринимались военной массой.

3. В Петрограде

Во время поездок на фронт, хотя я в некоторых отношениях мог считать себя уже мастером, но целый ряд сторон военно-инженерного дела, необходимых на фронте, мне не был знаком. Поэтому я воспользовался удобным случаем возвратиться на время в Петроград. Я носился с обширными планами. Мне хотелось, во-первых, самому несколько подзаняться, чтобы сделаться законченным военным инженером, а кроме того, хотелось доработать и использовать мои заметки, скопившиеся за время годовой работы, – мои наблюдения на фронте укрепили меня в мысли о необходимости или, во всяком случае, о полезности издания этих заметок.

Сперва дело продвигалось с трудом. В батальоне на меня начали поглядывать косо, а мой беспокойный характер приводил в негодование старших начальников. Приходилось бороться.

Вскоре, однако, мое положение значительно улучшилось. В виде исключения мне предоставили должность преподавателя полевой фортификации в инженерной школе прапорщиков. В батальоне мне давали работу по моему желанию, причем мои обязанности заключались в организации офицерских собеседований на военно-технические темы, руководстве курсами для унтер-офицеров и заведовании библиотекой, которую мне пришлось создавать, что открывало ценную для меня возможность покупать книги и выписывать всевозможные, в том числе и секретные, издания наших штабов. Но более всего меня занимала работа, которую я выполнял в сотрудничестве с двумя профессорами Инженерной академии, – составление совершенно нового учебника полевой фортификации. Мне приходилось составлять первоначальный текст, вносить в него все исправления моих сотрудников, дорабатывать окончательный текст. Я же делал первоначальные эскизы чертежей и вел корректуру. Я склонен был «фантазировать». Мои сотрудники тянули к академическому канону. Но так или иначе, к Рождеству учебник вышел и имел совершенно исключительный успех: в две недели все экземпляры разошлись, не поступая даже в публичную продажу, и мы были вынуждены немедленно приступить к новому изданию. Учебник был принят в нескольких военных училищах и даже – венец всех успехов – в Военной академии… Приват-доцент полевой фортификации – так в шутку стал именовать я себя.

Я весь с головой ушел в свою новую работу. Кроме лекций в училище и в батальоне и работы над учебником, я гастролировал по приглашению с лекциями в офицерских школах, в юнкерском училище – в своем же, Павловском. Составил еще книжку о пулеметных укрытиях со многими рисунками и чертежами, чтобы сделать ее доступной для каждого офицера и солдата. Соорудил модель приспособления, которое давало возможность, дергая за веревки из окопа, переносить мину под проволочное заграждение – движение этой забавной модели по столу в офицерском собрании приводило в восторг всех офицеров. Все это давало удовлетворение даже и материальное.

Но вместе с успехами росли и требования. До сих пор я работал над одной областью – укреплением позиций. Но у меня начинала складываться общая концепция военных действий на фронте. В качестве библиотекаря батальона я выписывал все издания всех штабов. Через генерала Яковлева и полковника Бартошевича я имел все новости военно-технического управления и Инженерной академии, которая готовилась к открытию. Через своих знакомых в пулеметной школе в Ораниенбауме я имел всевозможные пехотные новости. Как организатор лекций для офицеров и унтер-офицеров, я познакомился с такими сторонами дела, как газовая атака, о которой сам читал лекции. К этому времени приобрели законченный вид и мои записки. Я знал по рассказам и описаниям довольно подробно не только общую картину важнейших фазисов русско-германской войны, но и ряд деталей о боях под Сольдау, под Ковно, под Барановичами, под Ригой, под Ковелем. Кроме того, я имел материал для сравнения, так как в моих руках побывали описания боев на французском фронте – под Аррасом, в Шампани, под Верденом…

Чтение литературы, рассказы очевидцев и личные впечатления толкали мысль к тому, что наши силы не использованы в полном объеме. Изучение нашего устава о саперных работах с его совершенно архаическими предписаниями навело меня на целый ряд мыслей о том, что позиция фронта не должна быть ни на минуту неподвижной, а должна неустанно давить на фронт противника. Мне казалось, что бесконечное количество живой силы, имеющееся в нашем распоряжении, – при этом мне живо представлялись сонные фигуры наших солдат, сидящих месяцами в своих землянках, – не должно оставаться неиспользованным, а, превращенное в движущуюся груду камня, земли и леса в виде надвигающихся на противника сооружений, должно неустанно давить и ломать его фронт. Около трех месяцев я носился с этими мыслями втайне. Наконец, подкрепив свои соображения всей доступной русской и иностранной военной литературой, я в начале 1917 года составил маленький докладик, который дал прочесть моим военным друзьям. Успех превзошел все мои ожидания. Генерал, начальник училища, после прочтения доклада просил немедленно составить несколько экземпляров для посылки во все штабы фронтов и в Ставку. Доклады были посланы, стали приходить даже ответы – некоторые благоприятные, некоторые крайне враждебные. Из Ставки пришел формальный ответ с указанием, что доклад послан «не по команде» и должен сперва быть отправлен на заключение в военно-техническое управление. Я прочел доклад в офицерском собрании, и прения убедили меня в правильности моих соображений. И я решил упорно бороться за их осуществление в жизни. Для этой цели я посетил некоторых моих политических друзей.

Часть вторая
Революция

Глава 1
Первые дни революции

Я был так занят и увлечен военными делами, что не заметил, как подошла весна 1917 года. В политических кружках я почти не бывал, хотя всю зиму провел в Петрограде. Отчасти потому, что был переобременен военной работой, отчасти же потому, что мои взгляды и устремления полностью расходились с настроениями политических кругов. Я искал разрешения вопроса в технической стороне дела. Но это не встречало ни малейшего сочувствия или отклика. Для русской общественности это был уже пройденный этап отношения к войне… Правда, настроения самих политических кружков были весьма пестры. Даже среди наиболее близких мне представителей общественности я наталкивался на самое различное отношение к вопросам дня. Так, помню, Н.Н. Суханов дал мне при встрече Кентальские резолюции22, которые я возвратил ему с ироническими замечаниями относительно интернациональных чудаков. М.Е. Березин, бывший товарищ председателя Второй Государственной думы, встретил мои пылкие технические выходки сухим замечанием, что не о новом способе продолжения войны надо думать, а о том, как войну кончать. Мякотин удивился, когда я высказал пессимистические соображения о возможности быстро добраться до Константинополя.

Но был один вопрос, в котором все сходились: отношение к правительству. Необходимость смены правительства считалась аксиомой политической тактики. Ощущение фронта, глухое недовольство полуразбитой армии воплотилось в тылу в яркую оппозиционность. Носившееся над всем фронтом настроение «Войну нельзя продолжать» – в интерпретации наиболее слышного в тылу политического утверждения получило добавление: «Пока существует теперешнее правительство». Это был основной лозунг, звучавший ярко и ощутимо во всей деятельности Прогрессивного блока23. Речи в Государственной думе и политические слухи, тысячами ходившие по городу, несомненно, производили большое впечатление на армию. Офицерская среда с полной уверенностью присоединилась к ожиданиям [появления] нового правительства, которое сумеет лучше вести войну, сумеет возбудить народную энергию. И нам казалось, что и солдатская масса воспринимает так же политические настроения. Разве солдаты не просили меня дать им речь Милюкова против [премьер-министра] Штюрмера или речь Львова на Земском съезде в Москве?

В воздухе носились настолько отчетливые ожидания каких-то событий, что, будучи дежурным в батальоне в один из тревожных дней, когда, по всеобщему уверению, что-то должно было произойти, я звонил Керенскому из казарм, чтобы он имел в виду, что я дежурю в войсковой части, ближайшей к Таврическому дворцу24.

Какого-нибудь участия в заговорщицких кружках того времени я не принимал. Лишь в конце января мне пришлось в очень интимном кружке встретиться с Керенским. Речь шла о возможностях дворцового переворота. К народным выступлениям все относились определенно отрицательно, боясь, что, раз вызванное, массовое народное движение может попасть в крайне левые русла, и это создаст чрезвычайные трудности в ведении войны. Даже вопрос о переходе к конституционному режиму вызывал серьезные опасения и убеждение, что новой власти нельзя будет обойтись без суровых мер для поддержания порядка и недопущения пораженческой пропаганды. Но это не колебало общей решимости покончить с безобразиями придворных кругов и низвергнуть Николая. В качестве кандидатов на престол назывались различные имена, но наибольшее единодушие вызывало имя Михаила Александровича, как единственного кандидата, обеспечивающего конституционность правления.

Я был настолько оторван от общественной жизни, что 26 февраля лишь вечером узнал, что в городе происходили какие-то демонстрации. М.Н. Петров прибежал ко мне в страшном волнении, рассказал о событиях, о стрельбе на улицах, стал говорить о необходимости военного выступления против правительства и побудил меня к тому, чтобы я отправился к Березину и попросил его связать меня с президиумом Государственной думы и выяснить, что могло бы быть, если бы мне удалось собрать офицеров и убедить их подписать резолюцию о подчинении батальона Государственной думе.

Я хорошо знал весь офицерский и унтер-офицерский состав нашего батальона. И мне казалось, что после тех предварительных разговоров и нащупываний, которые я имел и которые дали хороший результат, можно было в несколько дней подготовить подобную демонстрацию. Березин обещал принести мне ответ на следующий день около шести часов.

Но я не получил его ответа. На другой день рано утром я собирался, по обыкновению, в батальон. Вдруг раздался звонок по телефону, и от имени Керенского мне сообщили, что Дума распущена, Протопопов25 объявлен диктатором, что в Волынском полку произошло выступление, полк перебил офицеров, вышел с винтовками на улицу и направился к Преображенским казармам (в этих казармах был расположен мой батальон). Не теряя ни минуты времени, я схватил свое боевое снаряжение и помчался в свой батальон. На углу Литейного [проспекта] и Кирочной я увидел толпу людей, сосредоточенно глядевших вдоль Кирочной улицы. Я подошел – в конце Кирочной улицы, как раз напротив Преображенских казарм, клубилась серая, беспорядочная толпа солдат, медленно продвигающаяся к Литейному проспекту. Над их головами были видны два или три темных знамени из тряпок.

Я направился к толпе, но меня остановил какой-то унтер-офицер, поспешно бежавший от толпы:

– Ваше благородие, не ходите, убьют! Командир батальона убит, поручик У стругов убит, и еще несколько офицеров лежат у ворот. Остальные разбежались.

Я смутился и завернул в школу прапорщиков в начале Кирочной; пытался связаться по телефону с батальоном и Государственной думой, но не получил ниоткуда ответа. Тем временем толпа надвинулась на училище, ворвалась в помещение. Но был дан только один случайный выстрел в коридоре. Солдаты разобрали винтовки и пошли дальше.

Я вышел из училища и попробовал убеждать солдат идти к Таврическом дворцу. Но мои слова были встречены с недоверием: «Не заманивает ли в западню»…

На улице меня солдаты задержали, отняли оружие. Пьяный солдат, припоминая обиды, нанесенные ему каким-то офицером, настаивал на том, чтобы меня прикончить. Но в общем толпа была мирно настроена. Один солдат из моего батальона заверил, что он меня знает: «Это наш, хороший!» И меня отпустили с миром.

Когда я пришел в батальон, в нем уже не было ни души – все уже разбрелись по городу. Несколько солдат в учебной команде мирно пили чай. Я стал с ними разговаривать. Неопределенные ответы, неопределенные вопросы. Было ясно, что солдаты не верят мне и знают, что я также не верю им.

Уже вечером я отправился в Таврический дворец. На дворе небольшие, нестройные кучки солдат. У дверей напирала толпа штатских, учащейся молодежи, общественных деятелей, стараясь войти в здание.

Я быстро получил пропуск и стал искать Керенского. Его я нашел в просторной зале, где, кроме него, был только Чхеидзе26, с поднятым воротником, оба в волнении. Чхеидзе все время бегал из угла в угол. Керенского вызвали в соседнюю комнату, откуда он вышел с сообщением, что заняты почта и телеграф, но необходимо туда послать подкрепление. Я заявил, что никакое подкрепление нельзя послать, пока солдаты не приведены в порядок. Чхеидзе подошел ко мне и торопливо сказал, что верно, прежде всего нужен порядок, нужно строить полки или что-то вроде того. Я спросил кого-то из окружающих, где остальные члены Думы. Мне ответили, что разбежались, так как почувствовали, что дело плохо. Впоследствии я убедился, что это была ошибка, так как, например, Родзянко был в то время в штабе и разговаривал по проводу с фронтами. И дело было не «плохо», но только оно не сосредотачивалось в Таврическом дворце, который сам считал себя руководителем восстания. На самом деле восстание совершалось стихийно, на улицах. Окружной суд уже догорал. На Литейном и Невском были баррикады, и, по существу, уже весь город был вне власти прежнего правительства.

Но полный размах восстания стал ясен на следующий день с утра. На улицах неумолчно, повсюду, по-видимому беспричинно и бесцельно, происходила стрельба из пулеметов, винтовок и револьверов. Казалось, винтовки стреляли сами собой. Как будто громадные запасы взрывчатого вещества, накапливаемого против противника, приобрели свойство взрываться сами собой в тылу, раня и убивая кого попало. И запасы противочеловеческой ненависти вдруг раскрылись и вылились мутным потоком на улицы Петрограда в формах избиения городовых, ловли подозрительных лиц, в возбужденных фигурах солдат, катающихся бешено на автомобилях.

К Думе трудно было уже протолкаться – солдаты, матросы, рабочие массами шли туда. Несмотря на строгий контроль и пропуск только с разрешением, выдаваемым в комендантской комнате, толпа спорадически отталкивала часовых и вливалась во дворец. Все коридоры, комнаты полны были спешащими, требующими, недовольными, усталыми от ожидания, неизвестности и неопределенности.

Все свое время я делил между батальоном и Думой, стараясь, и не совсем безуспешно, навести хоть какой-нибудь порядок в своей части. Были трения из-за командира батальона – прежний был убит в первый момент восстания, когда он во главе учебной команды вышел навстречу восставшим. Новый – старший в чине, выбранный офицерами и представителями от рот, – не понравился. Откуда-то взялись агитаторы из солдатской среды и стали сеять смуту, призывая не верить офицерам. Пришлось согласиться на другого кандидата – почти бессловесного прапорщика. По моему предложению весь батальон – и солдаты, и офицеры – вышел в полном строевом порядке во двор. Там я от имени Государственной думы представил батальону нового командира, произнес примирительную речь и предложил с музыкой, строем пройти к Таврическому дворцу.

Картина нашего шествия была настолько внушительной, что произвела впечатление даже в те дни, когда дворец осаждался со всех сторон солдатами. Чхеидзе, бесконечно выступавший с приветствиями частям, был настолько поражен нашей растянувшейся чуть ли не на версты манифестацией – все в безукоризненном строю, с офицерами на местах, с оркестром, – что пал на колени и, схватив красное знамя первой роты, стал с восторгом целовать его как символ уже победившей революции.

Но я не обольщался и чувствовал, что под этим наскоро сколоченным порядком нет еще армии, что разложение идет глубже, что мы живем не новым порядком, а только инерцией старого. Но надолго ли хватит этой инерции? Для характеристики моих настроений, несомненно еще сравнительно бодрых, – офицеры батальона говорили мне, что они чувствуют себя спокойно только при мне, и, вероятно, под их влиянием представители рот избрали меня помощником командира батальона – могу привести маленький разговор с Керенским. В один из первых дней, когда еще велись переговоры относительно состава правительства, увидев меня около кабинета Родзянко, заявил:

– Знаете ли, мне предлагают портфель министра юстиции… Брать или не брать?

Вопрос был в той плоскости, что демократические партии вообще отказались от участия в правительстве, и Керенскому приходилось идти против настроения своих друзей.

– Все равно, – ответил я, – возьмете или нет. Все кончено.

– Как, все пропало? Ведь все идет превосходно.

– Армия разлагается. Но, быть может, вы еще спасете… Конечно, брать…

И я поцеловал его.

Я стал слишком военным, чтобы воспринимать что-либо помимо соображений, как это отразится на судьбе войсковых операций. И для своего отношения к событиям в первый же день я нашел формулу: «Через десять лет все будет хорошо, а теперь через неделю немцы будут в Петрограде».

И я склонен утверждать, что такие настроения, в сущности, были главенствующими. И не только в сравнительно правых группах. Официально торжествовали, славословили революцию, кричали «ура!», украшали себя красными бантами и ходили под красными знаменами… Дамы устраивали для солдат питательные пункты. Все говорили: «мы», «наша» революция, «наша» победа и «наша» свобода. Но в душе, в разговорах наедине – ужасались и содрогались, чувствовали себя плененными враждебной стихией, идущей каким-то неведомым путем.

Буржуазные круги Думы, в сущности создавшие атмосферу, вызвавшую взрыв, были совершенно неподготовлены к такому взрыву. Никогда не забудется фигура Родзянко, этого грузного барина и знатной персоны, когда, сохраняя величавое достоинство, но с застывшим на бледном лице выражением глубокого страдания и отчаяния, он проходил через толпы распоясанных солдат по коридорам Таврического дворца. Официально значилось – «солдаты пришли поддержать Думу в ее борьбе с правительством», а фактически Дума оказалась упраздненной с первых же дней. И то же выражение было на лицах всех членов Временного комитета и тех кругов, которые стояли около них. Говорят, представители Прогрессивного блока плакали по домам в истерике от бессильного отчаяния… Даже заглядывая в столовые, где бесплатно, с полным радушием круглые сутки кормили солдат, я видел, что гостеприимные хозяйки словно откупались от солдатчины, прикармливали их, но чувствовали безнадежность этого, так как солдаты сосредоточенно сидели и жевали, не выпуская из рук винтовок, не разговаривая даже между собой, не обмениваясь впечатлениями, но каким-то стадным чувством сознавая что-то общее, думали по-своему, по-иному, непонятному и не поддающемуся истолкованию.

Все это особенно резко сказывалось на положении офицерства. События, навалившиеся на него, так резко и грубо ломали все установленные порядки механизированной армии… И дело не в Приказе № I27, не в тех или иных мерах… Дело было в том, что солдаты, нарушив дисциплину и выйдя из казарм не только без офицеров, но и помимо офицеров, а во многих случаях против офицеров, убивая их, исполняющих свой долг, как оказалось по официальной, повсеместной и обязательной для самих офицеров терминологии, совершили великий подвиг освобождения. Если это подвиг и если офицерство само утверждает это, то почему же оно не вывело солдат на улицу – ведь это ему было легче и безопаснее сделать. Теперь, после факта победы, оно присоединилось к подвигу. Но искренне и надолго ли? Ведь в первые минуты оно растерялось, попряталось, попереодевалось… Пусть на другой день пришли все офицеры… Пусть некоторые из офицеров прибежали и присоединились через пять минут после выхода солдат. Все равно тут солдаты вывели офицеров, а не офицеры солдат, и эти пять минут составили непереходимую пропасть, отделяющую от всех глубочайших и основных предпосылок старой армии.

Но армия вышла не только из рук командного состава – даже нового, даже избранного, даже признанного революцией. Она не была в руках и того среднего и руководящего общественного мнения, которое волей или неволей санкционировало переворот, как осуществление его требований. Обычно историю первых дней революции представляют в виде разлада между Советом рабочих и солдатских депутатов и Временным комитетом Думы. Действительно, противоположность между обеими организациями сказывалась с каждым днем принципиальнее и глубже по существу и ощутимее вовне. В сущности, только формальная связь личности Керенского соединяла оба института, оспаривавшие друг у друга руководство революционным движением. Но Временный комитет Думы имел слишком законченную и определенную идеологию, стремился к отчетливой и напоминающей старую организацию власти, чтобы вместить в себя бурный поток революционной стихии и долго находиться на его гребне. Напрасно он оказывал революции громадные услуги, покорив ей сразу весь фронт и все офицерство. Он сам немедленно не смывался даже, а просто затапливался стихией, забывался. Ведь даже в Таврическом дворце он был сравнительно малозаметным.

Образование Временного правительства мало изменило положение вещей. 3 марта, узнав в Таврическом дворце об образовании правительства, я немедленно отправился в свой батальон сообщить об этом солдатам и офицерам. Я обходил роту за ротой, произносил коротенькие речи о необходимости созыва правительства и о личном составе Временного правительства. Мне припоминается, что слова о необходимости правительства воспринимались довольно сухо. Не особенно дружно приветствовали и отдельных министров. Ни крупнейший авторитет председателя Совета министров Львова, ни прежние заслуги перед армией нового военного министра Гучкова, ни сокрушающие удары, которые нанес старой власти Милюков, теперь министр иностранных дел, ни заслуги по организации Военно-промышленного комитета Коновалова, ставшего министром торговли и промышленности, ни Некрасов, министр путей сообщения, ни Терещенко, министр финансов, ни Шингарев, министр земледелия, не вызывали энтузиазма, хотя я говорил о них с воодушевлением, так как хорошо знал, что значит в России переход власти из рук в руки. Но в аудитории чувствовался холодок. Лишь когда я называл Керенского, тогда слушатели вдруг вспыхивали истинным удовлетворением: в нем они чувствовали «своего» министра. Остальным министрам толпа уже не доверяла. Но и к Керенскому было личное доверие, несмотря на то что он стал министром. Он был признанный герой революции.

Поэтому, несмотря на образование Временного правительства, Совет рабочих и солдатских депутатов или, вернее, его Исполнительный комитет вскоре стал, бесспорно, единственным вождем революции. Это было понятно для рабочей среды. Но почему Исполнительный комитет завоевал армию?

Ведь все офицерство было не на его стороне? Но это как раз и было причиной популярности комитета. Солдатская масса, особенно после Приказа № 1, восприняла Исполнительный комитет как антиофицерскую организацию и именно поэтому встала около него. Солдатской же массе уже принадлежало руководящее положение в армии.

Естественно, что весь ужас перед разгулявшейся стихией тоже проектировался на комитет, и комната № 13 Таврического дворца стала фокусом озлобленного и тревожного недоверия. Особенно ярки были эти настроения около товарища председателя Совета рабочих и солдатских депутатов Керенского. Он был единственный человек, который с энтузиазмом и полным доверием отдался стихии народного движения, чувствуя гораздо больше и шире, чем другие, и осознав с первого дня все историческое величие совершающегося переворота. Он единственный со всей верой в правду говорил вместе с солдатами «мы»…

И верил, что масса хочет именно того, что исторически необходимо для момента. Но, понимая, что с каждым днем масса уходит куда-то в сторону, что около Временного правительства образуется пустота, что пена гребня несется где-то, увлекаемая совершенно непредвидимыми водоворотами, – он часто очень резко отзывался о руководителях Исполнительного комитета.

Я сначала воспринимал события так же, как Керенский, и для себя лично счел наиболее соответствующим вести борьбу с анархией в самом гнезде ее. Поэтому и предложил офицерам нашего батальона послать своего представителя в Совет. Офицеры согласились и единогласно выбрали меня. Преодолевая довольно жестокое сопротивление мандатной комиссии, доказывающей, что представители от офицеров не допускаются в Совет, я все же настоял на своем праве и проник в это грозное собрание. Но Совет оказался просто толпой солдат, довольно дружелюбно настроенных. Я попробовал выступить – меня встретили солдаты моего батальона аплодисментами. Попробовал говорить о необходимости революционной дисциплины – то же одобрение. Почему в Совете настроения были более мягкие и приятные, чем в батальоне?

И все яснее чувствовалось нечто иное, более глубокое и беспокойное, чем вопрос о распределении влияния левых и правых кругов общественности. Чувствовалось, что масса ушла не только от среднего общественного мнения, от кругов, которые в свою пользу оспаривали власть у старого правительства, но что ей вообще никто не руководит, она живет своими законами и ощущениями, которые не укладываются ни в одну идеологию, ни в одну организацию, а идут вообще против всяких идеологий и организаций, так как это по природе своей анархическая стихия. Ведь не только офицеры прибежали через пять минут после того, как солдаты вышли на улицу, но лишь через пять минут прибежали и деятели Прогрессивного блока, и меньшевики, и большевики. Я часто чувствовал раскаяние, почему я не презрел предостережение унтер-офицера и не бросился со всех ног к толпе, окружавшей мой батальон, и не повел ее к Думе. Керенский часто говорил своим друзьям, что сделал ошибку, не отправившись в казармы Волынского полка, как только узнал о беспорядках там. Но ведь это безразлично, все равно это было бы с опозданием на пять минут и не изменило бы того факта, что масса двинулась сама, повинуясь какому-то безотчетному внутреннему позыву. Кто вызвал солдат на улицу? Ни одна партия, при всем желании присвоить себе эту честь, не могла дать на это ответ. Кто мог предвидеть выступление? Как раз накануне его было собрание представителей левых партий, и большинству казалось, что движение идет на убыль и что правительство победило. С каким лозунгом вышли солдаты? Они шли, повинуясь какому-то тайному голосу, и с видимым равнодушием и холодностью позволили потом навешивать на себя всевозможные лозунги. Кто вел их, когда они завоевывали Петроград, когда жгли Окружный суд? Не политическая мысль, не революционный лозунг, не заговор и не бунт, а стихийное движение, сразу испепелившее всю старую власть без остатка: и в городах, и в провинции, и полицейскую, и военную, и власть самоуправлений.

Неизвестное, таинственное и иррациональное, коренящееся в скованном виде в народных глубинах, вдруг засверкало штыками, загремело выстрелами, заволновалось серыми толпами на улицах. К этому неизвестному подошли и попробовали его взять в руки. И, не умея формулировать возражения, не зная, как оказать сопротивление, масса стала повторять чужие лозунги и чужие слова, дала расписать себя по партиям и по организациям. И естественно, наименее организованное и наименее требующее организованности оказалось наиболее по душе. Совет, это собрание полуграмотных солдат, оказался руководителем потому, что он ничего не требовал, потому, что он был только фирмой, прикрывающей полное безначалие. Но удержит ли Совет движение, когда он начнет требовать? Прочен ли слой советской идеологии на бушующем море народной раскаленной лавы?

Мне кажется, что яснее всего эту тревогу ощущал Н.Н. Суханов, который, будучи наиболее способным занять место идеолога революции в ее первом развитии, чувствовал, что движение не укладывается ни в какие схемы. Он был уверен, что Временное правительство не удержится у власти. Но что будет дальше? Должно быть, движение влево. Но умеренная демократия во главе с Керенским не хочет понять всей глубины народного бунтарства, не уясняет того, что, если бы не Исполнительный комитет, весь фронт сгорел бы в первые дни революции, так как только комитет придает кое-какую государственность и организованность массовому движению. Что было бы без него? Хаос?..

Крайне левые чувствовали, что масса чужда им не меньше, чем крайне правым. И это сознание питало все время опасения перед контрреволюцией. Сегодня массы, повинуясь своему внутреннему иррациональному порыву, идут за комитетом. Но кто поручится, что завтра они не пойдут за кем-нибудь другим, за каким-нибудь бравым генералом, который ими сумеет скомандовать или увлечь иным способом за собой. Ведь нет никакой организации, все пестро в настроениях толпы. В апреле даже был случай, когда в течение недели рабочие всего района Обуховского завода находились в руках какого-то проезжего, никому не известного казака, отказываясь повиноваться не только администрации, не только своему выборному Совету, но и представителям Исполнительного комитета, которым лишь с большими трудностями и личной опасностью удалось добиться удаления таинственного проходимца. И это среди рабочих, наиболее организованных и сознательных! Что же говорить о солдатах!

И со всех сторон слышались опасения, что революция не дойдет до Учредительного собрания. Помню таинственную уверенность, с которой Березин говорил, что Учредительного собрания не будет, и я с трудом могу припомнить, с какой стороны он опасался взрыва – справа или слева. Весь Исполнительный комитет все время беспокоился, чтобы скорее двигались работы по созыву Учредительного собрания. И я, исходя из тех же ощущений, но видя опасность с другой стороны, читая в солдатском клубе лекцию об Учредительном собрании, очень подробно и предостерегающе останавливался на картинах французского Конвента, насилуемого толпой… И большевики – клуб был, как оказалось, организован большевиками – остались очень довольны этой стороной, объясняющей, что солдатская масса должна будет признать суверенность народной воли.

Ту же мысль, но в иной формулировке высказывал П.Е. Щеголев28, который часто бывал в Таврическом дворце и бесстрастным взглядом историка взирал на величайшие исторические явления. Как-то раз я встретил его в Екатери-нославском зале, внимающим восторгу толпы при очередной демагогической выходке Стеклова29.

– Что будет? Монархия будет, вот что, – заметил Щеголев. – Не будет никаких «революционных порядков»… Глупости все это! Русский крестьянин не мыслит порядка, не венчанного короной…

Но Щеголев, кажется, не задавал тогда себе вопроса, хочет ли крестьянин правопорядка вообще и когда он захочет его.

1.Трудовая фракция Государственной думы имела проэсеровскую ориентацию и была создана специально «под» А.Ф. Керенского, который ее возглавил.
2.Суханов Николай Николаевич (настоящая фамилия Риммер) – участник революционного движения, экономист, публицист; в 1911–1915 гг. редактировал журнал «Современник». После Февральской революции – член Петросовета. В.И. Ленин называл Суханова «одним из лучших представителей мелкой буржуазии». Хотя Суханов не был большевиком, именно в его квартире в октябре 1917 г. состоялось заседание ЦК РСДРП(б), провозгласившее курс на организацию вооруженного восстания. В советское время Н.Н. Суханов работал в различных учреждениях, подвергался арестам, а в 1940 г. был расстрелян по ложному обвинению. Реабилитирован посмертно.
3.Богучарский Василий Яковлевич (настоящая фамилия Яковлев) – народник, легальный марксист, публицист, историк революционного движения. Сотрудничал с рядом периодических изданий, редактировал журнал «Былое». Подвергался арестам и ссылкам. В 1910 г. был выслан из России. Вернулся на родину в 1913 г., был редактором историко-культурного отдела «Современника». Скончался в 1915 г.
4.Фурье Шарль – французский философ, представитель утопического социализма.
5.Бебель Август – деятель германского рабочего движения, марксист, один из основателей СДПГ.
6.Владимир Александрович Сухомлинов в 1909–1915 гг. занимал пост военного министра. Накануне Первой мировой войны занимал настолько легкомысленную и шапкозакидательскую позицию по отношению к Германии, что выявившиеся после начала боевых действий недостатки в обеспечении армии были восприняты как преступление с его стороны и даже работа на врага. В 1915 г. он был снят с должности и вскоре попал под следствие по уголовному делу.
7.Асквит Герберт Генри – премьер-министр Великобритании в 1908–1916 гг.
8.Ллойд Джордж Дэвид – английский государственный деятель, лидер Либеральной партии, в 1908–1915 гг. занимал пост министра финансов, в 1916–1922 гг. – премьер-министра.
9.Фламмарион Камиль – французский астроном и писатель, популяризатор научных знаний.
10.Водовозов Василий Васильевич – юрист, экономист и публицист, член ЦК Трудовой народно-социалистической партии и Трудовой группы в составе Государственной думы. Автор большей части статей по государственному праву и политическим движениям в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Евфрона. В 1918–1923 гг. преподавал в Петроградском университете, в 1923 г. был направлен в научную командировку в Берлин и в Советскую Россию не вернулся. Последние годы жизни провел в Праге, в нужде и болезнях, и в 1933 г. покончил жизнь самоубийством.
11.Ландау Григорий Адольфович – публицист, член ЦК партии кадетов. С 1919 г. жил в Германии, в 1933 г. переехал в Латвию. После установления в Латвии советской власти был в 1940 г. арестован, попал в ГУЛАГ и погиб в 1941 г. Эссе Ландау «Сумерки Европы» произвело сильное впечатление на либеральную общественность в начале Первой мировой войны.
12.Струве Петр Бернгардович – политик, публицист, экономист, историк, философ, редактор газет и журналов. В молодости увлекался марксизмом, был одним из основателей газеты «Искра», позже перешел к идеалам либерального консерватизма и стал политическим противником В.И. Ленина. Профессор, руководитель кафедры политэкономии Санкт-Петербургского политехнического института. В 1907 г. был избран в состав Второй Государственной думы; выпускал вместе с князем Е.Н. Трубецким «Московский еженедельник», стал инициатором издания знаменитого сборника «Вехи», в котором были напечатаны статьи С.Н. Булгакова, Н.А. Бердяева и других религиозных философов. В период Первой мировой войны – один из лидеров Всероссийского Земского союза. К Октябрьской революции отнесся отрицательно, в 1918 г. участвовал в формировании Добровольческой армии на Дону и создании подпольной антибольшевистской организации «Национальный центр». Был членом Особого совещания при генерале Деникине и правительства генерала Врангеля. В эмиграции – один из лидеров «Комитета освобождения России» и редактор газеты «Возрождение».
13.Галицийское (Галицко-Буковинское) генерал-губернаторство – временная административная единица, созданная на занятых Россией в ходе Первой мировой войны землях Австро-Венгрии. Во главе генерал-губернаторства был поставлен генерал-лейтенант граф Г.А. Бобринский. Галицийское генерал-губернаторство существовало с сентября 1914 г. по июль 1915 г. В дальнейшем предполагалось интегрировать восточную часть территорий непосредственно в состав России, а западную – в состав Царства Польского, также бывшего частью Российской империи. Однако начавшееся летом 1915 г. австро-германское наступление вынудило русские войска сдать Галицию противнику.
14.Представители оппозиции.
15.Императорское Вольное экономическое общество – одно из старейших научных сообществ России. Было создано в период царствования Екатерины II, в 1765 г.
16.Циммервальдизм, циммервальдское движение – антивоенное движение, боровшееся за немедленное завершение войны и заключение мира «без аннексий и контрибуций». Получило свое название от швейцарского города Циммервальд, где в 1915 г. прошла первая мирная конференция, созванная представителями социалистических партий. Для политических партий, поддерживающих войну, циммервальдизм стал синонимом пораженчества. В 1914 г., о событиях которого рассказывает автор в этой главе, термин еще не был в ходу.
17.Цуканье – явление в дореволюционных военных училищах, родственное дедовщине.
18.«Аскольдова могила» – опера А.Н. Верстовского на сюжет из древнерусской истории.
19.В настоящее время Каунас, Литва.
20.В настоящее время Илуксте, Латвия.
21.В настоящее время Екабпилс, Латвия.
22.Резолюции Кентальской (или II Циммервальдской) международной конференции, прошедшей в Швейцарии в феврале 1916 г. в связи с расколом социалистов по вопросу отношения к войне на социал-патриотов и пацифистов.
23.Прогрессивный блок – объединение депутатов Государственной думы и Государственного совета, в который входили кадеты, октябристы, прогрессисты и некоторые представители «прогрессивных русских националистов». Блок был создан в 1915 г. После Февральской революции лидеры блока, кроме националистов, поддержали Временное правительство и вошли в его состав.
24.В Таврическом дворце размещалась Государственная дума. С началом Февральской революции в Таврическом дворце возник Временный комитет Государственной думы, взявший власть и преобразованный во Временное правительство.
25.Протопопов Александр Дмитриевич – последний министр внутренних дел Российской империи.
26.Чхеидзе Николай Семенович – один из лидеров меньшевиков, депутат Третьей и Четвертой Государственных дум, в 1917 г. – первый председатель Всероссийского ВЦИК и Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов.
27.Приказ № 1 по Петроградскому гарнизону, изданный Петроградским Советом рабочих и солдатских депутатов 1 (14) марта 1917 г., вводил ряд принципиальных изменений в порядок военной службы. В частности, предписывалось немедленно создать выборные комитеты из нижних чинов во всех воинских частях. Комитеты подчинялись непосредственно Совету, в их распоряжение переходило все оружие, имевшееся в части, и в случае политических выступлений комитеты принимали на себя командование частью, отстранив офицеров. А.И. Деникин утверждал, что Приказ № 1 дал «первый, главный толчок к развалу армии».
28.Щеголев Павел Елисеевич – историк общественных движений, литературовед, пушкинист, публицист. Один из лидеров петербургской масонской ложи «Полярная звезда». За участие в революционных организациях и оппозиционных изданиях дважды был под судом, приговаривался к ссылке и трем годам заключения в Петропавловской крепости. Одновременно его книги о Пушкине и декабристах пользовались большой популярностью в России, ив 1913 г. он был удостоен Пушкинской премии Академии наук. После Февральской революции работал в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, принципиально стараясь держать под арестом деятелей старого режима («Пусть посидят, я же сидел»). После Октябрьской революции был организатором крупных советских архивов, Общества памяти декабристов и Музея революции. Но участие в создании ряда скандальных фальсификаций, например подложного дневника Анны Вырубовой (совместно с Алексеем Толстым), сильно скомпрометировало Щеголева в глазах научного сообщества.
29.Стеклов (Нахамкис) Юрий Михайлович – активный участник Февральской революции. В качестве внефракционного социал-демократа был избран членом Исполнительного комитета Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, редактировал газету «Известия Петроградского Совета». Один из авторов Приказа № 1. После Октябрьской революции в 1917–1925 гг. редактировал газету «Известия ВЦИК». Политики, связанные с Временным правительством, вспоминали Стеклова-Нахамкиса как одиозную фигуру, производившую отталкивающее впечатление своим экстремизмом.

The free sample has ended.

Age restriction:
16+
Release date on Litres:
09 January 2024
Writing date:
1920
Volume:
341 p. 36 illustrations
ISBN:
978-5-227-10424-3
Copyright Holder::
Центрполиграф
Download format:

Similar books